Самое громогласное и долговечное «нет» смыслу человеческой жизни сказал в Библии Экклезиаст. Его имя по-гречески значит «проповедник». Л.Н. Толстой в своей «Исповеди» отождествляет автора Книги Экклезиаста с Соломоном — израильским царём, который жил в X в. до н. э. Многие люди и до сих пор так думают. Но иного мнения был С.С. Аверинцев. Он писал: «Традиционный образ Соломона сознательно взят как обобщающая парадигма для интимного жизненного опыта. Эта сознательность приёма есть черта столь же необычная на общем фоне древнееврейской литературы, сколь и подходящая к облику скептического мудреца, написавшего в IV или III в. до н. э. Книгу Проповедующего в собрании» (Аверинцев С.С. Древнееврейская литература // История всемирной литературы: в 9 т. Т. 1. М., 1983, с. 296). Таинственный «скептический мудрец», живший в III или IV в. до н. э., таким образом, вынес свой приговор будущему человечеству от лица израильского царя Соломона, жившего в X в. до н. э.
Приблизительно в это же время в Греции жили киники. В первую очередь я имею в виду основателя кинизма Антисфена Афинского (ок. 444–368 до н. э.) и Диогена Синопского (ок. 408–323 до н. э.), прославившегося тем, что жил в бочке и произнёс фразу «Ищу человека». Они не были столь радикальны в утверждении бессмысленности жизни, как Экклезиаст. Зато безвестные и нищие ученики Антисфена и Диогена оказались в одном ряду с израильским скептическим мудрецом. Они на практике подтверждали бессмысленность жизни. Очень красноречиво о них написала Т.В. Гончарова: «Всё в обществе — учение, эфебия (военная служба. — В.Д.), исполнение каких-то должностей — они считали лишь формой угнетения: везде только ложь и несправедливость, везде чего-то требуют, куда-то тащат, секут, грозят… Казалось, киников не заботит даже собственная смерть и погребение… Для этих людей, у которых оставалась лишь одна свобода — свобода бродячих собак, мир представлялся огромной бессмыслицей, а жизнь — случайным стечением обстоятельств. И эта жизнь, как считали они, не стоит того, чтобы и самому-то её продолжать, а уж тем более рождать для этого детей. И поэтому киники не имели ни семьи, ни детей, они жили как бродячие псы и так же умирали» (Гончарова Т.В. Эпикур. М., 1988, с. 68).
В предположительной форме мнение С.С. Аверинцева об авторстве Книги Экклезиаста и времени её написания поддерживает Г.В. Синило — современный знаток Танаха, еврейского Ветхого Завета: «Таким образом, за обозначением Когэлет (проповедующего в собрании — на иврите. — В.Д.) укрылся профессиональный мудрец-книжник, неведомый поэт, живший, скорее всего, в Иерусалиме в IV в. до н. э. Однако зачин книги гласит: „Слова Проповедующего в собрании, сына Давидова, царя в Иерусалиме“ (Еккл 1:1). Сыном Давида и царём в Иерусалиме мог быть только Соломон. Религиозная традиция приписывает Экклезиаст Соломону (как и Песнь Песней). Но Соломон, как известно, жил в X в. до н. э. и не мог быть реальным автором поэмы. Скорее всего, это яркий случай псевдоэпиграфики — приписывания более позднего произведения более древнему общепризнанному авторитету, часто легендарному (это явление типично для всех древних литератур). Имя же Соломона давно стало олицетворением мудрости. Возможно, неведомый автор решил прибегнуть к авторитету Соломона для придания весомости собственным размышлениям» (http://zinki.ru/book/tanah-i-mirovaya-poesiya/kniga-ekklesiasta-i-ee ).
Как бы то ни было, а Экклезиаст очень убедительно вжился в образ Соломона. Его выражение «суета сует» стало крылатым. Его даже можно назвать формулой бессмысленности жизни. Между тем Галина Синило уточняет: «Этой строкой открывается знаменитая поэма. Выражение гавэль гавалйм „суета сует“ стало крылатым и определяет одну из главных мыслей произведения (этот рефрен повторяется в поэме около двадцати раз). Однако слово гавэль, традиционно переводимое как „суета“, или „тщета“, не имеет точного соответствия в русском языке. Его можно перевести и как „дуновение“, „дыхание“, „пар, вылетающий изо рта“… Это слово как нельзя лучше подчёркивает бренность, хрупкость, изменчивость всего существующего: всё есть гавэль» (там же).
Экклезиаст обнаружил «гавэльность» человеческой жизни по существу во всех главных её проявлениях.
Труд: «Что пользы человеку от всех его трудов, над чем он трудится под солнцем?» (Эккл. 1:2).
Цикличность жизни, отсутствие новизны: «Род уходит и род приходит, а Земля остаётся навек. Восходит солнце, и заходит солнце, и на место своё поспешает, чтобы там опять взойти. Бежит на юг и кружит на север, кружит, кружит на бегу своём ветер. И на круги свои возвращается ветер. Бегут все реки в море, а море не переполнится. К месту, куда реки бегут, туда они продолжают бежать. Всё — одна маята, и никто рассказать не умеет. Глядят, не пресытятся очи, слушают, не переполнятся уши. Что было, то и будет, и что творилось, то творится. И нет ничего нового под солнцем» (Эккл. 1:4–9).
Познание, мудрость: «Я узнал, что и это — пустое томленье, ибо от многой мудрости много скорби. И умножающий знанье умножает печаль» (Эккл. 1:17–18).
Богатство: «Я устроил себе цветники и сады, насадил в них дерев плодовых. Я устроил себе пруды — орошать из них рощи, растящие деревья. Приобрёл я рабов и наложниц, и были у меня домочадцы. А коров и овец приобрёл я больше, чем все до меня в Иерусалиме. Серебра и золота я тоже собрал и сокровищ от царей и сатрапий. Завёл я певцов, и певиц, и наслажденье людей — плясунов и плясуний. И стал велик я более всех, кто был до меня в Иерусалиме (а мудрость осталась со мною). Ни в чём, что очи мои просили, я не отказывал им. Ни от какой я радости не удерживал сердце, ибо ликовало моё сердце из-за моих трудов. Ведь была мне вся эта доля из-за моих трудов! Но оглянулся я на дела, что сделали мои руки, и на труды, над чем я трудился, и вот, всё — тщета и ловля ветра. И нет в том пользы под солнцем!» (Эккл. 2:5-11).
Пытался Соломон найти если уж не смысл жизни, то хотя бы успокоение ещё и в телесных наслаждениях, славе, в защите справедливости, борьбе со злом, и что же? Всё — суета и томление духа, потому что всех ждёт одна участь — смерть: «Одна участь праведному и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы… Это-то и худо во всём, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим» (Эккл. 9:2–3).
Вера в рай — вот выход, который нашли христиане в борьбе со смертью. Но, начиная с эпохи Возрождения, эта вера стала всё больше и больше развеиваться. Вопрос о смысле жизни всё чаще и чаще стал переноситься с неба на землю. Всё чаще и чаще люди стали обращать свой взор к человеку, чтобы найти смысл его жизни в самой этой жизни. Но что они увидели?
«Наша жизнь, — писал А.И. Герцен, — постоянное бегство от себя, точно угрызения совести преследуют и пугают нас. Как только человек становится на свои ноги, он начинает кричать, чтобы не слыхать речей, раздающихся внутри. Ему грустно — он бежит рассеяться; ему нечего делать — он выдумывает себе занятие; от ненависти к одиночеству он дружится со всеми, всё читает, интересуется чужими делами, женится на скорую руку. Кому и эта жизнь не удалась, тот напивается всем на свете: вином, нумизматикой, картами, скачками, женщинами, благодеяниями, ударяется в мистицизм, идёт в иезуиты, налагает на себя чудовищные труды, и они всё-таки легче кажутся, чем какая-то угрожающая истина, дремлющая внутри его. В этой боязни исследовать, чтобы не увидать вздор исследуемого, в этом искусственном недосуге, в этих поддельных несчастиях, усложняя каждый шаг вымышленными путами, мы проходим по жизни спросонья и умираем в чаду нелепостей и пустяков, не пришедши в себя» (Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 2. М., 1960, с. 323). У Льва Николаевича, как вспоминал Н.Н. Гусев, «блестели слёзы на глазах», когда он слушал эти пронзительные слова А. И. Герцена.
Что это за дремлющая истина, о которой писал А.И. Герцен? Легко догадаться — о бессмысленности жизни. Эта горькая «истина» не раз посещала и самого Л.Н. Толстого. Бывало, дело доходило и до мысли о самоубийстве. Особенно глубокий приступ осознания бессмысленности жизни, отсутствия в ней смысла, а следовательно, и отчаяния Л.Н. Толстой, как он вспоминал в своей «Исповеди» (1879), пережил в середине 70-х годов. Главный вопрос, мучивший его, был вопрос «Зачем?».
«Ну, хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?.. Или, начиная думать о том, как я воспитываю детей, я говорил себе: „Зачем?“… „Ну, хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, — ну и что же?“… И я ничего не мог ответить», — писал Л.Н. Толстой в этой книге (Толстой Л.Н. Указ. собр. соч. Т. 16, с. 125). Ниже он добавлял: «Со мной сделалось то, что я, здоровый, счастливый человек, почувствовал, что я не могу более жить, — какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от жизни».
Вопрос «Зачем?» в менее драматической форме посещал Л.Н. Толстого и в другие времена. Так, много лет спустя после описанного кризиса, в конце 1901 г. он писал в дневнике: «Всякий человек закован в своё одиночество и приговорён к смерти. Живи зачем-то один, с неудовлетворенными желаниями, старейся и умирай» (Толстой Л.Н. Указ. собр. соч. Т. 20, с. 156).
Ещё горше, чем Л.Н. Толстой, сказал об одиночестве А.П. Чехов: «Как я буду лежать в могиле один, так в сущности я и живу одиноким» (Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: в 26 т. Т. 17. Записные книжки. М., 1974–1988, с. 86).
Главными оппонентами Л.Н. Толстого в его «Исповеди» были Соломон (Экклезиаст) и А. Шопенгауэр. Последнего, пожалуй, можно назвать Экклезиастом Нового времени. В работе «О ничтожестве и горестях жизни» немецкий отшельник цитирует множество авторов, сформулировавших бессмысленность человеческой жизни. Вот лишь некоторые из них:
Гомер:
Софокл:
Шекспир:
В. Гёте:
Дж. Байрон: «Сосчитай те часы радости, которые ты имел в жизни; сосчитай те дни, в которые ты был свободен от тревоги, и пойми, что, какова бы ни была твоя жизнь, лучше было бы тебе не жить» (Шопенгауэр А. Избранные произведения. М., 1992, с. 65; 79).
Главная претензия А. Шопенгауэра к жизни — её обманчивость. Он писал: «Жизнь рисуется нам как беспрерывный обман, и в малом, и в великом. Если она даёт обещания, она их не сдерживает или сдерживает только для того, чтобы показать, как мало желательно было желанное. Так обманывает нас то надежда, то её исполнение. Если жизнь что-нибудь даёт, то лишь для того, чтобы отнять. Очарование дали показывает нам райские красоты, но они исчезают, подобно оптической иллюзии, когда мы поддаемся их соблазну. Счастье, таким образом, всегда лежит в будущем или же в прошлом, а настоящее подобно маленькому тёмному облаку, которое ветер гонит над озаренной солнцем равниной: перед ним и за ним всё светло, только оно само постоянно отбрасывает от себя тень. Настоящее поэтому никогда не удовлетворяет нас, а будущее ненадёжно, прошедшее невозвратно. Жизнь с её ежечасными, ежедневными, еженедельными и ежегодными, маленькими, большими невзгодами, с её обманутыми надеждами, с её неудачами и разочарованиями — эта жизнь носит на себе такой явный отпечаток неминуемого страдания, что трудно понять, как можно этого не видеть, как можно поверить, будто жизнь существует для того, чтобы с благодарностью наслаждаться ею, как можно поверить, будто человек существует для того, чтобы быть счастливым. Нет, это беспрестанное очарование и разочарование, как и весь характер жизни вообще, по-видимому, скорее рассчитаны и предназначены только на то, чтобы пробудить в нас убеждение, что нет ничего на свете достойного наших стремлений, борьбы и желаний, что все блага ничтожны, что мир оказывается полным банкротом и жизнь — такое предприятие, которое не окупает своих издержек; и это должно отвратить нашу волю от жизни» (Шопенгауэр А. Избранные произведения, с. 63–64).
«Отвратить нашу волю от жизни» — что это значит? Это прямой призыв если не к самоубийству, то, по крайней мере, к отвращению перед жизнью.
Если уж человеку довелось несчастье родиться, то ему ничего не остаётся, как надеяться на смерть, которая прервёт это несчастье. Вот почему смерти бояться не нужно.
А. Шопенгауэр мыслил себя борцом против страха перед смертью. Он учил спокойному её ожиданию. Люди должны учиться такому отношению к смерти у животных — например, у насекомых: «Вглядитесь осенью в маленький мир насекомых, — посмотрите, как одно готовит себе ложе, для того чтобы заснуть долгим оцепенелым сном зимы, как другое заволакивается в паутину, для того чтобы перезимовать в виде куколки и затем весною проснуться молодым и более совершенным; как, наконец, большинство из них, думая найти себе покой в объятиях смерти, заботливо пристраивают удобный уголок для своего яйца, чтобы впоследствии выйти из него обновленными, — посмотрите на это, и вы убедитесь, что и здесь природа вещает свое великое учение о бессмертии, — учение, которое должно показать нам, что между сном и смертью нет радикального различия, что смерть столь же безопасна для бытия, как и сон» (там же, с. 97).
Только что нарисованную идиллическую картинку развенчал в своей книге «Смысл жизни» Е.Н. Трубецкой. Он не увидел смысла не только в человеческой жизни, но заодно и в растительной и животной. Он писал: «Умирает каждый живой индивид, а жизнь рода слагается из бесконечной серии смертей. Это — не жизнь, а пустая видимость жизни. К тому же и эта видимость поддерживается в непрерывной „борьбе за существование“. Для сохранения каждой отдельной жизни нужна гибель других жизней. Чтобы жила гусеница, нужно, чтобы истреблялись леса. Порочный круг каждой жизни поддерживается за счет соседних, столь же замкнутых кругов, а дурная бесконечность жизни вообще заключается в том, что все пожирают друг друга и никогда до конца не насыщаются. Единое солнце светит всем живым существам; все им согреваются, все, так или иначе, воспроизводят в своей жизни солярный круг с его периодическими сменами всеобщего весеннего оживления и всеобщего зимнего умирания. Но, согреваясь вешними лучами, все оживают для взаимного истребления, все спорят из-за лучшего места под солнцем, все хотят жить, а потому все поддерживают дурную бесконечность смерти и убийства» (Трубецкой Е.Н. Смысл жизни. М., 1994, с. 36).
Но ещё хуже дело обстоит с людьми: «Чем выше мы поднимаемся в лестнице существ, тем мучительнее и соблазнительнее это созерцание всеобщей суеты. Когда мы доходим до высшей ступени творения — человека, наша скорбь о бесконечной муке живой твари, покорившейся суете, осложняется чувством острого оскорбления и граничит с беспросветным отчаянием, потому что мы присутствуем при развенчании лучшего, что есть в мире. Утомленный зрелищем бессмысленного прозябания мира растительного и суетного стремления жизни животной, глаз наш ищет отдыха в созерцании высшей ступени, душа хочет радоваться о человеке. Но вот, и этот подъём оказывается мнимым. Высшее в мире проваливается в бездну, человек повторяет в своей жизни низшее из низкого, что есть на свете, — бессмысленное вращение мёртвого вещества, прозябание растения и всё отталкивающее, что есть в мире животном. Вот, он пресмыкается, ползает, жрёт, превосходит разрушительной злобой самого кровожадного из хищников, являет собой воплощённое отрицание всего святого и в заключение умирает. Тут уже мы видим нечто большее, чем простое отсутствие жизненного смысла или неудачу в его достижении. Нас ужасает отвратительное издевательство над смыслом, возмутительная на него пародия в жизни человека и человечества» (там же).
В 1851 г. вышел в свет двухтомник А. Шопенгауэра «Parerga und Paralipomena» (Дополнительные и неизданные сочинения) (Шопенгауэр A. Parerga und Paralipomena. Л., 1991. URL: http://www.philosophy.ru/library/schopenhauer/parerga.html ). В этом двухтомнике их автор сформулировал основные пункты своего кредо. Вот эти пункты:
1. «Мир всё равно, что ад, в котором люди, с одной стороны, мучимые души, а с другой — дьяволы».
2. «Человек в сущности есть дикое, ужасное животное. Мы знаем его только в укрощённом и прирученном состоянии, которое называется цивилизацией: поэтому нас ужасают случайные взрывы его натуры. Но когда и где спадают замки и цепи законного порядка и водворяется анархия, там обнаруживается, что он такое… Гобино (Gobineau. Des races humaines) назвал человека l’animal mechant par excellence (злым животным по преимуществу), что не понравилось людям: они чувствовали себя обиженными. Но он был прав… Никакое животное никогда не мучит только для того, чтобы мучить; но человек делает это — что и составляет сатанинскую черту его характера, который гораздо злее, чем простой зверский…».
3. «Итак, в сердце каждого действительно сидит дикий зверь, который ждёт только случая, чтобы посвирепствовать и понеистовствовать в намерении причинить другим боль или уничтожить их, если они становятся ему поперек дороги, — это есть именно то, из чего проистекает страсть к борьбе и к войне, именно то, что задаёт постоянную работу своему спутнику — сознанию, которое его обуздывает и сдерживает в известных пределах. Это можно бы во всяком случае назвать радикальным злом, что угодило бы по крайней мере тем, для которых слово занимает место объяснения. Но я говорю: это воля, хотение жизни (der Wille zum Leben), которая, будучи всё более и более озлобляема постоянным страдальческим существованием, старается облегчить собственные муки, причиняя их другим… Ибо ненавистливость нашей натуры легко могла бы когда-нибудь из каждого сделать убийцу, если бы в неё не было вложено для удержания в известных границах надлежащей дозы страха».
4. «Мы похожи на ягнят, которые резвятся на лугу в то время, как мясник выбирает глазами того или другого, ибо мы среди своих счастливых дней не ведаем, какое злополучие готовит нам рок — болезнь, преследование, обеднение, увечье, слепоту, сумасшествие и т. д.».
5. «Мучительности нашего существования немало способствует и то обстоятельство, что нас постоянно гнетет время, не даёт нам перевести дух и стоит за каждым, как истязатель с бичом. Оно только того оставляет в покое, кого передало скуке… И, однако же, как наше тело должно было бы лопнуть, если бы удалить от него давление атмосферы; точно так же, если бы изъять человеческую жизнь из-под гнета нужды, тягостей, неприятностей и тщетности стремлений, — высокомерие людей возросло бы, если не до взрыва, то до проявлений необузданнейшего сумасбродства и неистовства. Человеку даже необходимо, как кораблю балласт, чтобы он устойчиво и прямо шёл, во всякое время известное количество заботы, горя или нужды… Работа, беспокойство, труд и нужда есть, во всяком случае, доля почти всех людей в течение всей жизни. Но если бы все желания исполнялись, едва успев возникнуть, — чем бы тогда наполнить человеческую жизнь, чем убить время?».
6. «Смерть, бесспорно, является настоящей целью жизни и нельзя указать другой цели нашего бытия, кроме уразумения, что лучше бы нас совсем не было. Это самая важная из всех истин».
В смерти Артур Шопенгауэр видел избавление от мук, неизбежных в жизни. Здесь он был прав. Не прав он был только в своей борьбе с «волей к жизни», в сведении человеческой жизни к цепи страданий, в отрицании её самоценности, в признании смерти смыслом жизни. Смысл жизни, как известно, надо искать в самой жизни, а не в её конце. Нет ничего в этом мире, что до конца уничтожило бы трагизм, проистекающий из мысли о нашей неминуемой смерти. Так пусть же она не обессмысливает наше кратковременное пребывание на этой Земле, а напротив, делает его самоценным! Так пусть же она созидает, а не разрушает! Так пусть же она заставит нас дорожить каждой её минутой, ибо другой жизни у каждого из нас больше никогда не будет.
Третьим Экклезиастом (после А. Шопенгауэра) стал в XX в. Альбер Камю. В «Мифе о Сизифе. Эссе об абсурде» он рисует обобщённый образ человека, обречённого влачить бессмысленное, иррациональное, абсурдное существование. Этот миф повествует о том, как Сизиф был наказан богами за непослушание: он должен вечно поднимать на гору камень, который опускается к нему снова и снова. Какой же смысл извлёк А. Камю из этого древнегреческого мифа?
«Этот миф трагичен, — писал А. Камю, — поскольку его герой наделён сознанием, о какой каре могла бы идти речь, если бы на каждом шагу его поддерживала надежда на успех? Сегодняшний рабочий живёт так всю свою жизнь, и его судьба не менее трагична. Но сам он трагичен лишь в те редкие мгновения, когда к нему возвращается сознание. Сизиф, пролетарий богов, бессильный и бунтующий, знает о бесконечности своего печального удела; о нём он думает во время спуска» (Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде. URL: http://www.philosophy.ru/library/camus/01/4.html ).
Вот теперь нам стало понятно, почему мучаются рабочие! Они страдают оттого, что не до конца превратились в механических роботов, выполняющих свою работу абсолютно беспрерывно. Поскольку же они, как и Сизиф, всё-таки имеют некоторые перерывы в работе, они обречены на пробуждение своего сознания, которое им говорит, что они, как и Сизиф, занимаются совершенно бессмысленным трудом. Что и говорить, «весёленькую» пародию на человеческий труд нарисовал А. Камю в своём эссе «Миф о Сизифе». Да и не только на труд! Он увидел источник наших страданий ещё и в человеческом разуме, который, с точки зрения автора, только на то и годится, чтобы в перерывах от каждодневных забот осознавать бессмысленность своей жизни. Животным, выходит, легче: их разум не настолько развит, чтобы понять, что «трагедия начинается вместе с познанием» (там же).
Если А. Шопенгауэр увидел смысл жизни в отсутствии жизни, или, во всяком случае, в отсутствии «воли к жизни», в борьбе с нею, то А. Камю ушёл дальше: он увидел его в отсутствии всякого смысла в жизни. Видеть смысл жизни в его отсутствии — это абсурд. Абсурдно понимать, что жизнь бессмысленна, но всё-таки жить. Вот почему «Миф о Сизифе» имеет подзаголовок «Эссе об абсурде». Образ такой жизни А. Камю и нарисовал в эссе, о котором идёт речь: «Сизиф, вернувшись к камню, созерцает бессвязную последовательность действий, ставшую его судьбой. Она была сотворена им самим, соединена в одно целое его памятью и скреплена смертью. Убеждённый в человеческом происхождении всего человеческого, желающий видеть и знающий, что ночи не будет конца, слепец продолжает путь. И вновь скатывается камень» (там же). Вот так, как Сизиф, говорит нам в своём эссе А. Камю, живёт каждый человек.
Любимым словом А. Камю было слово «абсурд». В сборнике статей, объединённых названием «Миф о Сизифе. Эссе об абсурде», кроме анализа самого этого мифа, мы находим ещё и такие эссе: «Абсурдное рассуждение», «Абсурдный человек» и «Абсурдное творчество».
Абсурд — это бессмыслица. А. Камю искал её повсюду — в мифологии, в философии, в искусстве, в политике. Но делал он это, в конечном счете, для выполнения своей главной задачи — показать бессмысленность, абсурдность, иррациональность человеческой жизни вообще. Следовательно, его поиск абсурда был направлен, в конечном счете, на объяснение его ведущей «нравственной» установки, состоящей в показе бессмысленности человеческого существования.
В поиске абсурда А. Камю и видел своё «подлинное существование», свою «подлинную экзистенцию». Поиск абсурдного стал его болезненной страстью. Надо отдать ему должное: в этом поиске он весьма преуспел. Абсурд мерещился ему повсюду. «Чувство абсурдности, — писал он, — поджидает нас на каждом углу. Это чувство неуловимо в своей скорбной наготе, в тусклом свете своей атмосферы. Заслуживает внимания сама эта неуловимость» (там же). Овладев же тонкой методикой поиска абсурда, наш философ заявлял: «Мир абсурден, но это сказано чересчур поспешно. Сам по себе мир просто неразумен, и это всё, что о нём можно сказать» (там же).
Не мудрствуя лукаво, А. Камю ставит дальше главную проблему человеческого существования: а стоит ли нам существовать? А не разумнее ли покончить со своим абсурдным существованием разом — накинув, например, петлю на шею? Этот гамлетовский вопрос А. Камю и считал главным философским вопросом. Его обязан решить для себя каждый из нас, даже если он кому-то из нас и в голову никогда не приходил. Он пишет: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема — проблема самоубийства. Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы её прожить, — значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Всё остальное — имеет ли мир три измерения, руководствуется ли разум девятью или двенадцатью категориями — второстепенно. Таковы условия игры: прежде всего нужно дать ответ. И если верно, как того хотел Ницше, что заслуживающий уважения философ должен служить примером, то понятна и значимость ответа — за ним последуют определённые действия» (там же).
А дальше у автора этого эссе начинаются омерзительные апологии самоубийства. Приведу здесь только одну из них, оставив на его совести все остальные: «…если трудно с точностью зафиксировать мгновение, неуловимое движение, при котором избирается смертный жребий, то намного легче сделать выводы из самого деяния. В известном смысле, совсем как в мелодраме, самоубийство равносильно признанию. Покончить с собой — значит признаться, что жизнь кончена, что она сделалась непонятной. Не будем, однако, проводить далёких аналогий, вернёмся к обыденному языку. Признаемся попросту, что „жить не стоит“. Естественно, жить всегда нелегко. Мы продолжаем совершать требуемые от нас действия по самым разным причинам, прежде всего в силу привычки. Добровольная смерть предполагает, пусть инстинктивное, признание ничтожности этой привычки, осознание отсутствия какой бы то ни было причины для продолжения жизни, понимание бессмысленности повседневной суеты, бесполезности страдания» (Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде.). Эти слова были обнародованы в 1942 г., когда их автору было 29 лет. История умалчивает о том, какое число почитателей А. Камю, ставшего Нобелевским лауреатом, нашли в них вдохновение для своего решения уйти из жизни.
Восставать против бессмысленности жизни неразумно: «К чему восставать, если в тебе самом нет ничего постоянного, достойного того, чтобы его сберечь?» (Камю А. Бунтующий человек URL: http://www.tuad.nsk.ru/-history/Author/Engl/C/CamusA/bunt/index.html ).
Итак, Альбер Камю внёс весомый вклад в разрушение нравственности людей, оказавшихся под обаянием его творчества. Иначе и не могло быть, поскольку он довёл до логического конца шопенгауэровскую линию в экзистенциализме, ведущую в пропасть небытия. Этому способствовал его стиль мышления. Он был виртуозным мастером абсурдистского стиля мышления. Он стал им не случайно, поскольку в качестве отправного пункта своей интеллектуальной деятельности рассматривал бессмысленность человеческого существования, а бессмысленность и есть абсурд.
Не могла пройти мимо вопроса о смысле/бессмысленности жизни русская художественная литература. В стихах многих наших поэтов нашла место экклезиастическая стихия. Её начало положил В.А. Жуковский своим стихотворением «Человек». Вот что вслед за Экклезиастом он сообщил в нём своему читателю о человеке, а стало быть, и о нём:
Чтобы почувствовать бессмысленность собственной жизни, читателю требуется не воспринимать мысли Экклезиаста как отвлечённые от его персоны, а принимать их на свой счёт. Тогда он прочувствованно прочтёт:
Последняя строчка в этом стихотворении, сказанная поэтом от себя («Могила — к вечной жизни путь»), мало утешает.
Очень лаконично свёл наши счёты со смыслом жизни К.Н. Батюшков:
Неожиданное отступление от Экклезиаста позволил себе молодой М.Ю. Лермонтов в стихотворении «Смерть», где он призывает смерть, потому что устал от жизни. Ведь если продолжать жить, то сразу возникнут вопросы:
Но главная причина — в людях:
Стихотворение «С тех пор как мир наш необъятный» И.С. Никитин целиком посвятил подтверждению мысли Экклезиаста о том, что всё повторяется. Вышла невесёлая картина:
Щемящей болью веет от самого горестного стихотворения И.С. Никитина о своей, как ему казалось, бессмысленной, никому не нужной жизни, которую он досрочно хоронит:
Все поэты, стихи которых я до сих пор приводил, писали о бессмысленности человеческой жизни применительно либо к человеку вообще, либо к себе самим. Чужую смерть они проецировали на свою. Это эгоцентризм. Не так обстоит дело со стихотворениями Ф.И. Тютчева, посвящёнными смерти Е.А. Денисьевой — его последней любви. Рана, которую ему нанесла её смерть, подвела его к черте, за которой жизнь становится бессмысленной. По крайней мере, мы можем судить об этом по некоторым его стихам. Таким, например:
Девять лет жизни без неё поэт прожил «как бы живой»:
Как понимать «живые» в последней строчке? А что значит «как бы живой»? А вот что:
Люди по-разному переживают смерть любимого человека. Актёр Роман Ткачук, например, пережил свою жену только на несколько часов, а философ Алексей Лосев после смерти Валентины Михайловны прожил ещё тридцать пять лет, в течение которых при помощи Азочки он написал своё грандиозное третье восьмикнижие «История античной эстетики».
Сколько мне осталось? Бог весть. Но я борюсь, борюсь с бессмысленностью. Вот краткая история этой борьбы.
Моё горе останется со мной до конца. Я не хочу от него избавляться. Я им живу. Живу воспоминаниями о Ларисе. Она умерла в 8.20 утра 8 сентября 2010 г., а 7 августа у нас была 30-я годовщина нашей свадьбы.
Как она хотела жить! В начале августа она кричала на балконе: «Я не хочу, не хочу умирать!» Она писала в своём блокноте: «Задача: выздороветь, ходить своими ногами, закончить рвоту, набрать вес, поднять иммунитет, чтобы она (болезнь. — В.П.) не повторилась, стать лучше, чем была, и внешне. Сделать летом операцию. Надо и хочу заниматься своей жизнью сама! Надо жить, и я это делаю с большим удовольствием. Мне очень приятно заниматься своей жизнью. Я хотела, чтобы обо мне заботились, а теперь хочу сама заботиться о себе, о Валере, более всего об Арсении (сыне. — В.П.)».
8 сентября я записал в своём дневнике: «Моя ненаглядная умерла сегодня утром в 8.20. Отмучилась. Ты всегда будешь со мной! Чудовищная несправедливость! Лучше её нет человека на этом свете. Чистая, умная, добрая, светлая, интересная, красивая… И умирает в 51 год».
10 сентября: «Вот мы и похоронили тебя, родная моя. Всё было достойно. Я с тобой расстался только физически, но не духовно. Твой завет мне „Живи долго“ я постараюсь осуществить, чтобы твоя жизнь продолжалась в моей».
Я пытался бороться со своим горем вот так:
В чём моё горе и как его преодолеть?
1. Тебя нет в живых, но ты осталась в моей памяти.
2. Мне тебя невыносимо жалко, но твои страдания кончились.
3. Меня гложет вина перед тобой, но я всё-таки не был твоим палачом.
4. Ты была моей нравственной опорой, но ты ею и осталась.
5. Ты была моей помощницей и целительницей, но я справлюсь.
6. Тебя загубил А.В. Шелехов, но, может быть, он и не мог ничего существенно изменить к лучшему, поскольку до него тебя основательно сожгли радиологи?
7. Ты ушла слишком рано, но с этим теперь ничего не поделаешь.
Но моя борьба с горем оказалась бесплодной. Горе действует по законам, которые не зависят от моей воли. Вот почему я пришёл к такому выводу: нет мне утешения. Чувство тоски по тебе уйдёт со мной в могилу. Стало быть, моё горе временно: оно закончится с моею смертью. Я пью до дна чашу своего горя. Вот лишь некоторые записи из моего дневника:
• Мне её жалко, жалко, жалко, жалко… Особенно мучительными были два её последних дня. Она не сознавала своей боли, но всё её тело чувствовало эту боль — страшную, невыносимую, содрогающую её измождённое тело. Никогда не забуду её сухие, бледные, дрожащие, мертвенные губы (11 сентября 2010 г.).
• Я помню, как ты, сидя на кровати, тянула свою головку, чтобы увидеть, что там за окном происходит (17 сентября).
• Самый тяжёлый момент — пробуждение. Во сне забываешься, а проснёшься: тебя нет рядом — страшная боль (16 сентября).
• Мы были счастливы в твоё последнее лето, потому что так любили друг друга, как никогда прежде (18 сентября).
• Я вижу тебя повсюду. Выйду на балкон — вижу там тебя под зонтиком, ложусь на кровать — вижу, как ты смотришь телевизор со скорбным лицом, прихожу на кухню — вспоминаю, как ты делала салат в последний раз. Помню твои слёзы, когда я принёс тебе сирень. Нет конца этим видениям (19 сентября).
• Я наполовину умер. Наполовину живой, наполовину мёртвый. Половина моего тела и души умерла вместе с тобой. Ты была моей половинкой. Моя жизнь наполовину обессмыслилась (27 сентября).
• Вспомнил, как ты мне говорила, что прожила счастливую жизнь: «У меня прекрасный, гениальный муж, у меня хороший сын, студенты меня любят… Я прожила счастливую жизнь». Спасибо тебе, добрая душа! Но я чувствую себя виноватым перед тобой. Я был плохим мужем. Занимался главным образом своими книгами и статьями. Трудился для человечества, а надо было делать тебя счастливой. Нет мне прощения. Только во время болезни я был таким, каким должен был быть всю жизнь. Моя вина перед тобой безмерна. Я не могу ничего исправить. Эта вина, по-видимому, и сведёт меня в могилу. Туда мне и дорога. Арсений и неизданные книги удерживают. Но смерть не будет спрашивать (29 сентября).
• Горе обессиливает, делает нелюдимым, безразличным и безмолвным. Маленькое горе болтливо, а большое — безмолвно (7 октября).
• Врач:
— Лариса Владимировна, Вы меня слышите?
Ты:
— Глаза — вверх. Этого твоего взгляда я не забуду до конца своих дней (14 октября).
• Знаешь, моя жизнь теперь поделилась на ту и эту. Та — прежняя, до твоей смерти, полноценная, подлинная, счастливая и эта — неполноценная, полужизнь, рефлекс прежней. Эта мне нужна лишь для того, чтобы закончить то, что не успел доделать в той (15 октября).
• Вспомнил, как в сентябре прошлого года я лежал в больнице и писал там статьи о сказках М.Е. Салтыкова-Щедрина и «Голубой книге» М.М. Зощенко. Это была моя болдинская осень. По возвращении из больницы я быстро написал ещё статьи о письмах А.С. Пушкина, две статьи об А.А. Блоке, статью о сказке Л.А. Филатова и др. Это было счастье! Но я этого не понимал. Это было счастье потому, что ты была рядом. Я читал тебе свои статьи. Далеко не всё ты принимала. Например, ты забраковала первые варианты статей о М.Е. Салтыкове-Щедрине и М.М. Зощенко. Пришлось переделывать. Да, я не понимал своего счастья. Теперь я его понимаю. Не нужно себя казнить за это. Нужно понять, что твоя смерть открыла мне глаза на ту жизнь — полноценную и счастливую. Теперь мир померк для меня. Выход один: освещать его счастьем той жизни (16 октября).
• Всё-то я расписал со своим горем, а оно не уходит (16 октября).
• Я теперь просыпаюсь всё время с одним и тем же вопросом: неужели опять жить? (21 октября).
• Не дай Бог вдоветь да гореть! Дай Бог погореть, да не дай Бог овдоветь; Лучше семью гореть, чем однова овдоветь; Видал ли ты беду? Терял ли ты жену? Не плачет малый, не горюет убогий, а плачет да горюет вдовый; Вдовец — деткам не отец, а сам круглый сирота; Горькие проводы — жена мужа (муж жену) хоронит. Вдового никто не приветит (23 октября).
• Два человека я любил в своей жизни бесконечно — маму и тебя. Обе великомученицы. Обеих нет в живых, но любовь осталась (25 октября).
• Вспомнил, как мы с тобой добрались на коляске до рынка на «Волжской» и как ты там выбирала ягоду, помидоры… Ты учила меня, как это нужно делать. Спасибо тебе, родная. Спасибо тебе за всё, что ты дала мне на этой земле (27 октября).
• Мне стыдно перед тобой. Я живу (ем, смотрю ТВ etc.), а тебя нет. Мне очень стыдно жить (28 октября).
• Где ты, моя родная? (29 октября).
• Только вчера я понял твоё состояние летом (в особенности — в августе). Глядя на экран телевизора, ты думала: «Всё это так ничтожно и так далеко от меня перед надвигающимся концом». Ты научила меня смотреть на этот мир августовскими глазами (11 ноября).
• В августе: «Мы даже не съездили на Аршан. Ты всё время писал и писал свои книги. И что ты за них получил?» (22 ноября).
• Твою одежду некому носить. После моей смерти некому будет читать мои книги (23 ноября).
• Полноценная жизнь кончена. Сулит мне труд и горе грядущего волнуемое море. Только память о тебе поддерживает меня на плаву. Она меня очеловечивает (13 декабря).
• В больнице: «Я так тебя люблю! Я так тебя люблю! Я так тебя люблю!» (20 декабря).
• Кончается этот страшный, 2010 год. Время меня не лечит. Чувствую себя так же, как на другой день после твоих похорон. Тебя нет рядом. И так будет всегда. До конца моих дней. Я тебя никогда не увижу. Никогда не поговорю с тобой. Никогда ты не встанешь из гроба и не вернёшься ко мне. И это принять? И с этим смириться? И это пережить? (31 декабря).
• Я говорю с тобой, как верующий — с Богом. Я тебя боготворю.
• Моя жизнь стала страданием. Но и оно мне дорого, поскольку оно о тебе (15 января 2011 г.).
• Как охотно ты, добрая, открытая душа, делилась с медиками своими мыслями и чувствами. Тебя слушали. Понимали, что это тебе необходимо (17 января).
• Мне снился чудный сон — ты. Перед самым пробуждением. Ты пришла ко мне на свидание. Здоровая, спокойная, ласковая. Сказала что-то о лекциях, которые тебе надо писать. Я обнял тебя, поцеловал. Меня охватило радостное изумление: я знаю, что ты умерла, и мне непонятно, как ты оказалась дома. Боюсь тебя об этом спросить. Но про себя решил вот что: ты вернулась, кончились мои страдания. Какое счастье! И — я проснулся (17 января).
• Мне было жалко не серёжек, которые у тебя украли в реанимации кардиологического отделения на 8-й Советской, мне до слёз было жалко тебя. Они были тебе так дороги! Были сделаны из золотых часов твоего папы. Вот почему ты так убивалась, когда обнаружила, что их нет на ушах. Звонила мне со слезами. Что это за человек, снявший драгоценности с больной, находящейся без сознания? А чем лучше сёстры, которые оставили тебя обнажённой перед окном, настежь распахнутым для проветривания помещения? Было страшно холодно. Ты умоляла их закрыть тебя одеялом. Не тут-то было. Они простудили твоё и без того измученное тело недели на две. Что это за люди? Эсэсовки. Они получали удовольствие от унижения беспомощного, вконец измученного человека. А сестра, которая не сняла с твоей руки катетер, хотя прошло уже пять дней? Пришлось тебя возить на коляске в хирургическое отделение на перевязку недели две, чтобы предотвратить заражение крови. А полная диетологическая безграмотность жизнерадостного хирурга, оперировавшего тебя? Он несколько раз предлагал мне отправить тебя в хоспис. Ты ушла с полной уверенностью в том, что именно он и отправил тебя на тот свет. Всех издевательств над тобой не перечтёшь! (6 февраля).
• Я много раз встречался в своей жизни с несправедливостью, но только теперь узнал высшую, чудовищную несправедливость — твою смерть. Перед нею меркнут, кажутся ничтожными, исчезают все прочие несправедливости (18 февраля).
• Твоя смерть меня раздавила. А как же я жил до встречи с тобой? (20 февраля).
• Ты умерла для других, но не для меня (25 февраля).
• Ты была лучше всех. Но преждевременная смерть забирает лучшую. Нет правды на земле (27 февраля).
• Я живу теперь вот с каким настроением: не жить собираюсь, а помирать. Надеюсь, что это пройдёт. Я возлагаю надежды на книги. По-видимому, по неразумию моему мне кажется, что я воспряну духом, когда они выйдут. Да, это будет, но недолго, потому что тебя они мне всё равно не вернут. Всё отступило на второй план. Моя подлинная жизнь — с тобой, в общении с тобой, в воспоминаниях о тебе, в жалости к тебе. Эта жизнь загоняет меня в эпикуровскую атараксию — полное безразличие к внешнему миру (1 марта).
• Изданием оставшихся книг я облегчу свою душу, но не уменьшу своё горе. Точнее надо говорить — наше горе. А твоё горе неизмеримо больше моего. Это разрывает моё сердце на клочки (3 марта).
• Л.Н. Толстой говорил о плодотворности страдания. А вот сейчас я думаю, что он не умел страдать о родных. Отсюда его умилённое состояние после смерти Маши, а раньше — Ванечки. Он никогда не был способен на такие страдания, которые испытывал Ф.И. Тютчев о Е.А. Денисьевой. Не потому ли ты недолюбливала Л.Н. Толстого? Ты считала несправедливым его отношение к Софье Андреевне (12 марта).
• У меня, Лариса, сегодня праздник: я получил свою седьмую книгу, изданную в Москве, — «Методы лингвистического анализа». Она писалась легко, но по почте шла из Москвы целых три недели. Habent sua fata libelli. Я её начал писать в больнице, на Синюшке, в 2009 г. Лежал весь июль с пневмонией. Ты вытащила меня с того света дорогим лекарством — avelox (будь здоров, лох). Ты вытащила меня из могилы во второй раз. Первый раз — в 2006-м. От инфаркта. Ты привезла мне на такси aqualize — за 20 тысяч рублей. Больше меня с того света вынимать некому. Лето 2009 было твоим предпоследним летом. Красивая, молодая, энергичная, ты каждый день ходила ко мне в гости, приносила вкусненькое. Я вспоминаю теперь об этом как о великом счастье, навсегда ушедшем в прошлое (22 марта).
• Я теперь засыпаю поздно, а встаю рано. Ночь — самое мучительное время. Как ни пытаюсь заснуть пораньше, ничего не выходит. Думаю о тебе. Сегодня ночью вспомнил, с каким воодушевлением ты спрашивала зав. отделением гастроэнтерологии о диете перед выпиской из больницы. В своём выздоровлении ты не сомневалась. Как тебя радовали продукты, которые тебе можно было есть! Теперь я вспоминаю об этом с болью. Эта беседа состоялась в конце июля, а 8 сентября ты умерла (25 марта).
• Приближается вечер — приближается моё горе. Днём я его разгоняю работой. Вечером из-за усталости я не могу работать (27 марта).
• Смотрю на твои последние фото и вижу, что твои грустные глаза смотрят как бы внутрь себя, а не вовне (2 апреля).
• Почему моё горе обостряется при смене сезона? Пришла зима — худо, пришла весна — ещё хуже. Потому что и зима пришла, и весна пришла, а тебя нет. Ты их не увидела и на балкон не выйдешь, чтобы подышать тёплым воздухом (3 апреля).
• Сущность человека (человечность) состоит в творчестве и созидании. Ты была человечной — творцом и созидателем нашей семьи. Вот почему жить с тобой было так радостно (6 апреля).
• Волны боли — от противоестественности твоего физического исчезновения из нашего дома (9 апреля).
• Ты — лучшее, что было в моей жизни. Ты и книги (15 апреля).
• Я как жил с тобой, так и буду жить с тобой до конца своих дней (17 апреля).
• Каждую минуту я ощущаю твоё присутствие в доме. Время от времени я слышу твой голос. То иронический, то одобрительный, то поучающий, то весёлый. Но всегда с болью я чувствую твоё страдание. Ты верила, что не умрёшь. Смерть недоступна сознанию (24 апреля).
• Ф.И. Тютчев писал своей Лёле стихи, а я, видишь ли, стеснялся говорить тебе о своей любви. Олух царя небесного!
• Что может быть бедственнее прощания с жизнью?
• Какая глупость, что мы не родили дочь! Она напоминала бы мне о тебе (30 апреля).
• В последние годы ты чувствовала себя глубоко несчастной. Но во время болезни поняла, что была счастливой (7 мая). Переключая каналы на ТВ, я спрашивал:
— Оставить?
— Как хочешь.
Раньше ты не была такой сговорчивой.
• Идут за днями дни, и каждый день приносит мне боль.
• Из своих книг я пытаюсь соорудить укрытие, где я смог бы прятаться от мира, в котором тебя нет вот уже ровно восемь месяцев (8 мая).
• Когда обыденная действительность врывается в моё одиночество и будоражит душу, я обращаюсь за помощью к тебе. Вот и сегодня ты говоришь мне: «Всё это так ничтожно…» (12 мая).
• В нашей «гугнивой родимой матушке России» (А.А. Блок) трудно найти человека, закончившего свою жизнь без груза накопившихся обид. Со своим грузом обид закончила свою жизнь и ты.
• Вчера в первый раз посмотрел съёмки, которые Арсений сделал за четыре дня до твоей смерти. Ты уже была без сознания. Руки ходили ходуном — вверх, вниз, вверх, вниз… С каким тягостным трудом из тебя выходила жизнь!
• Тучи твоей смерти не рассеются надо мной никогда.
• Тоска и жалость сливаются в горе воедино и рождают невыносимое, безысходное страдание. Это страдание доводит меня «до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке» (Ф.И. Тютчев) (17 мая).
• Раньше я всё больше думал о своей смерти, а теперь — о твоей. Думы о ней делают меня отрешённее от мира, загоняют в келью схимника. С той разницей, что схимник удаляется от мира для соединения с Богом, а я — для соединения с тобой.
• Тебе оставалось до смерти четыре шага, а ты боялась остаться без работы. Живой живое и думает (18 мая).
• Вчера тебе позвонила какая-то таинственная дама из общежития № 8 (я так и не добился от неё, чтобы она представилась). Значит, не для всех ты умерла.
• Чудеса! Ты мне приснилась молоденькой девчонкой.
• Я, Лариса, продолжаю жить с тобой. Смотрю на этот мир не только своими глазами, но и твоими. А мир этот сама знаешь какой: кругом одни шуты гороховые (19 мая).
• Сделал картошку и вспомнил, как ты меня попросила привезти тебе в реанимацию жареной картошки. Они тебя, измождённую, не кормили четыре дня. Как относиться к нашей медицине? (22 мая).
• Вот, Лариса, и лето пришло. Без тебя. Какая нелепость! (1 июня).
• Перед смертью ты много спала, а я, дурак, думал, что это хорошо.
• Ты тщательно почистила зубы даже в последний сознательный день твоей жизни (7 июня).
• Мне легче жить, когда я веду себя так, будто мы продолжаем жить вместе, будто ты живая (8 июня).
• В какие моменты я ловлю себя на мысли, что на моём лице выражение твоего? На кухне, когда лежу в постели, когда сижу на балконе, перед зеркалом… — повсюду, где я внимательно наблюдал за тобой, стараясь запомнить на всю жизнь.
• С помощью науки люди научились творить чудеса, но, несмотря на все гигиенические и медицинские ухищрения, они по-прежнему беспомощны перед смертью.
• Видел тебя во сне жалко плачущей (12 июня).
Я нашёл собратьев по горю — А.И. Герцена, Ф.И. Тютчева, А.Ф. Лосева, К.И. Чуковского, Г.К. Жукова. Все они пережили своих любимых женщин. Первый — на 18 лет, второй — на 9, третий — на 35, четвёртый — на 14, пятый — на 7 месяцев. Смерть самых дорогих для них людей захватила А.И. Герцена в 40 лет (1852), Ф.И. Тютчева — в 60 (1864), А.Ф. Лосева — в 60 (1954), К.И. Чуковского — в 73 (1955), Г.К. Жукова — в 78 (1973). Моими ближайшими «соседями» здесь оказались Ф.И. Тютчев и А.Ф. Лосев.
Только безнадёжно бесчувственный человек может без слёз читать у А.И. Герцена строки о смерти его Натали: «Минутами она приходила в полусознание, явственно говорила, что хочет снять фланель, кофту, спрашивала платье — но ничего больше.
Я несколько раз начинал говорить; мне казалось, что она слышит, но не может выговорить слова, будто выражение горькой боли пробегало по лицу её.
Раза два она пожала мне руку, не судорожно, а намеренно — в этом я совершенно уверен. Часов в шесть утра я спросил доктора, сколько остаётся времени: „Не больше часа“.
Я вышел в сад позвать Сашу. Я хотел, чтоб у него остались навсегда в памяти последние минуты его матери. Всходя с ним на лестницу, я сказал ему, какое несчастие нас ожидает, — он не подозревал всей опасности. Бледный и близкий к обмороку, взошёл он со мной в комнату.
— Станем рядом здесь на коленях, — сказал я, указывая на ковёр у изголовья.
Предсмертный пот покрывал её лицо, рука спазматически касалась до кофты, как будто желая её снять. Несколько стенаний, несколько звуков, напомнивших мне агонию Вадима, — и те замолкли. Доктор взял руку и опустил её, она упала, как вещь.
Мальчик рыдал, — я хорошенько не помню, что было в первые минуты. Я бросился вон — в зал — встретил Ch. Edmonda, хотел ему сказать что-то, но вместо слов из моей груди вырвался какой-то чужой мне звук… Я стоял перед окном и смотрел, оглушённый и без ясного пониманья, на бессмысленно двигавшееся мерцавшее море» (Былое и думы. Часть 5).
Наталья Александровна Герцен прожила 40 лет, Елена Александровна Денисьева — 38 лет, Валентина Михайловна Лосева — 55, Мария Борисовна Чуковская — 75, Галина Александровна Жукова — 47. Лариса умерла, не дожив сорока дней до 52 лет. Её ближайшей «соседкой» здесь оказалась В.М. Лосева. А.А. Тахо-Годи писала о ней: «…как устроить наше бытие без той, которая всегда заботилась и сострадала?» (Тахо-Годи А.А. Лосев. М., 2007, с. 314). «Всегда заботилась и сострадала» — лучшая характеристика и Ларисы.
К.И. Чуковский писал в своём дневнике: «…я мечусь в постели и говорю себе снова и снова, что я её палач, которого все считали её жертвой. Ухожу к ней на террасу и веду с ней надрывный разговор. Она лежит с подвязанной челюстью в гробу — суровая, спокойная, непрощающая, пронзительно милая, как в юности» (Лукьянова И.В. Корней Чуковский. М., 2006, с. 833).
Лариса перед смертью устраивала «сеансы» прощения, которые занимали несколько минут: она лежала с закрытыми глазами и что-то беззвучно шептала. Спрашиваю: «Что ты говоришь?». Она отвечала: «Я прощаю, а знаешь, как это трудно…».
В своём блокноте она записала: «Я много передумала. Я не буду тратить силы души вхолостую. Я прощаю маму, родных, Козыреву. Вообще они не виноваты, что они такие. Не виноваты. Я их прощаю от всего сердца, и на этом всё!». Она не смогла простить только своего хирурга, который изуродовал её ещё в феврале.
Мне она незадолго до смерти как-то сказала: «Прости меня, что я испортила тебе жизнь». Мне не за что её прощать. Вот какие записи я нашёл в её больничном блокноте: «Мой муж. Если бы не болезнь, я бы не знала о его любви вообще. Он написал мне замечательное письмо, в котором говорил о любви, что за 30 лет прожил со мной счастливо. Если бы не он, я бы уже не жила! Для него хочу поскорее встать на ноги. Господи, помоги! Глядя на него, понимаешь, что такое любовь. Спасибо тебе, болезнь, за это!». Её последняя запись в блокноте была такой: «Случилось очень приятное событие: Валерина книга всё-таки получила признание. Он стал лауреатом лучшей научной работы за 2009 г. Хоть бы кто поздравил, с силой вырываю поздравления для него, лапушки. За неё ректор не дал ему премии — позор! Но это не его проблемы! Он у меня лауреат „Литературной учёбы“ за 2009 г. Этот год у него урожайный».
Я не был её палачом, но я чувствую мучительную вину перед нею. На следующий день после её похорон 10 сентября я написал в своём дневнике: «Моя главная вина перед Ларисой: я не сумел сделать её счастливой. Я был озабочен больше своей наукой, чем её счастьем. Прозрение пришло слишком поздно».
Ф.И. Тютчев — вот человек, который лучше, чем другие, выразил не только своё, но и моё горе. В августе, когда мы вернулись из больницы, Лариса как-то сказала: «Как я любила работу по дому! Как я любила убирать! Как я любила готовить! О боже, как всё это я любила!». Я был поражён, когда прочитал недавно (конец ноября 2010 г.) последнюю фразу у Ф.И. Тютчева:
В письме к А.И. Георгиевскому — мужу родной сестры Е.А. Денисьевой — Ф.И. Тютчев писал 13/25 декабря 1864 г. из Ниццы: «Вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутр<еннего> чувства — этою постыдной выставкою напоказ своих язв сердечных… Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой — целым внешним миром — и тем… страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, — этою жизнию, которою вот уж пятый месяц я живу и о которой я столько же мало имел понятия, как о нашем загробном существовании… Теперь вы меня поймете, почему не эти бедные, ничтожные вирши, а моё полное имя под ними — я посылаю к вам (среди них было и стихотворение „Весь день она лежала в забытьи“. — В.Д.)» (Тютчев Ф.И. Стихотворения. Письма. М., 1986, с. 391). Слава богу, он всё-таки писал свои «вирши». А кто лучше его написал «вирши» о горе? Например, такие:
НАКАНУНЕ ГОДОВЩИНЫ 4 АВГУСТА 1864 г.
Не только в «виршах» Ф.И. Тютчев, как никто другой, выразил «тупое отчаяние» горя. Он выразил его и в некоторых письмах — в первую очередь к А.И. Георгиевскому. Приведу здесь лишь два письма:
8 августа 1864 г. Петербург.
Александр Иваныч!
Все кончено — вчера мы её хоронили… Что это такое? что случилось? о чём это я вам пишу — не знаю. — Во мне всё убито: мысль, чувство, память, всё… Я чувствую себя совершенным идиотом.
Пустота, страшная пустота. — И даже в смерти — не предвижу облегчения. Ах, она мне на земле нужна, а не там где-то…
Сердце пусто — мозг изнеможён. — Даже вспомнить о ней — вызвать её, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.
Страшно — невыносимо. — Писать более не в силах — да и что писать?..
Ф. Тчв.
13 августа 1864 г. Петербург.
О, приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше! — Благодарю, от души благодарю вас.
Авось либо удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня… Самое невыносимое в моём теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, всё думаю и думаю о ней, и всё-таки не могу уловить её… Простое сумасшествие было бы отраднее…
Но… писать об этом я всё-таки не могу, не хочу, — как высказать эдакий ужас!.. Страшно, невыносимо тяжело.
Весь ваш Ф. Тютчев.
Горе Ф.И. Тютчева, по выражению В.В. Кожинова, было «бездонным» (Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988, с. 409). Вот как описала своего отца после смерти Е.А. Денисьевой (Лёли) его старшая дочь Анна: «Папа только что провёл у меня три дня — и в каком состоянии — сердце растапливается от жалости… Он постарел лет на пятнадцать, его бедное тело превратилось в скелет… Очень тяжело видеть, как папа проливает слёзы и рыдает на глазах у всех» (там же, с. 408).
Ф.И. Тютчев был сдержанным человеком, но он переживал своё горе так глубоко, что был не в состоянии сдерживать слёзы о Лёле даже на людях. И.С. Тургенев вспоминал, как поэт «болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшею от падавших на неё слёз» (там же, с. 408–409).
Горе Ф.И. Тютчева удесетеряло чувство вины перед любимым человеком. А.И. Георгиевский вспоминал, как поэт «жестоко укорял себя в том, что, в сущности, он всё-таки сгубил её и никак не мог сделать счастливой в том фальшивом положении, в какое он её поставил. Сознание своей вины несомненно удесятеряло его горе и нередко выражалось в таких резких и преувеличенных себе укорах, что я чувствовал долг и потребность принимать на себя его защиту против него самого» (там же, с. 410).
В.В. Кожинов вписал отношения между Ф.И. Тютчевым и Е.А. Денисьевой в особый жанр — бытийственной трагедии. Он писал: «Тютчев прямо и открыто говорил, что он сгубил свою Лёлю, что это „должно было неизбежно случиться“. Но в мире, где это совершилось для него, его вина была подлинно трагической виной, которая реальна не в рамках бытовой мелодрамы (а к ней нередко и сводят любовь поэта), но в русле бытийственной трагедии. Именно в такой трагедии он был участником и виновником, и её дух сквозил для него в самых частных и самых прозаических подробностях быта» (с. 410).
Ф.И. Тютчев не находил имени для обозначения того горестного состояния, от которого он не оправился до конца жизни. Но преобладала вина. Он корил себя, в частности, за то, что отказался выполнить просьбу Лёли — посвятить ей сборник стихов. Он писал А.И. Георгиевскому: «За этим последовала одна из тех сцен, которые всё более и более подтачивали её жизнь и довели нас — её до Волкова поля, а меня — до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке… Сколько раз говорила она мне, что придёт для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так, как её любовь была беспредельна, так и жизненные силы её неистощимы, — и так подло на все её вопли и стоны отвечал ей этою глупой фразой: „Ты хочешь невозможного…“» (с. 409).
О, как убийственно мы любим!
Словами горю не поможешь? Да, не вернёшь. Но помогает единение с теми, кто испытывал горе с такою же силой, какая выпала и на твою долю. Вытравливать воспоминания о самом дорогом для тебя человеке — всё равно, что отречься от него, всё равно, что не усвоить такой урок Ф.И. Тютчева:
Одно нам остаётся — бороться с бессмысленностью и жалеть друг друга. Вот как это делал Н.А. Заболоцкий:
Не обошла стороной Экклезиаста и русская проза. Остановимся здесь только на двух произведениях — А.П. Чехова («Огни») и И.А. Бунина («Ночь»), В первом из них развенчивается миф о бессмысленности (тщете, бренности) жизни, а во втором — миф об абсолютной её цикличности и отсутствии новизны.
Ниспровергателем мифа о тщете жизни в рассказе «Огни» оказался инженер Ананьев. Своему оппоненту, студенту Штенбергу, он говорит: «Все эти мысли о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни, о неизбежности смерти, о загробных потёмках и проч., все эти высокие мысли, говорю я, душа моя, хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие! Несчастие!» (Чехов А.П. Собр. соч.: в 8 т. Т. 5. М., 1970, с. 476).
Почему несчастие? А вот почему: «Кто знает, что жизнь бесцельна и смерть неизбежна, тот очень равнодушен к борьбе с природой и к понятию о грехе: борись или не борись — всё равно умрёшь и сгниёшь…» (там же, с. 484).
Совершенно справедливо! Рассказ между тем оканчивается в экклезиастическом духе: «Ничего не разберёшь на этом свете!» (с. 509). В таком же духе мыслил и студент, который в начале рассказа произносит такую речь: «Когда-то на этом свете жили филистимляне и амалекитяне, вели войны, играли роль, а теперь их и след простыл. Так и с нами будет. Теперь мы строим железную дорогу, стоим вот и философствуем, а пройдут тысячи две лет, и от этой насыпи и от всех этих людей, которые теперь спят после тяжёлого труда, не останется и пыли. В сущности, это ужасно!» (с. 475).
В молодости пытался так же думать и Ананьев, пытаясь Экклезиастом прикрыть своё постыдное бегство от неожиданной любовницы Кисочки: «Меня мучила совесть. Чтобы заглушить это невыносимое чувство, я уверял себя, что всё вздор и суета, что я и Кисочка умрём и сгниём, что её горе ничто в сравнении со смертью, и так далее и так далее…» (с. 503).
Но зрелый Ананьев провозгласил: «К чему, спрашивается, нам ломать головы, изобретать, возвышаться над шаблоном, жалеть рабочих, красть или не красть, если мы знаем, что эта дорога через две тысячи лет обратится в пыль? И так далее, и так далее… Согласитесь, что при таком несчастном способе мышления невозможен никакой прогресс, ни науки, ни искусства, ни само мышление» (с. 480).
Есть желающие с этим поспорить?
В «Ночи» И.А. Бунин приводит два главных аргумента против мифа об абсолютной цикличности жизни, из которой у Экклезиаста вытекает и отсутствие в ней какой-либо новизны — бесконечность его «я» и его уникальность. Вот как он пишет о бесконечности своего «я»: «У меня их нет, — ни начала, ни конца… Рождение! Что это такое? Рождение! Моё рождение никак не есть моё начало. Моё начало и в той (совершенно непостижимой для меня) тьме, в которой я был зачат до рождения, и в моём отце, в матери, в дедах, прадедах, ибо ведь они тоже я, только в несколько иной форме… Не понимая, не чувствуя своего рождения, я не понимаю, не чувствую и смерти, о которой я тоже не имел бы даже малейшего представления, знания, а может, и ощущения, родись я и живи на каком-нибудь совершенно необитаемом, без единого живого существа, острове. Я всю жизнь живу под знаком смерти — и всё-таки всю жизнь чувствую, будто я никогда не умру» (Бунин И.А. Собрание сочинений: в 4 т. Т. 3. М., 1988, с. 211–212).
А вот что мы у него читаем об уникальности его «я»: «Меня выделили из многих прочих. И хотя всю жизнь я мучительно сознаю слабость и недостаточность всех моих способностей, я, по сравнению с некоторыми, и впрямь не совсем обычный человек. Но вот именно поэтому-то (то есть в силу моей некоторой необычайности, в силу моей принадлежности к некоторому особому разряду людей) мои представления и ощущения времени, пространства и самого себя зыбки особенно. Что это за разряд, что это за люди? Те, которых называют поэтами, художниками. Чем они должны обладать? Способностью особенно сильно чувствовать не только своё время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, своё племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и прочих, — то есть, как принято говорить, способностью перевоплощения и, кроме того, особенно живой и особенно образной (чувственной) Памятью» (там же, с. 212–213).
Итак, И.А. Бунин опровергает идею Экклезиаста об абсолютной цикличности жизни и отсутствии в ней новизны. Он не отрицает эту мысль целиком, он лишь против её абсолютизации. Он против того, чтобы представлять себе жизнь каждого человека как абсолютную копию жизни другого человека.
Да, в каждом из нас очень много общего! Иначе и не может быть! В противном случае мы не принадлежали бы к одному биологическому виду. Но отсюда не следует, что жизнь отдельного человека полностью повторяет жизнь другого. Отсюда не следует, что в жизни отдельного человека нет ничего нового в сравнении с жизнью другого. Это исключено, во-первых, потому что граница между моим «я» и другими «я» относительна (я бесконечен, а стало быть, вбираю в себя другие жизни), а во-вторых, потому, что каждый человек неповторим, непохож на других (я уникален, а стало быть, привношу в этот мир нечто новое).
С Экклезиастом или без него, но миф о полной бессмысленности жизни защищали и защищают до сих пор очень многие. Приведу лишь некоторые афоризмы:
Знаю только одно: все создания смертных обречены на смерть, мы живём среди бренности,Сенека Младший.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItemА. Фирдуоси.
Всё пепел, призрак, тень и дым.Иоанн Дамаскин.
Жизнь человеческая не что иное, как постоянная иллюзия.Б. Паскаль.
Вся жизнь — лишь цена обманчивых надежд.Д. Дидро.
Моя жизнь — вечная ночь… что такое жизнь, как не безумие?С. Кьеркегор.
Какая чудовищная слепота, какой жалкий самообман ничтожных созданий природы, летящих на комочке мировой грязи живых козявок, которые, бессмысленно зарождаясь и умирая через мгновение, мечтают о смысле своей жизни,С.Л. Франк.
Как бессмысленна каждая единичная личная жизнь человека, так же бессмысленна и общая жизнь человечества,С.Л. Франк.
Этот мир лишён смысла, и тот, кто осознал это, обретает свободу.А. Камю.
Всё сущее рождено без причины, продолжается в слабости и умирает случайно… Бессмысленно то, что мы рождаемся, бессмысленно, что умираем.Ж.-П. Сартр.
Жизнь не имеет смысла. Всё живое возникло под действием определённых условий, а под воздействием других условий может кончиться. Человек один из многообразных видов этой жизни. Он не венец мироздания, а продукт среды,С. Моэм.
Всё бессмысленно, включая сознание этой бессмысленности,Э. Сьоран.
Что за удовольствие — унижать человека бессмысленностью его жизни? Одно из двух: либо человек и на самом деле искренне убеждён в бессмысленности человеческой жизни, либо он лукавит, скрывая свои подлинные намерения. Например, такое: чтобы легче помирать было.
Казалось бы, что плохого в том, что жизнь представилась человеку бессмысленной? Такого человека как будто и пожалеть можно. Между тем из признания жизни бессмысленной вытекает далеко небезобидное состояние духа, выражающееся в апатии, хандре и т. п., но главное — в безответственности. В самом деле, если жизнь бессмысленна, то бессмысленны и все требования, которые она к нам предъявляет. От признания бессмысленности жизни до «всё дозволено» лишь один шаг.
Много воды утекло с тех пор, как Экклезиаст объявил жизнь бренной, тщетной, бессмысленной. Но новые люди не устают это делать из поколения в поколение и после него. Им и в голову не приходит, что они получили эту возможность благодаря родителям. Выходит, жизнь их родителей не была бессмысленной, если их дети получили самоё возможность говорить о бессмысленности.