Смутно, как давний сон, помнил Томмот: однажды деревянная кровать на левой половине дома оказалась пустой. Рассказывали, что его отец был удачливый промысловик и уже выбивался в люди: обзавёлся семьёй, построил дом, купил коровёнку. Всё шло к достатку, но тут его подстерегло несчастье — в самые лютые январские морозы, когда обычно охотятся в одиночку, сгорела у него палатка со всеми пожитками. Выбираясь из тайги, отец за несколько суток без еды и без крова тяжело простудился. После этого прожил он всего одно лето…

Сыну он дал имя «Томмот», что означает «Немёрзнущий». Он мечтал, что сын удостоится лучшей доли.

После смерти отца мать перешла жить в избу к одной бедняцкой семье. Хотя камелёк и топили без перерыва, в избе постоянно был холод. Подробности той жизни Томмот нынче успел уже позабыть, только до сих пор ощутимы тот холод да тёплые руки матери, которая его обнимала. «О, бедная моя!» — вспоминал Томмот.

Чтобы не попасть в хамначчиты к баям, она работала изо всех сил. Она боялась, что если станет батрачкой, этой же доли не избежать потом и сыну. Как умудрялась она поспеть всюду — ума не приложить! Всех ближних соседей обшивала она. Это она на ручных жерновах молола им зерно, мяла кожи, обмазывала жидким навозом хотоны, косила сено, рубила и вывозила из леса дрова, пахала землю, готовила кумыс. Только и слышалосьз «Хобороос сумеет», «Хобороос сделает», «Хобороос доставит», «Хобороос принесёт». И не было случая, чтобы хоть раз она отказалась: хватит, устала.

Мать воспитала сына в раннем трудолюбии: к этому подталкивала нужда. Кроме сына, у матери не было никого, кто помог бы ей в работе. Первым из окрестных ребят Томмот взял в руки косу, стал возить и сено, и дрова — таков сиротский удел. У Томмота не было желания большего, чем облегчить ношу матери, и не было для него похвалы выше, чем материнское: «О, мой мужчина!»

У матери была заветная мечта увидеть сына человеком «белого труда», улусным писарем или учителем. Не задумываясь, она истратила последние гроши, залезла в долги, но сына всё-таки отдала в школу.

Окончив первый класс, Томмот на летние каникулы вернулся к матери, а та прежде всего заставила его читать по букварю. Не смея верить тому, что видела и слышала, она молча переводила взгляд то с сына на букварь, то с букваря на сына. Затем взяла она из рук Томмота букварь и заставила прочесть отдельные места на страницах, открытых ею наугад. Сын читал. Тогда мать всплеснула руками: «Мой сынок разумеет грамоте! Он читает книгу!» Не удержавшись, она побежала поделиться радостью к соседям, а потом всем гостям своим только и знала, что рассказывала об успехах сына: «Уже читает! Из букв умеет составлять слова!» И всё упрашивала Томмота угостить гостя книжной мудростью. О, мать, мамочка, дорогая…

Прошлой осенью, провожая его в Якутск на учёбу, она вышла с ним за ворота: «Береги себя, сынок!» Да не убереглась сама — зимой скончалась, бедная. Томмот даже на похороны не успел. К её могиле под старой лиственницей он пришёл только летом: прощай, мама, спасибо тебе за всё…

Скрипнула дверь, и пригревшийся у печки Томмот очнулся от воспоминаний. Ойуров вошёл мрачный, как ночь, не взглянув, сел за свой стол и сейчас же скрылся за облаками табачного дыма.

— Трофим Васильевич! — помолчав, напомнил о себе Томмот. — По вашему заданию я ещё раз допросил Аргылова.

И умолк, видя, что Ойуров не слушает его. Тот был раздосадован чем-то. Вдруг, не сдержавшись, он с маху ударил ладонью по столу.

— Эх, надо было сделать не так! Совсем не так!

Томмот только взглянул на него. Он знал, что Ойурова спрашивать ни о чём не нужно: если надо, скажет сам. Проведя обычным жестом — растопыренными пальцами — по волосам, Ойуров поднялся и набросил на плечи полушубок.

— Неудача у нас вышла, — сказал он Томмоту. — Ты помнишь Соболева, сотрудника военкомата? Тайком добирался к белым в Амгу, а один старик из бедняков обманом привёз его обратно к нам. Убил старика, застрелился сам и оставил нас в дураках. Ах, чёрт…

— Почему же? — не понял Томмот. — Разве Соболев… к белым?..

— Вот именно, должен был обязательно перебежать! Казалось, всё предусмотрели, а сорвалось! — Ойуров бросил свою трубку в коробку из-под монпансье. — А мне выговор. Допустил побег — прошляпил, не допустил — ещё больше прошляпил… Такая наша работа…

Он стал будто бы успокаиваться. Опять взял трубку и опять сунул в рот, даже запел что-то тягучее, похожее на олонхо, и долго глядел в темноту за окном.

— Да-а, продумали всё до мелочей, только ошибка-то не в расчётах, — сказал он наконец. — Упустили из виду такую, с позволения сказать, мелочь, как поворот народа в сторону Советов. Этот старик Тытыгынай многому нас научил! Кто освободил бедноту от кабалы богачей? Кто вчерашнего нищего назвал высоким именем человека? Кто наделил его землёй? Кто вчерашних инородцев поставил вровень с народами? Кто вместо шамана с попом сказал им — развивайте свою культуру? Тут только один ответ — Советская власть. Знать-то мы это знаем… А вот на деле… Да, старик Тытыгынай многому нас научил. Ценою жизни своей научил! Спасибо, старик. Вечная память тебе, а нам наука. — И без всякого перехода повернулся к Чычахову: — Что у тебя?

— По вашему поручению допрашивал опять Аргылова, — повторил Томмот.

— И как?

— Нового ничего не говорит.

— И не скажет, — отмахнулся Ойуров, вынул из ящика стола кипу бумаг и углубился в них. — Ему говорить больше нечего…

— Всё же вёл себя необычно: всё примеривался ко мне… — Томмот нехотя усмехнулся. — Старался выведать у меня о сестре: как я к ней отношусь, она ко мне…

— Да, говорить ему уже нечего… — всё больше углубляясь в свои бумаги и уже плохо слушая собеседника, повторил Ойуров. — Трибунал в помиловании ему отказал. Так что ты сказал?

— Я говорю, примеривается ко мне, прощупывает. И всё почему-то сворачивает на сестру. По его словам, она на него чуть ли не молится. Похвастался, что и отец послушен ему во всём. Удивился, когда я ему сказанул, что сестра твоя, дескать, тоже контра, перебежала к белым, в Амгу. Мне кажется, что он примазывается ко мне, что-то ему от меня надо…

— Куда-куда ты сказал?

— В Амгу… — сочтя себя виноватым, повторил упавшим голосом Томмот.

— Кто… перебежал в Амгу?

— Да Кыча, Аргылова сестра! Она, может, и не в Амгу, да какая разница! Я уже со зла…

— Обожди-ка, Томмот. Аргылов, Кыча, Амга…

Чычахов выжидающе замолчал. А Ойуров, будто увидев Томмота впервые, долго не сводил с него глаз.

Валерий Аргылов и впрямь чувствовал себя так, как, вероятно, чувствовала бы себя пустая сума: сколько ни тряси её, ни крохи оттуда не выпадет. Кому нужна пустая сума? За ненадобностью её выбросят, сверху завалят какой-либо дрянью — и всё. Как только подумает Валерий об этом, начинает холодеть от ужаса, метаться, не находя себе места. Каждый день он лез из кожи вон, силясь навести следователей на мысль, будто бы знает ещё кое-что, но, по всему видно, следователи давно уже слушают его вполуха. Значит, дела плохи. Останься он в живых, взялся бы за ум… Тогда чёрта с два толкнули бы его на опасность, хоть сули они трижды славу и богатства! Теперь бы уж он не стал рисковать, теперь-то уже постарался бы взять от жизни всё, что она даёт. Жить аскетом, уповая на будущее, — глупее этого что может быть? Ведь жизнь у человека одна. Да, живём лишь раз… Вот и бейся головой в стену: попал в беду, и все от тебя отвернулись, кончилась в тебе надобность, и тебя выбрасывают. Все таковы! Кто из его бывших друзей протянул ему руку помощи? Кто-нибудь передал ему хотя бы слово поддержки и понимания? Пепеляев и иже с ним обещали помочь, если что… Где обещанное? Собаки…

В двери камеры открылось окошко.

— Бери еду!

Аргылов не отозвался. «Бери еду». Разве это можно назвать едой? И к чему теперь есть?

— Бери еду! — Караульный поставил миску и отошёл.

Ах, загублена жизнь! Загублена… Что вспомнишь сейчас, когда тебе уже конец? Нечего вспомнить! Маленького мать любила его баюкать, целовала в глаза и ласково гладила по голове… Нет, это слишком давно было! И это не то! Лучше вот это: лесная поляна, залитая солнцем, сплошь покрытая полевыми лилиями — ярко-красными цветами сарданы! Помнится, тогда это поразило его как чудо: красная земля! Но к чёрту и это — красная земля. Она и впрямь теперь вся красная. Что ещё? Неужто только и радостного в жизни было, что материнская ласка да эта поляна? Или и не бывает в жизни ничего, кроме маленьких радостей и больших печалей? Нет, бывает! Большие радости есть и у него, только не позади, а впереди. Просто он ещё слишком молод, до самого прекрасного в жизни он ещё не дожил.

— Заключённый Аргылов!

Обернувшись на оклик, Валерий увидел вошедшего в камеру Чычахова: зачем он здесь?

— На вас жалуются, что не хотите есть.

— Э-э… — отмахнулся Аргылов.

— Заключённый, почему не едите?! Сейчас же есть!

Аргылов криво усмехнулся: с чего это он раскричался, власть свою пробует?

— Зачем? Уже всё равно…

— Делайте, что велят! — И вдруг интимно наклонился к нему: — Надо есть, Аргылов. Еда продляет жизнь…

— Хгм… Не еда продляет, дурак! Трибунал продляет!

— Силы нужны человеку всегда.

Сбитый с толку Валерий почему-то не нашёл, что ответить. А Чычахов опять напустил на себя строгий вид:

— Стол грязный! После еды почистите! — И уже на выходе вполголоса: — Ешь, Аргылов. Обязательно ешь…

Загремел навешиваемый снаружи замок, а Валерий не знал, что подумать. Показалось ли ему, или он действительно уловил нечто многозначительное? Ладно, будь что будет. Надо и вправду последовать его совету и поесть.

Неизвестно с чего Валерий почувствовал себя будто проснувшимся после крепкого сна и прямо-таки набросился на остывшую кашу в алюминиевой миске. Уминая за обе щёки, он скосил глаз на лоскуток газеты на столе: «Сводка штаба…» — безразлично прочёл Валерий и вдруг отодвинул миску.

«Сводка штаба вооружённых сил Якутской АССР. В ночь с 1-го на 2-е февраля авангардный отряд белых в 300 человек, под командованием полковника Рейнгардта, напал на слободу Амгу. После боя, продолжавшегося 3-4 часа, наш немногочисленный гарнизон вынужден был отступить. С нашей стороны убито и ранено не более 35-40 человек…»

Аргылов вскочил, набросил на себя пиджак, схватил с топчана пальто и вдруг опомнился: куда это он собрался? Он забыл, что сидит в тюрьме… Тщательно разгладил он смятый клочок газеты и, вникая на этот раз в каждое слово, прочёл сводку вторично. Идут! Они идут! План генерала осуществляется! К Якутску они подойдут со дня на день.

Кто принёс ему этот обрывок газеты — надзиратель вместе с миской каши или Чычахов? И что значило загадочное поведение парня? Парень-то, кажись, не промах — даром, что молодой: красные ещё не разбиты, а он уже ищет, как спасти себе жизнь. Эх, хорошо бы помог! Чычахов определённо выведал что-нибудь обнадёживающее и делает намёки. Не может быть, чтобы такого не было!

Аргылов заметался по камере.

Вечером следующего дня, когда Аргылов сидел, весь превратившись в слух, и напрасно ловил звуки перестрелки, которую, по его расчётам, на улицах Якутска уже должна была затеять боевая дружина Пепеляева, к нему в камеру вошёл начальник тюрьмы. Он объявил, что прошение Аргылова о помиловании ревтрибунал отклонил.

Аргылова словно хватили дубиной по голове. Оглушённый, он сидел, бессмысленно уставя взгляд в пространство. Придя в себя от стука захлопнувшейся двери, он подскочил к ней и забарабанил изо всех сил.

— Ка-ак! Как же это? Я же всё рассказал! Ничего не утаил! Нет, только не это… Не надо меня убивать! Я ещё расскажу!

Дверь не открылась.

Как же это? О чём же тогда болтал этот негодник Чычахов? Можно было подумать, что он обнадёживал… Конечно же, у него, мелкой сошки, какой может быть вес? Кто станет придавать значение его мнению, прислушиваться к его словам? Может быть, Чычахов ждал, что подоспеют пепеляевцы? А им-то не к спеху, как видно. Их, собак, не особенно трогает его участь. О, если бы он знал раньше, хоть бы догадывался, что всё получится так!.. Сто раз прав был отец, когда советовал: «Пусть дерево валит другой, а ты поспевай к сбору белок». Жаль, что этот мудрый совет ему уже не пригодится. Проклятая судьба! Проклятые красные! Всё, всё кончено.

Шатаясь, он пошёл к топчану и повалился на него лицом вниз.

Вывели его из тюрьмы ночью и в окружении пяти вооружённых конных повели по тёмной улице. Затем спустились вниз по какому-то откосу… Смирившийся со своей участью, полумёртвый, шёл Аргылов, ничего не видя и не слыша вокруг и едва волоча ноги. Прошли через Зелёный луг, началась река. Пройдя ближнюю протоку, вступили на лёд главного русла. Впереди и чуть левее зачернел остров.

— Стойте! — скомандовал Ойуров.

Все остановились.

Выше по реке, в морозном воздухе далеко окрест разносился слитный топот коней.

— Кто такие там скачут — догнать и проверить! — распорядился Ойуров. — А вы, Чычахов и Вишняков, приведите приговор в исполнение. На том вон острове. Как кончите — забросайте снегом. Понятно?

— Так точно!

До сознания Аргылова дошло только слово «понятно». «Что ему понятно?» — вяло подумал он. Ко всему, что происходило вокруг, Аргылов был безучастен, люди казались ему бесплотными, а их голоса отдавались в ушах далёким эхом.

— Выполняйте!

— Есть!

Ойуров и ещё двое конных быстро ускакали.

«Выполняйте! Кто и что будет здесь выполнять?» — автоматически подумал Валерий.

С вывернутыми назад и туго связанными руками его привели на остров. Конвоиры сошли с коней и набросили поводья на сухие ветки какого-то дерева.

— Кто-то скачет. Давай я встану тут — на всякий случай. А ты там, за ивой, управься, — сказал Чычахову его напарник, русский.

Чычахов ткнул Валерия стволом винтовки в бок, но Аргылов остался неподвижен. Он не ощутил толчка. Чычахов толкнул его ещё раз:

— Иди! Вон к той иве!

Аргылов вздрогнул на этот раз, и в голове его что-то сработало: «Выполняйте!», «Вон к той иве…» Вдруг до него дошло, что эти слова имеют к нему самое прямое отношение и что настали последние минуты его жизни. Протестуя против такой ужасной судьбы, взыграла каждая клеточка его тела, вскипела каждая малая капля крови, и эта жажда жизни, этот протест против смерти исторгли из его горла хриплый вопль: и мольбу, и плач обречённого, и мстительную злобу, и проклятье:

— Не надо!.. Постойте! О-о-о! Остановитесь! За что? Я всё рассказал… Не убивайте!.. Не убивайте меня!

— Шагай, шагай!

Аргылов упал на колени. В этот миг ему страстно захотелось сделать какой-то ему самому неведомый, самый что ни есть отчаянный шаг, чтобы только вызволить себя из этой ужасной доли. Невдалеке от себя он увидел чернеющие на снегу торбаса Чычахова и подполз к ним на коленях:

— Спаси меня! Ради Кычи… Упроси своих! Умоляю… Стань мне солнцем и луной!

— Чего там долго возишься! Поторопись! Какие-то едут сюда! — крикнул Чычахову второй конвоир издали.

От хрясткого удара в челюсть Аргылов опрокинулся навзничь в снег.

— Встань, контра!

Этот бесстрастно-жестокий окрик заставил Аргылова вскочить на ноги: он понял, что никакой пощады ему уже не будет, что жалки его мольбы и слёзы, а единственно уместна и в святости своей прекрасна лишь ненависть!

— На, собака! Стреляй, варнак! — Он пошёл грудью на Чычахова. — Нищий! Кумалан! Голяк! Жри меня, ешь!

Чычахов сильными толчками погнал его за иву, а тот, упираясь, всё шёл на него грудью:

— Собаки! И вы помрёте собачьей смертью! О, проклятые!.. Попались бы вы в мои руки! Стреляй, пёс!

Едва зайдя за иву, где второй конвоир не мог их видеть, Чычахов вдруг придвинулся к Аргылову вплотную:

— Тише, дурак! Как выстрелю, сразу замолчи…

И тут же над ухом Валерия ахнул выстрел.

Ещё секунду назад столь красноречивый Аргылов внезапно онемел. Он молчал, но не по приказу молчал, а от растерянности и от самого крайнего, на грани с помешательством, изумления.

— Всё, что ли? — крикнул Чычахову второй конвоир.

— Всё! Иди сюда, оттащим его в сторону! — отозвался Чычахов и шагнул навстречу тому из-за ивы.

Опять громыхнул выстрел: неподалёку от Валерия в темноте кратко взблеснул длинный язык пламени.

Чычахов подскочил к Аргылову и одним махом перерезал ножом верёвки у него на руках:

— А ну, быстрей!

Не понимая, куда торопит его Чычахов, Валерий не двинулся с места. Как и прежде, толчками, Чычахов подвёл его к коням.

— На этого садись! Да пошевеливайся ты!

Аргылов послушно сел на коня. Поднимаясь в седло, он мельком увидел под ивой лежащее вниз лицом тело второго конвоира.

— За мной!

Чычахов выскочил на пустующую дорогу и, направив коня на восток, за реку, взмахнул плетью. Конь под Аргыловым без понукания с места взял крупным намётом вслед за первым всадником.

Оба были уже далеко от противоположного берега, когда сбоку где-то захлопали выстрелы. Чычахов сорвал с плеча винтовку и, обернувшись, крикнул:

— Скачи по этой дороге!

На дороге раза два-три громыхнули выстрелы. Это отстреливался Чычахов.

Вымахнув на вершину береговой сопки, они остановили в лесной чащобе запалённо дышащих, взмокших от пота коней. Чычахов соскочил на землю и, зачёрпывая горстью, стал жадно глотать снег.

— Слазь и ты! Пусть конь отдышится.

Аргылов не слез, а сполз с седла, а затем, не удержавшись, сполз и на снег. Он вдруг заплакал:

— Спас… Никогда я этого не забуду, никогда! Клянусь… Оо… Оо… Клянусь…

— Перестань, дурак! Будь мужчиной! Мы ещё в опасности, можем наскочить на дозор! Перестань, возьми себя в руки. Посмотри-ка лучше, что у меня с рукой.

Аргылов пощупал левый рукав Томмота.

— Кровь…

— Значит, всё-таки задели меня. Ладно, потом… Надо спешить, пока не рассвело.

Рассыпая частую дробь копыт, кони опять понесли на восток. Через несколько мгновений их поглотил мрак.