Погружение в котел недифференцированных явлений. Чучело Евтушенко, технологии его создания и уничтожения. Повседневная жизнь красно-коричневых.

Девяносто третий год. Проханов отводит автора к Белому дому и открывает тайну принявшего мученическую смерть батюшки.

Меню и истинные размеры личутинской свиньи

Если бы году в девяносто втором некто взял на себя труд доехать до здания по адресу: Цветной бульвар, 30 — и подняться на 6-й этаж, в комнату номер 621, то ему довелось бы оказаться в одном из самых странных мест Москвы того времени. Прежде всего визитер обратил бы внимание на стройного мужчину средних лет, похожего на загримированного под Оскара Уайльда актера: в руке у него была бутылка «Хайнекена», которой он дирижировал оркестром из существ в офицерских мундирах, казачьих бурках, номенклатурных костюмах, хасидских лапсердаках и малиновых пиджаках. Здесь пахло йодом, едой, формалином и порохом, «отчего кабинет производил впечатление штабной палатки, лазарета и пивной одновременно». В углу окопался коренастый молодчик с хрупкими запястьями, модерирующий беседу между иностранцем со значком-свастикой и членом Политбюро ЦК КПСС, который явно не понимал, с кем он общается. На табурете, втянув голову в плечи, ютился человек, похожий на школьного учителя математики, из его портфельчика торчала засаленная рукопись. На столе развалился жилистый тип лет пятидесяти, в квадратных очках; ему что-то нашептывала высокая, ярко накрашенная женщина, щурившаяся от дневного света. Тот, который с бутылкой, разглагольствовал об амальгамировании идеологий, но в этом гуле было трудно различить, что именно он имеет в виду.

Несмотря на то что Яковлев сулил Проханову не то петлю, не то фонарь, а Руцкой — 12 лет в казенном доме за «Слово к народу», никаких конкретных репрессий после ГКЧП и «Пропади она пропадом, ваша свобода!» не последовало. Редакцию «Дня», правда, вытурили из хором на Крутицком подворье, но до отъема кабинета в «Литературке» на Цветном руки у новой власти — какой бы чудовищной она ни была — так и не дошли.

Здесь все «кипело, бурлило, шкворчало»; это был «идеологический цех, в котором ворочались тяжелые механизмы», «здесь все время сверкала шаровая молния», и присутствующие чувствовали, что не просто выпивают в хорошей компании, но принимают участие в сотворении истории. «Амальгамирование» было не пустым словом: где еще могли сойтись Дугин и Лимонов, Лигачев и бельгийский фашист, Медведева и Бабурин, Алкснис и Мамлеев; все вместе эти люди представляли собой «духовную оппозицию». В один и тот же день здесь мог пройти тайный съезд Компартии, учредительное собрание националистического движения, организован вербовочный пункт по отправке добровольцев в горячую точку, развернут полевой госпиталь. Это была сцена, на которой бесперебойно шел парад фриков — во время планерки вдруг могли открыться двери и войти Макашов, ввалиться пьяный казачий атаман, протопать Зюганов; и пока какой-нибудь мятежный батюшка в ветхой рясе благословлял коллектив, сидевший здесь же церковный иерарх делал вид, что не замечает конкурента, тогда как из-под стола доносилась матерная брань — там в это время ползал какой-нибудь бывший грушник, прохановский знакомый по Афганистану, разыскивая спрятанные агентами ФСК «жучки».

Рано или поздно в дверь салона на Цветном стучали все тогдашние эксцентрики и аутсайдеры — те, кто либо побрезговал делить СССР, либо был оттеснен от кормушки, либо не успел к ней. Каждый день со здешними обитателями происходили курьезы, байки о которых потом расползались по Москве — как, например, про Дугина, который однажды, после долгих возлияний в редакции «Дня», вышел на улицу в компании Лимонова и зачем-то сильно пнул припаркованный «Мерседес». В ответ на изумление бандита, вылезшего из салона, Дугин якобы неожиданно заявил: «Я — Эдуард Лимонов!»; Лимонову это не понравилось, завязалась нелепая перепалка, кто из них на самом деле Дугин. Про то, что люди, бывавшие в том кабинете, фактически не позволили правительству передать Японии Южные Курилы, говорилось реже.

«Под этим куполом, под колпаком советским накопилась масса всяких экзотических тенденций, микроидеологий, персонажей, интеллектуальных движений, форм. Одни из этих движений, штаммов очень быстро были реализованы демократическими газетами. А другие, которые тоже были в русской истории, не могли развиться в той среде, и они все пришли ко мне. Ну, скажем, весь опыт славянофильства, весь опыт консервативно-революционных представлений начиная от Леонтьева, весь церковный модернизм а-ля Флоренский, Сергий Булгаков, Франк, весь красный модернизм, вся красная революционность начиная от Маркузе, от революции 68 года, от Че Гевары, весь огненный красный протестантизм, все было здесь».

«Эти годы действительно были лучшими. Не писательства моего, а газетной судьбы».

Это уже не тот «День», каким он был до путча, «правильный» дубль «Литературки», с упором на писательскую жизнь. Теперь это — жизнь прозревших слепых, газета-прокламация, разоблачающая злодеяния преступного режима, публикующая компрометирующие документы и проповедующая добро в океане космического зла. «Вся эта интенсивная, молодая, немного шизофреническая политическая и литературная культура вдруг выплеснулась и зажила бурной жизнью».

Изменился и статус самого Проханова. Если раньше он был бесстрастным вирусологом, изучавшим штаммы в научных целях, то теперь, когда вирусы разрослись до эпидемий, он превращается в чокнутого профессора: он жонглирует пробирками, экспериментирует с ингредиентами, создает бактериологические бомбы, сам себя заражает, готовый на все, лишь бы насолить ненавистной власти. Раз уж в его распоряжении оказалась палитра вирусов, почему бы не порисовать ими? Сюжет этих вдохновенных картин был, как правило, один и тот же: Страшный суд и Русский Рай. Праведниками в этом Раю иногда оказывались самые неожиданные персонажи вроде Лукьянова и Пуго — «герои ГКЧП»: «тогда необходимо было взвинченно проповедовать, создавать мифологию сопротивления». Фабрикация мифов никогда не стоила ему особенных усилий; было бы еще проще, если бы сами «красные мученики» не путались у него под ногами; так, он не без брезгливости вспоминает Язова, который «просил прощения у Раисы Максимовны за некорректное поведение…».

На «Дне» появилось клеймо «красно-коричневые», и не факт, что они не выдумали его сами. Журналистский контекст скорее был выгоден для «Дня». При полном торжестве либерализма «День» осталась единственной радикально оппозиционной газетой («Правда» совсем скукожилась, «Советская Россия» и «Наш современник» никогда не рассматривались как серьезные конкуренты).

— Как вы не испугались всей этой нечисти? У вас в «Адмирале», повести начала 80-х, молодой человек, оказываясь в такой среде, сгнивает заживо, и автор описывает эту утрату с презрением и брезгливой жалостью. Как же так получилось, что вы сами с наслаждением окунулись в эту эзотерическо-революционную среду?

— Тогда эта среда находилась в конфликте с броненосцами, в конфликте с советской техносферой. А теперь советская техносфера рухнула. И из-под советского норматива выпрыгнули вдруг поразительные эндемики. Среди этих эфемеров началась схватка. Либерально-демократические существа, которые еще вчера были такими чешуйчатокрылыми прозрачными, теперь влезли в Кремль и стали ящерами страшными. И они набросились на других эфемеров. А среди этих эфемеров были мои любимые — левые, красные.

По свидетельству Проханова, «День» притягивал к себе своего рода нимбом. К ним льнули и разгромленные коммунисты, и разгромленная армия, и разгромленные националисты, раскаявшиеся либералы, церковные иерархи, недовольные советские писатели, Бондарев, Распутин, бунтующее казачество («которое было наполовину бандитским, а наполовину военным», так что его представителей нередко приходилось выбрасывать прямо из редакции «в мясорубку гражданских войн» — в Приднестровье, Абхазию), «молодые, отважные и очаровательные депутаты». Кого он имеет в виду? Бабурин, Павлов, Михаил Астафьев, Константинов. Очаровательные? «Это все были свежие, яростные люди, которые только что прочитали — один Милюкова, другой Ильина. Были неофитами, наполненными свежими силами. Поэтому все это было очень ярко, идеи не выглядели потрепанными». Приток интеллектуальных инвестиций невозможно было прогнозировать. Так, например, после расстрела Белого дома в октябре 93-го в «День» вдруг явился Синявский, вместе с М. Розановой, и дал большую статью. «Мне было очень важно, что в мою газету, которую называли фашистской, красно-коричневой, из Парижа приехал либерал и, по существу, солидаризировался со мной в оценке этой катавасии сегодняшней». Еще раньше здесь появился Владимир Максимов. Патентованные либералы своим участием легитимировали маргинальную газету, которая в глазах обывателя была топливом сумасшедших бабушек. Для Проханова каждая уловленная либеральная душа была моментом триумфа.

Газета была не просто «огромным котлом недифференцированных явлений», но и аккумулировала в себе энергию всего антиельцинского резистанса. «Либералы, победив, стали отодвигать своим бульдозером оба слоя: красный, самый опасный, и белый, националистический, в котором они, с одной стороны, видели своего союзника, желая его натравить, как Талькова, на красных, а с другой стороны, боялись социалистического реванша, фашизма». Естественным образом возникает идея тактического альянса маргинализированных слоев — белых и красных, коммунистов и монархистов. «Воспользовавшись наличием общего врага, мы соединяли, свинчивали эти энергии». «Я создавал фронт идей, выстраивал композиции, очень интересные, сложные и яркие». В сентябре 1992-го газета «День» создает Фронт национального спасения. 24 октября Проханов произносит зажигательную проповедь на Учредительном конгрессе; его избирают в Политсовет и делают сопредседателем Фронта. Тогда же, вместе с Зюгановым, Павловым, Астафьевым, Константиновым и Шафаревичем, Проханов входит в президиум блока «Российское единство» и тогда же создает движение «День» — объединение читателей газеты.

Конгресс русского народ был конгломератом красных и белых, фашистов и коммунистов; это был подиум, на котором дефилировали Макашов, Анпилов, Константинов, Зюганов, Стерлигов, Баркашов, Бабурин, Павлов, представители духовенства. «Весь костяк депутатов был очень активен на всех заседаниях парламентских. Они выскакивали, рвались, как безумцы, к микрофону, говорили, в изнеможении опадали, бежал кто-то другой. Они завладели общественным вниманием. А поскольку все они были членами редколлегии газеты „День“, то Фронт национального спасения постепенно завладел умами парламента, и, когда возник конфликт Хасбулатов — Ельцин, он превратился в окружение Хасбулатова». И в этом смысле газета «День» овладела парламентом, в том числе вовлекла в свою орбиту Руцкого и Хасбулатова, которые через несколько месяцев открыто выступят против Ельцина. Газета вбрасывала в эту топку идеи и инициативы. Проханов видел себя Иваном Калитой, собирающим энергию сопротивления в один кулак, чтобы направить ее против ненавистного режима. «Соединение красного и белого — идеологема, работавшая 10 лет, до Путина, когда все это девальвировалось».

Вокруг него сформировалась целая плеяда интеллектуальных полевых командиров, общение с которыми давало ему новые энергии, слои лексики, идеологии. Среди этих «пылающих интеллектов» особенно выделялись Александр Дугин («молодой, безбородый, супермен, сверходаренный, фонтанирующий человек, который сканировал по миру — от евразийства до троцкизма, от „прыгунов“ и русских сектантов до африканских инициаций»), Сергей Кургинян («блиставший своей конспирологией, левыми представлениями, красно-коммунистическим космизмом»), Гейдар Джемаль («со своей метафизикой ислама, своим небывалым для той поры ваххабизмом, коммунистическим исламом»). «Все это пришло ко мне».

Дугин был эзотерик и фашист «в лучшем смысле этого слова», автор и исполнитель песен о вампирах, человек впечатляющей эрудиции и дионисического остроумия; из номера в номер он печатал в «Дне» свою «Конспирологию» и странные сообщения вроде «Эротика и патриотизм», к которым подверстывалась фотокартинка какой-то климтовской дамы в неглиже — черновики своих будущих роллинг-стоунзовских шлягеров про «непрерывный холизм Тани Булановой» и «интуицию Анжелики Варум». Кургинян, вступивший в КПСС в 1988-м («Мне казалось, я могу остановить распад СССР»), был изощренным аналитиком, теоретиком политической культуры, одновременно воплощением логики и здравого смысла и мастером парадоксального альянса. Проханов оценивает его как человека эмоционального; сам Кургинян, когда я позвонил ему с просьбой об интервью, отказался припомнить что-нибудь о своем коллеге, но, похоже, также не смог забыть годы в «идеологическом цеху»: в его голосе прозвучали несколько истероидные нотки. Джемаль открыл для Проханова «огненный ислам». Все эти интеллектуальные бароны сейчас абсолютно институционализированы. Дугин ввел в оборот российской политической элиты термин «геополитика», он возглавляет Евразийское движение, выполняет функцию серого кардинала Госдумы, проводит съезды неоопричников и ведет колонку в Rolling Stone. Джемаль — председатель российского исламского союза, лицензированный эксперт по всем вопросам, связанным с мусульманством. У Кургиняна собственный аналитический центр.

Все трое выдающихся джентльменов «претендовали на абсолют, абсолютное знание», в силу этого редко сталкиваясь впрямую, так как «друг друга все терпеть не могли, между ними было соперничество, но они появлялись в газете, создавали целые миры…». Как сказано в романе «Место действия» об отношениях похожего на Проханова менеджера со своими заместителями, «Пушкарев не мешал, извлекал энергию их умов, аргументов. Ему была важна их непрерывная, с первых дней возникшая распря… Он, Пушкарев, пожинал плоды, снимал урожай их столкновений, соединяя крайность их выводов».

Бывший инсайдер Дугин со свойственной ему экспрессивностью так резюмирует деятельность Проханова в «Дне»: «Он стал моральным и психическим хребтом патриотической оппозиции после августа 1991-го. Газета „День“ под его руководством стала отражением его души, и та композиция, которую он создал из идей, личностей, тем, персонажей, взглядов, текстов, позиций, не имела никакого аналога. Каждый номер отвечал пульсу истинной истории. Каждая строчка ожидалась с жадностью теми, кто стал прозревать, пробуждаться, распрямляться вместе с ритмом этой газеты. Прохановский „День“ стал настоящим „кораблем“ в океане бесстыдства и гиперконформизма. Сделав все, что мог, для чести и верности, собрав, склепав народную оппозицию из разрозненных осколков, из не совсем покорных и не совсем безразличных сил, движений, людей, Проханов оказался мотором всего героического периода нашего сопротивления с 1991-го по 1993 год. Если внимательно проанализировать „День“ того времени и сравнить его с другими „патриотическими“ и „оппозиционными“ изданиями, то сразу заметна удивительная разница между живым и фиктивным, между новаторским и имитационным, между искренним и поддельным. Прохановский „День“ говорил все и до конца, круша предрассудки обывательских кадровых изданий, воспитывая и организуя массы, открывая обалдевшим от всего происходящего советским людям новые неожиданные идеологические и политологические горизонты, срывая мировоззренческие табу, бесстрашно бросаясь в неожиданные духовные эксперименты. Это было своего рода оплодотворением патриотизма. Будто в постно-скопческую, уныло и по-чиновничьему юдофобскую преснятину вкололи сыворотку пассионарности. Евразийство и геополитика, империя и третий путь, консервативная революция и национал-большевизм, континентализм и традиционализм, новые правые и новые левые, неосоциализм и неонационализм, православный нонконформизм и исламский фундаментализм, национал-анархизм и панк-коммунизм, конспирология и метаполитика стали постоянными темами „Дня“, разрывая дрему банальных клише ординарных „консерваторов“. Но, видимо, чтобы не пугать кадровых, Проханов добавлял в кипящий котел нонконформизма полотна угрюмых авторов из „старых правых“, бубнящих о своем в привычном для среднего патриота ключе. Эта шифровка Проханову была необходима, как разбавление лекарства, иначе, в более концентрированном виде, постсоветские люди (даже самые лучшие из них) новаторства переварить не смогли бы… Проханов уникален тем, что его темперамент, его тип, его природа наследуют в огромной мере молоканский, нонконформистский, национал-радикалистский дух свободы и независимости, дух восстания, дух непокорности, дух обособленности. Поведение Проханова эпохи „Дня“ в контексте патриотической оппозиции было поведением мужчины в среде нарумяненных (или вялых) теток. Кшатрийский темперамент, стремление осуществить, воплотить задуманное и намеченное, причем здесь и сейчас. Проханов проецировал свой архетип на других, не просто влияя на читателей, но создавая читателей, вызывая читателей из небытия, формируя их, утверждая, что они должны быть, даже в том случае, если их нет. Не только газетная, но социальная, антропологическая верстка».

— Как вы управляли той своей редакцией? У вас были такие понятия, как «дедлайн», «планерка», «корректура»?

— Не я управлял, они мной управляли. Как можно управлять… ну, скажем, халдейскими жрецами? Представляете, приходят халдейские жрецы, причем приходят на птичьих лапах, и у них эти мокрые толстые трехпалые, как у страусов, ноги, и они, цокая, входят, оставляя следы, и садятся на диван — как можно ими управлять?

На самом деле вся оппозиция, и сам Проханов в первую очередь, очень страдали от отсутствия менеджерского опыта в рыночных условиях. В начале 93-го в «Дне» опубликован интересный диалог Проханова и Ю. Бондарева о неудачах патриотов в плане распоряжения оставшимися от советских времен средствами и создания полезных структур — издательства, литфонда. «Почему? — риторически вопрошает Проханов. — Думаю, это связано с тем, что все мы гуманитарии и не приспособлены к финансовому конструированию. И нас обводят вокруг пальца». Бондарев говорит, что не все сразу, вот и сам Проханов тоже должен был пройти через афганский опыт, чтобы открыть в себе новые возможности и стать главным редактором боевой газеты. И вот тут Александр Андреевич на секунду распахивается: «Просто этот организационный опыт, который я сейчас приобретаю, одному Богу известно, чего он мне стоит, каких ушибов, каких внутренних трансформаций, тоски, драмы… Как я добываю деньги? Что делаю, чтобы моя братия из 28 человек не разбежалась? Это только Богу известно».

Едкий и требовательный к человеческому материалу Дугин называет Проханова очень толковым руководителем и вспоминает о том, как весело с ним всегда было: «В его планерках постоянно присутствовали юмористические репризы. Даже когда он распекал подчиненных и говорил, какие они идиоты, то делал это артистично, смешно, очень обидно, но и с большим тактом. …Яркий человек, он презирает людей, может, меньше чем я, но довольно сильно, поэтому, может быть, у тех создавалось впечатление, что он жестокий, — может быть потому, что большинство людей живут медленнее, глупее и заторможеннее, чем он. Отсюда возникает несколько диктаторский стиль». О «вождизме» и «зачатках авторитарной личности» говорит и друг Проханова Личутин.

В газете был ответсек — Шамиль Султанов, но это была «ватага», «артель». С одной стороны, редакция была коллективом, в котором полностью реализовался водяновско-фотиевский «Компас»-«Вектор», с другой — никаких формальных признаков менеджмента не наблюдалось. «У нас не было выговоров, не было финансовых поощрений, не было иерархии хороших и плохих материалов. Это был общий котел, банда».

«Все это приходило сюда на планерку, сидело, а когда кончалась планерка, на столе появлялось вино, водка, закуска, складывалось, какие-то нарезки. У нас была экономка Тамара Сащенко, веселая, сильная, энергичная женщина, такая богемная, но умевшая управлять. Все это превращалось в веселую пьянку: буза, корреспонденты, какие-то женщины, кутеж, дым коромыслом. А при этом ФСК, подслушивающие устройства, ощущение грядущей крови, суды, деньги…»; Дугин тоже упоминает о «постоянных застольях», впрочем, утверждает, что то были не столько «болезненные пьянки», сколько интеллектуальные ассамблеи — «напряженные, полные политики, энергии политической ненависти к врагам России и окрашенные злым прохановским юмором, очень приятным».

— А что это за очень красивая секретарша у Клокотова в «Красно-коричневом»?

— Там было несколько красивых женщин-секретарш в разное время, одна сменяла другую.

Материал для редакционного имбридинга часто давали корреспонденты различных СМИ, которые также толклись здесь во множестве, небезосновательно рассчитывая заполучить яркие сюжеты. «Какая-нибудь корреспондентка из либеральной газеты могла стать любовницей кого-нибудь из наших сотрудников в итоге этой пьянки. Это была политическая богема и буза. Это ничем не напоминало чопорность редакций газет советских времен. Можно было прийти подшофе. Я тогда еще пил пиво, и Тамара Александровна ставила каждое утро бутылку пива или две, иностранные бутылки, „Хайнекен“, во время планерки я мог наливать себе пиво и пить».

Проханов с удовольствием вспоминает те «буйные» времена: «маленький полукриминальный коллектив, где на пирушке решаются проблемы спонсирования газеты». Помню, в моем кабинете, где только что бушевали и пьянствовали казаки или приходил Макашов, долго сидел в передней странный человечек, очень похожий на Акакия Акакиевича, в поношенном плаще; он терпеливо, несколько часов дожидался, когда мы кончим свое буйство, а потом я все-таки о нем вспоминал и приглашал его, а он выходил и на стол из какой-то сумы клетчатой высыпал гору денег.

— Что это за человек?

— А я не знаю, что это за человек. Какие-то странные люди в ту пору были, теневики. Гуляло огромное количество неучтенных денег самых странных. И среди этих людей были симпатизирующие моему направлению, которым нравилась газета. Они приходили, и я помню чудо спасения — день, когда с их помощью смог залатать все дыры.

Газета хорошо шла в розницу, и живые деньги, «замусоленные, шли в огромном количестве, питали наши столы».

Текущие события освещались здесь крайне затейливо — едва ли не каждый номер выглядел «спецвыпуском». Здесь могли быть игры, астрологические гадания, стихи, религиозные лубки; «это было интересно, творчески, коллектив любил все это, мозговые атаки непрерывные».

Атаки были не только мозговыми. Еще даже не было официально подписано в Беловежской Пуще соглашение о распаде СССР, а патриоты уже проводили свои экстремистские акции. 15 ноября 1991 года они сжигают во дворе Дома Ростовых чучело Е. Евтушенко. Удивительно корявое описание этих событий самим пострадавшим похоже на объяснительную в милиции: «В 1991 году я, сожженный на родине черносотенцами в образе чучела, облитого перед статуей Льва Толстого бензином из флакончика Романтика Путча, а потом вышвырнутый вихрем событий в пространстве, как собственный пепел, в каковой, чтоб он не дымился, не преминули коллективно плюнуть штук пятнадцать профессиональных гуманистов…» («Волчий Паспорт»).

Зачем он жег чучело Евтушенко? «Во-первых, оно было сделано из горючих материалов. Его невозможно было не сжечь. Слишком много серы, трав…» Кто его делал? «Моя жена. Это была такая протестная акция, ритуальное сожжение чучела — как сжигали Кострому на Масленицу, после чего должна была кончиться зима и прийти лето; мы полагали, как только мы сожжем этот ненавистный образ, нам сразу вернут наш Союз после этого». Советский Союз или недвижимость? «Территорию, недвижимость, Дом литераторов. Нас же выгнали, никуда не приглашали, не пускали, все было захвачено „Апрелем“, превратилось в гнездовье демократизма и либерализма. Надо было показать, что захват Союза писателей СССР Евтушенко и компанией — вещь неправовая, и мы, вытесненные после ГКЧП за пределы этого Союза и живущие на Комсомольском, не смирились. Мы совершили первую вылазку, созвали на митинг патриотических писателей. Заранее было сделано великолепное чучело». Расскажите, как. «Как шьют платья, саваны, одеяния? Была сделана голова из папье-маше, мокрых жеваных газет». Как можно было понять, что это именно Евтушенко? «А портрет. У меня же был опыт делания масок, эти маски делались у меня дома, делали их мои друзья-художники и мы с женой. Это очень просто. Сворачивается цилиндр из картона, а потом на него наклеивается масса мокрой, раскисшей газетной бумаги. Вылепливается очень характерный евтушенковский нос, его губы, тощая шея, он же поддается пародированию, Евтушенко. После просушки все это красится в телесный цвет, на голову надевается рыжая сетка, которой чистят посуду, делается какой-то балахон из старой рубахи, все это насаживается на палку от щетки и несется торжественно через весь Союз писателей на двор. Был снежный полдень, писатели говорили в микрофон, к окнам прильнули аппаратчицы Союза писателей СССР, которые обслуживали всю эту новую когорту — Евтушенко, Черниченко, радикальную, „апрелевскую“ часть. Мы произнесли несколько грозных слов. Мой младший сотрудник держал это чучело, и в какой-то момент я запалил его зажигалкой, и оно вспыхнуло, как смола… еще бензином, конечно, поливали… и все это горело, дымилось, фотографировалось».

«Конечно, зима не прошла: к сожалению, никто ничего нам не вернул. Но курьез-то в чем? В 2003-м, на Франкфуртской ярмарке, я издалека увидел странное долговязое существо, облаченное в какие-то разноцветные хламиды, напоминавшее то ли какого-то тибетского бонзу, то ли странного арлекина. Оно расхаживало по павильонам, и я в этом изможденном дервише узнал Евтушенко. И затем я его заметил в аэропорту. Сначала я задичился, но когда мы встретились у чек-пойнта, он открыл объятия, и мы обнялись. Это было странно, и произошло, видимо, непроизвольно, и с его, и с моей стороны. Когда встречаются два соотечественника за границей, они первое, что делают, — обнимаются и целуются, и только потом признают друг в друге былых врагов. Ну вот, после этих объятий мы благополучно прошли на борт самолета и оказались в разных углах, а потом он подошел и предложил сесть вместе. Мы всю дорогу сидели и пили очень вкусное вино, вспоминали прошлое. Я, конечно, как всегда помалкивал, как Белосельцев. Он читал стихи, рассказывал о своих поэтических антологиях, литературном мессианстве. Я не испытывал к нему никакой враждебности. И он спросил меня: „Но ведь ты же сжег мое чучело“. А я сказал ему: „Но ты же цел, на тебе ведь нет ни одного ожога, кроме тех, которые ты получил в борьбе с историческими процессами“. И мы согласились с тем, что мы встретились как два ветерана великой минувшей войны, как советские ветераны и ветераны вермахта. Он кем был? Конечно, вермахт. И нет ни недоумения, ни сожаления по поводу пролитой крови, потому что нет ни Третьего рейха, ни Советского Союза, ни Союза писателей, и, по существу, мы оказались обломками разгромленного корабля, испытывающими странное друг к другу влечение. Он сообщил мне, что его жена жадно читает каждый номер газеты „Завтра“, передовицы. У меня даже было желание подарить ему „Последний солдат империи“, где он фигурирует на сходке в Останкинском дворце».

Проханов относится к Евтушенко с «печальной симпатией, как немцы к Калининграду». Его имя несколько раз всплывало в наших разговорах, один раз после того, как поэт Нефедов спародировал Евтушенко в «Завтра», когда тот заявил, что в бесланских событиях виноват Сталин. «Он уже не может по-другому, он же заряжен антисталинизмом. Даже эпитафию можно сочинить. При жизни выглядел как глист, но и под камнем — сталинист».

В январе 2005 года я должен был оказаться на вручении некой литературной премии, которую среди прочих получал и Евтушенко. Проханов попросил передать ему сувенир — только не «Последнего солдата», а «Крейсерову». На сцене Евтушенко декламировал «Между городом Нет и городом Да», как Мик Джаггер, но за кулисами выглядел обрюзгшим стариком, и ничего внятного про Проханова я из него вытянуть не смог. Зато успел скопировать надпись, сделанную Прохановым на форзаце книги:

Любезный Женя, Я помню чучела сожжение, Но не без тени сожаления. Теперь живу в блаженной лени я, В надежде на загробное сближение.

В сущности, акция с сожжением чучела была чистым вызовом; вряд ли к тому времени ему по-прежнему был нужен Дом Ростовых, офис Союза писателей — все было здесь, в собственном кабинете: «всего было много, все пузырилось, сталкивалось, узнавало друг друга». Однако ж храм оставленный — все храм.

В 1992 году произошла так называемая «Битва с „Независимой газетой“», о которой Проханов до сих пор рассказывает с необычайной гордостью и воодушевлением. «Независимая газета» с Третьяковым провозгласила себя центром исканий, лидером русских интеллектуалов. А тут появились мы, и началось соперничество двух интеллектуальных центров — либерального и патриотического. Однажды две газеты пригласили на телевидение, где состоялся интеллектуальный турнир. С той стороны был сам Третьяков, с этой — ваш покорный слуга. Пархоменко там работал у них, еще Леонтьев, очень яркая плеяда. И с нашей стороны тоже были пушки тяжелого калибра — Кургинян, Шамиль Султаноа… Это была такая игра, они вопросы вбрасывали нам, мы им, по каким-то текущим темам. Одним словом, мы их разбили наголову. Кургинян своей экспрессией, своим безумным лексиконом, конечно, своим суперинтеллектуализмом их всех перемолол. И Султанов, в борьбе с кем-то, чуть ли не с Пархоменко, воскликнул: «Да, я исламский фундаменталист!». Одним словом, это была интеллектуальная победа, которой мы были страшно горды.

Помимо ритуальных акций были и те, где рисковать приходилось нешуточно. Однажды, летом 92-го, он потащил группу патриотических писателей на фронт, в Приднестровье, которое отделилось от Молдавии и фактически стало государством («мятежным анклавом») русских боевиков, изгнанных из стремительно отдаляющихся от России бывших республик СССР.

— Какой необычный жанр — коллективный выезд на фронт. Что вы там, собственно, делали?

— Поддержка. Приднестровцы просили, чтобы приехали русские писатели, поддержали сопротивление. «День» был перевалочным пунктом добровольцев, «казаков», мы поддерживали восстание. Макашов там тоже был, я все мечтал, чтоб он возглавил оборону Приднестровья, работал с ним около месяца, оборону помогал выстраивать. Вольница была казачья, гульба, молодое было государство.

На фотографии — надменный Проханов в обществе академика Шафаревича, писателя Балашова, капитана Шурыгина и десятка боевиков с автоматами позирует на фоне странного самодельного броневика — КАМАЗа, обшитого железными листами, уставленного пулеметами и разрисованного советской символикой. Оказавшись у Дубоссарской электростанции, Проханов с Шафаревичем отправляются на прогулку по дамбе через Днестр, не кланяясь пулям засевших на противоположной стороне румынских стрелков: «Я, идиот, водил его туда, под снайперов, кокнуть могли — и было бы: Проханов, убийство Шафаревича!». Еще одно фото: чудно наряженный дедушка, будто из иллюстрации к «Репке», высовывается из окопа и целится из винтовки. Это писатель Дмитрий Балашов «целился в какого-то румына на той стороне». Балашов поразил Проханова экстравагантным поведением: вечером им привезли канистры вина, они сидели за чарочкой, а он стоял — «сияющие голубые глаза, косовороточка, молча — и вдруг (быстро хлопает себя по рукам-ногам) отбил чечеточку».

С этой поездкой был связан небольшой скандал: Артем Боровик выступил по телевидению с сообщением о том, что из Приднестровья Проханов нелегально вывез наградной револьвер, и даже привел его табельный номер. «Артем, которого я когда-то снаряжал на корабль, консультировал по просьбе Генриха Боровика, бывшего тогда главным обличителем Соединенных Штатов, всегда вел репортажи из Нью-Йорка на фоне помоек, а сейчас стал прогрессистом, гуманистом, проамериканистом — по существу, доносил на меня, желая, чтобы меня арестовали. Зачем ему понадобилось совершать такой акт вероломства, печатать этот донос?!» — «Ну а пистолет-то был?» — «Если он и существовал, то сгорел во время пожара на истринской даче».

В том же духе была выдержана и поездка в Сербию; вместе с Дугиным они оказываются там как представители националистической элиты России, символически поддерживающие режим Милошевича. В 1992 году этнические чистки на территории бывшей Югославии были в самом разгаре: сербы вырезали хорватов, хорваты сербов, все это тысячами, с дикой жестокостью, «и мы крутились во всей этой каше». Из Белграда они на автобусах отправились в зону боев, в Крайну, в Боснию, где встречались с Караджичем и Младичем, выступали на митингах в войсках и стреляли по Сараеву из пушки. «Я как сейчас помню: в расселине горы, в глубине дым, закопченный туманный город Сараево с большими домами. Стоит гаубица времен Второй мировой войны, веселый сербский обслуживающий подносит артиллерийский наряд. И они позволили сделать выстрел, и наши снаряды ушли в Сараево, какое-то строение там разнесли».

Дугин, тоже там присутствовавший, утверждает, что выстрелить им не дали, а только зарядить. Судя по его рассказам, в поездке не все было гладко. «Были русские патриоты, которые говорили, что мы не должны ввязываться в спор славян, на что Проханов очень спокойно заметил, что на самом деле есть только две стороны — либо они, либо мы, даже если мы ошибаемся, все равно надо быть на одной стороне, — чем озвучил близкие мне позиции». На автобусе они въехали на территорию Боснии-Герцеговины — Бацанский брод, «наше», то есть сербское, место, которое оказалось между хорватами, с одной стороны, и мусульманами, с другой. Стреляли там отовсюду, но пока некоторые писатели, по свидетельству Дугина, забились под сиденье и боялись вздрогнуть, «Проханов вел себя крайне стоически, ходил спокойно, кивал четникам, которые обороняли дорогу и говорили „Пригнитесь!“ — и даже выискивал детали для своего „жигуленка“. Он сказал очень смешно: „В каждом из нас есть что-то от мародера“, — и показал какую-то шестеренку или прокладку. А там все разбитое, разваленное, машины в воздух взлетают. Близкие автоматные очереди, свистящие пули. Проханов вел себя очень иронично, так, наверное, вел бы себя Эрнст Юнгер под бомбежками. Приятное и освежающее поведение». Однажды они ночевали в каком-то общежитии и уже собирались ложиться после очередного освежающего разговора, но тут под окнами разразилась настоящая пальба. Им удалось выехать оттуда, вскоре выяснилось, что через пять минут после отъезда гостиница была разрушена прямым попаданием снаряда. «Все это вызывало у него жизнерадостность, веселье».

Проханов получает благословение иеромонаха Филадельфа на создание Фронта национального спасения.

Сам Проханов рассказывает об этом без улыбки. Самое сильное впечатление на него произвел Вуковар. «Мы въехали в город — конец XX века, средней величины европейский город — там не было ни одного целого дома. Этот город был, как Ковентри или как Дрезден, весь разгромлен. Деревья стоят страшные, расщепленные снарядами. Церкви разрушенные. Ангелы со следами ран ужасных. Город был уничтожен военными арсеналами, предназначенными для Третьей мировой войны. Вот что такое этническая гражданская война в условиях Третьей мировой. Тотальная война». Эти явно болезненные впечатления не помешали ему в июне 1995 года, после начала бомбардировок самолетами НАТО позиций боснийских сербов, отбить Радовану Караджичу телеграмму следующего содержания: «Сербы, сбивайте их самолеты!».

Между тем Сербией — ну если не интервенцией, то гражданской войной — пахло в самой России. К 1992-му к ней могли привести множество факторов: социальное расслоение — обнищание и обогащение, бандитский капитализм малиновых пиджаков, Ельцин с замашками самодура, сильный парламент, обладавший реальной возможностью смещать президента, накапливавшиеся противоречия среди про- и антиельцинских олигархических групп, честолюбие Хасбулатова, зависть Руцкого к Ельцину. Едва ли не каждый день в Москве бушуют митинги, причем уже не рутинно-однообразные, как в конце 80-х, а торжественно-помпезные, каждый — как ноябрьский парад 1941 года.

23 февраля 1992 года патриотическая колонна спускается вниз по Тверской, к Вечному огню и Кремлю. Проханов в нахлобученной на лоб ушанке марширует в первом ряду, любезно поддерживая под руку вдову маршала Ахромеева. Справа от него печатают шаг Алкснис, Варенников, Зюганов. На митинге на Манежной на трибуну вырывается его тогдашний кумир Невзоров, размахивая последним флагом с крейсера «Аврора», который ему удалось уберечь от демократов и, чуть ли не обмотав вокруг пояса, доставить в Москву.

Что касается вдовы маршала Ахромеева, то он даже не сможет проводить ее до подъезда — в тот же день он должен гнать в Лефортово: его вызвало следственное управление Министерства безопасности РФ, чтобы вручить письмо с просьбой открыть следственным органам материалы, связанные с публикацией статьи «Преступник Ельцин должен уйти!», где, в частности, сообщалось о том, что 4 декабря во время 7-го («красно-коричневого») съезда депутатов должен произойти государственный переворот. С этого момента, кстати, начинается одна из громких судебных саг, отчеты о которой печатаются в каждом «Дне» на первой полосе, под шапкой «Проханов против Ельцина». Газета на грани разорения и закрытия — ей грозит ответственность по 6-миллионному иску. Несмотря на кровожадность Ельцина, о «басманном правосудии» тогда речи не было, и все кончилось благополучно, настолько, что уже через несколько недель патриотический таблоид вышел под шапкой «Проханов победил Ельцина!». Это был не последний (выигранный) судебный процесс.

1 мая демонстрация патриотов наталкивается на стальные щиты омоновцев. Ее разгоняют водометами. 9 мая, если верить не только «Дню», но и «Коммерсанту», на улицу выходят 300 000 патриотов. 22 июня в Москве одновременно проходило два митинга, посвященные началу войны. Один официальный, инспирированный мэрией, клокотал на Манежной площади. Среди прочих там выступал, например, Маресьев — в школьные времена прохановский кумир, эталон героя, а с недавних пор еще и сосед, живший двумя этажами ниже. Оппозиция же собрала «своих» ветеранов в районе Останкино; там же разместился Анпилов с «Трудовой Россией» и развернул палаточный городок с пикетами. Это уже было несанкционированно, и ОМОН сначала отдал приказ «всем сесть на асфальт!», а затем прошел сквозь ряды митингующих с резиновыми дубинками, громя всех, в том числе писателей, Юрия Бондарева, налево и направо. Проханов, естественно, явившийся в Останкино, обалдев от того, что войска избивают ветеранов, «вырвался из бойни», сел в свою машину и помчался на митинг на Манежную — чтобы открыть лояльной властям толпе правду о том, что в это время таких же ветеранов лупит дубинами ОМОН. Там он увидел своего соседа, его долго не пускали на грузовик, наконец, ему удалось вскарабкаться, и он начал орать в толпу: «Наших бьют!». Микрофон мгновенно отключили, и он начал орать так, срывая горло. Кончилось тем, что грузовик двинулся — «и вот толпа, я кричу что-то безумное, а он меня увозит». Не поверив в добрые намерения водителя и предположив, что может оказаться не то в Кремле, не то на Лубянке, он спрыгнул с грузовика, разорвав себе брюки и повредив ногу.

Первая его схватка с ОМОНом состоялась в ходе митинга подполковника Терехова на Тверской, рядом со строящимся «Мариоттом». Чтобы докричаться до задних рядов, лидеры оппозиции карабкались по строительным лесам и орали в «красную» толпу крамольные речи, призывая идти вниз, на Кремль.

— Как высоко вам удалось залезть? На какой этаж?

— Ну не знаю, на третий, наверно. На тот, где были настилы и откуда была видна толпа. Нам уже стало известно, что в районе Маяковки Тверскую перегородили, стояли грузовики, а перед ними омоновцы со щитами. Терехов позвал народ в поход, и мы спустились, выстроились в цепь, взялись под локоть, справа от меня стоял Алкснис, мы шли в первой шеренге, потому что вожди должны идти впереди. И мы двинулись.

Действительно, рядом с рестораном «София», нынешним «Ростиксом», они увидели стену омоновцев. Те подпустили их поближе и принялись колотить в стеклопластиковые щиты резиновыми дубинами. Это произвело на демонстрантов известный эффект — «по-видимому, что-то такое чувствовали расчеты противотанковых ружей, когда танки на них надвигались», но они продолжали сближаться. Когда идти больше было некуда, Проханов покрепче схватился за Алксниса и, удвоив свой вес, врезал ногой в щит. Дальше началась мясорубка, но атакующим все-таки удалось как-то протиснуться сквозь ОМОН и перегородившие Тверскую грузовики. До Кремля они так и не дошли, основной массив был удержан, но, в любом случае, ему было по пути — жил-то он на Пушкинской.

— Надо же — я-то вас застал уже таким вальяжным, с патрицианской пластикой. Трудно даже представить вас карабкающимся по мариоттским лесам.

— В 91–93 годах я был еще худым человеком. Сейчас это связано с тучностью, а я-то был ходок… Просто оппозиция стала чаще собираться на свои вечера… появились спонсоры… и в ресторанах, за столом… непомерные калории, они, конечно, деформировали мою фигуру, и я приобрел уже не вполне спортивный вид.

— А вы в самом деле бегали с баркашовцами кросс, как Белосельцев в «Красно-коричневом»?

— Нет, я с Баркашовым не бегал, там была задача показать весь атлас партий, в том числе и баркашовского РНЕ; это было таким приемом, который я придумал.

— Как получилось, что вы сами не стали полномочным лидером оппозиции?

— Мне постоянно об этом говорили. Я специально отступал на вторые роли. Кстати, может, это даже был инстинкт самосохранения, я сейчас думаю. Потому что очень много людей, выступая на первый редут, на первые роли, очень быстро сгорали и расходовались. Они помещали себя на эту расплавленную кромку и, созданные из такого папье-маше, очень быстро там сгорали.

Митинг на Тверской, 1993 г.

Еще до сентябрьского ельцинского указа № 1400 о разгоне парламента Проханов стремительно сближается с Хасбулатовым, который к тому времени люто ненавидит своего бывшего союзника Ельцина. В «Дне» появляется их очень обстоятельная беседа — уважаемый Руслан Имранович, любезный Александр Андреевич. Он мог позвонить его пресс-секретарю, тот немедленно соединял их, они обсуждали различные сценарии, обменивались союзниками. «Кое-какая информация доставлялась интересная». Что за интересная информация? «Ну, например, мне стало известно, кто и как убил Поляничко. И я счел необходимостью рассказать об этом, потому что информация частично касалась и самого Хасбулатова». (Поляничко, профессиональный переговорщик, был другом-партнером Проханова с Афганистана. В последнее время он занимался карабахскими делами, и его смерть, судя по некрологу-мемуару, глубоко поразила Проханова.)

Они понимали, чем кончится противостояние, и лихорадочно ждали ельцинского указа о роспуске парламента, надеясь после него перевести нарыв в открытую фазу и спровоцировать столкновение и переворот. Каждый день Проханов является в Белый дом и ведет бесконечные переговоры. Там многие депутатские кабинеты были уже опечатаны, но у тех парламентариев, кто остался, наоборот, толклись люди, шли постоянные пресс-конференции. «Дом был набит, кишел, полно защитников. Наверху была радиостанция, внизу — арсеналы». «Главный арсенал Хасбулатов, идиот, вывез, остались только короткоствольные автоматы. Но наши-то протащили сюда снайперские винтовки; у приднестровцев, я видел, был ручной пулемет».

Он так много рассказывал мне про 93-й год, а тут я еще прочел «Красно-коричневого», что я попросил его, чтобы он повел меня на экскурсию по своим местам боевой славы. К Белому дому мы приближаемся со стороны «Баррикадной» (где, как уверяет Николай Николаевич из «Господина Гексогена», до сих пор ходят под землей мертвые защитники Белого дома): справа остается Киноцентр, слева — стадион «Асмарал».

— Вон до сих пор висят эмблемы: иракский человек его купил, потом он спонсировал мою поездку в Нью-Йорк, в ООН, попросил, чтобы я выступил на слушаниях об отмене эмбарго. А в детстве я сюда ходил смотреть футбол. В 1993-м не было этой железной ограды, были бетонные плиты, и на них были поразительные граффити сопротивления. Вот к этой стене выводили пленных, здесь их пытали и расстреливали. Довольно большое количество, до 90 человек. Экзекуциями и расстрелом руководил генерал Романов, он был замминистра внутренних дел, Ерина. Тот самый Романов, которого потом в Грозном на площади Минутка рванули, и он остался дебилом, его возят на каталке. Мы о нем несколько раз писали: усматривали в этом промысел божий, возмездие за истязания наших товарищей… Вот это одно из направлений, которые вели к осажденному Дому советов, прямо перед нами. Сейчас там ограда, через которую не пройдешь, а раньше ее не было. А вот двадцатый и двенадцатый подъезды, через которые проходили от метро. Тут была так называемая казачья застава, стоял грузовик, они сделали чучела пулеметов, которые держали всегда накрытыми чехлами; создавалась иллюзия, что это пулеметная точка. И вокруг все время, когда еще не было блокады, — народ, песни, баррикады, здесь, там, крестные ходы, гитары. Вот там был такой балкон, на который с микрофоном выходили все — артисты, писатели, политики — нон-стоп вещали толпе, та восхищалась, ревела, аплодировала. А потом, когда все стало закрытым, войска, ОМОН, колючая проволока — они остались в блокаде. Вот здесь собиралась толпа, пыталась прорваться внутрь, показать, что защитники не одиноки.

— А чего вы там делали целыми днями, в этом осажденном Белом доме?

— Возникла гравитация, там был центр конфликта, собралась масса людей, в том числе писателей. На втором этаже стояли трибуны, с которых мы выступали, бесконечная ротация, я тоже, по несколько раз за день. Белый дом был очень живым местом, туда было просто интересно приходить. В городе он воспринимался как какой-то новый форум. Странные бумаги постоянно издавались. (Одну из них я видел в Торговцеве, пришпиленную к стене в бане: это напечатанное на бланке «Президент РФ» письмо Руцкого от 25.9.93.).

Банный лист.

Мы оказываемся в маленькой рощице, заваленной не то хламом, не то памятными инсталляциями. Между деревьями полощется флаг, сшитый из красного, черно-желто-белого и еще какого-то.

— Здесь, где мы стоим — важное, мистическое место. Это поминальный мемориал. Мы считали, что на баррикадах Дома советов соединилось несоединимое, красная и белая идеологии. Вот это дерево, я его называю языческим деревом, берегиня, в дни поминаний увешивается ленточками. Это язычество — вот ленты, вон еще, вон — символизирующие партию зеленых, черных венедов: в патриотическом движении было сильное антихристианское направление. Рядом с этим языческим деревом — поминальная часовня, крест, всем невинноубиенным мученикам. А вот там макет баррикады, сделанный из тех же материалов, из которых были сделаны и те, 1993 года. Плиты, из асфальта выламывали, складывали, турникеты, которыми митинги огораживали, много колючей проволоки, спираль Бруно, сейчас меньше, кто-то на сувениры упер.

— Спираль Бруно что такое?

— Это такая колючая проволока жестокая, с маленькими ножами, не пройти, рвет все страшно. Эта баррикада символизирует красный аспект сопротивления. То есть языческое древо плюс христианская часовня плюс красная баррикада. Единый комплекс… Дом был осажден и забаррикадирован. Сначала нужно было пройти через омоновское оцепление, потом через казачью заставу с деревянными шашками и пулеметами, ею руководил восхитительный казак Морозов, с золотой бородой, усами, лихой, очаровательнейший человек, бравирующий, нравившийся женщинам, демонстрировал свои лампасы. Обожающие дамы смотрели на него.

— Какие еще дамы?

— Ну женщины, патриотки приходили сюда, это же была революция, связанная и с женщинами.

— Это бабушки, что ли, которые у метро торгуют «Завтра»?

— Вы помните картину Делакруа? Теперь многие патриотки из тех состарились, но они были такие… Там были молодые актрисы, там был центр, который волновал людей, волновал Москву.

— Да что вы мне рассказываете. Я прекрасно все помню.

— А вы там были?

— Полагаю, у меня были другие заботы.

— Почему вы туда не приходили? Вот вы сейчас с огромным опозданием спрашиваете об этом. А если бы вы пришли, вас бы вовлекло это. А рокеры? А диггеры наши патриотические? А молодые девки-баркашовки, которые обожали своих молодых нацистов и фашистов, в форме, камуфляжах? Все эти политические движения были наполнены женственностью, там была своя эротика революционная. Конечно, там были и дедушки, и бабушки, там были молодые священники, до сих пор у моего Андрюшки в знакомцах отец Никон, который пережил все это, раньше играл на саксофоне, а потом ушел в монахи. Там были мои сыновья, молодые пацаны, ваши ровесники. А с ними ходили подруги. Там было все. Там было вино, эротика, там был флирт, был театр, там была ненависть, там были заговорщики, там было ожидание этого боя, там были тайные автоматы, гудели микрофоны. Все это клокотало. То снег, то солнце, то вино, то водка, то гусь, то черный хлеб. Тащили из домов какую-то снедь, яства.

— А вы что носили?

— А я носил свежие номера газеты, поддержать осажденных. Что я мог еще носить-то?

— Не знаю, нарезку… что там у вас в редакции подавали обычно.

— Зачем? Там мне подавали, чего это я буду носить, я был званый человек. Я выступал непрерывно с трибуны, устраивал сходки, выпускал газету, газета вдохновляла. Была ведь информационная блокада: толпы телевизионщиков все время выплескивали в эфир диффамирующие материалы.

— Да, я упивался этими репортажами.

— А мы были одной из немногих газет, которые давали другой образ всего происходящего: образ восстания, образ революции. Это было действительно революционное состояние. Я думаю, в 1905 году так клокотало. Офицерство, казачество — такой революционный театр, с музыкой, с гитарами, но и с заговорами, самокатчиками, которые уходили в гарнизоны депешами…

Последние десять дней Белый дом был полностью блокирован ОМОНом, и сочувствующим приходилось пробираться по подземельям. Они загружались где-то в районе Белорусского: «какой-то красный уголок ветеранов, там в доме сбор был. Всем раздавали фонарики, были поводыри — диггеры; изломанный какой-то человек повел нас к какому-то другому люку, смотрели, чтобы у него не было охраны, и долго шли. Вышли в вентиляционную шахту, с той стороны». Туда же во время штурма убегали люди — одни к «Белорусской», а другие — к Новодевичьему, вдоль набережной, по канализационным трубам, иногда, кстати, им приходилось идти через кипяток.

Так они прожили дней десять.

Несколько раз ему приходилось ночевать там, прямо на стульях в чьем-нибудь кабинете. «Складываешься, спишь. Была холодрыга, ведь отключили там все. Приходилось кутаться. В ковры закутывались. А позже просыпались, встречались, беседовали при лампаде. Катакомбное впечатление, темный коридор в ночи, как пещера в Псково-Печерском монастыре. Там светильник, там свечечка, над свечечкой склонился монах-мыслитель — подходишь, а это Ачалов, оказывается. Ха-ха».

Нельзя сказать, что он сидел там безвылазно. Он бывал дома, в редакции, посещал митинги, дни рождения и рестораны, он знал, что если хочешь написать роман, нельзя ждать, что роман придет к тебе просто так, — надо жить соответствующим образом. «Я по-прежнему ощущал, что складывается романная ткань. Я всю жизнь знал, что все эти эпизоды, все эти переживания так или иначе лягут в тексты, станут плотью романа. Я видел, что опять возникает историческая конвульсия жизненная, такое сжатие, сюжет, и я предвидел, как он будет разрешаться. Кроме политических, была еще задача художественная: все это увидеть, пережить, поставить себя на место всего этого, и я был на заседании штаба, наблюдал процедуры, фиксировал поведение всех и вся — на демонстрациях, под землей, в столкновениях с ОМОНом».

2 октября 1993 года ему в редакцию позвонил будущий путинский идеолог Владислав Сурков, в тот момент один из руководителей МЕНАТЕП. Им уже приходилось до этого однажды встречаться, поэтому Проханов без особого удивления принял его приглашение отобедать в «Балчуге». Ельцинист, разумеется, тот интересовался ситуацией, прогнозами, диспозицией, тенденциями — «играл роль такого разведчика». Зачем? «Они волновались; не зря к Белому дому буржуа приходили с цепями — бить защитников, и когда их выводили, толпа буржуазно-либеральная их освистывала». Проханов рассказывал о том, что задача оппозиции была дотянуть ситуацию до 4 октября, когда в Москву должны были съехаться представители регионов, и реализовать так называемый «нулевой вариант», при котором неконституционными объявлялись действия и Ельцина, и оппозиции, ельцинский указ дезавуировался, конфликт рассасывался, назначались новые выборы парламента и президента. «Мне казалось, что мы дотягиваем до 4-го числа, и важность нашей политики состоит в том, чтобы дотянуть, выстоять, не сдаться, не замерзнуть. А у Суркова были более скептические представления, он сказал, что до 4-го мы не дотянем». На что Проханов окрысился и заявил ему: «Дело ваше хана». На том они и разошлись.

Они действительно не дотянули. Уже 2-го произошла генеральная репетиция большой бойни — на митинге. Именно там он успел выкрикнуть в микрофон, пока омоновцы стаскивали его с трибуны, «Держись, народ!» (а я не попал из-за этого инцидента в Музей кино).

— Что еще интересно: вон, напротив дерева, стоит крестик, поминальная часовенка такая. «Вечная память священнику отцу Виктору, мученику за народ. 1993 год». Это был один из священников, тут много было духовенства, в Белом доме, батюшки всевозможные, и некто Виктор Станев, поп без прихода, блуждающий, кочующий. Он во время штурма взял икону и пошел на пулеметы, на бэтээр, образумить их — и исчез. Сохранилась легенда, что его убили на том бэтээре. А потом, через полтора года, он ко мне в редакцию пришел.

— То есть в каком плане пришел? Живой?

— Да. И дал интервью, рассказал, как он выжил, прошел через бэтээры, солдаты увидели — поп — и не стали в него стрелять. Он все время хочет, чтобы сняли это, а народ — нет: убит, мученик. И он ничего не может сделать, так что стоит тут такой вот памятник. Он потом уехал куда-то в Якутию, с Макашовым до сих пор дружит, иногда появляется.

— Хороший сюжет.

— Тут много разных. Еще есть наша мифология, что раз в году в кабинете Черномырдина, а это был кабинет Хасбулатова, появляется страшное жуткое пятно крови, до сих пор у Фрадкова оно возникает. А вот колумбарий — фотографии убиенных, кто был опознан. Родители приходили ко мне, в газете писали обо всех.

— А в том углу?

— Венки. Сюда люди приходят, водку пьют, поминают. Целое творение такое народное. Много крестов появилось… Еще была группа «Центр», с Днестра приехали какие-то ребята с пулеметами. А тут были русские предприниматели-бандиты, которые держали оборону, Союз офицеров, добровольческий полк, состоявший из отставников-ветеранов. Весь дом был поделен на рубежи обороны, и каждый свой участок занимал.

Но настоящая бойня началась 3-го, когда ОМОН пошел на штурм, а Руцкой пытался вызвать на Москву боевую авиацию.

Утром Проханов поехал в редакцию, где читал материалы и раздавал указания корреспондентам. Во второй половине дня он отправляется на день рождения одного бизнесмена, который не следовало пропускать даже в такой напряженной ситуации. То был человек, для которого обязательно нужно зарезервировать место в энциклопедии эксцентриков своего времени, — азербайджанец, русофил, сталинист, зоологический антисемит, в советское время мафиози-теневик, отсидевший и при этом считавший коммунизм самой совершенной системой. Факт тот, что он спонсировал оппозицию: платил зарплаты сотрудникам «Дня», покупал костюм Зюганову, а впрочем, для отвода глаз, спонсировал и газету демократа Борового. Разумеется, он часто встречался с Прохановым, расспрашивал его о новостях патриотического движения и приглашал на дни рождения. День рождения этого удивительного человека праздновался в ресторане. Друзья подарили ему малахитовую вазу, наполненную виноградом, произносились тосты. По счастью, там оказался телевизор, по которому вдруг сообщили, что у Белого дома идет стрельба. Проханов тотчас же откланивается, мчится туда и поспевает ровно к штурму мэрии, бывшего здания СЭВ. Только что прорвали оцепление, вокруг валяются мотки спирали Бруно, толпа неистовствует, баркашовцы гвоздят из автоматов по окнам-витринам. Ворвавшись на первый этаж, он увидел, как баркашовцы выводят пленных милиционеров и солдат. За несколько минут до его приезда здесь подстрелили Владислава Шурыгина, корреспондента газеты «День». Ему очень сильно разворотило ногу, и его разверстую рану спустя много лет жадно опишет Лимонов, в тот момент оказавшийся с ним рядом. Когда весной 2005 года мы ехали в прохановской «Волге» отмечать выход книги Шурыгина «Письма мертвого капитана», тот показал нам фонарь, у которого он лежал, — «вон, где тетка с сумкой пошла»; «было просто такое ощущение, что, как в детстве, со всей силы по ноге палкой ударили». Шурыгин истек кровью, потом много времени провел в больнице, и коллеги тайно навещали его, опасаясь репрессий.

— Пойдемте сходим туда, к мэрии? — показываю я на протоптанную в сугробах дорожку.

— Да далеко, замерзнем, там, может, до сих пор стреляют.

В октябре 1993 года его это не остановило, побывав в мэрии, он тут же принялся прорываться в Белый дом, где только-только начинали осознавать, что началась настоящая гражданская война: здесь бродили «белый как мел Бабурин», «Ачалов, который хромал, он упал, поскользнулся, у него была температура 38°». Остатки дня он проводит в лихорадочном общении, «колоссальном безумии, коловращении», собирая материал для газеты, интервьюируя участников и пытаясь выяснить, что будет дальше, есть ли стратегия. Газета, кстати, к тому времени уже была запрещена, и даже типография отказывалась печатать «День». (Любопытен финальный номер этого исторического издания — за конец сентября 93-го. Первые семь полос выполнены в стандартном режиме: банду Ельцина под суд, портрет Ельцина, напечатанный вверх ногами, и проч. Выбивается из формата последняя полоса, занятая полосной рекламой популярного ваучерного фонда: «Ставка на лидера. МММ.». Это последнее, что было напечатано в этой газете.) Чтобы продолжать работу, они зарегистрировали дубль, называвшийся «Газета духовной оппозиции», с подзаголовком «выходит вместо запрещенной газеты „День“».

Затем начался отчаянный баркашовско-анпиловский рейд на Останкино, и, разумеется, без него они бы не управились; проблема состояла в том, как добраться: свою машину он отдал сыну. Тут он неожиданно увидел у Белого дома одного своего знакомого, мелкого бизнесмена, занимавшегося дорожным строительством. На баррикады тот прорвался прямо на своем самосвале. Проханов окликнул его и предложил рвануть в Останкино, вслед за Макашовым и казаками. После тренировок на мариоттских лесах забраться в высокую кабину КАМАЗа труда не составило, и они помчались сквозь пустую, затаившуюся Москву.

На улице Академика Королева они нарисовались ровно в тот момент, когда макашовцы начинали штурм главного здания. Забаррикадированные двери пытался протаранить грузовик, у него не получалось, он отъезжал, разгонялся снова, долбил и долбил. Из телецентра при этом раздавался голос в мегафон: «Товарищи, просьба разойтись…». Это вещал, как потом выяснилось, Мисюк, глава спецподразделения внутренних войск «Русь», а внутри стояли бэтээры. Товарищи, однако ж, не особенно прислушивались к этому голосу и продолжали долбить портал и рваться в вестибюль. Кто-то выстрелил внутрь из подствольного гранатомета, оттуда полетели искры, стали тлеть ковры — и в этот момент сразу в нескольких местах зажглись слепящие прожекторы и прямо из здания выползли бэтээры, постреливая в толпу крупнокалиберными. «Это было странное ощущение: ты стоишь в толпе, а мимо тебя несутся эти трассеры, пробивают, отрывают какие-то куски от людей, все валится. Ужас такой был». Толпа кинулась врассыпную, он тоже — в парк через дорогу, где сейчас находится ресторан «Твин Пигз». «Страха не было, а было желание это видеть. Первый шок кончился, и я опять вместе с людьми вылез из этих деревьев, из этого парка — на улицу Королева».

Схема боя 3 октября 1993 г., начерченная генералом Макашовым в тюрьме.

— На обложке амфоровского «Красно-коричневого» написано, что вы сами кинули бутылку с горючей смесью в бэтээр.

— Это тоже было зрелище: по этой улице носились сумасшедшие бэтээры, видимо, стрельба по толпе тоже произвела на механиков впечатление. Они делали крутые виражи, заваливаясь на эти скаты свои, и двигались, разгонялись и стреляли вдоль толпы; крики раненых, вопли; а молодые парни отвинтили крышку у бака «Жигулей» и сливали бензин в пивные бутылки. Наполнив их, они приделали к ним нечто вроде запала. И молодой, лет восемнадцати, парень, красивый, румяный, ставил эти бутылки. Я взял одну, и когда бэтээр прошел, я в него ее швырнул, в корму. Промахнулся. В романе двойник Проханова, редактор оппозиционной газеты Клокотов, погибает у Останкина.

Останкинская бойня продолжалась еще долго. Он успел встретить Анпилова, потерянного, одинокого, обескураженного. Приведя с собой толпу пешком, тот отстал от первой группы, приехавшей на машинах, на два часа, которые оказались роковыми. Проханов разыскал свой самосвал и попросил отвезти его домой. Были уже сумерки, он был абсолютно опустошен увиденным. На Тверской ему встретились толпы, выглядевшие не так, как его союзники: это были добровольцы, подтягивавшиеся к мэрии после телеобращения Гайдара. «Я пришел домой, там жена, детей нет, все уже знают об этой бойне в Останкине, и что будет? И я думал: или мне уйти к Дому советов, или готовить материалы для выпуска газеты, которая должна была выйти наутро, про все эти впечатления от Останкина. Сил не было, и я остался писать, писал до трех ночи, а мимо моего дома шли эти люди. Рано утром, проснувшись, включаю телевизор и вижу кадры CNN: идут эти бэтээры, и десантный Нарофоминский полк штурмует Дом советов.

Там, на баррикадах, в это время были Андрей и Василий, сыновья. Там же они потеряли отцовский „жигуль“, предоставив его в распоряжение подольских боевиков, которые „уехали на нем прорываться“. Через некоторое время пришлось тащиться в милицию и заявлять об угоне, автомобиль был найден через два года — разбитый, с обглоданными внутренностями.

— Прокомментируйте, пожалуйста, странную линию в „Красно-коричневом“, выбивающуюся из общего сюжета и оттого производящую впечатление откровенно антисемитской: про выписанного ельцинской кликой из Израиля молодого снайпера, который должен будет выстрелить в бойца „Альфы“, чтобы спровоцировать спецподразделение пойти на штурм.

— Это не мною придумано. До сих пор считают, что сидели снайперы, они должны были провоцировать конфликт. Ельцину надо было не дотянуть до четвертого октября. Четвертого должна была состояться стычка. Стычку надо было спровоцировать.

Тогда была целая система этих провокаций, это мне говорили десантники, друзья, разведка, которые участвовали в этой каше. Поповских, которого позже обвиняли в убийстве Холодова, он свой полк спецназа ВДВ так и не вывел из казармы, не бросил на Белый дом, но все равно, так или иначе, участвовал и знал, что там были снайперы, не из МВД, армии или ФСБ, а абсолютно чужие, которых надо было немедленно потом убрать. Он и его друзья говорили, что существовала группа из израильского подразделения „Иерихон“, которая получила въездные визы из Израиля в Россию и потом, транзитом, уехала куда-то в Чехию. Их версия состоит в том, что начало сделали израильтяне, потому что это была наиболее тонкая диверсионная законспирированная структура, которую могли завербовать ельцинисты. Эпизод со снайпером не совсем антисемитского свойства, мне это нужно было, чтобы мой герой там оказался, он хотел совершить теракт против Ельцина, в месте дислокации снайпера находится его ружье. Этот эпизод и не мог получить там никакого серьезного продолжения, в контексте романа это пролетная такая птица».

Четвертого октября, когда понятно, что дело швах, он решает, что уж на этот-то раз его арестуют точно. Прокравшись в отдаленную телефонную будку — домашний телефон наверняка прослушивался — он обзванивает друзей — Бондаренко, Нефедова, Шамиля Султанова — и предлагает им бежать из Москвы. Те в восторге, кроме Султанова («у него были собственные пути отхода», что бы это ни значило). Они просят еще одного знакомого («благодетеля», бизнесмена Виктора Калугина) довезти их до МКАДа (дальше нельзя — «нас наверняка бы взяли на одном из пикетов»; на поезде тоже нельзя, «вокзалы перекрыты, всех отлавливали», «мы хитрее решили сделать»), и выезжают из Москвы по Волгоградскому проспекту. Их цель — «рязанские леса», глухоманная деревня Личутина — Часлово. Поскольку посты ГАИ в те дни были укреплены бэтээрами, они обходят их за три километра, перелесками, выпачкавшись по уши в грязи, они выбираются к МКАДу (к счастью, еще не реконструированному и потому довольно узкому), ловят частника до Люберец, там садятся на электричку, одну, другую, третью (чтоб не светиться), доезжают до Рязани, ночуют прямо на вокзале и в зале ожидания по телевизору слышат о повальных арестах боевиков из Белого дома в Москве. Затем, еще несколько раз поменяв попутки, больше похожие на хоббитов, чем на боевиков (из-за неблагоприятных климатических условий им приходится распить по дороге пару бутылок), преодолев более 400 км, они пешком вступают в заповедную личутинскую глухомань — деревню Часлово.

«Скоро Покров. Обычно в предзимье все в природе цепенеет, закаты багровы, лужи латунны, леса лиловы, небо к ночи искристо, звезды наливные, плутовато подмигивают, и Большая Медведица, как дворовая собачонка, дежурит над коньком моей крыши». Через пять лет после тех событий Личутин опубликовал в газете «День литературы» текст, где, в числе прочих, были следующие воспоминания; было бы преступлением не привести их в этой книге. «Вот со дня на день полыхнет ветер-листобой, разденет березы, сдерет с них последнюю сорочку — и здравствуй, обжорная зима! А нынче и не пахнет снегами, леса в золоте, у крыльца сколькой день вьется бабочка-траурница, колдовски поглядывая за мной черными глазами. Кыш, вещунья, уноси с собою дурные вести!»

Соседка (старушка Зина, уточнит Личутин в разговоре со мной; они вместе — сквозь слезы — смотрели телевизор, где транслировали кадры CNN с горящим Белым домом; больше в деревне делать было нечего — «голодно было, тяжело, были копейки — украли все»)… надернула галоши, зашаркала через двор. И вдруг кричит от калитки: «Володя, иди-ко сюда! К тебе гости!» Она приставила ладонь козырьком ко лбу, подслеповато вглядывается в верхний конец деревни. Нелепо улыбаясь, я вышел на заулок. «Откуда гости? От какой сырости?» — говорю соседке. «Да посмотри… Это к тебе. Из Белого дома бегут».

Я всмотрелся в широкий распах улицы, пронзительно желтый от солнца и увядшей от засухи травы, сквозь которую пробивались песчаные плешины. И верно… По взгорку вдоль пустыря, как бы чуть припорошенные небесным голубым сиянием, медленно шли трое незнакомцев. В середине высокий мужик в плаще, с папкой письмоводителя под мышкой; одесную весь круглый приземистый человек будто катился по тропинке, третий, в ярко-красном свитере, косолапил, загребая песок, и гоготал, радостно вздымая над головой руки. Я поспешил, уже признавая родных людей и не веря встрече. Только что смотрел клубы дыма, ужасный вид притихшей обворованной Москвы, и вот друзья, как бы в особой машине времени преодолев пространства, вдруг выткались в лесном бездорожном углу.

Нет, это не ошибка, не мара, не чудеса. О гостях думал, и вот они на пороге. Но какова соседка моя, а? Через добрую сотню метров увидала незнакомцев, кои здесь никогда не бывали, и особым народным чутьем и знанием поняла сразу, что несчастные бегут из Москвы. И бегут именно ко мне. То были Проханов, Бондаренко и Нефедов. Уставшие, не спавшие сутки, какие-то мятые, пыльные, припорошенные несчастием, но и вместе с тем оживленные, совсем не прибитые поражением, готовые к действию. Пешком и на попутных, минуя все посты и заставы, ловившие патриотов, по какому-то наитию понимая, что так важно избежать ареста в первые дни, когда победители ошалели от крови и сводят счеты, друзья вспомнили обо мне и кинулись в глухой русский угол. Верили, что пространна русская земля и даст приюта.

…Эх, восславим же гостей, в эти минуты роковые посетивших писателя в глухом куту. Все, что есть в печи, на стол мечи. Бутылочка русской возглавила тарелки со снедью, повела в поход; без чоканья причастились, помянули погибших, чьи имена будут занесены в синодик новомучеников за русскую веру, за стояние против идолища поганого. Водка ожгла, что-то нервное проявилось в моих товарищах; все пережитое нахлынуло вдруг, им почудилась странной эта деревенская обитель, отодвинутая от схватки в оцепенелый угол, ждущий чуда.

Рассказываю друзьям, о чем толкует народ. «Где твой народ? С места не сдвинулся. Да и есть ли он?» — в голосе Проханова обида. Он зол, черен, скулья играют, обугленное лицо вроде бы потрескалось. Лишь на миг, при встрече что-то прояснилось в нем, и вновь взгляд угрюм, непрогляден. Проханов пьет, и водка не забирает его. Уходит к телевизору, и, сжавшись в груд, уж в который раз смотрит на своих сподвижников, как выводят их из «Белого дома» в автобус и отвозят в тюрьму.

…Сейчас замкнувшийся в себе Проханов видел на экране друзей, увозимых в неведомое, генерала Макашова, не изменившего присяге, настоящего русского витязя, сгорающих в огне сподвижников, патриотов и близких знакомцев, покидающих поверженную цитадель по московским катакомбам.

Похохатывал на кухне Бондаренко, блестя очками. Его распирало от счастия, что их не догнали, не обратали вязками, не оковали браслетами. Постоянно вздыхал Нефедов, болезненно морщился: «Где-то в Москве жена. Что с ней? Она же ничего не знает про меня». Сейчас он видел лишь семью, и все пережитое отступало, тускнело. Сообщили по телевизору: «Арестован Проханов».

«Го-го-го, — смеялся Бондаренко. — Слышь, Проханчик, они тебя сцапали, а ты тут водку жрешь».

«Тут моя тень…»

«Может, и тень, но она ест и пьет, — смеялся Бондаренко. — Нет, я им не дамся. Я не свинья, чтоб самому на убой…»

«Каждый русский хоть однажды бывает в бегах, — сказал Проханов и просветлел. Он не мог глядеть без улыбки на своего безунывного друга. — Кто в душе, кто в мыслях, кто наяву. В бегах созданы все мифы и лучшие идеи, выковалась душа народа».

«Вот и побежим в лес, выроем землянку, станем жить. Слышь, Личутка, давай за грибами, а?».

Бондаренке не сиделось.

«Какие сейчас грибы? Октябрь на дворе, — пытался я остановить. — С дороги, устали. И что за грибы? Одни шляпы?».

«Вот шляп и нажарим с картошкой. Да под водочку. Куда лучше, а? Прохан, ты-то как?».

Бондаренко расталкивал друга, тормошил его, не давал устояться и закаменеть в груди той каше из сомнений и тревог, что не отпускали Проханова. Сейчас нужно было пить, петь, буянить и шляться по лесу. Хотя Володе, с его-то больным сердцем, и было всех труднее пересиливать тягости; но он не давал себе послабки, чтобы не стать обузой.

Беглецы.

И потащились мы в боры, на рассыпчатые, хрустящие под ногами белесо-розовые мхи, где давно ли толпились многие стада маслят и козлят, белых и сыроежек, а сейчас лишь тонкой прохладой сквозило из-под обвисших колючих подолов, и никто оттуда не скакал в коробейку. Только мухоморные зазывистые свечи, слегка пожухлые от утренников, светились на каждой лесной кулижке.

Но ведь на охотника и зверь. Бондаренко прямо из-под земли выцарапал грибов на жаровню: и верно, что наскребли корзину огромных маслят-перестарков, уже обвисших, сомлевших, полных воды. Так, одно название, что гриб. Воистину, лешачья еда. Да и что тужить? Гриб да огурец в брюхе не жилец. Лишь бы охотку сбить.

Любопытно было смотреть на этих лесовиков, прибежавших из зачумленной столицы. Задыхающийся от астмы поэт, с разбитым сердцем критик и прошедший Афганистан и Чернобыль прозаик, натянув обтерханные фуфайки и резиновые сапожонки, сразу опростались, потеряли городскую выправку, превратились в деревенщину, в простых русских мужиков. Так что же заставило их быть в самой гуще противостояния? — да лишь любовь к Отечеству. Они не добивались ни почестей, ни славы, ни наград, но лишь из поклонения национальному древу хотели помочь русским избежать нового тугого ярма, которое по своей гнусности могло стать куда хлеще первого…

Вернулись в избу. По лицу Проханова мазнуло розовым, что-то поотмякло внутри, он стал слышать нас, часто улыбаться. Бондаренко поставил на костер ведерный чугун, почистив, загрузил грибы, настрогал картошки. Получилось этого непритязательного солдатского кулеша на целую роту. Воистину непритязательная, самая походная лешева еда, о которой в городах не слыхать.

«Не съедим ведь», — засомневался я, собирая на стол.

«Съедим!» — самоуверенно возразил Бондаренко.

Я вытащил из запечка флягу с молодым ягодным вином. Зачерпывали из бидона кружками, каждый сам себе целовальник. Веселились, как в последний день на земле. Проханов сдался первым, в валенках полез на русскую печь, недолго гомозился там и уснул как убитый. Длинные ноги, не умостившись, торчали, будто деревянные.

Утром, проснувшись, увидали липкие лужи вина на полу, остывшие, серые, как резина, остатки грибов в чугуне. Эх, не одолели! Но уже не пилось — не елось. Сидели у телевизора, напряженно ждали вестей. Из Москвы плели несуразное, болванили Русь, заливали помоями. Сообщили, что поймали Анпилова. <…>

И я тут почувствовал, как мысли Проханова обрели былую ясность и стройность. Он отоспался, выглядел человеком. «В город надо…» <…>

«Ты что, Саша?» — пытался я возразить.

«В Москву надо. Там все брошены, унылы, подавлены. Газету будем делать, и немедленно. Хоть кровь из носу, нужна газета. Пусть все знают, что мы живем, не раздавлены, не пускаем нюни».

По мнению Личутина, отказ Проханова от дальнейшего сидения «свидетельствует о силе, бесшабашности и мужестве характера — он не струсил, а снова ушел в пекло».

«Мы прожили там в великой печали, скорбя три дня, потом я сказал: все, пора возвращаться». Не думал ли он про эмиграцию? Нет. «Я хотел отсидеться в землянке». Итак, они вернулись в Москву, где по-прежнему действует режим чрезвычайного положения, на улицах «зверствует ОМОН», а в больнице мучается тяжело раненный капитан Шурыгин. На конспиративной квартире (на Серпуховской, у своей дочери Анастасии и ее мужа) Проханов собирает редакцию и объявляет, что газета «День» запрещена, всем, кто с ней связан, грозят политические неприятности и, скорее всего, аресты. Соответственно — все свободны, он никого не неволит и не упрекнет: безопасность семей выше политических процедур. Но, в принципе, у них есть выбор: создать новую газету и «в условиях тотальной несвободы донести до людей правду о том, что случилось». На самом деле все колеблющиеся разбежались еще в конце сентября — начале октября, сейчас ни один человек не ушел.

Статью о русских великомучениках из Белого дома, опубликованную сразу после путча, не склонный к преувеличениям Личутин называет «подвигом». Они обошли всех знакомых репортеров, собрали снимки, поговорили с очевидцами. Там был разворот с фотографиями бойни, убийств, тел, пожаров, стреляющих снайперов — все это называлось «Народное восстание». Видно, что энтузиазм людей, которые это делали, был даже больше, чем после ГКЧП.

Каким образом они выпустили газету, если она была запрещена? «Мы пошли на хитрость». Они достали в Союзе писателей старую лицензию на газету «Мы и время», которая вышла один раз, а потом ее забросили. Печатать обновленное «Мы и время» поехали в Минск, где им помогли белорусские коммунисты. Крупными буквами на шапке было написано «ГАЗЕТА ПРОХАНОВА», члены редколлегии вручную привезли тираж через границу в Москву и распространили его. Особых трудностей с распространением не было: в тот момент все еще действовало положение о чрезвычайном положении, не выходила ни одна оппозиционная газета, и пресловутые «бабушки» стояли с ней в каждой подворотне, передавая ее из рук в руки, как ленинскую «Искру».

«Мы и время», разумеется, тут же запретили, но на самом деле власть не стала предъявлять Проханову никаких претензий. Его не то что не посадили, но даже не обыскали квартиру, впрочем, в ночь, когда Гайдар раздавал оружие, в редакцию «Дня» явились человек пятнадцать его сторонников, ополченцев, защищавших либеральные завоевания, и разгромили ее. «Они оккупировали кабинет, устроили засаду, ждали, что я туда приду и сотрудники придут. Туда звонили мои люди, а они отвечали: „Нет, Александра Андреевича пока еще нет“».

«Еще один курьез заключался в том, что туда пришел Молчанов, ведущий „До и после полуночи“ (тут Проханов начинает паясничать: „Ваше сиятельство, — говорил он какому-то эмигранту, — а не кажется ли вам, что бриллианты в сорок карат выглядят при утреннем освещении интенсивнее, чем изумруды на заре на фоне осеннего леса?“). И вот этот Молчанов, „аристократ, фрак изысканный“, в те дни нарядился в камуфляж, в американские бутсы, и в таком виде с камерой явился в мой кабинет, рылся в нем, чуть ли не повесил там в красный угол, к иконам, портрет Гитлера, сделал съемки, чтобы люди увидели все это разгромленное фашистское логово».

С этого момента без эпитета «красно-коричневый» не обходится ни единое упоминание его в СМИ победителей. Неудивительно, что свой написанный по горячим следам отчет об октябре 1993-го он так и называет: «Красно-коричневый». Главного героя там сначала звали Хлопьянов, но когда эпизод был интегрирован в «Семикнижие» (так Проханов называет свой поздний цикл романов, о чем дальше), он был переименован в Белосельцева.

Панорамный роман о девяносто третьем годе начинается со знаменитой двадцатистраничной (всего их 830) экспозиции: Белосельцев, «в целях исследования», бродит по Пушкинской площади и наблюдает босхианский парад монстров, официально сертифицированный как первый «галлюциноз» в творчестве Проханова. Сначала он видит то же, что и все: проституток, кришнаитов вокруг «Макдоналдса», но затем поднимает глаза к небу над площадью: «в этом живом оплодотворенном Космосе, как в таинственном нерестилище, разливались струи молоки, взбухали гроздья икры, копошились странные мальки и личинки». В пузырьках и волдырях жидкой крови над Белосельцевым проплывают Горбачев, Полторанин, Гайдар, Шахрай и прочие чудища. Ничего хорошего этот парад планет не предвещает.

Дальше отставной генерал, как всегда, отправляется в своего рода идеологическое турне, на этот раз по лидерам оппозиции. Он знакомится с Красным Генералом (Макашовым), Белым Генералом (Стерлиговым), Трибуном (Анпиловым), Баркашовым, Лимоновым («А, это ты, Фрэдичка!» — будущий лидер НБП описан не без иронии; Проханов вспоминает, как они с Медведевой приходили к нему в «День», и Медведева напоминала ему шахтную лошадь, такая же изможденная, ночная, не видевшая света), редактором Клокотовым (это сам Проханов, вынужденный постоянно судиться с властями, пытающимися закрыть оппозиционную газету как «фашистскую»; в частности, мы побываем на суде, где Клокотов противостоит адвокату Дрезднику). «В романе, — по точному замечанию Г. А. Зюганова, — представлена как бы вся таблица патриотических элементов, дана мозаика, пестрая и неоднозначная, всех оппозиционных движений».

Параллельно Белосельцев встраивается в конспирологическую интригу: его соблазняет играющий с властью генерал КГБ Каретный. Каретный называет это операцией «Инверсия», согласно его плану снующий, как челнок, между заговорщиками из органов и оппозицией Белосельцев невольно выполняет задания первых, разом провоцируя и предупреждая тех, кого воспринимает как своих.

Политическая обстановка накаляется, учащаются столкновения с ОМОНом, перед Белым домом громоздятся баррикады, бесноватый Гайдар в небе над Москвой распоясался окончательно. Атмосфера близящегося столкновения воздействует на психику главного героя самым удручающим образом: ему то и дело что-то мерещится. Так, в ресторане, он вдруг видит Сталина, который предлагает выпить за великий русский народ. Не вполне адекватным становится и его поведение. Каждая его речь — истерика, афатический поток междометий. В одном из ночных клубов он выдает себя за Альберта Макашова. В какой-то момент подробнейшая хроника противостояния вдруг прерывается под предлогом того, что Белосельцев вместе с подругой Катей укатывает «на север, на Белое море, в Карелию», и начинается длинная контрапунктная третья часть про деревенскую жизнь, баню, рыбалку, нерест, ремонт баркаса, пение «Как во наших во полях» и разговоры с хозяином, который недавно вернулся из Чечни, куда ездил выручать свою жену из чеченского рабства. Ни в коем случае не следует приниматься за главы 27–30, если вы не прикипели к Проханову всей душой, без всякого ущерба их можно пропустить, но если вы научились воспринимать этого автора не как клоуна, то и эти главы уже не покажутся самопародией, наоборот, видно, что это святая святых романа, которую обживаешь и обихаживаешь с самыми светлыми чувствами.

Белосельцев — свой человек среди осажденных, делом заслуживший право говорить правду, что позволяет автору вычертить не только трагическую, но и фарсовую линию романа. Белый дом кишит эксцентриками. Менее других склонен сдерживаться нервный Руцкой: он боится окон, поскольку уверен, что его облучают из американского посольства. Замерев на грани помешательства, Руцкой передает Белосельцеву чемоданчик со страшным компроматом (аллюзия на знаменитую угрозу вице-премьера обнародовать «одиннадцать чемоданов компромата» на Ельцина). Белосельцев прячет это сокровище в Белом доме, уже после штурма возвращается, чтобы вынести его, однако не может пройти мимо, наткнувшись на омоновцев, насилующих подругу погибшего защитника. Заступничество кончается тем, что его избивают и доставляют к окончательно превратившемуся в опереточного злодея Каретному, тот и не сомневался, что Руцкой доверит Белосельцеву свой заветный чемоданчик («Ты не представляешь себе, какая в этом чемоданчике концентрация власти! Ее можно черпать по чайной ложечке, растворять в океане, и все равно ее будет достаточно, чтобы управлять континентом!»), в котором, однако ж, оказываются только дырявые носки Руцкого. («Это было ужасно. Это было загадочно. Ему открылось истинное устройство мира, в центре которого находилось не Солнце, не Божество, не Вселенская Любовь, не милая Родина, а драные носки Руцкого».) Каретный не верит, что чемоданчик — настоящий, Белосельцева пытают и забивают насмерть.

Когда-нибудь мы прочтем, конечно, книгу, в которой будет подробно описана повседневная жизнь Белого дома осенью 1993-го и, несомненно, автор этого исследования не сможет пройти мимо такого яркого источника, как роман Проханова. Бесценный документ и захватывающий нон-фикшн, «Красно-коричневый» однако ж, никоим образом не относится к числу лучших произведений Александра Андреевича. В нем, как в непротопленной печи, ворочаются громадные непропеченные ошметки фактологического мяса, нанизанные на живую нитку. Не исключено, что, вдвое сократив, текст можно было бы довести до ума. Этот неуклюжий левиафан, попирающий собой элементарные законы композиции, дал основание критику М. Ремизовой (в статье «Уроки восстания») написать: «Рассматривать с точки зрения художественной ценности невозможно. Александр Проханов лишен дара художественного письма. Слог его убог, образы плоски, мотивировки нелепы, сюжетные ходы банальны до штампов». «Партийная литература, для партийных же целей предназначенная». «Чувство меры и такт утрачены уже в первых строках романа. Весь роман есть свидетельство глубокого нарушения этического чутья. Документ нравственной патологии». «Несмотря на отвращение, привожу цитату». «В психологии такой феномен носит название „компенсация“. Травмирующая ситуация, когда сознание не имеет сил примириться с реальностью, противоречащей представлениям личности о себе и своей значимости, вынуждает эту личность трансформировать реальность таким образом, чтобы вся ответственность ложилась на стечение неблагоприятных обстоятельств. Это типичное поведение невротика».

Ремизовскую статью следует отметить не только как эталон либеральной критики 90-х, но и как своего рода поступок. Она была едва ли не единственной. Роман не то что не прочли, на него даже не стали лепить ярлык «Осторожно, окрашено», потому что понятно, что никому и в голову не приходило присаживаться на эту скамейку. Наступали глухие времена залоговых аукционов, предприимчивого НТВ и «да-да-нет-да»; возникает ощущение, что эмоциональный пик пройден. На быстрый реванш никто больше не надеется.

Газета начинает гаснуть. В первых номерах еще чувствуется послештормовое напряжение, особенно на полосах «Россия, кровью умытая», где публикуются фотографии жертв и палачей, свидетельства тех, кто пережил бойню на ул. Королева. Любопытство вызывает информация об участии в октябрьских событиях подразделения израильской разведки «Бейтар», в которой, впрочем, больше сенсационности, чем убедительности. А затем в каждом номере плещутся водянистые, не меньше полосы с лишним каждое, интервью Проханова с белодомовскими вождями; везде Проханов выкрикивает страстные монологи о мучениках октября, а Руцкой, Хасбулатов, Баркашов, Анпилов, Варенников, Ачалов вяло бубнят про банду-ельцина-под-суд. Тем временем был избран новый парламент, с полномочиями существенно ниже, чем до октября 1993-го; принята новая — ельцинская — конституция. Политическая, да и культурная, энергия перетекает в медиа Гусинского. Занятно, что практически сразу после разгрома Дома советов, 10 октября 1993 года, впервые выходит в эфир телекомпания НТВ (частота, «в порядке эксперимента», была предоставлена Ельциным бесплатно). В 1993-м начинается вертикальный взлет газеты «Сегодня», многим представлявшейся исчерпывающим источником актуальных сведений. «Завтра» реагирует на НТВ крайне болезненно, аналитики газеты утверждают, что 4-й канал был отдан Гусинскому за оказанную им помощь в событиях 3–4 октября: тогда боевики «Моста» (во главе с экс-генералом КГБ Ф. Бобковым, прототипом, по-видимому, прохановского Каретного) штурмовали Белый дом.

Под Новый, 1994-й, год, ностальгируя, можно предположить, по трехдневному октябрьскому сидению («наблюдали странную картину личутинского жития»), он снова приезжает к Личутину. На этот раз уже без коллег, с женой, на новой машине. Там происходит курьезная, совершенно рождественская история про дружбу двух мужчин, которым пришлось жить в эпоху перемен.

Еще в начале 93-го года Личутин, «хлебнувший всю бедность, всю нищету обвалившегося писательского сообщества, исчезновение гонораров, печатания», попросил Проханова (по словам последнего, «попросил нас»), «чтобы мы, редакция, дали ему денег и он купил бы поросенка, вырастил его, а расплатился бы с нами свининой. И мы пошли на это, исходя, конечно, не из коммерческих, а из товарищеских соображений, помогли ему».

Сам Личутин подробно рассказывает об этом эпизоде в знаменитой колонке, начинавшейся с фразы «У русских странное отношение к свинье…»: «Помню, на дворе стоял девяносто третий год. Ельцин безумно растрясал Россию, отдан страну на разграбление своим слугам (чужого-то не жалко), а в это время народ выживал, как мог. Вот и я вдруг решил завести порося. Чем кормить? — не думал тогда. Поступил по пословице: „Бог не выдаст, свинья не съест“. Друг Проханов отслоил деньжонок, и вот мы с соседом Сергунькой в середине июня поехали из деревни на станцию и купили двух сосунцов».

Дальше вновь предоставим слово бенефактору: «Он купил поросенка и его растил. И поскольку Личутин не является деревенским человеком, он все-таки рос в северном городке Мезень, и вся его деревенская сноровка скорее академическая, историческая, живет как пишет скорее Балашов, а Личутин, он все-таки не воспроизводил в своем укладе и быте XVIII век, просто он любил деревню… там был огород… он этого поросенка, во-первых, держал на улице, а не в тепле, а свиньи любят все-таки тепло, а потом из-за экономии он кормил его грибами, которые отыскивал в лесу. И в результате этот поросенок не прибавлял в весе, он оставался таким же маленьким, тощим, и покрылся дикой, свирепой шерстью. Он настолько одичал и озверел от голода и холода, что у него возник такой страшный и хрипящий, воющий такой звук. Он не хрюкал, как все свинки — „хрю-хрю“, а выл страшно, таким заповедным криком, ночами. И было ощущение, что на этот вой со всего леса сбегались волки и тоже отвечали ему с околицы, и вся деревня немела, слушая эти странные жуткие крики. Да, душа неизъяснимая и крики непередаваемые этого зверя, мы забавлялись этим обстоятельством. И когда настала пора его все-таки заколоть, он дал нам кости, какие-то копыта от поросенка».

Итак, если верить свидетельству Проханова, получается, что редакция «Завтра» выдала Личутину кредит на приобретение скотины, а тот, не обладая должными фермерскими навыками, расплатился продуктом, ценность которого не соответствовала обещанной, в чем и убедился коллектив.

Версия Личутина коренным образом отличается от прохановской. По его словам, тот дал ему денег на приобретение подсвинка. Кормили его, да, грибами, но «варили два ведерных чугуна в день. Кушанье беззатейное, но столько микроэлементов, витаминов в нем…» Уговор был таков: «четвертина свиньи ему». Действительно, негусто — 25 % от тощего зверька. Личутин, однако ж, описывает размеры своего питомца совсем в других терминах: «А большая свинка выросла — 85 кг». Так он не был худым? «Худой?! Сначала был худой, потому что Проханов не давал денег на комбикорм, а потом — ого-го! Одного сала был целый ушат». Минуточку, так а четвертину он должен был отдать ему, Проханову, или редакции? «Ему, конечно, какой еще редакции. Редакция отношения не имела. Имели отношение трое — я, Проханов и моя жена, которая кормила поросенка».

«Боровок» стал главным украшением новогоднего стола, «мы его благополучно съели», но, как и было уговорено, дорогому гостю была зарезервирована ляжка поросенка — килограммов 10–15, по уверению Личутина.

Дальше произошло следующее. Проханов положил ляжку в багажник, но не проверил герметичность канистры с бензином, стоявшей бок о бок с мясным деликатесом. В дороге канистра упала, и ляжка облилась бензином, «Люся (жена Проханова) очень переживала», особенно настаивает Личутин.

На мою просьбу прокомментировать личутинскую версию инцидента, «ногу-то загубили!», Проханов отделывается общими словами:

— Сколько свидетелей Троянской войны, столько и Илиад. Я думаю, правда не в правде, а в вымысле. Что, Личутин признался бы, что он из добротной элитной свиньи вырастил какого-то кобеля?

— Это скорее вы бы не признались, что полили ее бензином.

— Да ее нельзя было есть, не полив бензином. Это было единственным способом придать ему хоть какой-то вкус мяса.

— Еще он говорит, что худым этот поросенок был потому, что это вы не давали ему денег на комбикорм.

— Конечно, я должен был давать ему денег на свинью, на комбикорм и на то, чтобы он от несварения желудка лечился!

На протяжении всех наших бесед я пытался подловить Проханова на какой-либо неточности и, пожалуй, единственный раз, когда мне это безусловно удалось, — это в эпизоде с личутинской свиньей. Впрочем, даже и сам хозяин животного, рассказывая мне о случившемся, охарактеризовал ситуацию как «наполненную особым смыслом и мистикой».