От животного – к Человеку. Ведение в эволюционную этику

Даниленко Валерий Петрович

4. Шестеричным путь к очеловечению

 

 

В очеловечивающей функции материальной культуры никто не сомневается. Эта форма культуры, между тем, отдаляет нас от животных, как и от наших далёких предков, в значительно меньшей степени, чем духовная культура. Если первая направлена на удовлетворение телесных потребностей, которые нас во многом объединяют с животными, то вторая направлена на удовлетворение духовных потребностей, которые имеются у животных в мизерном количестве. Вот почему так важно изучение очеловечивающих функций различных продуктов духовной культуры и их базовых категорий – религии и веры, науки и истины, искусства и прекрасного, нравственности и добра, политики и справедливости, языка и единения.

 

4.1. От веры – к неверию

Что такое религия? Вера в Бога. Атеист в глазах неистово верующих – слуга дьявола. Напротив, верующий – слуга Бога. Атеистическое сознание представляет себе эволюцию как движение «вера → безверие», а релизиозное – как движение «дьявол → Бог». В последнем движении – религиозный смысл жизни.

Обратимся к нашим истокам – к русским пословицам. Могут ли они помочь людям найти смысл своей жизни в служении Богу?

Могут, но в ограниченной мере. Всё дело в том, что на Бога наш народ смотрит по преимуществу с прагматической точки зрения – с той точки зрения, которая предполагает божью помощь. В широкой народной массе (исключение составляют иноки) Бог выглядит как помощник.

Большинство русских людей верит в Бога не ради него самого, а в расчёте на его помощь. Служение ему в таком случае остаётся за пределами смысла жизни. Главный смысл их жизни состоит в выживании. Почему не брать в расчёт в осуществлении этого смысла и Бога? На этот случай в их распоряжении имеются пословицы, которые создали их предки. Такие, например: Кабы не Бог, кто бы нам помог?; Никто не может, так Бог поможет; Бог не как свой брат, скорее поможет; Ни отец до детей, как Бог до людей; Люди с лихостью, а Бог с милостью; Не по грехам нашим Господь милостив; Силен враг, да милостив Бог; С верой нигде не пропадёшь; Кто к Богу, к тому и Бог; Во времени подождать: у Бога есть что подать; Бог не даст – нигде не возьмёшь; Без Бога ни до порога; Коли Господь не построит дома, и человек не построит; Кто перекрестясь работает, тому божья помощь; Сей, рассевай, да на небо взирай.

Главный расчёт – на чудодейственное могущество Бога: Бог дунет – всё будет; Даст Бог с неба довольно хлеба; Даст Бог утро и день, даст и пищу; Даст Бог счастье – и слепому видение дарует, Даст Бог роток, даст и кусок; Даст Бог хлеб и воду: хлеб выкормит, вода вымоет и т. п.

Увы, далеко не всем и далеко не всегда Бог помогает. На этот случай у русского человека всегда под рукой ободряющая пословица: «На Бога надейся, а сам не плошай». Но у русских достаточно много пословиц, граничащих и с богоборчеством. Вот таких, например: За Богом пойдёшь, ничего не найдёшь; Бог Богом, а люди людьми; Паши не для Иисуса, а ради хлеба куса; Бог не велит хвостом шевелить, а только кончиком; Божбой прав не будешь; Святой Боже пахать не поможет; Деньга не только попа купит, но и Бога обманет; За деньги и Бога можно купить; У них денежка и на небеса путь открывает; Вольно Богу и рога приставить; Что Богу дали, то, считай, уже потеряли; Вот тебе, Боже, что нам негоже; Где страх, там и Бог; Бог и леса не сравнял, не только людей; Бог и перстов на руке, и листа на дереве не изровнял.

Сколько проклятий в адрес Всемогущего вырывается из уст страдальцев, которые не дождались от него помощи! Сколько несчастных, изверившихся в его способности не допустить очередную великую несправедливость! В отчаянии такие люди могут выдать и такое: «Взять бы Боженьку за ноженьку, да и об пол». Эта пословица попала в пословичный список М. Е. Салтыкова-Щедрина в таком виде: Взял боженьку за ноженьку, да и об пол (Ефимов А. И. Язык сатиры Салтыкова-Щедрина. М.: МГУ, 1953. С. 238).

Ради выживания иной русский человек готов взять в помощники и чёрта (дьявола), а ещё надёжнее – и Бога, и чёрта: Богу угождай, да и чёрту не перечь; Богу молися и чёрта не гневи; Богу молись, с чёртом не дерись; Богу молись, а чёрту не груби и т. п.

С прагматической точки зрения наш народ смотрел и на молитву. Но к молитве у него сложилось двойственное отношение – положительное и отрицательное.

С одной стороны: Молитва – кормля души, уму просвет; Молитва – полпути к спасению; Материнская молитва со дна моря вынимает; Не хлебом живи, а молитвою; Свет в храмине от свечи, а в душе от молитвы; Богу молиться – вперёд пригодится; Молись втайне – воздастся въяве.

А с другой стороны: Молитвой сыт не будешь; Молитвой квашню не замесишь; Молитвой не пашут, словами не жнут; Молился, молился, а гол, как родился.

Между этими крайностями мы обнаруживаем золотую середину: Богу молись, а в делах не плошись! Богу молись, а добра-ума держись; Богу молись, а к берегу гребись! Молитву твори, а муку в квашню клади; Молись, а злых дел берегись.

В последних пословицах мы находим по существу ту же позицию, что и в случае с компромиссной оценкой могущества Бога: «На Бога надейся, а сам не плошай». Она занимает положение смысловой доминанты в религиозном русском пословичном сознании. Если в этом сознании видеть, как это принято, лучшее выражение мировоззрения русского народа, то мы волей-неволей должны признать: русские пословицы – не самый надёжный путь к тому смыслу жизни, который ведёт к служению Богу.

Что есть бог? В «Википедии» читаем: «Бог (произносится [бох]) – название особой сущности в деистических и теистических учениях, которая может являться единственной в своём роде (монотеизм), или какой-либо одной конкретной из многих (политеизм). В религиях мира боги создают и устраивают мир, дают вещам, существам и лицам их бытие, меру, значение и закон».

В том же источнике читаем: «Русское слово «Бог» (<*bogъ) имеет общеславянское происхождение и родственно иранскому baga и санскритскому bhagas – «податель благ». С другой стороны, оно тесно связано с достаточно древней производной лексикой, обнаруживающей исходное значение «богатство» – *bogatъ, *ubogъ а через неё – с индоевропейской лексикой, обозначающей доля, делить, получать долю, наделять. Мнение о заимствовании славянского слова из иранских языков не является общепризнанным. В частности, Фасмер не считает гипотезу о заимствовании убедительной».

Бог, как правило, антропоморфен, т. е. похож на человека. Это свидетельствует только об одном: не бог создал человека по своему образу и подобию, а человек создал бога по своему образу и подобию.

У древних китайцев и индийцев антропоцентризм выразился в рассмотрении гигантского человека в качестве мирового первоначала. Таким чудо-человеком в древнекитайской мифологии стал Паньгу. Вышел Паньгу из космического яйца, родившегося чудесным образом из первобытного хаоса, и стал прародителем всего мироздания: из волос на его голове и усов возникли созвездия, из левого глаза – Солнце, из правого глаза – Луна, из вздоха – облака и ветер, из голоса – гром, из блеска глаз – молнии, из пота – дождь и роса, из плоти – почва, из зубов и костей – металлы и камни, из крови – реки, из жил – дороги, из кожи и волос на теле – деревья, травы и цветы, а животные и люди, между прочим, произошли из паразитов, которые ползали по его телу. По всему миру их разбросал ветер (Юань Кэ. Мифы Древнего Китая. М.: Наука, 1965. С. 13).

Нечто подобное мы видим и в древнеиндийской мифологии. В качестве гигантского первочеловека здесь выступает Пуруша. Из его разума появился месяц, из глаза – солнце, изо рта – огонь, из дыхания – ветер, из пупа – воздух, из головы – небо, из ног – земля. Но не только физиогенез обязан своим происхождением Пуруше. Ему обязан также биогенез и, в какой-то мере, культурогенез (в частности, стихотворные размеры и деление людей на касты. В «Гимне Пуруше» читаем: «Пуруша – это всё, что стало и станет… Стихотворные размеры возникли от него. От него возникли лошади и другие животные с верхними и нижними зубами. Коровы возникли от него, от него возникли козы и овцы. Брахманом стали его уста, руки – кшатрием, его бёдра стали вайшьей, из ног возник шудра» (Антология мировой философии в четырех томах. Т. 1. Ч. 1. М.: Мысль, 1969. С. 72–73).

В греческой мифологии мы обнаруживаем антропоморфное обожествление продуктов природы и культуры. В книге Вилла Дюранта «Жизнь Греции» читаем: «Высвобожденное местной независимостью, религиозное воображение Греции произвело на свет богатейшую мифологию и густонаселённый пантеон. Каждый земной и небесный объект или сила, каждое благо и каждый страх, каждое качество – даже пороки – человечества в результате олицетворения становились божеством, обычно в человеческом образе; ни одна другая религия не была столь антропоморфна, как греческая. Каждое ремесло, профессия, искусство имели своего бога, или, как следовало бы говорить, своего святого заступника; в дополнение к ним существовали демоны, гарпии, фурии, феи, горгоны, сирены, нимфы, не уступающие числом простым смертным» (Дюрант В. Жизнь Греции. М.: КРОН-ПРЕСС, 1997. С. 184).

Отождествление продуктов Вселенной с богами, похожими на людей, позволило творцам греческой мифологии представить унигенез как теогенез. Это значит, что рождение богов совпадает в ней с появлением тех или иных явлений природы.

Прародителем Вселенной стал великий, бесформенный и беспредельный Хаос. Поскольку он был один, ему ничего не оставалось, как породить Землю (богиню Гею) из самого себя. Из Хаоса произошли также любовь (Эрос), вечный мрак (Эреб) и ночь (Нюкта). В свою очередь Гея породила Тартар (будущее владение бога смерти Аида) и небо (Урана).

Физиогенез и теогенез (происхождение богов) в дальнейшем были обязаны своим продолжением различным бракам между титанами – братьями и сестрами. Так, от Гиппериона и Тейи родились солнце (Гелиос), луна (Силена), заря (Эос, или Аврора), от Астрея и Эос – звёзды и ветры (Борей – северный, Нот – южный, Зефир – западный и Эвр – восточный), от Океана и Федиты – реки и морские богини Океаниды.

Генетический аспект мифологической картины мира у греков, главным образом был направлен на физиогенез. Менее всего у них оказался представлен биогенез. На него намекают лишь те персонажи греческой мифологии, которых можно назвать полулюдьми-полуживотными. Это кентавры (полулюди-полулошади), сатиры (полулюди-полукозлы) и т. п. Очевидно, в этих персонажах можно усмотреть отголоски тех древних религиозных представлений, которые называют тотемистическим.

В древнегреческой мифологии биогенез представлен слабо, как и психогенез. Мы находим в ней лишь некоторые намеки на них. Так, с мифологическим биогенезом в ней связаны в какой-то мере богини Гея, Деметра и Артемида. От них во многом зависело плодородие земли, без которого не могут развиваться ни растения, ни животные, ни люди. В свою очередь с психогенезом связаны такие боги, как Мнемосина (богиня памяти), Гипнос (бог сна), Метис (богиня разума) и др. С ними связаны боги чувств – Деймос (бог ужаса), Фобос (бог страха) и т. п. В большей мере, чем биогенез и психогенез, у древних греков в их мифологии выписан культурогенез, хотя и он не отличается особой отчётливостью.

Происхождение культуры (а следовательно, и самих людей) у греков в их мифологии во много выглядит как дар божий: один бог научил людей тому-то, другой – тому-то и т. д. Но в силу полифункциональности многих богов, в конечном счёте, трудно воссоздать картину культурогенеза в греческой мифологии с достаточной отчётливостью. Самым ясным культурогеническим героем этой мифологии стал Прометей. Он создал людей из воды и земли. Более того, он сделал то, что и делает человека человеком: он дал ему культуру. Он стал богом культурогенеза. Свет от священного огня, который Прометей принёс людям, – это свет их культурной эволюции.

Антропоцентрична и библейская картина мира. Библейский творец мира – Яхве (Иегова) – похож на человека, которого он и создал по своему образу и подобию. Но здесь мы обнаруживаем и своеобразие библейского унигенеза. По «Библии», «в начале было слово» – слово Творца, за которым следовала реалия, которую оно обозначает. За словами, обозначающими на иврите «свет», «небо», «море», «сушу» и др., которые Яхве произносил в течение шести дней своего творения мира, появились свет, небо (твердь), море, суша и т. д. О том, что слово в библейском унигенезе предшествует реалии, свидетельствуют не только известные слова, с которых начинается «Евангелие» от Иоанна («В начале было слово…»), но и «Шестоднев». Но полной ясности здесь нет. С одной стороны, за словами Яхве появляются реалии, которые их обозначают, а с другой стороны, мы видим и противоположную последовательность: реалия – слово. Вот как это выглядит, например, со словами, обозначающими землю и море: «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так. И назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями..» (Библия. Книги Священного Писания Ветхого и Нового завета. М., 1991. С. 5). Сначала – создал, а потом – назвал. Как бы то ни было, но библейский мир был создан не из мифического сверхчеловека, а стал творением Яхве. Между тем и библейский унигенез антропоцентричен, поскольку человекоподобен его творец.

Между библейским унигенезом и научным – дистанция огромного размера. Её сознают как богословы, так и учёные. К союзу же религии с наукой призывают, как правило, люди, далёкие как от богословия, так и от науки. Но при этом между библейским унигенезом и научным нельзя не увидеть и сходства: библейский унигенез в целом соответствует реальному ходу эволюции – от физиогенеза к культурогенезу. Человек в нём – заключительное творение Бога, но он и в научном унигенезе – венец природы.

Христианство – продолжение иудаизма, поскольку христианский Бог – сын иудейского Бога. При этом христиане признают как Бога-отца, так и Бога-сына, тогда как иудеи – только первого. Вот почему христиане почитают обе части «Библии» – как «Новый завет», так и «Ветхий завет», а иудеи – только «Ветхий завет». Строго говоря, иудаизм – монотеистическая религия, а христианство – битеистическая. Однако на первом месте у христиан – Иисус Христос, а не Иегова.

В борьбе с религией пострадало множество людей. Ярчайший пример – Джордано Бруно Ноланец (1548 – 1600).

О Д. Бруно написана прекрасная книга. Её автор – А. Э. Штекли. Вот как образно он описывает ситуацию выбора жизненного пути, в которой оказался юный Бруно: «Перед ним, как перед Парисом, три богини. Каждая прекрасна по-своему… Выбрать надо одну. Геру предпочтёт тот кто жаждет богатства и власти. Афину – тот, кто ценит познание и мудрость. Афродиту – кто больше всего на свете любит красоту и безмятежное наслаждение жизнью. Кому вручить золотое яблоко? Филиппо (светское имя Джордано. – В. П.) выбирает Афину. Он не боится её суровости и не ждёт лёгкой судьбы. Мудрость даётся человеку куда труднее, чем богатства и наслаждения» (Штекли А. Э. Джордано Бруно. М.: Молодая гвардия, 1964. С. 15). А на 17-й странице читаем: «Выбор он сделал. Выше всего на свете он ценит знания. Служить он будет науке».

Д. Бруно увидел смысл своей жизни в науке. Но почему в семнадцатилетнем возрасте (15 июня 1565 г.) он стал послушником, а через год монахом доминиканского монастыря в Неаполе? Таким было время. Чтобы стать учёным, молодым людям в это время всё ещё нередко приходилось облачаться в монашескую рясу. Отсюда не следует, что Д. Бруно горел желанием служить Богу. У А. Э. Штекли читаем: «Юноша носит доминиканскую сутану, но сердце его не принадлежит богу. Светские книги он читает куда с большей страстью, чем сочинения отцов церкви» (там же. С. 21).

Поиск смысла жизни дался Д. Бруно нелегко. Его одолевали мучительные сомнения в познаваемости мира, в способности человека постигать истину. Выручила история науки. Прекрасно эту ситуацию описал А. Э. Штекли: «Мысль человеческая, словно по лестнице, поднимается всё выше и выше в познании истины. Людям открываются всё новые и новые горизонты. А раз это так, то их стремления не направны! Вот в чём главная цель, красота и смысл жизни – в познании истины, в борьбе за её торжество! Джордано переживал необыкновенный подъём… Если в нём загорелся свет разума, то сколько мучений это стоило! Теперь единственная страсть всю жизнь будет владеть им – любовь к истине, страсть познания. Страсть познания не знает пресыщения. Неисчерпаемость абсолютной истины не пугает его. В самой этой неисчерпаемости бесконечный простор для непрестанного полёта мысли» (там же. С. 63–64).

В 28 лет, опасаясь суда инквизиции, Д. Бруно бежит из монастыря. Начинаются годы скитаний. Сначала он скрывается на севере Италии, а потом – в Швейцарии, Франции, Англии, Германии. Годы на чужбине, с одной стороны, принесли ему страдания (в Женеве, например, он оказался в тюрьме, а в Лондоне и Париже его травили перипатетики), а с другой, известность (так, во Франции он с блеском читал лекции в Сорбонне и даже давал уроки мнемоники самому королю Генриху III). В 1591 году Д. Бруно возвращается в Италию. В следующем году по доносу иуды Мочениго его заключают в тюрьму инквизиции. Ему 44 года. 17 февраля 1600 года инквизиторы сжигают его на костре. Он прожил 51 год.

В. И. Рутенбург включил в число титанов Возрождения Леонардо да Винчи, Альбрехта Дюрера, Мартина Лютера и Никколо Макьявелли (Рутенбург В. И. Титаны Возрождения. 2-е изд. СПб.: Наука, 1991), но в этом ряду несомненное место принадлежит и Джордано Бруно. Он был не меньшим энциклопедистом, чем Л. да Винчи.

В философии Д. Бруно влился в линию Демокрита-Эпикура-Лукреция, в физике он творчески объединил демокритовскую идею о множественности миров с коперниковским гелиоцентризмом, в психологии он достиг небывалых успехов в мнемонике, в культурологии он блестяще исследоваловал базовые категории духовной культуры – Бога, истины, красоты, добра, справедливости.

Д. Бруно был не только учёным-энциклопедистом, но и художником. Его комедия «Подсвечник», в частности, имела огромный успех на подмостках королевского театра в Париже. Её автор высмеивает в ней лженауку. Её жертва – Бартоломео. Этот герой настолько одержим идеей искусственного получения золота, что теряет сон и аппетит. Пока он возится с ретортами, его жена наставляет ему рога. Но его усилия тщетны. Дело кончается тем, что часть своих денег он спускает алхимику-шарлатану, а оставшуюся у него отнимают мошенники.

Д. Бруно жил в эпоху Возрождения – возрождения в Европе греко-римских культурных ценностей. Но на пути к их возрождению ещё очень крепко стояло невежество.

Люди, по Д. Бруно, всё время продвигаются в направлении от звериного состояния к человеческому. Своего прогресса они достигли благодаря их разуму. Именно он позволил им изобрести ремесла и искусства, создать науку и промышленность, глушить в себе низменные желания и страсти. Но люди при этом ещё очень далеки от времени, когда они всю свою жизнь подчинят разуму и сумеют построить подлинно справедливое общество.

Призывая к подчинению разуму, Д. Бруно вовсе не восхвалял образ мудреца, отрешённого от мира. Его идеалом был в конечном счёте не мудрец-отшельник, а человек-деятель, человек-борец, человек-энтузиаст, человек-герой. Этот идеал великий учёный и стремился реализовывать в собственной жизни. Он сумел приблизиться к нему максимально, ибо и жил как герой, и умер как герой, не изменив, как и Эпикур, своему высокому человеческому предназначению. Как и Эпикур, он нёс людям свет знания, свет науки, свет разума, свет истины. Почти восемь лет он просидел в тюрьме. Но инквизиторы не сломали его дух. Измене своим убеждениям он предпочёл костёр. До конца своих дней он остался верен лозунгу, сформулированному им в книге «О героическом энтузиазме»: «Лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф» (указ. соч. А. Э. Штекли. С. 218).

Вот как закончилась жизнь Джордано Бруно Ноланца: «Осуждённого прикрепили железной цепью к высокому столбу. Вплоть до последнего момента святые отцы разных орденов увещевали его покаяться. Однако ничто не поколебало непреклонности Ноланца. Язык в тисках, цепь вокруг тела, медленно разгорающийся хворост, книги, обречённые на сожжение. Но разве мысль человеческую этим остановишь? “Умственная сила никогда не успокоится, никогда не остановится на познанной истине, но всё время будет идти вперёд и дальше, к непознанной истине”. Он встретил смерть с редким мужеством. Умирающему в муках, ему протянули на длинном древке распятие – он сверкнул глазами и гневно отвернул лицо» (там же. С. 379–380).

Инквизиторы сожгли на костре своего злейшего врага. Но они не смогли сжечь все его книги. Критика религии, имеющаяся в них, и до сих пор поражают своей убийственной саркастичностью. Вот что, например, мы можем прочитать в его «Тайне Пегаса»: «Глупцы мира были творцами религии, обрядов, закона, веры, правил жизни. Величайшие ослы мира те, что, будучи лишены всякой мысли и знаний, далёкие от жизни и цивилизации, загнивают в вечном педантизме, реформируют по милости неба безрассудную и испорченную веру, лечат язвы прогнившей религии и, уничтожая злоупотребления предрассудков, снова заделывают прорехи в её одежде» (там же. С. 208).

Доставалось от Д. Бруно и прихожанам: «Молите же, молите господа, дорогие мои, чтобы он помог вам сделаться ослами, если вы ещё не ослы» (там же. С. 209).

Очень необычный путь к религиозному смыслу жизни совершил Пьер Тейяр де Шарден (1881–1955). Этот путь привёл его к трагедии. Ещё в детстве его постигло «разочарование в органическом» (Семёнова С. Г. Паломник в будущее. Пьер Тейяр де Шарден. СПб.: Русская христианская гуманитарная академия, 2009. С. 17). Разочарование состояло в осознании хрупкости и скоротечности жизни у любого существа. Вот почему «органическое», как думал юный Пьер, не может претендовать на положение твёрдой опоры – абсолюта. Вот почему он увидел этот абсолют в… камне. Камень – не хрупок и его существование не скоротечно.

В упомянутой книге С. Г. Семёновой читаем: «Пьер, кто не раз в классе на вопрос, о чём это он мечтает, отвечал: “О камнях”, – естественно тянулся к преподавателю физики, о. Декрибу. С ним в сопровождении нескольких товарищей он предавался своему любимому занятию: небольшим экспедициям по окрестным горам для наблюдения и изучения природы» (там же. С. 24).

Пьер родился в большой иезуитской семье (у него было 10 братьев и сестёр). С младенчества он впитал в себя естественность христианской веры. Вне этой веры он свою жизнь и не мог мыслить. Она вошла в него с молоком матери. Нет ничего удивительного в том, что, пройдя через несколько ступеней иезуитского образования, он принял в 30 лет священнический сан. Тем самым он принял для себя религиозный смысл жизни. Но пришёл он к нему далеко не сразу. Приблизительно до 30 лет он не знал, в чём именно должен состоять религиозный смысл его жизни. Он не знал, чего именно от него хочет Бог. Вступив в 20 лет в орден иезуитов «Общество Иисуса», созданный ещё в 1540 г. Игнатием Лойолой, он писал родителям: «Если бы вы знали, как я счастлив быть навсегда и целиком связанным с Орденом, особенно сейчас, когда его преследуют. Я сегодня молился за всех вас, и, конечно, Наш Господь не забудет всё, что вы сделали, чтобы облегчить реализацию моего призвания. Но помолитесь хорошенько за меня, чтобы я сумел быть на высоте того, что Бог хочет от меня» (там же. С. 31).

Прозрение пришло к тридцати годам, когда П. Тейяр де Шарден пришёл к идее эволюции. Вот как это прозрение описывает С. Г. Семёнова: «Внутренний метафизический сюжет П. Тейяра де Шардена как бы перевернулся: раньше хоть какое-то приближение к Абсолюту он видел в “физически неразрушимом”, “бесконечно простом”, теперь же – в том, что было для него всегда столь горестно хрупким – в органическом, но уже эволюционно развивающемся к крайней сложности и духовности. В ходе восходящей эволюции самое легко портящееся получало залог настоящей неразрушимости и вечности, а значит залог абсолюта. Это капитальное открытие у Пьера Тейяра произошло в 30 лет. Но впереди в течение ещё двадцати лет предстояло углублённое раскрытие и развитие этого нового видения: уточнение характера и цели направленной эволюции, её движущих сил и энергий, вникание в суть “феномена человеческого”, открытие ноосферы, “вселенского Христа”, “точки Омега”…» (там же. С. 39).

Эволюция раскрыла П. Тейяру де Шардену смысл его жизни. Этот смысл жизни он увидел в том, чтобы быть посредником между Богом и эволюционирующим универсумом. В работе «Священник» (1918) он писал: «Господи, я хотел бы быть, со своей смиренной стороны, апостолом и (осмелюсь сказать) евангелистом Вашего Христа в Универсуме» (там же. С. 41). Тут вот что необычно: речь идёт о посредничестве между Богом и всем миром (не только одними людьми). Но как это посредничество осуществить? Соединением религии и науки, их синтезом.

«Своими медитациями, – поясняет П. Тейяр де Шарден, – словом, практикой всей жизни я хотел бы открывать и проповедовать отношения непрерывности, которые делают из Космоса, в котором мы движемся, среду, обожествлённую Воплощением, обожествляющую причастием, призванную к обожествлению нашим деятельным сотрудником. Нести

Христа, в силу чисто органических сочленений, в самое сердце наиболее опасных, наиболее природных, наиболее языческих реальностей, – вот моё евангелие и моя миссия… Вот почему я возложил на себя свои обеты, своё священство (и в них моя сила и моё счастье) в духе принятия и обожествления сил и возможностей Земли» (там же).

Что же выходит? Обожествить весь мир, но в особенности – его природные реальности, которые меньше всего поддаются проникновению в них христианского смысла. Вселенская миссия! Только великий мыслитель мог отважиться на такое понимание релизиозного смысла своей жизни.

В другом месте П. Тейяр де Шарден формулирует свою миссию предельно лаконично: «Христианизировать эволюцию» (с. 52). Что это значит? Представить Христа как «универсальный Центр, общий прогрессу космоса и его постепенному освящению (соразвитие Христа в мире)» (там же). Эта миссия была принята руководителями ордена в штыки. В 1925 г. ему запретили читать лекции в парижском Католическом институте, а через год он был изгнан из Франции.

Целых двадцать лет П. Тейяр де Шарден был вынужден жить в Китае, а закончить свою жизнь в Америке. С молодости он жил изгнанником и умер изгнанником. Несмотря на то, что он много путешествовал и несколько раз навещал родину, до конца своих дней он жил с горьким чувством изгнанника. У С. С. Семёновой читаем: «Все двадцать лет огромной, преимущественно китайской, главы его жизни, среди путешествий, работы, открытий, общений, внутреннего религиозного сосредоточения, о. Тейяр не перестаёт переживать своё положение изгнанника» (там же. С. 149).

П. Тейяр де Шарден так и не увидел изданной главную книгу своей жизни – «Феномен человека» (точнее – «Человеческий феномен» – Le phenomene humain). Она появилась через пять месяцев после его смерти. Между тем закончена она была ещё 15 лет назад. Он писал её два года – с июля 1938 г. до июля 1940. В предисловии к этой книге уже покойного великого эволюциониста, как дошкольника, безвестный иезуит поучал проводить разницу между животным и человеком: «…автор недостаточно принимает во внимание различие между человеком и животным» (Тейяр де Шарден П. Феномен человека. М.: Наука, 1987. С. 9).

Иезуитская власть мучила П. Тейяра де Шардена больше тридцати лет. О том, как тяжко ему жилось, свидельствуют, в частности, воспоминания его друга Пьера Леруа. Он писал: «Он терпеливо переносил испытание, которое могло бы ожесточить самое твёрдое сердце. Сколько раз в доверительных беседах с ним обнаруживалось, как он был удручён, почти обескуражен. Уже в 1939 г. (в самый разгар работы над «Феноменом человека». – В. Д.) он страдал приступами тоски, которые усилились через несколько лет, случалось, что он терял последнюю надежду: и тогда его сражали настоящие приступы слёз, и он походил на отчаявшуюся жертву» (там же. С. 160).

Между тем римско-католические власти были правы в том, что в концепции универсального эволюционизма П. Тейяра де Шардена видели ересь. Как эволюционист, её автор увидел эволюционное завершение Христа в таинственной точке Омега. Но он был не только эволюционистом, но и пантеистом. Его пантеизм имел особую форму – панхристианизма. Его Иисус-Омега очень далёк от новозаветного. Как пантеист, он растворил Христа в универсуме, тем самым превратив его в «универсального Бога», в «Бога Эволюции». В его представлении Бог приобрёл весьма абстрактный вид. В одной из проповедей он обрисовывал его так: «Для каждого из нас у Бога разное лицо, разная точность его восприятия. Но поскольку все мы люди, мы не можем отделаться от чувства и от идеи, что над нами и впереди нас существует высшая энергия, в которой мы должны признать – поскольку она выше нас – увеличенный эквивалент нашего разума и нашей воли» (там же. С. 119). Что же касается «Феномена человека», то в нём Иисус Христос даже теряет имя. Он становится мистической точкой Омега.

П. Тейяр де Шарден не мог порвать с церковью. Но он ясно сознавал, что никогда она не сможет принять его доктрины. Расхождения между римско-католической властью и им были мировоззренческими. В письме к другу он писал в 1933 г.: «Но, оставив в стороне этот капитальный пункт (о вере в Христа. – В. П.), мы различаемся, Рим и я, двумя представлениями Мира, которые не то что взаимоисключающи, но противоположны. Это по сути беспощадная борьба между статичным пессимизмом и прогрессивным оптимизмом» (там же. С. 155).

В лице П. Тейяра де Шардена блюстители ортодоксального христианства видели своего врага. На путь критики традиционного христианства он вступил ещё в 1916 г., когда написал свою первую теоретическую работу – «Космическая жизнь». Она оказалась программной. В её первой главе он писал: «Христианство… не даёт конкретного решения ни одной человеческой проблеме: оно подвешено в воздухе, пока ему не дадут основу в эволюционном становлении» (там же. С. 244). Эту основу французский мыслитель будет подводить под христианство всю жизнь.

Главное, чего не могут принять у П. Тейяра де Шардена ортодоксальные теологи, состоит в том, что научная сторона в его концепции явно преобладает над религиозной. Уже в «Космической жизни» на место креационизма он поставит научный эволюционизм. Уже в этой работе речь идёт о физиогенезе, биогенезе, психогенезе и культурогенезе. В «Феномене человека» они получат детальное освещение (подр. анализ концепции П. Тейяра де Шардена см. в конце нашей книги «Свет Прометея»). Но уже и в «Космической жизни» они приобретают первоначальные очертания. Так, по поводу двух первых ступеней эволюции он писал: «Жизнь обязана материи и нуждается в ней. Жизнь появилась и развивается в зависимости от всей Вселенной. Она вовлечена некоторым тайным образом в общее движение на материальной основе, которым является целостное становление Космоса. Через общую материю все живущие – уже одно. Итак, через их жизнь прежде всего они сплавлены между собой» (там же. С. 244).

Концепция П. Тейяра де Шардена открыта для её дальнейшей научной разработки. Уместно в связи с этим привести слова самого её автора, которыми он отреагировал в 1941 г. на книгу знаменитого английского биолога-эволюциониста и атеиста Джулиана Хаксли «Уникальность человека». Он писал: эта книга рассматривает человека «в манере столь параллельной моей (правда, не интегрируя Бога в конце серии), что я чувствую утешение и поддержку» (там же. С. 151).

Гонения римских властей на автора «Феномена человека» вполне естественны. Иначе и не могло быть. Он пытался осуществить невозможное – соединить веру и разум, религию и науку. До конца дней он верил, по его собственному выражению, в «естественное согласие между наукой и религиозной догмой» (там же. С. 119). Он был самым великим среди тех, кто пытался осуществить синтез религии и науки, но даже и ему это не удалось, поскольку это не может удасться никому.

Обращение к религиозному смыслу жизни естественно у священников. А как это выглядит у других людей. Уже много лет мы живём во времена поощрительного отношения власти к религии. Как к этому относиться? Как должен относиться к религии эволюционист? Эволюционистски, т. е. видеть в ней исторически объяснимый продукт духовной культуры, сыгравший огромную роль в культурогенезе. На протяжении многих веков она была главным путеводителем формирующегося человечества в мире.

В той мере, в какой религия оказывает помощь нравственности и в наше время, в той мере её следует принимать и сейчас. Но отсюда не следует, что мы должны радоваться распространяющейся клерикализации нашего общества. Радоваться здесь нечему. Всё дело в том, что она отвращает людей от научного мировоззрения и возвращает их в Средние века, где господствовал теоцентризм. Распространение религии в нашем обществе, таким образом, со временем может перерасти ту границу, которая отделяет показную религиозность от религиозного мракобесия, от которого наука освобождалась в течение долгих и мучительных столетий. Не буду здесь напоминать о судьбе Роджера Бэкона, Джордано Бруно, Галилео Галилея, Жульена де Ламетри, Вольтера и многих других выдающихся людей, пострадавших от церкви.

 

4. 2. От лжи – к истине

Что есть истина? Адекватная модель познаваемого объекта. «Всеобъемлющая» истина – адекватная модель универсума. Иначе её называют научной картиной мира.

Научная картина мира не должна быть достоянием одних учёных. Её постижение – вот цель массового научного образования. Наш народ это давно понял и выразил в своих пословицах. Таких, например: Наука (ученье) – свет, а безнаучность (неученье) – тьма; За одного учёного двух неучёных дают; Науки разум изощряют; Без науки умней не станешь; Человек неучёный что топор неточёный; Наука не бука, она не стращает, мрак не-знанья разгоняет; Ошибся не ошибся – вперёд наука.

Наш мудрый народ учит: Мир освещается солнцем, а человек – знанием; Знание – свет, указывающий путь в любом деле; В знании избытка не бывает; Наука любознательна, невежество любопытно; Наука хлеба не просит, а сама хлеб даёт, Наукой свет стоит, ученьем люди живут; Где высоко стоит наука, стоит высоко человек; Наука и труд дивные всходы дают; Учение и труд всё перетрут; Наука переменит природу; Наукой люди кормятся; Без науки как безрукий; Больше науки – умелее руки; Кто любит науку, тот и изобретает.

А тем, кто никак не может справиться с ненасытной жаждой обогащения, придётся вдалбливать всего-навсего две пословицы: Учение лучше богатства и Учение – вот лучшее богатство.

Но постижение науки даётся нелегко. Недаром говорится: Всякая наука – не без труда; Наука учит только умного; Наука – мука; Идти в науку – терпеть и муку; Наука не пиво – в рот не вольёшь; Всю науку не изучишь, а себя измучишь. Тем не менее не стыдно не знать – стыдно не учиться, Молодому наука что печать к воску; Сам не научишься – никто не научит; Худое без науки даётся.

Жажда познания – вот черта, отличающая подлинного учёного от мнимого. Яркое тому подтверждение – Михайло Ломоносов (1711–1765). Его жажда познания была мирообъемлющей.

М. В. Ломоносов обладал «мирообъемлющим умом» (выражение В. Г. Белинского о В. Шекспире). Е. Лебедев писал: «Несмотря на то, что в каждой отдельной области Ломоносову приходилось решать задачи весьма специальные, требующие основательных специальных же познаний, эта отличительная черта его творческой индивидуальности, эта органичная целостность взгляда на мир и человеческую культуру сопутствовали ему во всех его общих и частных просветительных начинаниях» (Лебедев Е. Михаил Васильевич Ломоносов. Ростов-на-Дону: Феникс, 1997. С. 158).

Жажда познания у М. В. Ломоносова была так велика, что в 20 лет он тайно ушёл из дома, чтобы хоть в какой-то мере её удовлетворить. В значительной мере это ему удалось. Он стал нашей национальной гордостью. Этот, по выражению Н. А. Некрасова, «архангельский мужик» стал кумиром не одного поколения юношей, которые следовали ему примеру. По его проекту при поддержке И. И. Шувалова в 1855 г. был открыт Московский университет, который состоял из трёх факультетов – философского, юридического и медицинского. «Он, лучше сказать, сам был нашим первым университетом» (А. С. Пушкин).

Родился М. В. Ломоносов в деревне Мишанинской Двинского уезда Архангелогородской губернии в семье крестьянина-помора Василия Дорофеевича Ломоносова, занимавшегося морским промыслом на собственных судах. В 1731 г. он ушёл с обозом учиться в Москву. С 1731 по 1735 год обучался в Московской славяно-греко-латинской академии. В январе 1736 г. был зачислен студентом в Петербургский университет при Академии наук, но уже в октябре этого же года был направлен учиться в Германию, где обучался в Марбургском университете и изучал горное дело. Выбраться из Германии, где он к тому же женился на немке, оказалось не так просто. В конце мая 1740 г., направляясь на родину, под Дюссельдорфом он «показался пруссакам годною рыбою на их уду» и обманом был «забрит» в рекруты, но в октябре этого же года бежал. Сначала прибыл чрез Арнгейм и Утрехт в Амстердам, а затем – в Гаагу. Только после возвращения в Амстердам он сумел отправиться морем в Россию. Он вернулся домой почти через шесть лет – летом 1741 г. Через четыре года, в 1745 г. (ему 34), он стал первым русским профессором, первым русским членом Академии наук. До него все российские академики были иностранцами. Впереди было лишь 20 лет.

Заслуги М. В. Ломоносова перед наукой, как и перед искусством (в первую очередь – поэтическим и мозаичным), невозможно переоценить. Он был первым русским энциклопедистом. За сравнительно немногие годы своей научной жизни он достиг успехов в самых разных областях науки – в химии, металлургии, астрономии, геологии, географии, метеорологии, приборостроении, истории культуры, языкознании, философии, математике.

Вот как об энциклопедичности М. В. Ломоносова писал С. И. Вавилов: «Ломоносову по необъятности его интересов принадлежит одно из самых видных мест в культурной истории человечества. Даже Леонардо да Винчи, Лейбниц, Франклин и Гёте более специальны и сосредоточенны. Замечательно при этом, что ни одно дело, начатое Ломоносовым, будь то физикохимические исследования или оды, составление грамматики и русской истории, или организация и управление фабрикой, географические проекты или политико-экономические вопросы, – всё это не делалось им против воли или даже безразлично. Ломоносов был всегда увлечён своим делом до вдохновения и самозабвения; об этом говорит каждая страница его литературного наследства» (указ. кн. Е. Лебедева. С. 632).

Даже от научных трудов М. В. Ломоносова веет вдохновением. Возьмём, например, его «Российскую грамматику» (1755). Она – краеугольный камень русского языкознания. Вот какие вдохновенные слова мы можем в ней прочитать: «Тупа оратория, косноязычна поэзия, неосновательна философия, неприятна история, сомнительна юриспруденция без грамматики». (Ломоносов М. Российская грамматика. Санкт-Петербург: Типография Императорской Академии Наук, 1755. С. 8).

Тем более вдохновенным М. В. Ломоносов был в поэзии. Вот какие строки о науке мы можем у него прочитать в «Оде на день восшествия на Всероссийский престол Ея Величества Государыни Императрицы Елисаветы Петровны, Самодержицы Всероссийской, 1746 года» (ему 35 лет):

Дерзайте ныне ободренны Раченьем вашим показать, Что может собственных Платонов И быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать. Науки юношей питают, Отраду старым подают, В счастливой жизни украшают, В несчастной случай берегут; В домашних трудностях утеха И в дальних странствах не помеха. Науки пользуют везде, Среди народов и в пустыне, В градском шуму и наедине, В покое сладки и в труде.

За месяц до смерти М. В. Ломоносов написал в своём плане разговора с Екатериной II: «Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют» (указ. кн. Е. Лебедева. С. 597). Но Я. Я. Штелингу он сказал: «Жалею токмо о том, что не мог я свершить всего того, что предпринял я для пользы отечества для приращения наук и для славы Академии и теперь при конце жизни моей должен видеть, что все мои полезные намерения исчезнут вместе со мной…» (там же. С. 592). Он прожил всего 54 года.

К жажде познания у молодого человека, решившего посвятить свою жизнь науке, нередко примешивается жажда славы. Таким был Чарлз Дарвин (1809–1882). Эти две жажды уживались в нём одновременно. В своих воспоминаиях он писал: «Насколько я в состоянии сам судить о себе, я работал во время путешествия (на «Бигле». – В. Д.) с величайшим напряжением моих сил просто оттого, что мне доставлял удовольствие процесс исследования, а также потому, что я страстно желал добавить несколько новых фактов к тому великому множеству их, которым владеет естествознание. Но кроме того у меня было и честолюбивое желание занять достойное место среди людей науки, – не берусь судить, был ли я честолюбив более или менее, чем большинство моих собратий по науке» (Дарвин Ч. Воспоминания о развития моего ума и характера: http://lib. rus. ec/b/192015/read).

Худо, если жажда славы начнёт преобладать над жаждой познания. С Ч. Дарвиным этого не произошло. Он писал: «К концу путешествия, когда мы были на острове Вознесения, я получил письмо от сестер, в котором они сообщали, что Седжвик посетил отца и сказал, что я займу место среди выдающихся людей науки. Тогда я не мог понять, каким образом ему удалось узнать что-либо о моих работах, однако я слыхал (но кажется, позже), что Генсло доложил некоторые из моих писем к нему в Кембриджском философском обществе и отпечатал их для распространения среди ограниченного круга лиц. Моя коллекция костей ископаемых животных, которая была переслана мною Генсло, также вызвала большой интерес у палеонтологов. Прочитав это письмо, я начал вприпрыжку взбираться по горам острова Вознесения, и вулканические скалы громко зазвучали под ударами моего геологического молотка! Все это показывает, до чего я был честолюбив, но я думаю, что не погрешу против истины, если скажу, что, хотя в позднейшие годы одобрение со стороны таких людей, как Ляйелл и Гукер, которые были моими друзьями, было для меня в высшей степени важным, мнение широкой публики не очень-то заботило меня. Не хочу этим сказать, что благоприятная рецензия или успешная продажа моих книг не доставляли мне большого удовольствия, но удовольствие это было мимолетным, и я уверен, что ради славы я никогда ни на один дюйм не отступил от принятого мною пути» (там же). Подробнее об этом пути вы можете узнать по книге: Стоун И. Происхождение. Роман-биография Чарлза Дарвина. М.: Издательство политической литературы, 1989.

Настоящему учёному одной жажды познания мало. Он хочет быть полезен обществу. Яркие примеры – Дмитрий Иванович Менделеев (1834–1907), Иван Петрович Павлов (1849–1936) и Владимир Иванович Вернадский (1863–1945).

Д. И. Менделееву было всего лишь 35 лет, когда он открыл свой Периодический закон. К этому времени он не дожил ещё и до середины своей жизни. Её большую часть он наполнил трудами, которые не имели отношения к химии. Он обладал исключительно практическим умом. По преимуществу прикладной направленностью характеризуются его многочисленные труды по метрологии, воздухоплаванию, гидродинамике, экономике, народному просвещению, народонаселению и др.

Г. Смирнов писал: «После этого (т. е. после открытия Периодического закона. – В. Д.) химия в его творчестве отходит на второй план, а его научные интересы смещаются в сторону промышленности, экономики, финансов, народного образования. К концу XIX века Дмитрий Иванович занял в русском обществе уникальное место универсального эксперта, консультирующего русское правительство по широкому кругу научных и народнохозяйственных проблем – воздухоплаванию, нефтяным делам, бездымным порохам, таможенному тарифу, реформе высшего образования, постановке метрологического дела в стране» (Смирнов Г. Как советские редакторы правили Д. И. Менделеева // Молодая Гвардия, 1999, № 5).

Перу Д. И. Менделеева принадлежит более 500 научных трудов. Это был величайший труженик. Он имел право на такие слова: «Желательно, чтобы русский народ, включая в него, конечно, и всю интеллигенцию страны, своё трудолюбие умножил для разработки природных запасов богатой своей страны, не вдаваясь в политиканство, завещанное латинством, его, как и евреев, сгубившее и в наше время подходящее лишь для народов, уже успевших скопить достатки, во много раз превосходящие средние скудные средства, скопленные русскими. Прочно и плодотворно только приобретённое своим трудом. Ему одному честь, поле действия и всё будущее» (Бояринцев В. И. Великий русский учёный Дмитрий Иванович Менделеев: http://ricolor. org/history/eng/est/mend).

Забота о практических проблемах страны вовсе не привела Д. И. Менделеева к недооценке фундаментальной науки. Нацеленность на практическую пользу, которую должна приносить наука, органично сочеталась у Д. И. Менделеева с поиском истины как таковой. «Истина, – писал он, – сама по себе имеет значение без каких-либо вопросов о прямой пользе» (там же).

Своим стремлением к истине Д. И. Менделеев заражал своих слушателей. Он был прекрасным оратором. Среди студентов Петербургского университета, слушающих его лекции, был В. И. Вернадский. Вот какой портрет Д. И. Менделеева он изобразил в своих воспоминаниях: «Ярко и красиво, образно и сильно рисовал он перед нами бесконечную область точного знания, его значение в жизни и в развитии человечества, ничтожность, ненужность и вред того гимназического образования, которое душило нас в течение долгих лет нашего детства и юности. На его лекциях мы как бы освобождались от тисков, входили в новый, чудный мир, и в переполненной аудитории Дмитрий Иванович, подымая нас и возбуждая глубочайшие стремления человеческой личности к знанию и к его активному приложению…» (Страницы автобиографии В. И. Вернадского. М.: Наука, 1981. С. 29).

И. П. Павлов был в науке не меньшим тружеником, чем Д. И. Менделеев. На протяжении всей своей долгой жизни он проводил эксперименты с животными не ради них самих, а ради человека. О человеке, о его физическом и духовном здоровье болела его душа. Он говорил: «Когда я приступаю к опыту, связанному с гибелью животного, я ипытываю тяжёлое чувство сожаления, что прерываю ликующую жизнь, что являюсь палачом живого существа. Когда я режу, разрушаю живое животное, я глушу в себе едкий упрёк, что грубой, невежественной рукой ломаю невыразимо художественный механизм. Но переношу это в интересах истины, для пользы людям. А меня, мою вивисекционную деятельность предлагают поставить под чей-то постоянный контроль. Вместе с тем истребление и, конечно, мучение животных только ради удовольствия и удовлетворения множества пустых прихотей остаются без должного внимания. Тогда в негодовании и с глубоким убеждением я говорю себе и позволяю сказать другим: нет, это – не высокое и благородное чувство жалости к страданиям всего живого и чувствующего; это – одно из плохо замаскированных проявлений вечной вражды и борьбы невежества против науки, тьмы против света» (http://ru. wikipedia. org/wiki/%D0%9F%D0%B0 %D0%B2%D0%BB%D0%BE%D0%B2_%D0%98).

И. П. Павлов не боялся прослыть ретроградом, если, как ему казалось, наука чересчур далеко отодвигается от насущных человеческих забот. Показательно в связи с этим его отношение к зарождающейся космонавтике.

Во время посещения И. П. Павлова в 1926 г. А. Л. Чижевский сказал: «Видите ли, Иван Петрович, сейчас техники и у нас, и на Западе заняты проблемой межпланетных перелетов с помощью огромных ракет. Конечно, ещё понадобится лет сорок-пятьдесят для решения всех технических вопросов, но появились и физиологические вопросы: как влияет на организм ускорение, – ведь ракета должна будет развивать скорость от 11 до 16 км в секунду, – и затем явление невесомости. Циолковский считает, что эти явления пора уже изучать, чтобы физиологи могли дать ответ: вредны ли человеку эти явления, тогда техника разработает меры предупреждения. Циолковский просил меня узнать у вас, что вы об этом думаете…» (Вестник РАН, 1995, № 11).

Ответ И. П. Павлова был резким: «Ровно ничего. Не думал и не могу думать, ибо этими вопросами я не интересовался… Не очень ли спешит Циолковский с полетами на другие планеты?. Хочется задать ему встречный вопрос: надо ли это человеку вообще? Не плохо ли ему живется на Земле, что он думает о небе. Допустим, что и я не доволен своей жизнью, но я не мечтаю улететь с Земли, ибо не жду в небе особых благ… Возможно, что это будет интересно, даже увлекательно, но не обязательно. Надо, по моему разумению, стремиться к улучшению человеческих отношений на Земле. Вот что является первейшей задачей любого человека» (там же).

В этой же беседе с А. Л. Чижевским И. П. Павлов сказал: «Просветительская деятельность сейчас является обязательной для каждого русского интеллигента и особенно для каждого учёного. Я, несмотря на свой возраст, несу бремя науки – и не только для науки, – но и для того, чтобы прославить Россию, хотя бы и большевистскую, чтобы нас признали во всём мире, а не считали дикарями, поправшими всё свойственное до сих пор человеку» (там же).

Перед самой смертью И. П. Павлов изложил свой завет молодым учёным: «Что бы я хотел пожелать молодежи моей родины, посвятившей себя науке?

Прежде всего – последовательности. Об этом важнейшем условии плодотворной научной работы я никогда не смогу говорить без волнения. Последовательность, последовательность и последовательность. С самого начала своей работы приучить себя к строгой последовательности в накоплении знаний.

Изучите азы науки прежде, чем пытаться взойти на её вершины. Никогда не беритесь за последующее, не усвоив предыдущеего. Никогда не пытайтесь прикрыть недостаток своих знаний хотя бы и самыми смелыми догадками и гипотезами. Как бы ни тешил ваш взор своими переливами мыльный пузырь, – он неизбежно лопнет, и ничего, кроме конфуза, у вас не останется.

Приучите себя к сдержанности и терпению. Научитесь делать чёрную работу в науке. Изучайте, сопоставляйте, накопляйте факты. Как ни совершенно крыло птицы, оно никогда не смогло бы поднять её в высь, не опираясь на воздух. Факты – это воздух учёного. Без них вы никогда не сможете взлететь. Без них ваши «теории» – пустые потуги.

Но изучая, экспериментируя, наблюдая, старайтесь не оставаться у поверхности фактов. Пытайтесь проникнуть в тайну их возникновения. Настойчиво ищите законы, ими управляющие.

Второе – это скромность. Никогда не думайте, что вы уже всё знаете. И как бы высоко ни оценивали вас, всегда имейте мужество сказать себе: я невежда.

Не давайте гордыне овладеть вами. Из-за неё вы будете упорствовать там, где нужно согласиться, из-за неё вы откажетесь от полезного совета и дружеской помощи, из-за неё утратите меру объективности.

В том коллективе, которым мне приходится руководить, всё делает атмосфера. Мы все впряжены в одно общее дело, и каждый двигает его по мере своих сил и возможностей. У нас зачастую и не разберёшь – что “моё”, а что “твоё”, но от этого наше общее дело только выигрывает.

Третье – это страсть. Помните, что наука требует от человека всей его жизни. И если у вас было бы две жизни, то и их бы не хватило вам. Большого напряжения и великой страсти требует наука от человека. Будьте страстны в вашей работе и в ваших исканиях!» (там же).

Девятнадцатилетний В. И. Вернадский (1863–1945) писал: «Моя цель – познание всего, что возможно человеку в настоящее время» (Страницы автобиографии В. И. Вернадского. М.: Наука, 1981. С. 33). Но тут же уточнял: «…сообразно его силам (и специально моим) и времени» (там же). Но уже в это время он ориентировал своё познание на практику. Он видел практическое применение знаний – в улучшении человека: «Я хочу, однако, увеличить хоть отчасти запас сведений, улучшить хоть немного состояние человека» (там же).

Между тем надо хорошо сознавать, что ориентир знания на практику не следует абсолютизировать, поскольку знание самоценно. Оно открывает человеку глаза на этот мир. Вот почему процесс его постижения приносит наслаждение. В том же 1882 г. В. И. Вернадский писал в своём дневнике (он начал его писать в 13 лет): «Прежде я не понимал того наслаждения, какое чувствует человек в настоящее время, искать объяснения того, что из сущего, из природы воспроизводится его чувствами, не из книг, а из неё самой. Какое наслаждение “вопрошать природу”, “пытать её”! Какой рой вопросов, мыслей, соображений! Сколько причин для удивления, сколько ощущений приятного при попытке обнять своим умом, воспроизвести в себе ту работу, какая длилась века в бесконечных областях! И тут он [человек] подымается из праха, из грязненьких животных отношений, он яснее сознаёт те стремления, какие создались у него самого под влиянием этой самой природы в течение тысячелетий» (там же. С. 34).

Через два года молодой В. И. Вернадский приходит к пониманию общей цели своей жизни. Он видит её в развитии человечества. Но развитие человечества есть его эволюция, т. е. гоминизация (очеловечение). Он писал в своём дневнике: «Ставя целью развитие человечества, мы видим, что оно достигается разными средствами и одно из них – наука» (там же. С. 40).

Наука только тогда может служить развитию человечества, когда в ней видят не только удовольствие и пользу, но и путь к приобретению такого обширного взгляда, которым охватывается весь мир. Если она не замыкается в рамках узкой специальности, она открывает путь к целостной картине мира, к мировоззрению. «Наука, – писал в своём дневнике В. И. Вернадский, – доставляет такое обширное удовольствие, она приносит такую пользу, что можно было, казалось, остаться деятелем одной чистой науки. Это было бы приятнее. Но так оно было бы, если бы можно было заставить себя не вдумываться за пределы узкого круга специальности; тогда теряется мировоззрение…» (там же). Иными словами, чтобы иметь подлинное мировоззрение нужно быть энциклопедистом. Только энциклопедист и эволюционист в состоянии видеть мир в целом.

В. И. Вернадский был сциентистом, хотя и понимал, что без государственной поддержки наука не в состоянии спасти мир. В работе «Научная мысль как планетное явление» (1938) специальную главу он отвёл «Положению науки в современном государственном строе». Вот что мы читаем в её начале: «Наука не отвечает в своём современном социальном и государственном месте в жизни человечества тому значению, которое она имеет в ней уже сейчас, реально. Это сказывается и на положении людей науки в обществе, в котором они живут, и в их влиянии на государственные мероприятия человечества, в их участии в государственной власти, а, главным образом, в оценке господствующими группами и сознательными гражданами – “общественным мнением” страны – реальной силы науки и особого значения в жизни её утверждений и достижений» (Вернадский В. И. Философские мысли натуралиста. М.: Наука, 1988. С. 90).

Чтобы пробить брешь в человеческом невежестве, В. И. Вернадский подчёркивал «непреложность и обязательность правильно выведенных научных истин для всякой человеческой личности, для всякой философии и для всякой религии», считая, что подобные особенности в первую очередь отличают науку от других областей культуры. Он писал: «Не только такой общеобязательности и бесспорности утверждений нет во всех других духовных построениях человечества – в философии, в религии, в художественном творчестве, в социально бытовой среде здравого смысла и в вековой традиции. Но больше того, мы не имеем никакой возможности решить, насколько верны и правильны утверждения самых основных религиозных и философских представлений о человеке и об его реальном мире. Не говоря уже о поэтических и социальных пониманиях, в которых произвольность и индивидуальность утверждений не возбуждает никакого сомнения во всем их многовековом выявлении» (там же. С. 100).

Как человек, исходящий из наукоцентрической, сциентистской точки зрения на культуру, В. И. Вернадский указывал: «Такое положение науки в социальной структуре человечества ставит науку, научную мысль и работу совершенно в особое положение и определяет её особое значение в среде проявления разума – ноосфере… ибо она является главным, основным источником народного богатства, основой силы государства. Борьба с ней – болезненное явление в государственном строе» (там же. С. 102–103). В наше время эти слова звучат ещё более актуально, чем тогда, когда они писались.

Сциентизм В. И. Вернадский понимал как власть науки в жизни. В письме И. И. Петрункевичу он объяснял её следующим образом: «Прикладной характер научной работы меня привлекает. Я вижу в нём великое будущее. Я уверен, что этим путём наука получит ту власть в жизни, которая сейчас необходима» («Я верю в силу свободной мысли…». Письма В. И. Вернадского И. И. Петрункевичу // Новый мир, 1989, № 12. С. 206).

Нам досталось время, когда инволюционные процессы всё больше и больше набирают силу. Всё больше и больше у нас распространяется, в частности, лженаука. Но всё проходит. Пройдёт и тот лженаучный шабаш, который разыгрывается на просторах нашего отечества. Придёт время, когда всё больше и больше молодых людей будут рваться не в бизнес, а в реставрированную науку. Их смыслом жизни станет не обогащение, а научный поиск, невозможный без жажды познания.

Кто может сомневаться в культурогенической, очеловечивающей силе науки? Подлинный эволюционист относится к науке с благоговением. Он видит в ней главную движущую силу культурогенеза. Каждому ясно, что наука не всесильна, но стало ли научное сознание массовым – вот в чём вопрос. До тех пор, пока в массовом сознании будет господствовать обыденная, а не научная картина мира, человечество будет пребывать в младенческом состоянии.

Построению научной картины мира препятствуют две тенденции – к чрезмерной дифференциации науки и к её чрезмерной интеграции. Выход из этого затруднения только один – эволюционизм. Подлинная научная картина мира не может не опираться на эволюционизм. Если наш мир эволюционировал в направлении «физиогенез – биогенез – психогенез – культурогенез», то, стало быть, в научной картине мире должны присутствовать четыре частных науки – физика, биология, психология и культурология. Если в объекте любой науки имеется нечто общее (время/пространство, часть/целое, качество/количество и т. д.), то над частными науками должна возвышаться общая наука – философия.

 

4. 3. От безобразного – к прекрасному

Что такое искусство? В «Википедии» читаем: «Искусство (от церк. – слав. искусьство (лат. experimentum – опыт, проба); ст. – слав. Искоусъ – опыт, реже истязание, пытка) – образное осмысление действительности; процесс или итог выражения внутреннего или внешнего мира творца в (художественном) образе; творчество, направленное таким образом, что оно отражает интересующее не только самого автора, но и других людей. Искусство (наряду с наукой) – один из способов познания, как в естественнонаучной, так и в религиозной картине восприятия мира».

Наука, опираясь на ум, ищет истину, а искусство, опираясь не только на ум, но и на чувство, ищет красоту.

Русские пословицы славят ум (разум), оставляя красоту в его тени. Единодушно их авторы отдают предпочтение разуму перед красотой: Красота без разума пуста; Красота разума не придаст; Красота завянет, а ум не обманет; Красота и глупость часто бывают купно; Красота до венца, а ум до конца и т. д.

Легко увидеть, что в этих пословицах имеется в виду не красота вообще, а внешняя человеческая красота (по преимуществу – женская). Но это не означает, что эта красота не имеет отношения к искусству. Искусство берёт красоту из жизни.

Что есть красота (прекрасное)? В «Википедии» читаем: «Красота – эстетическая (неутилитарная, непрактическая) категория, обозначающая совершенство, гармоничное сочетание аспектов объекта, при котором последний вызывает у наблюдателя эстетическое наслаждение. Красота является важнейшей категорией культуры. В своём эстетическом восприятии понятие красоты близко к понятию прекрасного, с той разницей, что последнее является высшей (абсолютной) степенью красоты».

Гармония – основа прекрасного. Хаос, напротив, – основа безобразного. В том же источнике обнаруживаем подтверждение: «Безобразное – категория из области эстетики, противопоставляемая прекрасному. Также является соотносительной с категорией “прекрасное”. Безобразное определяется как проявляемое внешне нарушение определенной внутренней меры бытия. Само по себе слово “безобразное” означает “отсутствие образа”, то есть нечто хаотичное, бесформенное».

Слово «красота» всеохватно. Оно употребляется как по отношению к природным явлениям, так и по отношению к психическим и культурным. Об универсальной природе красоты, между прочим, свидетельствует тот факт, что слово ϰοϛμοϛ в древнегреческом языке означает не только универсум, вселенную, мироздание, космос, но и прекрасное, красоту, украшение (отсюда косметика), хотя имелось в этом языке и особое слово для красоты (прекрасного): ϰαλοϛ.

Источником красоты для греческих философов был в первую очередь космос. Красотой космоса восхищались, например, Фалес и Гераклит. Они пытались, вместе с тем, найти первооснову прекрасного. Пифагорейцы искали её в числовой упорядоченности его носителей, Платон – в соответствии вещи её идее (идеальному образцу), Диоген – в мере и т. д.

Демокрит, с одной стороны, истолковывал красоту как универсальную категорию, приписывая её носителю гармонию составляющих его частей, а с другой стороны, в своём сочинении «О красоте слов» в какой-то мере придал категории прекрасного эстетическую значимость, поскольку стал применять её к литературным произведениям – в первую очередь к поэмам Гомера. По свидетельству М. Т. Цицерона, Демокрит говорил так: «Гомер, получив в удел божественный талант, возвёл великолепное здание разнообразных стихов, так как, не обладая божественной и сверхъестественной природой, невозможно сочинить столь прекрасные и мудрые стихи» (Памятники мировой эстетической мысли. Т. 1. Античность, Средние века, Возрождение / Под ред. В. П. Шестакова. М.: Академия художеств СССР, 1962. С. 87).

Платон и Аристотель соединили красоту с добром. Вышла калокагатия (прекрасно-доброе). Это понятие имеет отношение как к эстетике, так и к этике. Но они, вместе с тем, искали определение и красоты как таковой. Так, Аристотель, по уже сложившейся традиции, связывал красоту с порядком. Он писал: «Главные формы прекрасного – это порядок (в пространстве), соразмерность и определённость» (там же. С. 24), а в «Поэтике» он добавляет к этим признакам красоты ещё ограниченность и единство многообразия.

Свою главную задачу в истолковании категории красоты в Средние века христианские богословы видели в том, чтобы осуществить её теологизацию. Так, Августин Блаженный вслед за Плотином объявил: «Мир прекрасен потому, что его сотворил Бог; Бог есть сверхчувственная, вечная и абсолютная красота; искусство даёт не реальные образы этой красоты, а лишь её субстанциальные формы, поэтому нравится не само произведение искусства, а та божественная идея, которая заключена в нём» (там же. С. 37).

В эпоху Возрождения категория красоты вырывается из-под опеки теологии. Её направляют в эстетическое русло. Более того, мыслители и художники этого времени были убеждены, что только искусство способно передать подлинную красоту. А источник этой красоты они видели в природе, т. е. в объективном мире. В этом мире поэты видели по преимуществу женскую красоту.

Франческо Петрарка (1304–1374) обессмертил своё имя сонетами о мадонне Лауре. Она была для него эталоном красоты. На других красавиц он смотрел сквозь призму этого эталона:

Когда в её (Лауры. – В. Д.) обличии проходит Сама Любовь меж сверстниц молодых, Растёт мой жар, – чем ярче жён других Она красой победной превосходит.

Поэзия Ф. Петрарки породила целую плеяду подражателей (петраркистов), многие из которых пошли по пути эротизации отношений между мужчиной и женщиной. Джордано Бруно вовсе не был пуританином, но его возмущала односторонность поэтов, смакующих своё любование женскими прелестями. С присущим ему пылом он писал: «Поистине только низкий, грубый и грязный ум может постоянно занимать себя и направлять свою любознательную мысль вокруг да около красоты женского тела. Боже милостивый! Могут ли глаза, наделённые чистым чувством, видеть что-либо более презренное и недостойное, чем погружённый в раздумья, угнетённый, мучимый, опечаленный, меланхоличный человек, готовый стать то холодным, то горячим, то лихорадящим, то трепещущим, то бледным, то красным, то со смущённым лицом, то с решительными жестами, – человек, который тратит лучшее время и самые изысканные плоды своей жизни, изводя эликсир мозга лишь на то, чтобы обдумывать, описывать и запечатлевать в публикуемых произведениях те беспрерывные муки, те тяжкие страдания, те размышления, те томительные мысли и горчайшие усилия, которые отдаются в тиранию недостойному, глупому, безумному и гадкому свинству?» (Штекли А. Э. Джордано Бруно. М.: Молодая гвардия, 1964. С. 220).

Александр Готлиб Баумгартен (1714–1762) ввёл в науку термин «эстетика». Он поделил красоту на природную и художественную. Во втором случае она выступает как эстетическая категория. А. Г. Баумгартен писал: «Цель эстетики – совершенство чувственного познания как такового и это есть красота. Притом следует остерегаться его несовершенства как такового, которое есть безобразность» (Памятники мировой эстетической мысли. Т. 2. Эстетические учения XVII–XVIII веков / Под ред. В. П. Шестакова. М.: Академия художеств СССР, 1964. С. 455).

Вслед за античными философами мыслители Нового времени пытались найти основные признаки красоты. У Ш. Бато это мера, ритм и порядок; у У. Хогарта – совершенные пропорции и синусоида и т. д. Но вопрос о том, что такое красота, до сих пор остаётся открытым.

Уже в XIX веке появляется мнение, что прекрасное не может претендовать на положение базовой категории в искусстве. Более того, великий писатель земли русской Лев Толстой в своём трактате «Что такое искусство?» заявил: «Красота, или то, что нам нравится, никак не может служить основанием определения искусства, и ряд предметов, доставляющих нам удовольствие, никак не может быть образцом того, чем должно быть искусство. Видеть цель и назначение искусства в получаемом нами от него наслаждении – всё равно, что приписывать, как это делают люди, стоящие на самой низшей степени нравственного развития (дикие, например), цель и значение пищи в наслаждении, получаемом от принятия её» (Толстой Л. Н. Собрание сочинений. Т. 15. Статьи об искусстве и литературе. М.: Художественная литература, 1964. С. 81–82).

Отвергнув красоту в качестве идеала, к которому стремится искусство, Л. Н. Толстой пришёл к собственному пониманию искусства: «Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство, – в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передаёт другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» (там же. С. 87).

Выходит, что автор этих слов в «Войне и мире», например, передавал одни чувства, а как быть с его мыслями? О противоестественности войны, например?

Несмотря на, казалось бы, убийственные аргументы, которые Л. Н. Толстой приводит в своём трактате против понимания искусства как такого рода деятельности, которая держится на красоте, мы оставляем категорию красоты в качестве базовой для художника.

Перед художником – бездна задач. В конечном счёте он создаёт свою, художественную, картину мира. Другой вопрос: как это ему удаётся? Но о чём бы он ни писал, что бы он ни изображал, какими бы звуками он ни выражал свои чувства и мысли, – в любом виде искусства, никогда он не должен терять из виду прекрасное. Пусть оно будет недостижимым идеалом. Но оно всегда должно маячить в его сознании. Для чего? Чтобы вести читателя, зрителя, слушателя не назад, к животным предкам, а вперёд – к жизни, какой она может и должна быть.

Это прекрасно сознавали чеховские герои, мечтающие о будущей жизни. Это прекрасно сознавал их автор. Никогда настоящий художник не должен забывать о том прекрасном, что есть в жизни. Его высшая цель, высший смысл его жизни – приближать жизнь, в которой будет править бал красота, а не её отвратительная противоположность. Искусство – великая сила в нашем очеловечении.

Разные люди в разной мере становятся людьми. Многие из них, например, в области религии и до сих пор живут в далёком прошлом. Но есть люди, которые в своём очеловечении ушли намного дальше других. В сфере культурной эволюции они принадлежат не прошлому, а будущему. В своём духовно-культурном развитии они опережают многих других на несколько столетий. Таким, например, был Антон Павлович Чехов.

С каким же чувством смотрят на окружающих люди, подобные А. П. Чехову? С чувством тоски по преимуществу. Они живут с тоской по настоящим людям – людям, способным иметь в своей душе высокие идеалы – истины, прекрасного, добра, справедливости и т. п. категории. Такую тоску можно обозначить как категориальную.

Категориальная тоска – весьма характерная черта русских писателей. Её можно найти у А. С. Пушкина и Ф. И. Тютчева, М. Е. Салтыкова-Щедрина и Л. Н. Толстого и т. д. Но А. П. Чехов выделяется даже и среди них: категориальную тоску он переживал, пожалуй, мучительнее всех других наших классиков. Её следствие – сознание одиночества. И. А. Бунин выписал из записной книжки А. П. Чехова такую горькую строчку: «Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один» (Бунин И. А. Собрание сочинений. Т. 9. М., 1967. С. 221).

Доказывать культурогеническую роль искусства в человеческой эволюции – значит ломиться в открытую дверь. Каждый понимает, что приобщение человека к искусству есть не что иное, как один способов инкультурации, под которой понимают «процесс приобщения индивида к культуре, усвоения им существующих привычек, норм и паттернов поведения, свойственных данной культуре» (http://www. examen. ru/ ExamineBase. nsf/Display?OpenAgent&Pagename=defacto. html).

Вот как объяснял очеловечивающую функцию искусства в древности М. С. Каган: «Для первобытного человека первоначальные формы художественной деятельности – создание мифов, песен, танцев, изображение зверей на стенах пещер, украшение орудий труда, оружия, одежды, самого человеческого тела – имели огромное значение, так как способствовали сплочению коллективов людей, развивали их духовно, помогали им осознавать их социальную природу, их отличие от животных, т. е. служили великому историческому делу очеловечения человека» (http://www. rubricon. ru/default. asp).

Функцию гоминизации (очеловечения) искусство будет выполнять всегда, но нет ли у неё и совсем противоположной функции – функции анимализации человека, т. е. превращения его в животное? Так называемая массовое искусство, рассчитананное не на эволюцию, а на инволюцию человека, по существу превращает искусство в свою противоположность – антиискусство. Но – как суррогат художественной культуры – оно делает в обществе своё разрушительное дело. Как же отличить искусство от лжеискусства с эволюционистской точки зрения? Теоретически очень просто: первое ведет к Человеку (с большой буквы), а другое – к дикарю, к животному. Первое рождает стремление к истине, красоте, справедливости, добру, любви, состраданию, единению с другими людьми и т. п., а второе – стремление к лжи, безобразному, несправедливости, злу, ненависти, равнодушию, насилию, разобщённости, эгоизму, культу денег и легкой наживы и т. п. Но на практике лжеискусство часто маскируется под искусство (как и антикультура вообще – под культуру). Вот почему воспитание тонкого художественного вкуса следует строить на приобщении людей к классике – произведениям, выдержавшим проверку временем. В искусстве, как и всюду, нужен строгий эволюционистский отбор.

Люди, ищущие смысл своей жизни в искусстве, рано или поздно оказываются перед вопросом о назначении искусства. Они решают его по-разному. Одни из них, эстеты, преувеличивают самоценность искусства («искусство для искусства»), другие (утилитаристы), напротив, его недооценивают, выводя его цели за пределы искусства как такового – в науку (искусство – особая форма познания), в нравственность (искусство – одна из форм нравственного воспитания), в политику (искусство – одна из форм политической борьбы) и т. д.

До крайних пределов довели свой эстетизм русские футуристы в поэзии. Особенно отличился среди них Алексей Кручёных. Он довёл «самовитое» (т. е. самоценное) слово в своих стихах до зауми. Например, такой:

Оязычи меня щедро ЛЯПАЧ – ты покровитель своего загона чтоб я зычно трепещал и дальш не знал беляжьего звона! — ОТПУСТИ ЛОМИЛИЦУ МНЕ ДЛЯ ЗДОРОВЬЯ Оязычи ляма щад Трыпр ВЫВОВ ПИКАР Сов за ЦБЫЧ! ЩАРЕТ! ЛЯМАШа… узаль БЯ узвО ло тимлицИ Зод зод дров!. фью кем гести Хость Павиан Терпкий полотёр Половинный ПОЛОВИНАХ киян.

Крайним утилитаристом в некоторых своих стихах был поздний В. В. Маяковский. У него мы можем прочитать:

Я всю свою звонкую силу поэта Тебе отдаю, атакующий класс.

Между эстетами и утилитаристами живут диалектики, одни из которых тяготеют к эстетам (А. А. Фет), а другие – к утилитаристам (Н. А. Некрасов). Последний стремился посвятить свою лиру народу своему, его освобождению от угнетателей. Вот как он обрисовал свою лиру:

Вчерашний день, часу в шестом, Зашел я на Сенную; Там били женщину кнутом, Крестьянку молодую. Ни звука из её груди, Лишь бич свистал, играя… И Музе я сказал: «Гляди! Сестра твоя родная!»

Служение народу поэт ставил превыше всего. В своей «Элегии» он писал:

Я лиру посвятил народу своему. Быть может, я умру неведомый ему, Но я ему служил – и сердцем я спокоен… Пускай наносит вред врагу не каждый воин, Но каждый в бой иди! А бой решит судьба… Я видел красный день: в России нет раба! И слёзы сладкие я пролил в умиленье… «Довольно ликовать в наивном увлеченье, — Шепнула Муза мне. – Пора идти вперёд: Народ освобождён, но счастлив ли народ?».

Спор между эстетами и утилитаристами есть спор о соотношении в искусстве формы и содержания. Первые отдают предпочтение форме, а другие – содержанию. Великие художники отдают предпочтение содержанию перед формой. Но отсюда не следует с их стороны пренебрежение формой. Точки над и здесь гениально расставил А. С. Пушкин.

Ещё в пятнадцать лет А. С. Пушкин заявил князю А. М. Горчакову: «Набором громозвучных слов я петь пустого не умею» (Пушкин А. С. Собрание сочинений в десяти томах Т. 1. Стихотворения 1813–1824 (Юг). М.: Правда, 1981. С. 38).

На первое место в любом речевом произведении А. С. Пушкин ставил его содержание. Его недостатком и чрезмерным вниманием к форме он объяснял, в частности, забвение поэзии Франсуа Малерба (1555–1628) и Пьера де Ронсара (1524–1585). В статье «О ничтожестве литературы русской» (1834) А. С. Пушкин писал: «Малерб ныне забыт подобно Ронсару, сии два таланта, истощившие силы свои в усовершенствовании стиха. . Такова участь, ожидающая писателей, которые пекутся более о наружных формах слова, нежели о мысли, истинной жизни его, не зависящей от употребления!» (указ. собр соч. Т. 6. С. 208).

Забота о мысли в художественном произведении вовсе не приводила А. С. Пушкина к пренебрежению формой их языкового выражения. Особое значение в прозе он придавал двум её особенностям – точности и краткости. Он писал: «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей – без них блестящие выражения ни к чему не служат» (там же. С. 10–11).

Вот как писал двадцатитрёхлетний поэт в только что процитированной статье «О прозе» о людях, не научившихся изъясняться точно и кратко: «Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру – а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба – ах, как это всё ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее. Читаю отчёт какого-нибудь любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол… боже мой, да поставь: эта молодая хорошая актриса – и продолжай – будь уверен, что никто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет. Презренный зоил, коего неусыпная зависть изливает усыпительный свой яд на лавры русского Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостию… боже мой, зачем просто не сказать лошадь?» (там же).

А. С. Пушкин – это праздник. Всякое прикосновение к его жизни для нас драгоценно. Попробуем здесь прикоснуться к его письмам к П. А. Вяземскому. Сквозь призму этих писем мы видим нравственный лик поэта.

Письма А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому

Первое письмо А. С. Пушкина к П. А. Вяземскому датируется 27 марта 1816 года. Ему ещё нет семнадцати! До окончания Царскосельского лицея ещё целый год! Между тем уже в этом письме мы обнаруживаем тот шутливый тон, которому А. С. Пушкин будет верен в письмах к П. А. Вяземскому всю жизнь. Вот как лицеист А. П. Пушкин обращается к бывшему офицеру, участнику войны 1812 г., который старше его на семь лет: «…Так и быть; уж не пеняйте, если письмо моё заставит зевать ваше пиитическое сиятельство; сами виноваты; зачем дразнить было несчастного царскосельского пустынника, которого уж и без того дёргает бешеный демон бумагомарания» (Пушкин А. С. Собрание сочинений в десяти томах. Т. 9. – М.: Правда, 1981. С. 66).

Уже со следующего, 1817 года, автор этого письма перейдёт с адресатом на уверенное «ты». Нечего говорить о том, что в письмах 20 гг. А. С. Пушкин будет обращаться с П. А. Вяземским на равных. В эти годы он станет баловнем славы. Его литературные друзья (А. Дельвиг, В. Жуковский, К. Рылеев, А. Бестужев-Марлинский и др.) станут вполне сознавать величие его поэтического гения. Вот что, например, 12 февраля 1825 г. писал А. С. Пушкину незадолго до казни поэт-декабрист

Кондратий Рылеев: «Ты всегда останешься моим учителем… Гений… Сирена. Чародей. Ты идёшь шагами великана и радуешь истинно русские сердца.» (Тыркова-Вильямс А. Жизнь Пушкина. Т. 2. 1824–1837. М.: Молодая гвардия, 2006. С. 104).

В числе вполне сознающих цену А. С. Пушкину был и П. А. Вяземский, хотя далеко не всегда последний пел дифирамбы первому. Мы узнаём об этом, например, по письму А. С. Пушкина П. А. Вяземскому от 1 сентября 1822 г.: «Ты говоришь, что стихи мои никуда не годятся. Знаю.» (указ. собр. соч. А. С. Пушкина. Т. 9. С. 96). Но вот что характерно: несмотря на свою славу, в общении с друзьями А. С. Пушкин оставался прежним. По-прежнему в шутливом тоне, который задал юный А. С. Пушкин, отвечал на письма вполне зрелого поэта и П. А. Вяземский. В одном из писем (от 6 сентября 1824 г., уже написаны первые главы «Евгения Онегина») он писал А. С. Пушкину: «Спасибо тебе, мой милый виртуоз. Пожалуйста, почаще брянчи, чтобы я не вовсе рассохся. Письмо Тани прелесть и мастерство» (указ. кн. А. Вильямс-Тырковой. С. 105).

Главным предметом переписки А. С. Пушкина с П. А. Вяземским была литература. С лёгкостью необыкновенной наш первый поэт охарактеризовывал творчество своих собратьев. В его суждениях о писателях мы обнаруживаем как хвалебные суждения, так и уничижительные. Начнём с первых.

Вот что он писал князю 2 января 1822 г. о ЕвгенииАбрамовиче Баратынском (1800 – 1844): «Но каков Баратынский? Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова – если впредь зашагает, как шагал до сих пор – ведь 23 года счастливцу (как и автору этого письма. – В. Д.)! Оставим всё ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет» (указ. собр. соч. А. С. Пушкина. Т. 9. С. 89).

Очень остроумно А. С. Пушкин оценил Вольтера: «Вольтер первый пошёл по новой дороге – и внёс светильник философии в тёмные архивы истории» (5 июля 1824. Там же. С. 141).

Даже о великих поэтах А. С. Пушкин высказывался порой неоднозначно. Таковы, например, были его высказывания о

Ч. Байроне и А. С. Грибоедове. О первом он, в частности, писал: «Гений Байрона бледнел с его молодости» (24–25 июня 1824. Там же. С. 139). А вот какую любопытную оценку он дал грибое-довскому «Горю от ума»: «Читал я Чацкого – много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек, но Грибоедов очень умён» (28 января 1825. Там же. С. 163).

Но были и такие литераторы, которым А. С. Пушкин давал убийственные характеристики. Приведу только два примера – с И. И. Дмитриевым и Ф. В. Булгариным.

Об Иване Ивановиче Дмитриеве (1760–1837) – русском сентименталисте в поэзии – А. С. Пушкин писал: «И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова; все его сатиры – одного из твоих посланий, а всё прочее первого стихотворения Жуковского» (8 марта 1824. Там же. С. 132).

О ненавистном Фаддее Булгарине и иже с ним А. С. Пушкину говорить долго не пристало: «Каков Булгарин и вся братья! Это не соловьи-разбойники, а грачи-разбойники» (начало апреля 1824. Там же. С. 134).

У А. С. Пушкина был широкий круг интересов. Его заботило состояние русской цензуры. Его заботило состояние русской критики. Его заботило состояние языка художественной литературы. И многое другое.

О литературной критике в письме П. А. Вяземскому от 7 июня 1824 г. из Одессы у А. С. Пушкина читаем: «Критики у нас, чувашей, не существует, палки как-то неприличны; о поединке и смех и грех было бы думать: то ли дело цып-цып или цыц-цыц» (там же. С. 137).

А. С. Пушкин отстаивал самобытность русского языка: «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утончённости. Грубость и простота более ему пристали» (1–8 декабря 1823. Там же. С. 126).

Разумеется, А. С. Пушкин не мог не сообщать П. А. Вяземскому о своих поэтических делах. Например, таких: «Я барахтаюсь в грязи молдавской, чёрт знает, когда выкарабкаюсь. Ты – барахтайся в грязи отечественной и думай:

Отечества и грязь сладка нам и приятна.

Сверчок (арзамасское прозвище А. С. Пушкина. – В. Д.).

Вот тебе несколько пакостей:
Христос воскрес, моя Ревекка! Сегодня следуя душой Закону бога-человека, С тобой целуясь, ангел мой. А завтра к вере Моисея За поцелуй я не робея Готов, еврейка, приступить — И даже то тебе вручить, Чем можно верного еврея От православных отличить.

<…>

Иной имел мою Аглаю За свой мундир и чёрный ус, Другой за деньги – понимаю, Другой за то, что был француз, Клеон – умом её стращая, Дамис – за то, что нежно пел, Скажи теперь, мой друг Аглая, За что твой муж тебя имел?»

(Март 1823.Из Кишенёва в Петербург.

Там же. С. 109–110).

О себе как литераторе А. С. Пушкин писал так: «Я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола» (8 марта 1824. Там же. С. 132). Его письма к П. А. Вяземскому большей частью имеют деловую направленность. Одно время князь издавал его произведения. Вот почему А. С. Пушкин в своих письмах часто давал ему советы, как это сделать с меньшими потерями. По поводу цензуры, в частности, он писал: «…не уступай этой суке цензуре, отгрызывайся за каждый стих и загрызи её, если возможно, в моё воспоминание» (4 ноября 1823. Там же. С. 120).

Начиная с лета1823 г. А. С. Пушкин начинает допускать большую свободу в выборе обращений к П. А. Вяземскому. Вот какие обращения мы обнаруживаем, например, в письме от 19 августа 1823 г.: «Мне скучно, милый Асмодей, я болен, писать хочется – да сам не свой… Ещё одна просьба: если возьмёшься за издание – не лукавь со мною, возьми с меня, что оно будет стоить – не дари меня – я для того только до сих пор и не хотел иметь с тобою дела, милый мой аристократ… Прощай, моя прелесть…» (там же. С. 115). В дальнейшем А. С. Пушкин расширил диапазон обращений к П. А. Вяземскому: аггел Асмодей, душа моя Асмодей, преосвященный владыко Асмодей, милый, мой милый, милый европеец, бессовестный и т. п.

Со временем отношения между А. С. Пушкиным и П. А. Вяземским стали суховатыми (из них исчезли, в частности, былые изощрённые обращения), но до самой смерти А. С. Пушкина они оставались деловыми и дружескими.

 

4. 4. От зла – к добру

Нравственность – совокупность норм, определяющих правильное (образцовое) отношение человека к миру – природе, душе, культуре. Безнравственность – антипод нравственности.

Если в основе нравственности лежит категория добра, то в основе безнравственности – категория зла. Под первую из них подводятся все добродетели (любовь, трудолюбие, умеренность, смелость, щедрость, честность и т. п.), а под вторую – все пороки (ненависть, лень, неумеренность, трусость, жадность, нечестность и т. п.). Эволюция нравственности протекает в направлении «зло → добро», а её инволюция – в обратном направлении «добро → зло».

Пословиц, способствующих переходу «зло → добро», русский народ создал неизмеримо больше, чем пословиц, способствующих переходу «добро → зло». Вот почему человеку, нашедшему смысл своей жизни в нравственном совершенствовании, в первую очередь нужно учиться на пословицах.

Приоритет добра над злом в русских пословицах бесспорен. Сердце радуется, когда читаешь пословицы, восхваляющие добро и, наоборот, порицающие зло. Вот лишь некоторые пословицы, в которых добро выступает как абсолютная ценность: Добро-то и скот понимает; Добро и во сне хорошо; Добро не горит, не тонет; Добро твори, сколько можешь, вовек не занеможешь; Добро делать спешить надобно; Худо жить тому, кто не делает добра никому; Кто добру учится, добром и живёт; Доброта лучше красоты; Добро-то не в селе, а в себе; Доброму человеку весь мир – свой дом; Добрый человек придёт – словно свету принесёт; Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой; Не тот богат, у кого много добра, а тот, у кого жена добра; Русский человек добро помнит.

Добро должно быть бескорыстным: Добро творя, не жди платы; За добро – Бог плательщик; Добро не лихо, бродит по миру тихо. Неожиданном диссонансом на фоне этих пословиц звучит такая: Добро тогда будет добром, когда люди похвалят.

Но есть у нас пословицы, в которых абсолютная ценность добра подвергается сомнению. Такие пословицы в конечном счёте возвышают зло над добром, а стало быть, ведут к нравственной инволюции: За добро не жди добра; Не делай добро – не получишь зло; За добро добром не платят; Никакое добро без вреда не бывает; И добро худом бывает; Там добро, где нас нет; Сколько добра ни делай, благодаренья мало; Сколько добра ни делай – ни в честь, ни в спасибо; Знай, кому добро делаешь; За моё же добро мне переломали ребро.

Подобные пословицы не делают погоды. Русский человек даже и из зла умудряется извлечь добро: Нет худа без добра. А для очень осторожных сказано: Надейся на добро, а жди худа.

На бесспорное превосходство добра над злом указывают такие наши пословицы: Добро превышает зло; Добро не умрёт, а зло пропадёт; Против зла твори добро; Зло побеждай добром; Добро вспомнится, а зло не забудется; Добро помни, а зло забывай; Зла за зло не воздавай; Кто зла отлучился, тот никого не боится; Всякое зло терпеньем одолеть можно; Человек жалью живёт.

К перечисленным пословицам примыкают и такие: Зло в хату, любовь из хаты; Зло злом и губится; Тому тяжко, кто зло помнит; Порочный человек – калека; Беспорядочный человек не проживёт в добре век; В ком добра нет, в том и правды мало; За доброе жди добра, за худо – худа; Добра ищут, а худо само придёт; Добро делаем – добро и снится, а худо делаем – худо и снится.

О злом человеке русские говорят: Как на лес взглянет, так и лес вянет; Где ногой ступит – трава не растёт; Дурной человек не любит никого, кроме себя; Злой доброго не любит; Злой плачет от зависти, а добрый от радости; Доброму – добро, а худому переломят ребро.

Категории, производные от добра и зла, многочисленны, но достаточно обратиться лишь к некоторым из них, чтобы увидеть, что добродетелям в русских пословицах поются дифирамбы, а пороки подвергаются остракизму.

Любовь/ненависть . «Любовь развязывает все узлы», – любил повторять Л. Н. Толстой. В великой силе человеческой любви нас уверяют и русские пословицы: Любовь всё побеждает; Без любви как без солнца; Братская любовь крепче каменной стены; Любовь горами качает; Любовь покрывает множество грехов; Любовь правдой крепка; Любовь любит единость (единство); Любовь лучше вражды и т. п.

Не столь однозначно обстоит дело с ненавистью. С одной стороны, она бескомпромиссно осуждается, поскольку от ненависти вражда рождается и слепая ненависть – плохой советчик, а с другой стороны: Без ненависти никто не живёт; Ненависть во всех есть;Лучше в ненависти, нежели в беде и т. д. Но подобные пословицы – капля в море, они тонут в море любви, в русских пословицах воспеваемой.

Трудолюбие/лень . Русскому народу часто приписывают лень. Это козни русофобов. За деревьями они не видят леса. Не знакомы они и с такими русскими пословицами: Труд всё превозможет; Где труд, там и счастье; Приложишь труд – будет и рыбка, и пруд; Без труда и в саду нет плода; Кто любит труд, долго спать не будет; Труд излегчается рвением и т. п.

Зато лени русские пословицы выносят суровый приговор: Лень к добру не приставит; От лени мхом обрастают; Забрось лень через плетень; Ленивому и лениться лень; Лени лень и за ложку взяться, да не лень лени обедать; Ленивой лошади и хвост в тягость; Лень себя бережёт; Лень хуже хвори; Ленивому всегда нездоровится; Ленивый ложится с курами, а встаёт со свиньями; Кто ленивый, тот и сонливый; Ленивый смекалист на отговорки; У лентяя Федорки всегда отговорки и т. д.

Умеренность/неумеренность . О нравственной силе меры русские узнали не от Аристотеля. Они до неё дошли своим умом. Они сами поняли, что без меры и лапти не сошьёшь, что мера – не поповский карман: дно имеет, что мера не солжёт, что во всём надо знать меру, что выше меры и конь не скачет, что еда без меры – та же беда. Людям, теряющим меру, уместно сказать: Не мудри без меры – перемудришь.

Смелость/трусость . Наша история – лучшее доказательство былой смелости русского народа. Мы с детства помним: Смелость города берёт. Есть в русском пословичном запаснике ещё и такое: Смелости учись у разведчика, осторожности у сапёра – никогда не ошибёшься; Кто смел, тот и цел; Быть смелым – не быть битым; Кто смел да стоек, тот семерых стоит; Важна смелость, да нужна и умелость; Смелый там найдёт, где робкий потеряет и т. п.

Зато сколько презрения и насмешек мы обнаруживаем в русских пословицах о трусости! Вот в таких, например: Трус и таракана принимает за великана; Для труса и заяц – волк; У труса глаза мышиные – жить бы ему только в подполье; На трусливого человека много собак; Трус своей тени боится; Робкому смелости не вобьёшь и т. п.

«Трижды человек дивен бывает: родится, женится, умирает», – гласит русская пословица. Какими же пословицами наш народ осветил эти «дивные» события – рождение, женитьбу и смерть?

Рождение

Дети – благодать Божья. Даётся эта благодать их матерям с мучительными болями. Но русские пословицы их не преувеличивают: Живот болит, а детей родит; Горьки родины, да забывчивы.

Самое подходящее число детей в семье – трое: Сталась двоечка, так будет и троечка; Один сын – не сын, два – не кормильцы; Первый сын богу, второй царю, третий себе на пропитание; Один сын – не сын, два сына – полсына, три сына – сын. С дочерьми – плохо дело: Дочь – чужое сокровище. Холь да корми, учи да стереги, да в люди отдай.

В числе детей и меру знать надо: На рать сена не накосишься, на смерть детей не нарожаешься; Не устанешь детей рожаючи, устанешь на место сажаючи. А чего стоит их на ноги поставить? Детушек воспитать – не курочек пересчитать; Детки – радость, детки ж и горе; У кого детки, у того и бедки. Более того: Маленьки детки – маленькие бедки; а вырастут велики – большие будут; Детки маленьки – поесть не дадут, детки велики – пожить не дадут; Малые соткать, а большие износить не дадут; Малые дети не дают спать, большие не дают дышать.

Но «бедки» от детей могут быть и поконкретнее: Дети крадут, отец прячет. Дети воруют, мать горюет; Блудный сын – могила отцу; На старости две радости: один сын – вор, другой – пьяница; В глупом сыне и отец не волен; Глупому сыну и родной отец ума не пришьёт; Глупому сыну не в помощь наследство; Умный сын – отцу замена, глупый – не помощь.

Но не рожать – нельзя: С детьми горе, а без них вдвое; Бабёнка не без ребёнка; Не по-холосту живём: Бог велел; У кого детей нет – во грехе живёт; Не умела родить ребёнка, корми серого котёнка.

Не всем родителям с детьми не везёт: У доброго батьки добры и дитятки; Работные дети – отцу хлебы; Корми сына до поры: придёт пора – сын тебя накормит; Добрый сын всему свету завидище.

Но даже если и непутёвые выросли, всё равно: Свой дурак дороже чужого умника; Дитя худенько, а отцу, матери миленько; Всякому своё дитя милее; Который палец ни укуси – всё одно: все больно; Каков ни будь сын, а всё своих черевурывочек.

Мать русским дороже отца: Без отца – полсироты, а без Атери и вся сирота; Отцов много, а мать одна (т. е. отца легче заменить); Нет такого дружка, как родная матушка; Птица радуется весне, а младенец – матери; Слепой щенок и тот к матери ползёт; Пчёлки без матки – пропащие детки; При солнце тепло, а при матери добро; Матерни побои не болят; Мать и бия не бьёт.

Женитьба

Молодость – золотая пора. Но и у неё есть свои проблемы. Одна из них: жениться или не жениться, выходить замуж или не выходить? Русские пословицы дают на эти вопросы противоположные ответы – отрицательные и положительные.

Отрицательные ответы: Холостой много думает, а женатый больше того; Холостой охает, женатый ахает; Холостому: ох-ох, а женатому: ай-ай; Холостой лёг – свернулся, встал – встряхнулся; Женишься раз, а плачешься век; Женитьба есть, а разженитьбы нет; Молодому жениться рано, а старому поздно; Девка красна до замужества; Все девушки хороши, а отколь берутся злые жёны? В девках сижено – плакано; замуж хожено – выто.

Положительные ответы: Холостой что бешеный; Холостой – полчеловека; Бобыль бобылём: ни роду ни племени; Что гусь без воды, то мужик без жены; Живёшь – не с кем покалякать; помрёшь – некому поплакать; Жить-то прохладно, да спать не повадно; На что мягко стлать, коли не с кем спать; И в раю тошно жить одному; Одному и топиться идти скучно; Бездетный умрёт, и собака не взвоет.

Видно, положительные ответы пересиливают отрицательные, раз большинство людей женится. Но женитьба – дело серьёзное. С нею нужно быть предельно осторожным: Жениться – не лапоть надеть; Не птицу сватать, а девицу; На резвом коне жениться не езди! Женился на скорую руку да на долгую муку; Жениться – не напасть, да как бы женатому не пропасть.

Чтобы не ошибиться в выборе невесты, хорошо бы заглянуть в сборник русских пословиц. Они предупреждают: Богатую взять – станет попрекать; Знатную взять – не сумеет к работе пристать; Умную взять – не даст слова сказать; Худую взять – стыдно в люди показать; Убогую взять – нечем содержать; Старую взять – часто с нею хлопотать; Слепую взять – всё потерять.

Как ни осторожничай, но надо на ком-то и остановиться, а иначе: Много невест разбирать, так век женатому не бывать. Но жёны из невест выходят разные – добрые и злые.

Добрые жёны: Добрая жёнушка как яичко всмятку; Добрую жену взять – ни скуки, ни горя не знать; Добрая жена да жирные щи – другого добра не ищи! С доброй женой горе – полгоря, а радость вдвойне; Доброй жене домоседство – не мука; Добрая жена дом сбережёт, а плохая рукавом растрясёт; Добрая жена – веселье, а худая – злое зелье; От плохой жены состаре-ешься, от хорошей помолодеешь.

Злые жёны: Всех злее злых злая жена; Злая жена сведёт мужа с ума; Злая жена – мирской мятеж! Злая жена – та же змея; Лучше камень долбить, нежели злую жену учить; Железо уваришь, а злую жену не уговоришь; Злая жена – битая бесится, укрощаемая высится, в богатстве зазнаётся, в убожестве других осуждает; От злой жены не уйдёшь; От злой жены одна смерть спасает да пострижение.

Смерть

Русские пословицы учат невозможному – не бояться смерти: Смерти бояться – на свете не жить; Живой живое и думает; Не бойся смерти, бойся грехов; Не бойся смерти, если собираешься долго жить; Не боюсь смерти, боюсь худой жизни; Не надобно смерти бояться, надобно злых дел опасаться; Бойся жить, а умирать не бойся! Жить страшнее, чем умирать.

Но подобные пословицы соседствуют с другими: Всякий живой боится смерти; Видимая смерть страшна; В очью смерть проберёт; Нет справедливой смерти; Жить тяжко, да и умирать нелегко; Как жить ни тошно, а умирать тошней.

Но всё-таки жить хочется: Лучше век терпеть, чем вдруг умереть; Жить – мучиться, а умирать не хочется; Горько, горько, а ещё бы столько.

Между тем смерть неизбежна: Смерть дорогу сыщет; От смерти не спрячешься; От смерти не посторонишься; От смерти не увильнёшь; От смерти и на тройке не ускачешь; От смерти и под камнем не укроешься; От смерти нет зелья; От смерти не отлечишься; От смерти нет лекарства.

Вот почему: Жить надейся, а умирать готовься; Живи, да не заживайся! Жить живи, да и честь знай: чужого века не заедай! Не умел жить, так хоть сумей умереть! Живи, живи, да и помирать собирайся; Сколько ни живи, а умирать надо. Почему? Если бы люди не мёрли – земле бы всех не сносить.

За категорией добра кроются добродетели, а за категорией зла – пороки. В трактате «О добродетелях» Аристотель представил классификацию восьми добродетелей и восьми пороков. Те и другие он вывел из трёх отдельных частей души и души в целом. Вот как выглядит эта классификация: «Если принять вслед за Платоном деление души на три части, то добродетель разумной части есть рассудительность, гневливой – кротость и мужество, вожделеющей – благоразумие и воздержанность, а добродетель души в целом – это справедливость, щедрость и величавость. Порок же разумной части души – это безрассудство, гневливой – гневливость и трусость, вожделеющей – распущенность и невоздержанность, а порок души в целом – это несправедливость, скупость и малодушие» (Гусейнов А. А, Иррлиц Г. Краткая история этики. М., 1987. С. 527).

Возникли такие пары: рассудительность – безрассудство, кротость – гневливость, мужество – трусость, благоразумие – распущенность, воздержанность – невоздержанность, справедливость – несправедливость, щедрость – скупость, величавость – малодушие. Каждая из этих пар поясняется.

Так, под рассудительностью Аристотель понимает добродетель, «прокладывающую путь к счастью», а под безрассудством – порок, в котором кроется «причина порочной жизни». В свою очередь величавость – это «добродетель души, которая даёт возможность переносить счастье и несчастье, честь и бесчестье», а малодушие – «порок души, при котором люди не способны вынести ни счастья, ни несчастья, ни чести, ни бесчестья» (там же. С. 528).

Прекрасно, но почему же перипатетики (приверженцы Аристотеля) в XVI веке стали злейшими врагами Джордано Бруно? Потому что Аристотель стал кумиром христианских теологов. Он был настолько ими почитаем, что впору его записать в отцы христианской церкви. Прикрываясь авторитетом Аристотеля, перипатетики тормозили проникновение в науку новых идей. Прежде всего – гелиоцентризма, бесконечности вселенной и множественности миров. Вот почему Д. Бруно посвятил много своих дней критике Аристотеля.

Августин Блаженный, один из подлинных отцов христианской церкви, провозгласил семь добродетелей: веру, надежду, милосердие (любовь), справедливость, мужество, умеренность и благоразумие. Три первых из них, с его точки зрения, даются человеку Богом, а четыре остальных являются приобретёнными.

Несмотря на то, что между добродетелями, выделенными Аристотелем и Августином, мы видим сходство, их интерпретация у них существенно разнится. Если у Аристотеля они истолковываются безотносительно к Богу, то у Августина в конечном счёте каждая из них выводилась из любви к Богу. Вот почему этика Августина имеет подчёркнуто теоцентрическую направленность. Теоцентризм стал главной чертой и всей христианской нравственности.

Аристотель назвал счастье высшим благом, а Фома Аквинский стал называть его блаженством. Высшее блаженство, по Ф. Аквинскому, – непосредственное созерцание Бога, но оно возможно лишь в раю. Святой Фома, таким образом, отправил счастье на тот свет.

Мыслители Ренессанса опустили счастье на землю (Л. Валла, Д. Пико делла Мирандола, П. Помпонаццы и др.). Но некоторые из них зашли в своём стремлении к земному раю чересчур далеко. В особенности это относится к Лоренцо Валла, который провозгласил культ наслаждения. Он оказался плохим учеником Эпикура. Греческий мудрец вовсе не раздувал удовольствие до необъятных размеров.

Вот как защищал Эпикура от гедонистов И. Кант: «У Эпикура, таким образом, высшим благом было счастье, или, как он это называл, наслаждение, т. е. внутренняя удовлетворённость и радостное сердце. Человек должен быть застрахован от упрёков как со стороны самого себя, так и со стороны других. Это вовсе не философия наслаждения, как её неправильно понимали. Существует его письмо, в котором он приглашает к себе кого-то, но при этом ничего другого не обещает ему, кроме сердечной радости и ячменной каши, т. е. плохой эпикурейской еды. Таково, таким образом, было наслаждение мудреца. Он признавал, следовательно, ценность добродетели, рассматривая нравственность как средство достижения счастья» (Гусейнов А. А., Иррлиц Г. Краткая история этики. М., 1987. С. 572).

Каждый из нас знает, что нехорошо – лениться, нехорошо – обманывать, нехорошо – лицемерить, нехорошо – завидовать, грубить, впадать в отчаяние или гордыню и т. д., и т. д. Но, несмотря на то, что мы с детства усваиваем, что такое хорошо и что такое плохо, мы сплошь и рядом ленимся, обманываем, лицемерим, завидуем и т. д., и т. д. В чём тут дело?

Мало – знать, надо ещё и уметь делать! Между теорией и практикой в нравственности мы порой имеем дело с «дистанцией огромного размера». Эта дистанция преодолевается нашей волей. Выходит, чтобы быть нравственным человеком не только в теории, но и на практике, необходимы, по крайней мере, три вещи: 1) иметь нравственные принципы и нормы; 2) иметь волю для их осуществления; 3) совершать нравственные поступки. В этой триаде (норма → воля → поступок) волевое усилие занимает промежуточное положение между духовными представлениями о нравственности и их практическим воплощением.

Были ли и есть ли люди, которым всегда с лёгкостью удавалось или удаётся осуществлять нравственную триаду, о которой идёт речь? Таких, нравственно совершенных, людей не существовало и не существует. Но всё дело в том, что разные люди в разной мере приближаются к нравственному идеалу, который, как и любой другой идеал, вместе с тем, всегда впереди.

Чтобы иметь перед собой живые образцы нравственного поведения, люди слагают легенды о тех, кто, по их мнению, приблизился к нравственному идеалу. Таких людей они могут со временем даже обожествить – как Будду или Христа, а могут найти и другие формы преклонения перед ними. К нерелигиозной форме преклонения перед людьми высокой нравственности европейцы пришли по отношению к знаменитому греческому мудрецу Сократу (470–399 до н. э.).

Конечно, у живого Сократа, как и любого другого человека, были свои нравственные проступки, но, в отличие от миллионов других людей, он достиг большого успеха на пути, ведущем к нравственному совершенству, нравственной чистоте, тем самым обессмертив своё имя. О нём стали складывать легенды. Одна из них гласит о том, почему ему удалось прожить свою жизнь в соответствии с высокими нравственными требованиями, которые он сам себе предъявлял. В этой легенде повествуется о том, что в связи с рождением Сократа его отец – скульптор Софроникс – обратился к оракулу с вопросом, как ему воспитывать сына. Оракул ответил: «Пусть сын делает то, что ему заблагорассудится; отец не должен его к чему-то вынуждать и от чего-то удерживать. Отцу лишь следует молиться Зевсу и Музам о благом исходе дела, предоставив сына свободному проявлению своих склонностей и влечений. В иных заботах его сын не нуждается, так как он уже имеет внутри себя на всю жизнь руководителя, который лучше тысячи учителей и воспитанников» (Нерсесянц В. С. Сократ. М.: Наука, 1984. С. 5).

В качестве внутреннего руководителя у взрослого Сократа, по его собственному признанию, выступал его личный бог – даймоний (демон, гений), который и предостерегал его всю жизнь от дурных поступков. На суде, где его приговорили в семидесятилетнем возрасте к смертной казни за развращение молодежи, он вспоминал, по свидетельству его ученика Платона: «Со мной приключается нечто божественное или чудесное… Началось у меня это с детства: возникает какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я бываю намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет. Вот этот голос и возбраняет мне заниматься государственными делами» (там же).

Задолго до Л. Н. Толстого Сократ увидел главный смысл человеческой жизни в нравственном самосовершенствовании. Он был первым среди европейских мыслителей, кто стал рассматривать культуру с нравоцентрической точки зрения, т. е. считать, что нравственный прогресс определяет развитие культуры в целом. Не следует, однако, модернизировать нравоцен-тризм Сократа. Он был сыном своего, мифологического, времени. Вот почему его нравоцентризм имеет явно мифологизированную форму.

В связи с тем, что Сократ не оставил после себя письменных произведений, мы узнаем о его мировоззрении по высказываниям о нём других философов – в первую очередь по платоновским диалогам. Дело в том, что Платон в своих диалогах говорил устами Сократа. Вот почему провести границу между взглядами Сократа и Платона не представляется возможным. Историки науки, тем не менее, относительную границу между ними проводят, подчёркивая при этом, что Платон был учеником Сократа, что объясняет сходство между ними.

Сократ был верующим человеком. Среди богов, особенно почитаемых им, был Аполлон, под знаком которого он появился на свет. С именем Аполлона связано высказывание, приписываемое Филону: «Познай самого себя». Оно было написано на храме Аполлона в Дельфах, где, по преданию, Сократ побывал ещё в молодости. Предполагают, что это высказывание сыграло решающую роль в жизни молодого Сократа, оставившего занятия скульптурой и посвятившего свою жизнь философии.

Предполагают также, что к занятиям философией Сократа склонили два его современника – Архелай и Анаксагор. Сократ, по словам Платона, рассказывал: «…однажды мне кто-то рассказал, как он вычитал в книге Анаксагора, что всему в мире сообщает порядок и всему служит причиной Ум; и эта причина мне пришлась по душе.» (там же. С. 14). Анаксагор способствовал появлению интереса у Сократа к физике. Сократу приписывают, в частности, слова о шаровидности Земли. «Земля, – говорил он, – если взглянуть на неё сверху, похожа на мяч, сшитый из двенадцати кусков кожи и пестро расписанной разными цветами. Краски, которыми пользуются наши живописцы, могут служить образчиками этих цветов, но там вся Земля играет такими красками и даже куда более яркими и чистыми» (там же. С. 17–18). Сократ здесь, если верить Платону, предвосхищает далекое от него время, когда на Землю стало возможным смотреть из окна космического корабля.

Кроме физики, Сократ занимался также и теорией познания. Более того, он был первым, кто стал рассматривать процесс познания в качестве предмета исследования. С его точки зрения, как и Платона, процесс познания должен быть направлен на постижение понятий. Сами по себе эти понятия локализуются в божественном разуме (нусе – по-гречески), а на земле мы видим лишь их проявления в конкретных предметах. Так, понятие красоты (прекрасного) проявляется в красоте лошади, женщины или книги, но объективно оно существует лишь на небе, где обитает божественный разум.

Человек, по Сократу, никогда не может достигнуть божественной мудрости. Даже лучшие из людей – мудрецы – и то лишь прикасаются к ней. Ограниченность человеческих знаний о мире Сократ сформулировал в предельно крайней форме: «Я знаю, что ничего не знаю».

Сократ, несмотря на его увлечения гносеологией и физикой, не признавал самоценности знания. Ценность знаний он видел лишь в том, чтобы они помогали человеку в его жизни. «…весь космос, – писал в связи с этим В. С. Нерсесянц, – телеологически приноровлен к целям сократовской этики… Сократовское обращение к вопросам о целесообразности мира, космической гармонии, божественно предопределённой связи явлений и т. п. проследовало прежде всего этические интересы и было нацелено на выяснение направлений и границ целесообразной траты человеком своих познавательных усилий. Истинное познание, как его понимал Сократ, призвано дать человеку ориентиры для его повседневной жизни. Поэтому ценность всякого познания. в том, чтобы научиться разумно вести человеческие дела» (там же. С. 18).

Главный вопрос, занимавший Сократа, был вопрос о том, как должно жить. В самом общем виде он отвечал на него так: жить должно в соответствии с божественной мудростью, которая открывается людям лишь в незначительной мере. Больше всего она, эта мудрость, открывается философам. Вот почему он и призывал всех других людей следовать за их мудрыми советами. Истинные мудрецы – носители высокого разума, сближающего их с богами. Вот почему их устами как бы вещают сами боги. Почтение к философам в таком случае оказывалось и почтением к богам.

Мудрецам по Сократу, доступно знание, а добродетель – это такое качество человека, которое ему присуще в силу знания, пороки же, с его точки зрения, происходят от незнания, невежества. Если очень коротко сформулировать эту мысль, то она будет звучать приблизительно так: знание ведет к добру, а невежество – к злу. Вот почему истина и добро, по Сократу, находятся в гармонии, в соответствии друг с другом. Следовательно, нравственные ценности есть не что иное, как продолжение познавательных ценностей. Более того, последние, с точки зрения Сократа, служат первым, поскольку именно знания подсказывают нам, как нам поступать в той или иной ситуации. Если мы совершаем свой поступок в соответствии со знанием (истиной), то, стало быть, этот поступок будет добродетельным (нравственным), если же наши дела не согласуются с разумом, то они, напротив, порочны (безнравственны). Сократ, таким образом, направлял этику по научному пути. Этот путь предполагает, что только увеличение знаний ведет людей к росту добра в мире. Правда, как верующий, Сократ видел первоисточник знаний не в мире как таковом, а в божественном разуме, к которому люди лишь приобщаются в той или иной мере. Мы можем, таким образом, построить следующую цепочку понятий, намеченных в сократовском учении: вера (религия) – истина (наука) – добро (нравственность).

Сократ, подобно Будде, верил в переселение душ. Он верил, что души праведников, а к ним он относил в первую очередь души философов, после смерти переселяются в космос – место обитания богов, где они и находят вечное успокоение. Смерть для них, таким образом, представляет собою избавление от земных мук. Души же грешников проходят иной путь. Сократ, по свидетельству Платона, говорил: «Когда человек умрёт, его гений который достался ему на долю ещё при жизни, уводит умершего в особое место, где все, пройдя суд, должны собраться, чтобы отправиться в Аид с тем вожатым, какому поручено доставить их отсюда туда. Встретивши там участь, какую и должно, и пробывши срок, какой должны они пробыть, они возвращаются сюда под водительством другого вожатого, и так повторяется вновь и вновь через долгие промежутки времени» (там же. С. 25). Иными словами, души грешников будут болтаться между земною жизнью и адом, переселяясь из одного тела в другое, до тех пор, пока они не станут такими же совершенными, такими же чистыми, как души философов, которые одни достойны окончательной смерти на небе, где они и обретают вечный покой. Будда называл этот покой нирваной. Отсюда, между прочим, вытекает обязательный характер нравственного самосовершенствования у Сократа: чтобы попасть на небо, душа, как писал Н. А. Заболоцкий, обязана трудиться, чтобы её обладатель стал по-настоящему добродетелен.

Какие же добродетели Сократ ставил превыше всего? Он относил к ним истину, справедливость, свободу, мужество и воздержанность. Что же касается телесных удовольствий, то Сократ их расценивал под знаком минус. Люди, стремящиеся к ним, обречены на вечно переселение их душ от одного тела к другому. Их души, как и души других грешников, обречены на бессмертие, а следовательно, и на бесконечные муки.

Сократ не боялся смерти: ведь в его теле жила душа настоящего философа. Вера, что его душа обретёт блаженное успокоение на небе, помогла Сократу принять свой смертный приговор с небывалым мужеством. Этот приговор, очевидно, и не последовал бы, если бы у Сократа не было врагов прежде всего со стороны власть имущих.

Сократ не проводил границу между нравственностью и политикой. Политические ценности у него ставились в один ряд с нравственными. Высшей политической добродетелью он считал искусство управлять полисом (государством). В качестве основы этого искусства он рассматривал справедливость. На справедливости, с его точки зрения, и должны строиться законы, действующие в государстве. Эти законы, если они справедливы, должны выполняться, по его мнению, неукоснительно. В противном случае государство потерпит рано или поздно фиаско.

Но кто же эти люди, способные постичь справедливость? Философы. А между тем законы в государстве составляются не философами, а политиками. А политиков Сократ ставил значительно ниже философов, считая, что первым, даже лучшим из них (напр., Периклу), подлинная божественная мудрость не доступна.

Доставалось от Сократа и простым смертным. Он обвинял афинян в жадности, страсти к обогащению, тяге с плотским наслаждениям, пренебрежении к разуму и добру. В желании казнить Сократа, таким образом, соединились интересы не одних власть имущих.

Как полагал В. Дюрант в его книге «Жизнь Греции» (М.: КРОН-ПРЕСС, 1997. С. 457), для вынесения смертного приговора Сократу решающее значение имел тот факт, что Анит обвинил Сократа в том, что его сын стал под дурным влиянием Сократа пьяницей. Общий же смысл его обвинений в адрес философа сводился к тому, что он оказал на молодежь тлетворное, дурное, разлагающее влияние.

Очевидно, если бы Сократ покаялся в своих грехах перед судом, то его могли бы оправдать, но это означало для него моральную смерть, а следовательно, перечеркнуло бы всю его жизнь – жизнь философа-просветителя и моралиста. «Даже если бы вы меня отпустили, – говорил Сократ на суде, – и при этом сказали мне: на этот раз, Сократ, мы не согласимся с Анитом и отпустим тебя с тем, однако, чтобы ты больше не занимался этим исследованием и оставил философию… то я бы вам сказал: “Желать вам всякого добра – я желаю, о мужи-афиняне, и люблю вас, а слушаться буду скорее бога, чем вас, и, пока есть во мне дыхание и способность, не перестану философствовать, уговаривать и убеждать всякого из вас, кого только встречу, говоря то самое, что обыкновенно говорю: о лучший из мужей, гражданин города Афин. не стыдно ли тебе, что ты заботишься о деньгах, чтобы их у тебя было как можно больше, о славе и почестях, а о разумности, об истине и о душе своей, чтобы она была как можно лучше не заботишься и не помышляешь?”» (указ. соч. С. 459).

С мужеством, достойным боготворения, Сократ продолжал: «Будьте уверены, что если вы меня такого, как я есть, убьёте, то вы больше повредите себе, нежели мне. Вам нелегко будет найти ещё такого человека, который, смешно сказать, приставлен, как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы её подгоняли» (с. 459).

Цикута, оборвавшая жизнь Сократа, вовсе не уничтожила память о великом философе-моралисте. Он остался в сознании потомков как непревзойденный мастер-диалектик – как человек, умеющий разрешать спор.

Суть его диалектики сводилась к сталкиванию противоположных мнений и отыскивании истины. В. С. Нерсесянц писал: «.о чём только он ни говорил: о богах и людях, полисе и законах, уме и глупости, знании и незнании, добре и зле, благе и справедливости, свободе и долге, добродетелях и пороках, богатстве и бедности, дружбе и взаимопомощи, самопознании и образовании, душе и теле, жизни и смерти. Собеседники и темы бесед менялись, но суть оставалась одна: во всеоружии разумного слова Сократ был в философской “разведке боем” – постоянном поиске и битве за истину, справедливость и нравственность, за должное в человеческих делах» (там же. С. 49).

 

4. 5. От несправедливости – к справедливости

В самом общем виде политику можно определить как род деятельности, направленный на защиту интере-со в тех или иных социальных групп. Существовал ли такой общественный строй, в котором эти интересы были бы приведены в гармонию? Увы, о таком строе приходится лишь мечтать. Вот почему категория социальной справедливости была и остаётся недостижимым идеалом. К достижению этого идеала, тем не менее, испокон веков стремились лучшие представители рода человеческого.

Что может быть самоотверженнее, чем служить справедливости и, не жалея себя, бороться против несправедливости? Людей, способных видеть в борьбе за социальную справедливость смысл своей жизни, мы должны на руках носить. Их высшая цель – построение общества, лишённого тех вопиющих противоречий, свидетелями которых нам довелось быть.

О построении справедливого общества мечтали не только авторы политических утопий, но и анонимные авторы русских пословиц. Справедливость в них выступает как правда.

Дух захватывает, когда читаешь пословицы о правде. Такие, например: Правда – свет разума; Правдой мир держится; Правда дороже золота; Правда краше солнца; Правда чище ясна месяца; Правда в воде не тонет и в огне не горит; Правда и в море не утонет; Правда что шило: в мешке не утаишь; Правда что масло: всегда наверху; Без правды не житьё, а вытьё; Всё минётся, одна правда останется; Правду не спрячешь; Правда с кривдой не уживутся; Правда всегда кривду переспорит и т. д.

Далеко не всегда в реальной жизни правда побеждает кривду. Недаром русские пословицы свидетельствуют: Была когда-то правда, а ныне стала кривда; Была правда, да в лес ушла; Была правда когда-то, да извелась; Была правда, да по мелочам, в разновеску ушла; Была, сказывают, и правда на свете, да не за нашу память; Будет и наша правда, да нас тогда не будет; Правде нигде нет места и т. п.

Если с правдой-справедливостью дело обстоит именно так, как в только что приведённых пословицах, то напрашиваются такие выводы: Нет правды на свете; Не плачь по правде, обживайся с кривдой; По правде тужим, а кривдой живём; Про правду слышали, а кривду видели; Правдой век не проживёшь; На правде недалеко уедешь; Правдой ни молотить, ни веять; Правдой сыт не будешь; Правдой не обуешься; Правдой жить – ничего не нажить; Правдой богат не будешь; Торгуй правдою больше, товар наживёшь толще; Торгуй правдою – больше барыша и т. п.

Пословицы, где правда возносится до небес, ведут к политической эволюции. В последних пословицах, напротив, мы видим в конечном счёте политическую инволюцию. В её основе – в лучшем случае – стремление к выживанию, а в худшем – стремление к барышу.

Русский народ осуждает богатство: Богатство – скорый путь ко злу; Богатство счастья не составит; Не родись богатым, а родись кудрявым; От богатства брюхо пучит, а душу плющит; Богатством в рай не взойдёшь; Богатому сладко естся, да плохо спится; Богатство от смерит не избавит; Богатый никого не помнит, кроме себя; Неправедное богатство прахом пойдёт; Богатому красть, а старому лгать; Краденое богатство исчезает – как лёд тает; Не сбирай богатства неправого; Богатство родителей – кара детям; Богатый бедного не разумеет; Богатый пузатеет, а бедный тощает; Богатство с деньгами, голь – с весельем; Лишние деньги – лишняя забота и т. д.

Но приведённые пословицы – только одна сторона медали. Есть и другая: Богатому завсё праздник; Богатому везде дом; Сила и слава богатству послушны; От трудов праведных не построишь палат каменных; После Бога – деньги первые; Денежка не Бог, а полбога есть; Денежка не Бог, а бережёт; Всему голова – деньги; Деньга деньгу наживает; Деньга и камень долбит; Тому живётся, у кого денежка ведётся; Наличные денежки – колдунчики; Рубль есть – и ум есть; нет рубля – нет и ума; Рубль – ум, а два рубля – два ума; Что милей ста рублей? Двести; За ватагу нищих одного богача не выменяешь.

Ни одна пословица не свалилась к нам с неба. У каждой был автор. А автор этот, в частности, имел свои классовые пристрастия. Отсюда явные противоречия в русских пословицах о правде и кривде, о богатстве и бедности. Подобные противоречия характерны для русских пословиц и в отношении к власти.

В большинстве старых пословиц царь выглядит настолько безупречным, что источники всех несчастий они перекладывают на его служивых: Бог на небе, царь на земле; Нельзя быть земле Русской без государя; Народ тело, царь – голова; Государь – батька, земля – матка; Воля царя – закон; Не Москва государю указ, а государь Москве; Не от царей угнетение, а от любимцев царских; Царские милости в боярское решето сеются.

О политической благонадёжности русских можно судить в какой-то мере по их пословицам о законах и судьях. Более благонадёжные воспринимают законы как основу государства, а их нарушение объясняют недобросовестностью судей: Законы святы, да судьи супостаты; Не бойся закона, бойся судьи; Законы – миротворцы, да законники крючкотворцы. Но есть у нас пословицы, авторы которых отваживаются видеть корень зла в самих законах: Где закон, там и преступление; Где закон, там и обида; Не будь закона, не стало б и греха; Строгий закон виноватых творит; По закону так, а по житейскому инак. Но чаще всего несправедливость исходит как от несовершенства законов, так и от продажных судей: Что мне законы, коли судьи знакомы; Закон что дышло: куда повернул, туда и вышло; Закон как паутина: шмель проскочет, а муха увязнет.

А как обстоит дело в русских пословицах с законопослушностью? Чего в них больше – послушания (кротости) или бунтарства?

Пословицы, призывающие к послушанию: Закон – не игрушка; Повиновение начальству – повиновение Богу; Голова от поклонов не болит; Где посадят, там и сиди; Хвост голове не указка; Взялся за гуж, не говори, что не дюж; Назвался груздем – полезай в кузов; Смирный в артели – клад; Кто живёт тихо, тот не увидит лиха; Молча – легче; Тихо не лихо, а смирнее прибыльнее; Живи смирнее, будет прибыльнее.

Но были у нас и борцы. Это они говорили: Сердитого проклянут, а смирного проглотят; Кто живёт тихо, тому жить лихо; Силён как бык, а смирен как корова; Смирная овца волку по зубам; Смирную собаку и кочет бьёт; Бойкий скачет, а смирный плачет. Так чего же в русском народе больше – бунтарства или послушания? Это зависит от ситуации.

Что есть справедливость и несправедливость в политике?

Под справедливостью Демокрит (ок. 460–370 до н. э.) имел в виду гармонию интересов в государстве. Напротив, несправедливыми он считал поступки, которые протииворечат этой гармонии. Чтобы и им препятствовать, государством необходимо управлять: «Ибо хорошо управляемое государство есть величайший оплот: в нём всё заключается и, когда оно сохраняется, всё цело, а погибает оно, с ним вместе и всё гибнет» (История политических и правовых учений / Под ред. В. С. Нерсесянца. Изд. 4-е, перераб. и доп. М.: Юридическая литература, 2004. С. 49).

Категории социальной справедливости отводили большое место в своих работах Платон (427–347 до н. э.) и Аристотель (384–322 до н. э.).

Платон, несмотря на своё аристократическое происхождение, главным источником несправедливости в государстве считал частную собственность. «Прежде всего никто не должен обладать никакой частной собственностью, если в том нет крайней необходимости» (там же. С. 59). Частная собственность, по Платону, есть главная причина, которая увеличивает пропасть между богатыми и бедными. Она делит людей на группы, вражда между которыми – величайшее зло для государства. «Имеем ли мы какое-либо большее для государства зло, – спрашивал Платон, – чем то, которое разъединяет его?» (Асмус В. Ф. Античная философия. М. Просвещение, 1976. С. 251).

По вопросу о частной собственности Аристотель расходился со своим учителем. В стремлении к частной собственности он видел одно из природных качеств человека. Выходит по Аристотелю, что деление людей на богатых и бедных неизбежно, поскольку разным людям в разной мере удаётся реализовать это стремление. Стало быть, люди должны найти такую форму государственного устройства, при которой противоречия между богатыми и бедными сводятся к минимуму. Такую форму он видел в политии. Что она собой представляет? Власть в ней принадлежит людям среднего достатка. Это-то и позволяет им быть вершителями наибольшей справедливости: они ограничивают, с одной стороны, алчность богатых, а с другой, притязания бедных на чужую собственность.

Если античные философы искали источники справедливости на земле, то средневековые богословы нашли их на небе. Верховным вершителем справедливости они провозгласили Бога. Задача состояла лишь в том, чтобы его именем карать людей за их грехи. Самым тяжким грехом они считали вероотступничество, ересь. Фома Аквинский (1225–1274) писал: «Извращать религию, от которой зависит жизнь вечная, гораздо более тяжкое преступление, чем подделывать монету, которая служит для удовлетворения потребностей временной жизни. Следовательно, если фальшивомонетчиков, как и других злодеев, светские государи справедливо наказывают смертью, ещё справедливее казнить еретиков, коль скоро они уличены в ереси» (там же. С. 124–125).

Неизлечимую рану в Новое время нанесли богословам французские просветители – Дени Дидро (1713–1784), Поль Гольбах (1723–1789), Клод Гельвеций (1715–1771) и др. Они опустили категории справедливости и несправедливости на землю. В частности, Д. Дидро видел причину социальной несправедливости в сословном неравенстве. Он писал: «В природе все виды животных пожирают друг друга; в обществе сословия друг друга пожирают» (История политических и правовых учений / Под ред. В. С. Нерсесянца. М.: Юридическая литература, 1983. С. 226).

Герберт Спенсер (1820–1903) пытался вписать категории справедливости и несправедливости в контекст политической эволюции. Эта эволюция, с его точки зрения, идёт от архаических форм общественного строя ко всё более цивилизованным. Она позволила низшим сословиям стать в какой-то мере свободными от угнетателей. Но их свобода нередко оборачивается асоциальным поведением и даже преступностью. Вот почему современный этап в эволюции человечества не может обойтись без насилия. Оно состоит в деятельности, которая направлена на усмирение людей, тормозящих политическую эволюцию.

Люди, занимающиеся политикой, – делятся на две категории – власть имущие (Перикл, Цезарь, Пётр I, Наполеон и т. п.) и власть неимущие. К последним относятся социалисты-утописты (Т. Мор, Т. Кампанелла, А. де Сен-Симон, Ш. Фурье, Р. Оуэн и др.). Они создавали проекты справедливого общественного строя. Их теперь замалчивают. Да и кто? Люди, которые им в подмётки не годятся. Но были времена, когда одни их превозносили (марксисты), а другие – осуждали. К последним относится Семён Людвигович Франк (1877–1950).

Любую деятельность, направленную на изменение общественного порядка, поздний С. Л. Франк расценивал как утопизм. Он писал: «Под утопизмом мы разумеем не общую мечту об осуществлении совершенной жизни на земле, свободной от зла и страдания, а более специфический замысел, согласно которому совершенство жизни может – а потому и должно быть – как бы автоматически обеспечено неким общественным порядком или организационным устройством» (Т. Мор. Оуэн. Дидро. Д'Аламбер. Кондорсе. Биографические повествования. Челябинск: Урал LTD, 1998. С. 474). Почему «как бы автоматически»?

Я привёл эту цитату из статьи С. Л. Франка с выразительным названием – «Ересь утопизма». Она была написана уже после Второй мировой войны. Но, как бы забыв о том, какой век на дворе, её автор объявил утопистов еретиками. Как новоявленный служитель суда инквизиции, он писал: «Ересь утопизма можно, таким образом, ближайшим образом определить как искажение христианской идеи спасения мира» (там же. С. 480). Между тем в юности автор этих слов был активным социал-демократом. Как Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков и др., он, слава богу, вовремя одумался и порвал с марксизмом, став религиозным философом (см. подр. вст. статью к кн.: Франк С. Л. Сочинения. М.: Правда, 1990).

Перечеркнуть великую роль социалистических учений в истории европейской культуры (включая русскую) не представляется возможным. Их ещё ждёт праздник возрождения. Но и сейчас мы должны о них помнить. Но и сейчас мы должны у них учиться – в первую очередь – стремлению к справедливости. Их жизнь – вдохновляющий пример для тех, кто отважится бороться за справедливость. Остановимся здесь на жизни только двух социалистов-утопистов – Т. Мора и Р. Оуэна.

Томас Мор (1478–1535) собирался стать священником. Но по настоянию отца он стал юристом. Он закончил Оксфордский университет. Любовь к науке он сохранил на всю жизнь. Любопытен такой факт: в его доме было много животных, но держал он их не для праздного любования, а для наблюдений за их умственными способностями. Т. Мор писал в молодые годы стихи и комедии. Несколько лет он служил адвокатом в Лондоне Его заметил король Генрих VIII и приблизил ко двору. Он был членом и спикером парламента. Через несколько лет король назначил его вторым человеком в государстве – лорд-канцлером Англии. В его руках была государственная печать.

Король очень дорожил мнением Т. Мора. Он стал любимцем Генриха. Но Т. Мора любил и простой народ. Он отличался небывалой демократичностью. Его друг Эразм говорил: «Можно сказать, что Мор – главный покровитель всех бедняков в государстве. Он радуется, как будто заключил невесть какую выгодную сделку, когда ему удаётся помочь угнетённому или стеснённому человеку и дать ему возможность выйти из затруднительного положения» (Т. Мор. Оуэн. Дидро. Д’Аламбер.

Кондорсе. Биографические повествования. Челябинск: Урал LTD, 1998. С. 25).

Мировую славу Т. Мор приобрёл своей «Утопией» (1516). В ней две основные идеи – об отмене частной собственности и демократии. О частной собственности он писал: «Повсюду, где есть частная собственность, где всё измеряют деньгами, там едва ли когда-нибудь будет возможно, чтобы государство управлялось справедливо или счастливо. Разве ты сочтёшь справедливым, когда всё самое лучшее достаётся самым плохим людям, или посчитаешь удачным, когда всё распределяется между совсем немногими, да и они живут отнюдь не благополучно, а прочие же совсем несчастны. Поэтому я полностью убеждён, что распределить всё поровну и по справедливости, а также счастливо управлять делами человеческими невозможно иначе, как вовсе уничтожить собственность. Если же она останется, то у наибольшей и самой лучшей части людей навсегда останется страх, а также неизбежное бремя нищеты и забот. Я признаю, что его можно несколько облегчить, однако настаиваю, что полностью этот страх устранить невозможно» (Утопический социализм. Хрестоматия / Под ред. А. И. Володина. М.: Плитиздат, 1982. С. 57–58).

Должностные лица у утопийцев в большинстве своём выборные. В Утопии только «должность правителя постоянна в течение всей его жизни» (с. 62). От идеи полного правового равенства Т. Мор отказался. В его Утопии сохранено рабство. Рабы выполняют там самую грязную работу. Но при этом важно помнить, что в рабов обращают у Т. Мора лишь преступников.

Своею жизнью Т. Мор поплатился не за «Утопию», а за несговорчивость. Генрих объявил себя главой новой, самостоятельной англиканской церкви. Он это сделал вовсе не из теологических соображений. Всё дело заключалось в том, что Рим запретил ему развод с королевой, с которой он прожил двадцать лет. А развод ему нужен был потому, что он горел желанием жениться на красавице Анне Болейн, чтобы иметь от неё сыновей. Главенство над англиканской церковью развязало Генриху руки. Он получил и развод, и вторичный брак, который просуществовал недолго: Генрих приказал отрубить голову Анне Болейн за мнимые измены. Он женится ещё четыре раза и казнит ещё одну жену – молоденькую Кэтрин – на реальную измену. У Генриха VIII, этого кровавого изверга рода человеческого, было хобби – отрубать головы своим соотечественникам. Вот с каким королём Т. Мору выпало «счастье» жить!

Генрихом владела одна, но пламенная страсть – как можно больше иметь сыновей. Он обещал своему отцу, что его преемником будет сын. По иронии судьбы его единственный сын (от Джейн, умершей после родов) король Эдуард умрёт в пятнадцатилетнем возрасте, а через несколько лет в Англии воцарится чуть ли не на полстолетия королева Елизавета – дочь Генриха и Анны Болейн. Но возвратимся в ситуацию, в которой оказался Т. Мор.

Трусливые приспешники короля угодливо подписали присягу на верность главе новой церкви. Только Т. Мор отказался её подписать. Он не мог поступиться своей католической совестью. Его посадили в Тауэр. Через год с редким мужеством он выслушал обвинительный приговор в государственной измене. Он звучал так: «Шерифу Вильяму Бингстону предписывается отвести преступника обратно в Тауэр, а оттуда провести через Сити до Тиберна, где и повесить; когда это будет сделано, снять его полумёртвого, разорвать на части, благородные члены отрезать, живот распороть, внутренности сжечь; конечности выставить на четырёх воротах Сити, а голову – на Лондонском мосту» (Т. Мор. Оуэн. Дидро. Д'Аламбер. Кондорсе. Биографические повествования. Челябинск: Урал LTD, 1998. С. 98).

Король смягчил приговор, заменив его на отсечение головы на плахе. Т. Мор отреагировал на его милость такими словами: «Да избавит Бог моих друзей от сострадания короля и всё моё потомство от его милостей!» (там же).

Вот как закончилась жизнь Томаса Мора: «Палач попросил у него прощения. Мор, обнявши его, сказал:

– …Исполняй же без страха свою обязанность. Моя шея коротка; направь верно свой удар, не осрамись.

Затем один взмах – и благородная голова отделилась от туловища» (там же. С. 100).

В. И. Яковенко, автор очерка о Т. Море в цитируемой книге, сравнил его с Сократом: «Так погиб этот великий человек, отстаивая до последнего момента дело своей совести… И в этом отношении Томаса Мора можно по всей справедливости поста-ивть подле Сократа. Оба они своим примером учат, как должен умирать человек за свои убеждения» (там же. С. 101).

Детство и юность у Роберта Оуэна (1771–1858) были не самыми радужными. В школе он, сын мелкого лавочника, проучился лишь два года, потом мотался по Англии в поисках средств существования. Был на побегушках у хозяев магазинов Стэмфорда, Лондона, Манчестера.

В Манчестере Р. Оуэн занял денег у брата и открыл с одним компаньоном небольшую мастерскую по ремонту прядильных машин, которые тогда были в ходу, а потом дело дошло и до собственного предприятия по изготовлению таких машин. Но особенно успешно его дела пошли, когда в двадцать лет он стал управляющим, а затем и совладельцем хлопковой мануфактуры.

Р. Оуэн был очень успешным предпринимателем, но его предприимчивость была уникальной: полученные деньги он тратил не столько на себя, сколько на других. Он стал устраивать социальные эксперименты. Их цель состояла в том, чтобы облегчить жизнь рабочих. Этому способствовала его женитьба на богатой невесте Каролине Дейл – дочери Дэвида Дейла – владельца текстильной фабрики в поселке Нью-Ланарк близ Глазго. Он стал управляющим этой фабрики и в довольно короткие сроки привёл её к процветающему состоянию. Высоким благосостоянием рабочих на этой фабрике восхищался не кто-нибудь, а будущий император Николай Павлович, который пригласил Р. Оуэна в Россию, но тот отказался.

К 1817 году у Р. Оуэна (ему уже 46 лет) созрела идея создания коммунистических посёлков для бедняков, напоминающих фаланги у Ш. Фурье. Британское правительство эту идею не поддержало. Р. Оуэн не смиряется. В 1817–1824 годах он пишет множество статей и произносит множество речей в разных городах Англии, чтобы убедить людей в перспективности задуманных им общественных преобразований. Но – тщетно: его родное правительство осталось глухим. Остались безуспешными и его попытки изменить фабричное законодательство через парламент.

Р. Оуэн так говорил о политических вождях: «Они запутаны в интригах партий, которые затемняют их рассудок и часто заставляют приносить в жертву своим мнимым личным выгодам истинное благосостояние общества и своё собственное благо» (Т. Мор. Оуэн. Дидро. Д'Аламбер. Кондорсе. Биографические повествования. Челябинск: Урал LTD, 1998. С. 152).

Р. Оуэн не сдаётся. В 1825 году он покупает в Америке 30 тысяч акров земли и принимается за строительство коммунизма в отдельно взятом штате – в штате Индиана. Результатом его усилий стала коммунистическая колония с красивым названием – «Новая гармония». Главной чертой жизни в этой колонии стала отмена частной собственности. Её жизнь основывалась на принципах равенства, всеобщности труда и имущества, вознаграждения за труд продуктами. Но построить коммунизм в «Новой гармонии» Р. Оуэну в конечном счёте не удалось.

В 1828 году Р. Оуэн вынужден был отказаться от руководства «Новой гармонией». На митинге он сказал: «Этот опыт доказал, что семейства, воспитанные при старой системе индивидуализма, основанной на суеверии, не могут проникнуться той терпимостью и братским милосердием друг к другу, без которых немыслимо согласие и доверие между членами колонии и без которых не может существовать никакое подобное общество» (там же. С. 182).

Опыт оказался преждевременным. Отсюда не следует, что жизнь Р. Оуэна оказалась неудачной. Напротив, его жизнь – вдохновляющий пример для людей, которые не на словах, а на деле делают всё возможное для того, чтобы прорваться к обществу, где люди живут не по закону джунглей, а по закону справедливости. Всю жизнь он стремился к осуществлению такого закона. До конца дней он служил этому закону. Ему было уже 87 лет, когда осенью 1858 года на трибуне митинга в Ливерпуле он почувствовал себя плохо. Через несколько дней этот великий человек скончался в своём родном городе Ньютаун.

Вот как описал смерть Р. Оуэна его сын: «17 ноября 1858 г. Всё кончено. Мой дорогой отец умер сегодня утром, без четверти в семь часов, так тихо и спокойно, как будто заснул… Его последние слова были: “Настал покой.”» (там же. С. 211–212).

Вот главный вывод, к которому Р. Оуэн пришёл в своей жизни: «Частная собственность была и есть причина бесчисленных преступлений и бедствий, испытываемых человеком, и он должен приветствовать наступление эры, когда научные успехи и знакомство со способами формирования у всех людей совершенного характера сделают продолжение борьбы за личное обогащение не только излишним, но и весьма вредным для всех; она причиняет неисчислимый вред низшим, средним и высшим классам. Владение частной собственностью ведёт к тому, что её владельцы становятся невежественно эгоистичными, причем этот эгоизм обычно пропорционален в своих размерах величине собственности. Собственники так эгоистичны, что многие из них, имея ежегодно намного больше, чем требуется для удовлетворения разумных потребностей, спокойно читают или слышат о тысячах собратьев, ежедневно гибнущих вследствие недостатка работы, которую богатые им не дают.» (Утопический социализм. Хрестоматия / Под ред. А. И. Володина. М.: Политиздат, 1982. С. 329).

Р. Оуэн на своей шкуре испытал, что значит быть изгоем среди предпринимателей. Он писал о них: «Эти дети торговли смолоду привыкли изощрять свои способности на то, как бы купить подешевле, а продать подороже. Поэтому люди, более успевающие в этом замысловатом и благородном искусстве, признаются в коммерческом мире умами предусмотрительными, одарёнными высшими способностями; напротив, людей, которые стараются о материальном и нравственном преуспеянии рабочих, называют сумасбродными фантазёроми» (там же. С. 152).

В представлении «Книги нового нравственного мира» (1836), адресованном королеве Виктории, Р. Оуэн охарактеризовал себя вовсе не как сумасбродного фантазёра, а как человека, «который более полувека искал приобретения редкой между людьми мудрости с одной цулью – приложить её к облегчению бедствий несчастных» (там же. С. 205).

А. В. Каменский так закончил своё повествование о жизни Р. Оуэна: «Многие считают Роберта Оуэна утопистом, растратившим своё состояние в безумных филантропических предприятиях. Между тем мы видим теперь, что большая часть его жизни прошла в борьбе с тем ближайшим злом и в изыскании практических средств помощи окружающим в тех бедствиях, которые происходили у него на глазах… Но как ни велики перед людьми заслуги Роберта Оуэна с этой стороны, личность его прежде всего поражает гармоническим сочетанием в ней самой высокой любви к людям, правде и безграничной вере в человека с непрестанным самоотверженным трудом для достижения всеобщего человеческого счастья. Это была в полном смысле слова прекрасная, цельная человеческая жизнь. Говоря словами его английского биографа, “всю свою жизнь он работал для народа, умер за этой работой, и последняя его мысль была – о счастье народном”» (там же. С. 212–213).

Лучше всех о Р. Оуэне написал Александр Иванович Герцен (1812–1870) в девятой главе шестой части «Былого и дум». Его первая встреча с Р. Оуном произошла в 1852 г. на 82-ом году его жизни.

А. И. Герцен так описал своё первое впечатление о Р. Оуэне: «В гостиной был маленький, тщедушный старичок, седой как лунь, с необычайно добродушным лицом, с чистым, светлым, кротким взглядом, – с тем голубым детским взглядом, который остаётся у людей до глубокой старости, как отсвет великой доброты…

– Robert Owen, – сказал, добродушно улыбаясь, старик, – очень, очень рад.

Я сжал его руку с чувством сыновнего уважения; если б я был моложе, я бы стал, может, на колени и просил бы старика возложить на меня руки… Обращение Оуэна было очень просто; но и в нём, как в Гарибальди, середь добродушия просвечивала сила и сознание, что он – власть имущий. В его снисходительности было чувство собственного превосходства; оно, может, было следствием постоянных сношений с жалкой средой» (Герцен А. И. Сочинения в 4 т. Т. 3. М.: Правда, 1988. 188–189).

В этой среде всё дело. Эта среда и отвергла Р. Оуэна. Почему? Уровень «очеловлённости» не тот. «Очеловлённая часть общества, – пишет А. И. Герцен, – была бы за него» (там же. С. 196). А где её взять?

«Развитие мозга, – пишет в связи с этим А. И. Герцен, – требует своего времени. В природе нет торопливости; она могла тысячи и тысячи лет лежать в каменном обмороке и другие тысячи чирикать птицами, рыскать зверями по лесу или плавать рыбой по морю» (там же. С. 211).

Так что нам, людям, очень повезло, что природа оказалась по отношению к нам милостливее, чем к птицам и рыбам. Благодаря проснувшемуся уму, мы вступили на путь «очелов-ления». Но ум, как говорил А. И. Герцен, «медленно мужает» (там же. С. 198).

Во вполне эволюционном духе великий мыслитель писал: «В дочеловеческой, в околочеловеческой природе нет ни ума, ни глупости, а необходимость условий, отношений и последствий. Ум мутно глядит в первый раз молочным взглядом животного, он медленно мужает, вырастает из своего ребячества, проходя стадной и семейной жизнию рода человеческого. Стремление пробиться к уму из инстинкта – постоянно является вслед за сытостью и безопасностью; так что в какую бы минуту мы ни остановили людское сожитие, мы поймаем его на этих усилиях достигнуть ума – из-под власти безумия. Пути вперёд не назначено, его надобно прокладывать; история, как поэма Ариоста, несётся зря, двадцатью эпизодами; бросаясь туда, сюда, с тем тревожным беспокойством, которое уже бесцельно волнует обезьяну и которого почти совсем нет у низших зверей, этих довольных животного царства» (там же. С. 198).

Выходит, современное человечество находится на низком уровне своего «очеловления» потому, что оно ещё не насытилось и не чувствует себя в безопасности. Как точно подмечено! Вот с таким человечеством и приходится жить по преимуществу.

Р. Оуэн, добрейшей души человек, писал о типичном человеке своего времени: «Нелепости изуверства сделали из человека слабого, одурелого зверя, безумного фанатика, ханжу и лицемера. С существующими религиозными понятиями не только не устроишь предполагаемых им общинных деревень, но с ними и рай не долго устоял бы раем» (там же. С. 194).

Вот и наш народ легко упустил птицу своего счастья в 90-е годы ушедшего века по собственной одурелости. Чтобы поймать её снова, понадобиться ещё много оуэнов. Но наши потомки её поймают наверняка. Какие в этом могут быть сомнения?

Всякий эволюционист понимает, что любой общественный строй есть не что иное, как одно из звеньев политической эволюции. Не признавать это – вслед за Ф. Фукуямой – может лишь тот, кто хорошо устроился в этом мире. Как бы ни тщились Карл Поппер доказать отсутствие законов общественного развития, а Фрэнсис Фукуяма провозглашать глобализационный капитализм верхом общественного совершенства, крот истории роет. Придёт время, когда в яму, которую он выроет, попадут и все те теории, которые не способны постичь эволюционизм. Принимать мир, в котором одни с жиру бесятся, а другие не могут свести концы с концами, может только безнравственный человек.

 

4. 6. От разобщения – к единению

Как мы можем определить язык? Язык – это особый – биофизический и психический – продукт культуры, представляющий собою наиважнейшую систему знаков, которая выполняет три основных функции – коммуникативную (общения), когнитивную (познания) и прагматическую (практического воздействия на мир).

Когнитивная функция языка

В реальной речевой практике мы сплошь и рядом видим между людьми или недопонимание, или полное непонимание. Вот какие объяснения на этот счёт можно найти в русских пословицах:

1) многословие: Много наговорено, да мало переварено; Недолгая речь хороша, а долгая – поволока; Наговорил с три короба; Умному – немного слов; На его спросы ответов не напасёшься; Язык без костей – мелет; Язык без костей – намелет на семь волостей; Бабий язык – чёртово помело; Язык ворочается – говорить хочется.

2) бессодержательность речи: Мелет день до вечера, а послушать нечего; Красно говорит, а слушать нечего; Хорошо говоришь, да было бы что слушать; Долго не говорит – ум копит, а вымолвит – слушать нечего; Язык – балаболка; Долго думал, да хорошо соврал; Со вранья пошлин не берут; Пустая мельница и без ветру мелет; Мелева много, да помолу нет.

3) непродуманность: Язык лепечет, а голова не ведает; Язык болтает, а голова не знает; Язык наперёд ума рыщет; Что знает, всё скажет, и чего не знает, и то скажет; Что на уме, то и на языке;

4) дефекты речи: Говорит, что родит (т. е. медленно); Говорит, что плетень плетёт; Говорит, как клещами на лошадь хомут тащит; У него слово слову костыль подаёт; Слово за словом на тараканьих ножках ползёт; Слово по слову, что на лопате подаёт; Слово вымолвит, ровно жвачку пережуёт.

Когнитивная функция языка

Язык – не только средство общения, но и средство познания. Язык разум открывает – вот какую оценку роли языка в познании даёт одна из русских пословиц. Прекрасно сказано! Вот почему нужно уметь слушать умных людей: Я тебе говорю, а ты на ум бери; С умным разговаривать – ума набраться; Слово – знакума; Язык языку весть подаёт; Хорошо того учить, кто перенимает; Слово ищет ушей, чтоб гнездо свить; Добро того учить, кто слушает.

Но мало уметь слушать, надо ещё и уметь вступить с говорящим в диалог. Тогда голова лучше смекает: Язык языку ответ даёт, а голова смекает.

К сожалению, не всякий способен учиться: Глупого учить – что мёртвого лечить; Словами жернова не повернёшь, а глупого (глухого) не научишь; Хуже всякого глухого, кто не хочет слышать. К счастью, народ наш не ставит крест на глупости. Границу между умным и дураком он считает относительной: Умный не без глупости, а дурак не без разума.

Прагматическая функция языка

Сущность прагматической функции языка состоит в переходе слова в дело. Если этот переход происходит, то язык становится созидательной или разрушительной силой. В первом случае мы имеем дело с такими, например, пословицами: Мал язык, а горами качает; Язык – стяг, дружину водит; На великое дело – великое слово; Доброе слово железные ворота отопрёт; Язык до Киева доведёт; Сладкий язык и змею из норы вытащит.

Но слово может и разрушать: Язык – опасное оружие; От одного слова да навек ссора; Язык голубит, язык и губит; От слова спасенье, от слова и погибель; Слово не обух, а от него люди гибнут; Слово не пуля, а ранит; Слово не стрела, а пуще разит; Язык мой – враг мой; Язык иглы острее; Слово жжёт хуже огня.

Далеко не всегда слово переходит в дело, поскольку от слов до дела – целая верста. В этом случае язык прагматической функции не выполняет: Языком и лаптя не сплетёшь; Языком капусты не шинкуют; Из слов блинов не напечёшь и полушубка не сошьёшь; Из слов щей не сваришь – нужны капуста и мясо; Словом голодного не накормишь; От слов мошна не будет полна; Не спеши языком, спеши делом; Где много слов, там мало дел; Из-за пустых слов пропал как пёс; Пустые слова что орехи без ядра; На словах орёл, а на деле – мокрая курица.

Выполнению прагматической функции языка препятствуют ложные обещания. Возьмите, например, политиков. Горы золотые они сулят своим избирателям, когда срок подходит. Ох уж это сладкое слово «власть»! Его сладостный смысл доводится постичь лишь редким счастливцам. От кубка власти их может оторвать только грубая внешняя сила. Какие они становятся перед выборами сладкоречивыми, сердобольными, многообещающими! А электорат? Он такой незлопамятный, такой доверчивый, такой стеснительный, такой милосердный, что готов в ответ про все свои обиды тут же забыть и вместе со сладкоголосыми спровадить свою страну в пропасть. С лёгкостью необыкновенной забывают о своих предвыборных обещаниях и власть имущие. Что слово? Звук пустой! Они не из той компании, чтобы постигать смысл, например, таких пословиц, как: Не бросай слова на ветер, Не давши слова, крепись, а давши – держись; От слова не отрекайся.

В реальной жизни коммуникативная, когнитивная и прагматическая функции языка тесно переплетены: общение ведёт к познанию, а познание – к действию. Чтобы язык эффективнее выполнял свои функции, надо учиться культуре речи. Некоторые культурно-речевые правила нашли отражение в русских пословицах. Выделю здесь лишь четыре группы таких правил:

1. Ищи добрые слова: Доброе слово дороже золота; Доброе слово лучше мягкого пирога; Доброе слово человеку что дождь в засуху; Доброе слово что весенний день; От доброго слова язык не усохнет; Ласковое слово и буйную голову смиряет; Ласковое слово что великий день; Ласковое слово и кошке любо; Ласковое слово лечит; Ласковое слово слаще мёду.

2. Остерегайся злых слов: Недоброе слово больше огня жжёт; Дурное слово что смола: пристанет – не отлепишься; Дурной язык без привязи как бешеный пёс; Худого слова и бархатным мёдом не запьёшь; От обидного слова – навек ссора; Злой язык злобою все злости естества превосходит.

3. Избегай пустословия: Во многословии не без пустословия; Язык болтуна работает, как жернова; Язык до добра не доведёт; Язык блудлив как кошка; Слова хороши, если они коротки.

4. Лучше молчать, чем говорить: Молчание – золото; Сказанное словцо – серебряное, не сказанное – золотое; Молч анкой никого не обидишь; На молчок не разевай роток! Меньше говори, да больше делай; С коротким языком жизнь длиннее; Кто мало говорит, тот больше делает; Язычок введёт в грешок; Свой язычок – первый супостат; Не спеши языком, торопись делом; Держи язык на привязи; Лишнее говорить – себе вредить; Не всё сказывай, что помнится; Прикуси язык! Набери в рот воды! Заткни рот рукавицей! Вот тебе сахарный кусок, заткни себе роток! Зажми рот, да не говори с год! Ври, да знай же меру!

Вдохновляющий образец жизни, посвящённой изучению языка, – жизнь Вильгельма фон Гумбольдта. Он родился в 1767 году в Потсдаме. В школе он, как и его младший брат Александр, будущий путешественник и энциклопедист, не учился, но его домашнее образование оказалось настолько успешным, что оно позволило ему в двадцатилетнем возрасте поступить в университет во Франкфурте-на-Одере. Через год он перевёлся в Геттинген, где учился философии, естествознанию и филологии. Но и в Геттингене он ненадолго задержался: по рекомендации известного натуралиста и будущего якобинца Георга Форстера он перевёлся в Дюссельдорф, где и закончил своё университетское образование.

Летом 1789 года молодой В. Гумбольдт отправляется за границу – во Францию и Швейцарию. В Париже он оказался три недели спустя после штурма Бастилии, прозошедшего, как известно, 14 июля. Он имел возможность воочию наблюдать Великую Французскую революцию. Его отношение к ней было сдержанным, в отличие от Кампе – бывшего домашнего учителя и спутника по путешествию.

По возвращении в Германию В. Гумбольдт поступает в 1790 году на службу в Берлине в качестве судебного чиновника. В 1791 году он женится на богатой невесте – Каролине фон Дахереден и в этом же году публикует свою первую научную статью «Идеи о государственном устройстве, вызванные новой французской конституцией». В научную жизнь, стало быть, он вступил как политолог.

Вплоть до 1820 года свою научную деятельность В. Гумбольдт совмещал с государственной службой. Особыми заслугами отмечена его дипломатическая служба. С 1802 г. по 1808 он был послом Пруссии в Риме, а позднее – в Вене и Лондоне. В 1818 г. он становится в правительстве прусского канцлера Гарденберга министром по сословным делам, однако в конце 1819 г. он подаёт в отставку в знак протеста против усиливающегося в стране полицейского режима.

С 1820 г. В. Гумбольдт целиком отдаётся научной работе. С этого времени главным предметом его занятий становится язык. Он обладал колоссальной языковой эрудицией. По свидетельству современников, он свободно владел следующими иностранными языками – французским, английским, испанским, латинским, греческим, бакским, провансальским, венгерским, чешским и литовским. Кроме того, с присущим ему тщанием он изучал санскрит, древнеегипетский, китайский и японский. Но и это ещё не всё. Он изучал также туземные языки Северной и

Южной Америки, Индонезии и Полинезии. Прибавьте сюда его обширные знания не только в области языкознания, но также и в области философии и культурологии и вы наверняка воскликнете: «Поистине этот человек был гениален!».

Язык – великая культуросозидательная сила. Нет сферы культуры, которая обходилась бы без языка. Он как цемент, связывающий культуру, но его возможности небеспредельны, если в культуре в целом господствуют силы, не объединяющие людей, а разъединяющие. Таково состояние современной культуры в России. А. С. Панарин писал: «Культура связывает людей – нашим “реформаторам” необходимо их последовательное разъединение: и по временной вертикали – как разъединение поколений, и по горизонтали – как разъединение людей, превращённых в самодостаточные социальные атомы» (Панарин А. С. Искушение глобализмом. М.: ЭКСМО-Пресс, 2002. С. 316).

Эволюционист видит в языке фундаментальный человекообразующий фактор. В. Гумбольдт считал, что без языка не было бы человека, как без человека не было бы языка. Он писал: «Человек является человеком только благодаря языку, а для того, чтобы создать язык, он уже должен быть человеком» (Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М.: Прогресс, 1984. С. 314). Словом, их не было бы друг без друга. Выходит, антропогенез и глоттогенез – ровесники. В. Гумбольдт был первым среди тех, кто прокладывал путь к эволюционному подходу к изучению языка.

«Истинное определение языка, – писал ученый, – может быть только генетическим» (там же. С. 70). В этом лозунге А. А. Потебня видел самую суть учения В. Гумбольдта о языке. Но что он означает?

Лозунг о генетическом определении языка для В. Гумбольдта означал, что при рассмотрении языка вообще, языкового типа или отдельного языка в частности он не останавливался лишь на их синхроническом описании, но обращался к вопросу об их генезисе, происхождении. На синхроническое состояние языка в этом случае смотрят с генетической точки зрения. За определённым состоянием языка эта точка зрения ищет его истоки, его первоначальные корни.

Генетическая точка зрения (в гумбольдтовском понимании этого термина) должна расцениваться как одна из форм эволюционного мировоззрения. Её особенность состоит в том, что в центр своего внимания в этом случае исследователь ставит не весь эволюционный путь изучаемого объекта, а лишь его происхождение.

Подобным образом подходил к изучению языка В. Гумбольдт. Его эволюционизм, таким образом, может быть определён как генетический. Однако данное определение его мировоззрения является недостаточным: его эволюционизм был не только генетическим, но и культурным. Это значит, что с генетической точки зрения он смотрел не только на языковую эволюцию, но и на культуру в целом. Вот почему в конечном счете мы можем определить мировоззрение В. Гумбольдта как культурно-генетический эволюционизм.

Об эволюции каких бы сфер духовной культуры В. Гумбольдт ни писал – науки, искусства, нравственности, политики или языка – повсюду его мысль обращалась к их генезису, к «творящей силе, породившей их» (там же. С. 53). В возникновении каждой сферы культуры он стремился видеть созидательный фактор – фактор, благодаря которому и происходило очеловечение наших предков. Так, по поводу возникновения нравственности он писал: «С появлением человека закладываются и ростки нравственности, развивающиеся вместе с развитием его бытия. Это очеловечение, как мы замечаем, происходит с нарастающим успехом» (там же. С. 49).

На протяжении всего XIX века языковеды будут биться над вопросом о месте лингвистики среди других наук. Её будут сближать то с естествознанием (Ф. Бопп, А. Шляйхер), то с психологией (Г. Штайнталь, А. А. Потебня, И. А. Бодуэн де Куртенэ), а то и – по традиции – с логикой (К. Беккер, Ф. И. Буслаев). А Ф. де Соссюр станет рассматривать лингвистику как одну из семиотических дисциплин. Между тем ещё в начале XIX века В. Гумбольдт – благодаря своему эволюционному мировоззрению – указал на истинное место языкознания среди других наук – среди наук о культуре, или, как тогда было принято говорить, среди наук о духе. Под духом же В. Гумбольдт понимал тот род деятельности, который является творческим, культуросозидающим, очеловечивающим. Среди культурологических наук языкознание занимает место на полном основании, поскольку язык – наиважнейший продукт культуры.

Язык для В. Гумбольдта был не просто одним из продуктов духовной культуры. Он выделил его среди других как главный и исторически первичный. Именно с глоттогенеза он начинал генезиз культуры. «Язык, – писал он, – тесно переплетается с духовным развитием человечества и сопутствует ему на каждой ступени его локального прогресса или регресса, отражая в себе каждую стадию культуры. Но есть такая древность, в которой мы не видим на месте культуры ничего, кроме языка, и вместо того, чтобы просто сопутствовать духовному развитию, он замещает его» (там же. С. 48–49).

Зачаточный язык был представлен уже у наших животных предков. Как только психическое развитие человекообразных обезьян достигло такой степени, что они сумели творчески подойти к своему языковому эмбриону, они перестали быть животными. Они стали усовершенствовать свой язык и тем самым становились всё более человечными. Подобным образом обстояло дело и с другими продуктами культуры – благодаря творческому, преобразующему отношению к миру наши предки превращали грубые камни в удобные орудия труда, естественные деревья в обработанный материал для искусственных жилищ и т. д.

Переход человекообразных обезьян к человеческим существам произошёл благодаря тому, что наши предки, их мышление поднялось до творческого, усовершенствующего, улучшающего отношения к миру. Это отношение и является собственно человеческим: чем более активен человек как творец, тем более он человек. В той мере, в какой язык принадлежит к культуре, это имеет отношение и к языку: чем лучше человек владеет родным языком и чем больше он знает иностранных языков, тем дальше он ушёл от животного. Грузины говорят: сколько языков ты знаешь, столько раз ты человек.

Язык – главное средство к единению людей. Разве не может оно составить смысл человеческой жизни? Разве самореализация не предусматривает единения с людьми? Но язык может служить не только единению людей, но и их разобщению.

Коммуникация – общение. Слово «общение» произведено от «общий». Выходит, общение делать общими те знания, которые говорящий передаёт слушающему. Выходит, общение призвано вести людей к единению, а не к разобщению.

Что такое единение? Взаимопонимание. Взаимопонимание между говорящим и слушающим. Вкратце механизмы этого взаимопонимания выглядят следующим образом.

Говорящий: внеязыковое содержание → языковая форма/ языковая система → речь. Говорящий исходит в своей деятельности из некоторого внеязыкового содержания и переводит это содержание в языковую форму; при этом та или иная языковая форма выбирается говорящим из находящейся в его распоряжении языковой системы и преобразуется им из системноязыкового состояния в речевое.

Слушающий: речь → языковая система/языковая форма → внеязыковое содержание. Слушающий исходит в своей деятельности из речи, на материале которой в его сознании формируется языковая система. Используя эту систему, он понимает языковую форму, передаваемую ему говорящим, т. е. соотносит её с тем или иным внеязыковым содержанием.

Механизмы общения, обрисованные в таком абстрактном виде, дают нам лишь общее представление о процессе общения. В конкретной речевой ситуации этот процесс приобретает конкретный вид. Увы, сплошь и рядом мы имеем дело с ситуациями непонимания.

Всем живым существам присуще стремление к единению с себе подобными. Но особенно развито это стремление у людей. Вот почему очень часто они воспринимают непонимание с душевной болью. В особенности это характерно для людей творческих. На 62-ом году жизни, ещё до получения нобелевской премии, И. А. Бунин говорил Г. Н. Кузнецовой: «Как обидно умирать, когда всё, что душа несла, выполняла – никем не понято, не оценено по-настоящему» (Бабореко А. К. Бунин: жизнеописание. М. Молодая гвардия, 2004. С. 221).

Желание быть понятым и оценённым живёт в человеческой крови. Столь свойственное молодости стремление открыть душу другому, пожаловаться, поделиться сокровенным, наболевшим, обидным по мере старения всё больше и больше гаснет. Всё больше и больше зреет убеждение, что разделяющие нас пропасти непреодолимы. Вот почему трудно найти человека, умирающего без груза накопившихся обид. По числу обиженных наша страна, вне всякого сомнения, лидирует. Особенно гадко сознавать, что среди этих обиженных, не понятых, не оценённых по достоинству, оставшихся в тени предприимчивых сплошь и рядом оказываются её лучшие представители.

Очень легко объяснить непонимание между людьми отсутствием сходства между их картинами мира. Легко вывести степень взаимопонимания между людьми из их мировоззренческой близости. Но вся беда в том, что непонимание всё равно остаётся.

Свою отъединённость от бесчувственной толпы очень болезненно переживал Ф. И. Тютчев. В известном стихотворении Silentium! он обосновывал её неизбежность. Он выступает в нём как критик языка. Он отказывает языку в его выразительных возможностях. Вот почему он призывает:

Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои — Пускай в душевной глубине Встают и заходят оне Безмолвно, как звёзды в ночи, — Любуйся ими – и молчи. Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живёшь? Мысль изреченная есть ложь — Взрывая, возмутишь ключи, — Питайся ими – и молчи… Лишь жить в себе самом умей — Есть целый мир в душе твоей Таинственно-волшебных дум — Их оглушит наружный шум, Дневные разгонят лучи, — Внимай их пенью – и молчи!..

До таких сокрушительных масштабов в критике языка не доходил ни один деконструктивист! Если «мысль изреченная есть ложь», то мы очень легко можем обернуть это изречение против его автора, заявив, что мысль, изреченная в Silentium! а заодно и в других его стихах, есть ложь. Но автор этого изречения, я предполагаю, со свойственным ему изяществом легко парировал бы подобное обвинение. Он, очевидно, согласился бы с тем, что в Silentium! есть преувеличение, но вряд ли бы он отказался от сути самой критики языка, направленной на его ограниченные возможности. В таком случае вышло бы приблизительно следующее: любой язык не в состоянии передать всех нюансов мысли и чувства его носителя. Дело здесь не в том, что человек может плохо владеть языком, а в самом языке, в его неспособности быть надёжным средством для выражения, по крайней мере, внутреннего мира человека. Вот почему лучше молчать – даже если ты прекрасно владеешь, как Ф. И. Тютчев, несколькими языками.

Слава богу, автор приведённого стихотворения в своей жизни не следовал призыву, содержащемуся в нём. Если бы это произошло, он лишил бы своих потомков множества поэтических шедевров, к которым принадлежит и это стихотворение. Уже его одного достаточно, чтобы убедиться, вопреки его смыслу, в неиссякаемых выразительных возможностях языка.

Но есть ли в Silentium! рациональное зерно? Строго говоря, в этом стихотворении не одно, а, по крайне мере, два рациональных зерна.

Первое. Язык – только средство для оформления некоторого содержания, которое говорящий с помощью речи передаёт слушающему. Один человек не может передать то или иное содержание другому человеку, так сказать, в чистом виде. Он может это сделать только с помощью знаков. Языковые знаки – самые совершенные среди других. Но и они – всё-таки знаки, служащие для передачи определённого содержания, но не само это содержание. Язык – величайшее творение культуро-созидательной деятельности человека, но он не может заменить собою внеязыковое содержание как таковое – содержание, которое он призван лишь выражать. Адекватность выражаемого содержания волей-неволей вынуждена по этой причине теряться в какой-то мере в языковой форме.

Второе. Слушающему приходится воссоздавать содержание, передаваемое ему говорящим, опираясь на собственный душевный багаж. Он уже потому не может его воспроизвести в своей душе в полном соответствии с содержанием, из которого исходил говорящий, что его внутренний мир всегда индивидуален, всегда своеобразен, всегда специфичен. Адекватность передаваемого содержания по этой причине теряется в какой-то мере в интерпретации.

Отсюда следует: полного взаимопонимания между людьми быть не может. Ему препятствует знаковая и интерпретационная природа языка. Что же остаётся? Молчать. Чтобы сохранить свой внутренний мир во внеязыковой чистоте.

Молчание – золото. Но без общения человек жить не может. Место внешней речи всегда готова занять внутренняя. Последняя в нашей жизни явно преобладает над первой. Но даже и внутреннюю речь мы, как правило, ориентируем на предполагаемого слушающего или читающего. Отсюда изнуряющие внутренние диалоги и муки творчества.

Стремление к социализации, к единению с себе подобными – сущностный признак человека. Сплошь и рядом он натыкается на непонимание, но даже и схимнику не удаётся стать полным молчальником. Он общается с Богом – в расчёте на Его понимание.

Полное взаимопонимание между людьми невозможно. Таков наш удел. Но отсюда не следует, что мы, люди, в состоянии отказаться от самой идеи о единении друг с другом через общение. Мы не можем, в частности, отказаться от стремления к построению единой научной картины мира.

Построение единой научной картины мира невозможно, если общение в области науки не будет иметь успеха, если оно не будет приводить учёных к единению. Назову здесь пять факторов, которые как чума, угрожают научной коммуникации.

Первая чума науки – отсутствие единого мировоззрения, в качестве которого может и должен выступать только универсальный эволюционизм.

Вторая чума науки – устрашающая мизерность учёных, сумевших сказать своё слово в науке, сумевших создать собственную, оригинальную концепцию. В сознании же большинства – концептуальная пустота, хаотически заполняемая чужими идеями преимущественно иностранного происхождения.

Третья чума науки – полное отсутствие интереса к работам ближнего своего. Даришь книгу и понимаешь, что её чтение закончится на дарственной надписи и оглавлении. Поставят её на полку и похоронят в ней, горемычной, все твои муки творчества, все твои бессонные ночи, все твои изящные формулировки и прозрения. Никто их не заметит и спасибо не скажет. Исключения – не в счёт. Между тем в каждом из нас – неиссякаемая жажда признания. Как горько звучат слова Николая Михайловича Амосова, нашего великого хирурга и учёного, которые он написал в конце своей долгой жизни: «Одно только нужно воспитать в себе: не притязать на признание. Ценить мышление само по себе»! (Амосов Н. М. Энциклопедия Амосова. Алгоритм здоровья. Донецк: Сталкер, 2002. С. 578).

Четвёртая чума науки – наукообразие. Им страдает сейчас чуть ли не каждая диссертация. Лучший способ создать иллюзию научности – навставлять в диссертацию как можно больше терминов. Например, вот так: «Научная картина мира в интериоризованном, объективированном виде подвержена влиянию формирующего её языка. Принцип языковой относительности обусловливает организацию научных описаний, поэтому “объективность” научной картины мира в современном научном дискурсе должна интерпретироваться как относительный параметр». Почему об этом же не сказать проще и понятнее?

Пятая чума науки – невежественный отзыв. Особенно вредоносен он для молодых учёных. Одно дело – доброжелательный отзыв, написанный настоящим учёным, но совсем другое – написанный лжеучёным, симулякром от науки, который прикрывается при этом научной степенью. Чтобы лишний раз самоутвердиться, такой рецензент самоуверенно изрекает поучения, рекомендации, наставления, советы; с учёным видом знатока указывает вам, что целесообразно и что нецелесообразно, какую работу ещё следовало бы привлечь… Да и где ему набраться научной этики, если кругом деградация – скрытая или явная злоба, скрытая или явная зависть etc., а главное – скрытое или явное невежество – не только в науке, но и в искусстве, в политике – повсюду? Где ему, если он к тому же – си-мулякр? Поистине прав был Карел Чапек: «Одно из величайших бедствий цивилизации – учёный дурак».

Немного в моей жизни было отрицательных отзывов, но время от времени они мелькали в моём воспалённом сознании. Особенно памятен отзыв о моей первой серьёзной статье – о Вилеме Матезиусе. Её послали одной учёной даме из Иркутска в Томск. Письменного отзыва мы от неё не получили, но по телефону она сказала запоминающиеся слова: «Если автор уже не молод, пусть уходит на пенсию. Если он молод, пусть уходит из науки». Через некоторое время эта статья без каких-либо изменений появилась в Москве в «Филологических науках» (1986, № 1). Отзыв о ней написал Юрий Сергеевич Маслов – заведующий кафедрой общего языкознания ЛГУ.

Но большая часть омерзительных отзывов о моих статьях и книгах были анонимными. Отсутствие фамилии под ними, надо полагать, действовало на их тайных авторов вдохновляюще. Одно дело – самому написать книгу, но другое – покочевряжиться над чужой. К. Чапек на этот счёт сказал следующее: «Если не можешь сделать сам – по крайней мере, помешай другому».

Ни о каком взаимопонимании между людьми науки мечтать не приходится, если её представители сплошь и рядом говорят на разных языках. Язык рассыпается на множество научных диалектов. Он теряет своё единство, а стало быть, служит разобщению, а не единению.