К живому Владимиру Нестеренко, автору сценария «Чужая», попадают через Интернет. Несложная эпистолярная трехходовка – и вы обнаруживаете у себя в ящике письмо с юзерпиком, где изображено экстравагантное существо: костлявое, беззубое, с седыми патлами и озорными глазами; это и есть Адольфыч.

Киев, прихваченный ранними заморозками, уже не может выдавать себя за южный иностранный город; чередующиеся билборды «Меченосца» и «Райффайзена» – как элементы камуфляжной сетки, которые кто-то набросил на голые стволы каштанов, чтобы нельзя было отличить его от других постсоветских миллионников; глаза так слезятся от сырого ветра, что я не замечаю, откуда появляется Адольфыч; не «Адольфыч», конечно, – Владимир. Он тут же произносит слово «офис», и я киваю; погода не для перипатетиков. Про Адольфыча ходит много слухов, но никто не сказал мне, что он главный редактор глянцевого журнала.

От Майдана, будто из пистолета с глушителем, выстреливает вверх тихая улочка, параллельная Крещатику; там, во дворах, расположена штаб-квартира ViceNews. В просторной лаборатории со стеклопакетами и навесными потолками есть все необходимое, чтобы синтезировать конкурентоспособный рекламоноситель. Vice News пока еще только на стадии «пилота», но объем рекламной секции свидетельствует о том, что на киевском медиарынке обнаружилась незанятая ниша. Верстальщик сноровисто тасует на мониторе объявления о VIP-досуге с фотографиями телефонизированных саун: «Сейчас мы переделываем дизайн».

В первом раунде уместны несколько дежурных вопросов – правда ли, что вы душеприказчик художника-авангардиста Хилько, который топором отрубил голову собственной матери (правда), настоящее ли у вас отчество (да, хотя у отца были и другие причины, чтобы заняться боксом), что это за существо изображено у вас на юзерпике (а, это Джефф – живой труп, самый старый наркоман Лондона). Джеффу 92 года, и с ним в одной больничной палате лежал один друг Адольфыча после того, как подрался в пабе с неграми и ему сломали ногу. Друг прислал фотографию, Адольфыч канонизировал образ, и с тех пор Джефф прочно закрепился в апостольском чине иконостаса сетевых фашистов.

Феномен «Адольфыч в Сети» – слишком обширная тема, чтобы попытаться раскрыть ее в коротком очерке; она ожидает будущих исследователей. Пока достаточно просто упомянуть, что «ливжурнал» он завел еще в 2003-м, догадавшись, что это идеальный способ вести дела и «обкатывать свои идеи» («Какие идеи?» – «…уничтожение вместе с их женами, детьми, братьями и прочим кодлом может дать какой-то шанс выжить полуопидорашенной белой расе»); что для осмеливающихся высказываться о его заметках без должного энтузиазма он приберегает запоминающиеся директивы вроде «поучи свою мамашу п**дой мух ловить»; что, наконец, если кто-либо и дальше продолжает вести себя неконструктивно, у него появится хороший шанс познакомиться с Адольфычем – убежденным, что в Сети тоже нужно «подтверждать репутацию», лично; и, нет, он не скрывает, что как педагог считает преждевременным отказываться от телесных наказаний. При этом шер-хане ежедневно шакалят тысяча-другая падальщиков – которые, повизгивая от удовольствия или блюя от омерзения, разносят отдельные реплики по своим норам.

Редакция «Вестника разврата» похожа на ЖЖ какого-нибудь кроткого коллекционера порнографических открыток – обитель тишины и благочинности, где давно уже никто не обновляет записи; темперамент Адольфыча не позволяет ему задерживаться здесь слишком долго, и несмотря на непогоду, мы собираемся посетить форумы пооживленнее. Перед тем как выйти, он приникает к двери и секунды две разглядывает лестничную площадку. «Все пацаны, – вспоминается авторская ремарка в „Чужой“, – перед тем, как выйти из квартир, смотрят в глазок». Адольфыч называет это «страхом стационарных мест»: «Самое неприятное – это входить вечером в подъезд. Даже если ты на пенсии».

Адольфыч не делает секрета из того, что он не просто «на пенсии», но – гангстер на пенсии. За коньяком, в частности, уже возникало воспоминание о том, как «мы» были «крышей» у «буржуйского вино-водочного магазина», как раз напротив, на Крещатике. Раз в месяц из Германии приезжал человек с пакетом, где лежали полторы тысячи долларов, порядочная для начала девяностых сумма. Самое любопытное начиналось, когда курьер запаздывал и магазин расплачивался с «крышей» натурой… вот тогда – ваше здоровье! – он и научился понимать толк в коньяке.

У гангстера-пенсионера сорока двух лет (карлсоновский возраст: «Уже довольно старый, чтоб делать замечания на улице, и еще довольно молодой, чтобы в случае чего дать п**ды») образуется много свободного времени – настолько, что он может подумать о мемуарах, записать пару-тройку особенно запомнившихся диалогов и даже попробовать себя в кинодраматургии.

«Чужая» была написана по просьбе одного знакомого из Штатов. Режиссер на ПМЖ в Америке, тот посмотрел «Бумер», загорелся и предложил Адольфычу сочинить сценарий на ту же тему. Заказчик так и не нашел в себе силы снять по «Чужой» фильм, и зря; однако Адольфыч нисколько не жалеет о потраченном времени. Оказывается, он и так – уже давно, с тех пор, как хлынула волна палп-фикшна и сериалов про бандитов, – собирался высказаться по теме. «Не исключено, я стал писать потому, что прочел Корецкого и увидел „Бригаду“, – потому что в некоторых деталях это, может, и соответствует действительности, но в целом – фуфло. Это мусорская версия девяностых». Адольфыч был с другой стороны – у которой никогда не было компетентных адвокатов, за отдельными редкими исключениями: Пелевин (бандитская глава в «Чапаеве») и Мурзенко (с «Мама не горюй!»). «Бумер» – хороший фильм, но так, как там, на самом деле не бывает. «Чужая» похожа на «Бумер», но она не про то же самое.

На протяжении всех девяностых годов будущий автор «Чужой» непрерывно участвует в бандитском движении. Работает последовательно в двух киевских группировках. Специалист широкого профиля, чаще прочего он занимается обеспечением «крыши» и выбиванием долгов, то есть рэкетом. Долгое время гастролирует в Европе, особенно интенсивно по странам бывшего соцлагеря. Чтобы понять, что это все значит в переводе с языка милицейских протоколов, лучше всего прочесть «Чужую» и рассказы, среди которых, между прочим, преобладают написанные от первого лица. Прямая трансляция из головы гопника, отодравшего палку от шведской стенки и бегущего громить кавказские ряды на рынке. Репортаж от лица рэкетира, отправляющегося на стрелку с палестинцами с бейсбольной битой в багажнике. По правде сказать, писатель, владеющий такой экзотической профессией, вызывает столько вопросов, что я задаю ему всего один: ставил ли он должникам утюги на животы? «Утюги – это все херня. Во-первых, долго, во-вторых, отягчающие обстоятельства, за это сильно увеличивали срок и мусора п***или».

Немотивированные нападения, вендетта, неконтролируемые вспышки ярости – Адольфычев театр жестокости может похвастаться впечатляющим сюжетным репертуаром; однако центральная коллизия тут – преступление и наказание. Никакого отношения к традиционно достоевской системе ценностей эта коллизия не имеет. Тут чистый Ветхий Завет: вину можно в лучшем случае возместить с лихвой, в худшем – искупить жизнью, но никакого прощения быть не может. Это как с колхозником в «Чужой», который, после того как бандиты, смеха ради, имитировали лобовое столкновение, в сердцах показал им дулю: оскорбил, значит, виноват; виноват – так сдохни, хотя бы понарошку.

В конце девяностых Адольфычу, в чьи интересы всегда входило не только выбивание денег, но и пополнение лингвистического багажа, предоставляется возможность изучить тюремный жаргон и фольклор в полевых условиях; однако и после близкого знакомства с пенитенциарной системой он отходит от дел не сразу. Если – после публикации «Чужой» – его и станут показывать по телевизору, то вместо лица у него будет композиция из мигающих разноцветных квадратиков. «Нестеренко, – сразу предупреждает он, – псевдоним».

На просьбу обозначить свой нынешний статус по отношению к миру криминала, Адольфыч, не задумываясь, отвечает:

– Я – действующий резерв.

И при каких обстоятельствах возникнет шанс, что он выдвинется на передний план?

– Ну, если на святое замахнутся. На что?

– Как на что? На пенсию! – приступ аффектированного, папановского, из «Бриллиантовой руки», смеха.

– Там моя пенсия, – неопределенно показывает Адольфыч.

Загадочный собес, обеспечивающий этого несомненно дееспособного мужчину прожиточным минимумом, находится на левом берегу Днепра, далеко. По дороге туда, закошмарив таксиста, свернувшего было не на ту улицу («Ой, дяденько, а вы часом не маньяк?»), Адольфыч не без чувства заслуженного удовлетворения демонстрирует мне проспекты и площади, заполненные людьми славянской внешности («Ну как, много вы видите кавказцев? – ага, то-то»; чуть раньше он рассказывал мне о той роли, которую украинские этнические группировки – не милиция и не отдел по борьбе с нелегальной иммиграцией! – сыграли, выдавив с Украины кавказские бандформирования; он не скрывает своего участия в погромах «зверей»), и кое-какие достопримечательности, в том числе памятники Богдану Хмельницкому, Шевченко, Грушевскому, «Родина-мать».

Последняя по-настоящему впечатляет как величественный имперский символ даже со спины.

– Однажды, – Адольфыч неутомимый гид, – я заплатил одному долбо*бу тыщу долларов, чтоб он вот отсюда, – показывает на соседний холм, – пальнул по ней из гранатомета.

– ?

– Чтоб дырку в жопе прострелить. Прищуриваюсь, пытаясь разглядеть отверстие.

– Но он не успел, раньше его взяли.

– Почему?

– Да долбо*б.

В теории, писатель Нестеренко мог бы служить идеальной иллюстрацией феномена возрождения империи, рухнувшей в политическом аспекте, на новых культуроцентричных основаниях; «второго дыхания» русской литературы, открывшегося за счет нерусских русскоязычных – «постколониальных» – авторов. На практике сам автор не ощущает свой язык русским и уж тем более российским, имперским. Это такой же украинский, в киевском изводе; Адольфыч не испытывает ностальгии ни по советским временам, ни по империи, и не скрывает своего презрения к имперской символике. В жопу имперскую символику. В буквальном смысле.

Миновав Русановку и Березняки, мы въезжаем в Лесной: один шаг от шоссе – и ты оказываешься в живописных фавелах из палаток, теремков, тентов, ларьков, вагончиков и пенальчиков.

– Вот она, пенсия.

Торговцы мороженым карпом, майонезом и томатной пастой делают вид, что не замечают Адольфыча; это сейчас; а раньше, когда именно он хозяйничал под полосатыми тентами и рынок был головным офисом его конторы, в дела приходилось вникать по-настоящему, и мало кто при его появлении продолжал лущить подсолнечники как ни в чем не бывало. «Работать» – значит принимать участие в разрешении конфликтных ситуаций, и работа это была фул-тайм, без выходных, часто по две-три встречи за день. На глупый вопрос: «А как это, на стрелки ходить?» – Адольфыч, не изгаляясь, хотя мог бы, объясняет: устаешь очень – когда в любой момент тебя могут убить или загрести в тюрьму на 20 лет.

– Движение – по сути, это война, ты все время на войне, каждый день, по несколько раз в день.

Значит ли это, что он вышел из движения потому, что выбился из сил?

Нет, причина в другом:

– Нет смысла: мусора все под себя подмяли.

Если бы не было перестройки, выпускник и затем аспирант вуза Владимир А. Нестеренко стал бы доктором наук; если бы не «мусорской беспредел» «полицейского государства» в нулевых – еще одним памятником на Лесном кладбище; некоторых выносит в литературу самыми причудливыми маршрутами.

– Хотите, я вам отморозка покажу?

Чувствую себя Шуриком в «Кавказской пленнице» – а уж поучаствовать в этом старинном обычае…

– Сейчас, конечно, он уже не отморозок, повезло, брат вытащил.

Киллеру полагается быть в палатке с шаурмой – но на окне металлические ставни, киллер обедает или просто отошел в спортзал.

– Вон, кстати, мой спортзал. – Стандартное, выложенное плиткой здание ДЮСШ в неблагополучных районах.

– А, кстати, вы кто: боксер? борец?

– Не, рукопашник.

– Ясно. А что за зал?

– Нормальный зал. Тренер – заслуженный тренер Украины.

– И вы все эти годы сюда ходите?

– Зал, – терпеливо объясняет Адольфыч, – надо менять довольно часто, долго нельзя ходить.

– К тренеру, что ли, чтоб не привыкать?

– Да нет, мусора присматриваются.

У заведения, отпускающего хот-доги и пиццу из микроволновки, тормозим. Рядом шарятся шкеты с туберкулезными лицами в бомберах и кепках. Один из них, стараясь не светиться, передает писателю в кулак тонкую пачку купюр – и тот, не благодаря, прикарманивает ее. Позже я спрошу его: а вас не подставят? меченые купюры, там, диктофон?

– Та не, то ж бандиты. Это мой воспитанник был.

Перед тем как откланяться, Адольфыч ни с того ни с сего спрашивает «воспитанника»:

– А шо, помнишь, фильм такой был – «Связь через пиццерию?» – Тот, похоже, не склонен прибегать к киноаналогиям в принципе. – Нет? Ну ладно.

Левобережный киевский жилмассив Лесной ничем не отличается от родных подмосковных – брежневская панель, пустыри с мухоморами из крашеного металлолома, близкий лес – но настоящий, до Брянска.

– Как здесь вечером? – без особых надежд спрашиваю я.

– Террор! – жмурится от удовольствия Адольфыч.

В его времена бандиты – и на Лесном, и везде – обеспечивали правопорядок не только на рынке, но и во всем микрорайоне. Что это значит? Значит, что, когда сюда совались чужие или кто-то из здешних гопов наглел сверх меры, «мы закапывали их вон в том лесу. Понарошку».

В дельте тропинки, впадающей из массива в грязноватое море рынка, «граждане» продают с ящиков соленья и овощи по сезону.

– А для них хорошо, что милиция вас вытеснила?

– Плохо, как и всякая монополия; от отсутствия конкуренции потребитель проигрывает.

Кроме того:

– С бандитом все понятно, он сам здесь живет, в соседнем подъезде, к нему всегда можно обратиться. А мусора – чужие, они ж с села приехали сюда дань собирать.

Хорошая фраза на эту тему есть в новелле «Святая Лена», где речь идет о первой половине девяностых: «В то время граждане приспособились к бандитизму, как приспосабливаются ко всему местному, не принесенному на штыках иноплеменных захватчиков. Редко у кого не было родственника в банде или не родственника, а знакомого знакомых, короче, как с проститутками: на одного самого мелкого бандита – человек триста, которые могли к нему обратиться».

Навстречу нам держит путь бугай годов под сорок, экипировавшийся в той же каптерке, что и Адольфыч: черная ветровка, адидасовская олимпийка, черные не то джинсы, не то штаны от кимоно.

– О, Вова!

– Как дела?

– Та как? Не блатуем, не мурчим, не цвиркаем, пальцы не гнем.

Два ветерана сдержанно, одним ртом, хохочут. Действующий резерв.

В самом сердце Лесного, на полпути от леса к озеру, врос в асфальт шалман «Поросенок», средоточие социальной жизни района: на открытой площадке в любое время суток здесь можно приобрести алкоголь. Как заведение выглядит снаружи, я забыл, но обшитый панелями из мореной сосны и украшенный зеркалами на потолке зал из памяти не выветривается.

– Сюда с телкой ох**нно приходить, если она в декольте. С этим не поспоришь; в потолке, однако, за отсутствием кого-либо в декольте, отражается писатель: крупный, категории «супертяж», экземпляр, коротко стриженный – не налысо, но с расчетом, чтобы в драке нельзя было ухватить за волосы. Кисти-клешни с ороговевшими костяшками катают по столу пустую рюмку: Адольфыч всегда пьет до дна. Психологически он все время держится в полупассивной, что называется, стойке, которая, по идее, не настораживает противника, зато позволяет моментально перейти в контратаку; но иногда он улыбается: тогда на первый план выходит родинка на правой щеке, и Адольфыч из насупленного ост-менша превращается в де Ниро, де Ниро-Лапшу.

«Что ты зенки пялишь, мусор, на мои наколочки, – придирчиво проэкзаменовав меню музыкального автомата, Адольфыч хлебосольным жестом запускает трек „Мурки-воровайки“. – В ридикюльчике моем пинцетик да заколочки».

– А группа как называется?

– «Воровайки».

По-моему, он испытывает удовольствие не от музыки, а от возможности подержать на нёбе карамельное слово «воровайки» (так же, как, я уверен, он приобрел за тридцать гривен собровскую шапку-маску не для конспирации, а из-за слова «бармалейка»). Адольфыч настоящий сказовик, как Лесков, Платонов и Зощенко; он пишет так, будто выступает в устном жанре – и каждый раз нахлобучивает себе на голову новую стилистическую «бармалейку». Это мимико-декламационное искусство требует абсолютного слуха – и постоянного пребывания в лингвистической среде. Адольфычу легко дается перепрыгивать с киевского суржика на русский литературный, с блатной «мурки» на язык «интернет-падонков», но его «цыганочка с выходом» – говорок киевлянина, промышляющего криминалом. Именно «Порос» описан в конце «Чужой», когда только что освободившийся Сопля узнает от хозяина «крохотного, захудалого, для простой публики» ресторана о том, что город теперь принадлежит Чужой. Место определенно насиженное, и там, где чужим видны только зеркала, своим – зазеркалье: «А вон там – на всякий случай, мало ли что – бейсбольная бита спрятана. Как бонус в компьютерной игре, знаете?»

Оттаяв в комнатной температуре, Адольфыч принимается потчевать меня пикантными и высококалорийными историями, похожими на блюда из здешнего меню:

– Однажды гуляли, и кто-то сказал хозяйке, в чем-то провинившейся: «Ах ты, б**дь!» – и тут выходит ее муж и говорит, – Адольфыч по-шаляпински басит, ясно, что муж – человек солидный: – Це не б**дь, це моя жинка!

Дирижируя беседой, Адольфыч не забывает контролировать обстановку за соседними столами. Он внаглую подслушивает и бессовестно подсматривает, интересуясь всем: студенты – не студенты, всё по-взрослому – или только обжимаются, почему у нее телефон квакает, а у него кукарекает… Чего они ему дались?

– Потом, может, в рассказ вставлю.

Запеленговав очередной сигнал со столика справа, Адольфыч брезгливо идентифицирует публику:

– Жлобы.

Словом «жлоб» он обозначает самые разные группы лиц – «основная масса украинцев», «правительство», «обыватели» и т. д. На просьбу пояснить термин он жестом дзенмастера молча показывает мне на центр стола. Там стоит обычная стеклянная солонка. И?

– Смотрите.

Прорезь у солонки сделана в виде изящной буквы S, но соль внутри такая крупная, чумацкая, что она не может оттуда высыпаться, – и поэтому, если хочешь придать резкость вкусу своих драников, ты все равно должен раскручивать склянку и запустить туда пальцы.

– Понимаете?

Ну да: общее жлобство – слепое копирование чужих образцов, духовное холуйство, упрямое нежелание замечать абсурд, закоснелость в предрассудках (или «тотальная гламуризация», «экономическое процветание») – отражается и тут, в «поросовских» зеркалах, и, похоже, на самом деле Адольфыч не испытывает особого восторга от постоянного пребывания в компании соотечественников, для которых художники, как Хилько, – всегда семь-бэ, которым навязали чужие стандарты, а они не цвиркают и радуются, что их обеспечивают доступным по цене суррогатом. Особенное омерзение Адольфыча вызывает то, что главными обличителями жлобства считаются другие жлобы, такие же ненастоящие, как те, с кеми они «борются».

Семнадцатое октября,16:00, Киев, «Будинок книги» на Льва Толстого. В полуподвальном зале курят двое: герой пресс-конференции – автор романа «Духless» С. Минаев и присутствующий на мероприятии инкогнито В. Нестеренко. Помещение набито легковоспламеняющимся товаром – но перед корпоративным самураем товароведы магазина благоговеют, а перед Адольфычем тушуются.

Когда тираж твоей книги зашкаливает за 400 000 и ты гастролируешь с пресс-конференциями по всему миру, то, рано или поздно, рискуешь оказаться в том же городе, где живет Адольфыч, которого, так бывает, приводит на мероприятие случайно оказавшийся здесь московский журналист – просто потому, что ему любопытно смоделировать ситуацию встречи двух создателей версий лишних людей нашего времени.

Минут десять мы ожидаем Минаева в отстойнике в компании непривилегированных читателей: восемь разнополых духлессов ерзают на разномастных креслах в предвкушении встречи с кумиром. Адольфыч погружается в иллюстрированное издание «Ножи мира». Момент кажется мне подходящим, чтобы узнать, включает ли декларированный им farewell to arms отказ от ношения холодного оружия. Не включает; Адольфыч извлекает из-за пазухи короткий складной инструмент, больше похожий на коготь. А зачем ему нож, раз la piovra больше не требует его к священной жертве?

– Так ведь не молодею, а характер все такой же за**истый. Будьте любезны, подскажите нам, а где же писатель?

Продавщица, уставившаяся на Адольфыча с пером как на Фредди Крюгера, справляется с желанием завизжать:

– Автор уже здесь, но внизу – он общается с прессой. Адольфыч по-кинконговски подпрыгивает:

– Ептыть, так мы ж пресса! Vice News!

Сергей-«анти-Робски»-Минаев упакован в фуфайку с надписью вроде What’s the fuck is D&G? – или что-то в этом роде; мне видно, что у Адольфыча, расстегнувшего горло на своей олимпийке, футболка с Мэнсоном. Минаев клеймит консьюмеризм, корпоративное жлобство и делится своими впечатлениями от вчерашнего киевского показа коллекции одежды «Духless».

– Вон баба там стоит, я ее знаю, – от скуки Адольфыч принимается комментировать вслух публику. – Она классно сосет, как же… сука, не запоминаю имена – может быть, от травы, а может…

Я замечаю, что по лбу у Мэнсона ползет свастика.

– …мне психолог сказала – из-за того, что конкурентная личность. Вот говорит мне кто-то, как его зовут, а я подсознательно думаю: да на *** ты мне нужен, и не запоминаю.

Девушка не может не слышать этого, и мне хочется провалиться сквозь землю. Адольфыч – обратная сторона того, что мы знаем о девяностых, и это касается не только бандитского движения; он воплощение всех разновидностей неполиткорректности, в том числе гендерной; так, о визите своей знакомой он уведомляет: «Да придет тут одна П**** Ивановна»; позже, когда П**** Ивановна дружески щелкнет его по носу, конкурентная личность скажет ей очень серьезно: «Знаешь, ротом хоть *** соси, а рукам волю не давай». В связи с этим «ротом» я вспоминаю недоумение относительно одной ремарки в «Чужой» – к сексуальной сцене с участием Анжелы и Шустрого. Показывать можно все, на усмотрение режиссера, но – категорически – это не должен быть оральный секс. Почему? А потому что она воровка, а воровкам сосать западло: понятия запрещают. Даже если ей нравится? Даже если нравится.

– …мы с Фредом… Фредом Бегбедером… Герои моего второго романа… Еще вопросы?

Адольфыч берет в руки микрофон и выдергивает чеку:

– Скажиде-бжалста, а Серхей Минаев, шо вел дыскотеки, кем уам приходыться?

Выглядит это по-настоящему страшно. Черт, черт, черт, если Минаев – это анти-Робски, то кто такой, спрашивается, Адольфыч?

Кем бы ни был этот киевский куклуксклановец, в его текстах точно не чувствуется дефицит духовности; пусть Адольфычева духовность не вполне совпадает с той, на которую ссылаются в телевизоре.

«Чужая» и рассказы испускают множество феромонов – и, если кто-нибудь захочет установить их точный источник, можно попробовать указать на яркий социальный материал, экстремизм суждений, точность языковых настроек. Однако, в сущности, ту же комбинацию ингредиентов в каком-то смысле можно обнаружить и в «повести о ненастоящем человеке», но «повесть» – пресный литературный полуфабрикат. А «Чужая»… шмат мяса, который хочется жрать сырым, даже если подозреваешь, что это человечина; как-то уж так она замаринована. Пожалуй, этот вкус достигается за счет некой приправы, какой-то соли, искажающей базовый вкус.

Эта соль Адольфыча – странный черный юмор: садистский, желчный и меланхоличный одновременно. Соль в том, что насилие – источник комического; оно вызывает не сострадание жертве, а смех. Причем смешны и те, кто совершают насилие, – потому что чрезмерны, и те, над кем совершается насилие, – потому что ущербны; палач и жертва – Пат и Паташон. В мире Адольфыча – попробуйте помахать у него в журнале красной тряпкой, и убедитесь в этом на собственном опыте: наказание всегда имеет дидактический оттенок и поэтому должно быть неадекватно проступку, чрезмерно – а все чрезмерное, любой художник это чувствует, всегда комично (ну да, с любовью – Квентину). То же и с жертвами насилия (и вот это уже на Тарантино не спишешь). Насилие не бывает немотивированным; слабость, физическая или психическая, – это тоже вина, проступок, преступление. За недостаток энергии тоже следует наказывать; чем, собственно, герои и занимаются. Если жертва позволяет над собой измываться, значит, она слаба, ущербна и подлежит осмеянию. Поэтому очень часто герои Адольфыча практикуют злые – очень злые – шутки; поэтому его рассказчиков – подонков, садистов, гопников – смешат выбитые глаза, причудливые черепно-мозговые травмы и неуверенные движения жертв, пытающихся подняться на ноги после пыток. И поэтому же рассказчик, лупящий жертву скалкой по пятке, не то что сомневается в своей правоте или задумывается о психической аномальности садизма: он просто подглядывает за собой в зеркале и испытывает непрерывное удивление от собственной комичности – так, что бровь поднимается у него не реже, чем рука.

В мире Адольфыча, где отсутствует табу на жестокость, нет смысла делать вид, что могут существовать коллективы, устроенные по какому-то другому принципу, – и, раз уж так вышло, отказываться от участия в погроме. В мире, где роман «Духless» официально признан библией бунтарей, поневоле приходится закошмаривать жлоба в чересчур жесткой манере. Это мир нереально страшный – но и нереально смешной: и нет смысла делать вид, что насилие слишком серьезно, чтобы над ним нельзя было смеяться – можно, и Адольфыч смеется. Это отвратительный, папановский гогот сквозь чужие слезы, этот запредельно черный юмор, несомненно, зло; но это зло с озорными, как у Джеффа, глазами, и есть та специя, то литературное вещество, которое вызывает у тебя зверский аппетит: реальность, которая приправлена этим злом, хочется жрать сырой – а не искать в ней «духовность».

Еще сутки экскурсий по левобережным шалманам в компании Адольфыча, и я сам стану похож на 92-летнего Джеффа; пора закругляться.

– Скажите, Владимир, – спрашиваю я на прощание, – а у Чужой есть прототип?

– Прототипа у Чужой нет. Она полностью выдумана. Другого ответа я не ждал; однако еще при первом чтении обращаешь внимание, что, какой бы чудовищной ни казалась эта Чужая, если выписать только ее реплики, оказывается, что все самые здравые мысли – здравые для тех обстоятельств, разумеется, – принадлежат ей; так что…

После двух дней в обществе Адольфыча мои подозрения скорее подтверждаются. Феномен «Чужой» говорит нам, что центральным персонажем в пьесе оказывается не тот, кто соблюдает понятия, Уголовный или корпоративный кодекс (бандиты, обыватели и офисные служащие), и не тот, кто делает свой бизнес на показном пренебрежении к ним (милиция, крестные отцы или авторы бунтовских романов), а по-настоящему отмороженная тварь, которая падает на город, украшенный рекламами «Меченосца» и «Райффайзена» и солонками с прорезью в форме S, как атомная бомба; которая наказывает зазевавшихся неадекватно и непредсказуемо; которая, вместо того чтобы писать «качественную литературу» таким бесцветным языком, что она изначально кажется переводом, кощунствует на суржике – однако ж на круг оказывается эффективнее всех, талантливее всех, симпатичнее всех. Чужая – это ведь автопортрет, Адольфычева Джоконда. Первый нах.