Днем в Атуевку, на передний край, не ходили — ждали ночи, ночи на удивление короткой и потому, наверное, ценимой чрезвычайно, неизмеримо больше любого дня с солнечным его обилием и бездонной голубизной небес.

Ночью таял зной, оседала пыль, исчезала с глаз изрытая воронками земля. Прятались дороги, устланные пеплом вперемешку с битым кирпичом, исковерканными гильзами, осколками разорвавшихся недавно мин, снарядов, бомб. Призрачными, будто нереальными становились обгоревшие деревья и полуобвалившиеся стены каменных построек, наклонившиеся, но не рухнувшие почему-то до сих пор.

Тьма окутывала все вокруг, весь исполосованный кровоточащими ранами огромный мир. Только половина неба, загораясь от земных пожарищ, тлела до рассвета.

Ночью через двухкилометровую долину, отделявшую Атуевку и передний край от огневых позиций дивизионной артиллерии, тянулись в обе стороны длинными и короткими цепочками нагруженные боеприпасами одноконные повозки, связные, раненые, бойцы с большими термосами за спинами. Все, что надо было перебросить на передний край или обратно, все, не видимое днем, ночью становится видимым, превращаясь в тени, в ленты теней. Ленты двигались бесшумно, крадучись по мостикам через речушку с раскромсанными берегами, мимо танков, искореженных и обгоревших, уткнувшихся стволами пушек в землю или вздернувшими их ввысь, мимо разбитых немецких автомашин и, мотоциклов, возле вздувшихся, распространяющих зловоние лошадиных трупов.

Миновав речушку, двигались как можно быстрее: это место было самое опасное. Оно и ночью обстреливалось наугад — мины и снаряды рвались методично, через равные до секунды промежутки времени. А днем с вражеских позиций долина виделась как на ладони, ее поливали огнем, как хотели. Иногда по одному-единственному человеку били всей мощью минометной батареи. Свирепствовали тут и крупнокалиберные пулеметы, и самоходки. И пикирующие бомбардировщики, случалось, ныряли с высоты, норовя оглушить, вмять в землю и разнести в клочья каждого осмелившегося показаться среди бела дня.

Ватолин тоже не собирался идти в Атуевку днем, но пришлось.

Накануне поздно вечером он, решив заночевать на четвертой батарее, сидел в только что оборудованном командирском блиндаже и слушал, как беседуют старший политрук Агафонов с Синельниковым.

— О последней речи Черчилля читали? — вопрошал младший лейтенант. — То-то… Я все его речи читаю. Здорово говорит! Сердце, говорит, кровью обливается, когда думает о страданиях русского народа. Лорды, поди, плакали, слушая его. А разобраться — Ваньку он валяет.

Комиссар с Костей молчали. Синельников продолжал:

— Помоги, если обливается… Открой второй фронт. Болтун! «Болтун ты, сэр Уинстон» — вот как бы я ему сказал на месте Сталина.

— Поэтому, наверное, и не поставили тебя на это место, — без намека на усмешку ответил старший политрук.

Со странностями был этот человек, старший политрук Агафонов. Во всяком случае, по мнению многих, на комиссара он не походил. Длинных речей не произносил, никого ни за что не агитировал, никем и ничем не распоряжался. Все больше ходил. Ходил по батареям и взводам, лазал по наблюдательным пунктам, заглядывал в самые неустроенные землянки и в котелки бойцов. Смотрел и слушал. Сядет вот так же, как сидит сейчас, уперев локти в колени, а подбородок — в сцепленные пальцы рук, и слушает, кто что говорит. Если спросят, ответит…

И во время последнего памятного боя он был на НП, у Павельева. Тот, приказав батарее выдвинуться и стрелять прямой наводкой, увидел вдруг еще несколько вражеских машин и решил поднять взвод управления с гранатами «РГД» в руках: «Помирать, так с музыкой». Комиссар вмешался: «Отставить! Лечь в окопы и пропустить танки через себя!» Только благодаря этому уцелели связисты и разведчики да и сам командир.

Когда стих бой и впору было облегченно вздохнуть, не вспоминая о скрежетавшей над головой смерти, комиссар сурово выговаривал Павельеву: «Растерялся ты, комбат… Это плохо. С противопехотной гранатой на танк! Ему-то что слону дробина, а людей бы сгубил всех до одного. И сам бы погиб».

Комиссар сердился редко. Иногда по пустякам. Например, встретил недавно командира, обутого в немецкие сапоги, офицерские, хромовые, с высокими голенищами в обтяжку. Остановил, внимательно оглядел: «Это что такое?» — «Трофейные, товарищ старшф политрук», — ответил командир. Агафонов брезгливо поморщился: «И не противно вам? Или своих нет?» — «Есть свои… Но кирзовые». — «Ах, кирзовые… Вон оно что», — только и сказал комиссар. Но при этом отвернулся от собеседника, показывая, что не хочет больше его видеть…

— Нет, я, серьезно. Сколько можно говорить о втором фронте! — продолжал Синельников, размахивая свежим номером «Красной звезды». — Польза-то какая?

— Польза есть, — рассуждал будто сам с собой старший политрук. — За нас они, союзники, а не против — вот польза. Свиную тушенку посылают… Спасибо и на том: нам ныне все сгодится. И второй фронт откроют. Обязательно.

— Когда?

— Не знаю. Думаю, не скоро. Не раньше, чем мы старую границу перейдем.

Сцнельников присвистнул.

— Ну хватили! Дай бог до Киева пока…

— Пока? Пока мы в Атуевке, — Агафонов постучал ладонью по ящику из-под снарядов, заменявшему стол. Глаза его попрятались в морщинках, ресницы задрожали. — То, что пока, это… Это беда наша. Большая беда. И пока мы здесь, Черчилль с Рузвельтом, думаю, не будут торопиться.

В узкую дверь блиндажа просунулась голова связиста.

— Товарища лейтенанта Ватолина просит товарищ начальник штаба дивизиона, — отрапортовал он и поставил на стол телефонный аппарат, за которым тянулся шнур. Костя взял трубку.

— Здравствуйте, — голос старшего лейтенанта Хабарова был, как всегда, ровен и сух. Он попросил разрешения отдать от имени командира дивизиона несколько очередных распоряжений и добавил: — Вас Первый спрашивал. (Первый — это командир полка). Звонил со своей вышки, просил сообщить его адъютанту, где вы будете завтра.

— Буду на своей вышке, — поспешно ответил Костя, хотя назавтра собирался на шестую батарею и потом в штаб дивизиона. Язык у него не повернулся сказать, что еще день проведет в районе огневых позиций в то время, как командир полка почти на самой передовой.

Беседа с комиссаром продолжалась. Потом все трое легли отдохнуть, а когда Ватолин проснулся, было уже утро. Так вот и пришлось ему отправляться в Атуевку по свету.

До переправы он добрался благополучно. Мостик был разбит, только одно бревно еще держалось, застряв концами между повозками, скатившимися с берега и вставшими поперек дороги. Колеса их захлестывала мутная, с желтым оттенком вода. Ватолин, не глядя под ноги, перемахнул бревно и сразу уткнулся в землю. Он уловил мгновение, которого хватило, чтобы спрятаться от разрыва.

Стреляло, судя по всему, самоходное орудие. Снаряды рвались почти одновременно с выстрелами, через секунду-две: короткий, приглушенный свист — и вспышка с раскатистым треском. Осколки проносились над головой, воздушная волна взметала пыль и била в спину, еще сильнее прижимая к земле.

Первой мыслью Ватолина было, что целый экипаж вражеской самоходки нацелился сейчас в него единственного и ни в кого другого. Ради того, чтобы убить именно его, посылает самоходка снаряд за снарядом. Она может долбить хоть дотемна, а ему и нужен-то один малюсенький осколок, чтобы не встать уже… Он здесь один, и никто его не защитит, и пути отсюда нет. Лежи и жди, когда снаряд угодит рядом, а то й прямо в тебя. Вот он… Нет, пока не этот, значит, следующий. И снова не тот. Который же?

Пушка била, поднимая фонтаны земли то по одну, то по другую сторону узкой, приютившей Ватолина ложбинки. Как ни старался стрелок фашистской самоходки, а попасть не мог. Случается так в артиллерии: цель пристреляна, осталось только поразить ее, и это «только» не получается. Ватолин подумал, как ругаются, должно быть, сейчас немцы, насмехаясь над своим стрелком. От этой мысли ему стало легче: «Погодите, шелудивые, и до вас черед дойдет». Однако холодное, вызывающее озноб ощущение одиночества и беззащитности тут же вернулось. Ватолин чувствовал, что, если и не попадет в него немецкий горе-стрелок, он сам долго не продержится, встанет и побежит навстречу вспышкам и свисту.

Навстречу он не побежал, а выждал очередного разрыва и метнулся к Атуевке, к подножию высоты, где начиналось мертвое, то есть не просматриваемое противником, пространство. Он приблизился к нему и уже видел вход в какой-то блиндаж, выдолбленный в твердой породе у подножия высоты, и в это мгновение его швырнуло и больно ударило о землю.

Очнувшись, Ватолин не сразу понял, что его тащат под мышки и каблуки волочатся по земле. Потом он увидел над собой сосредоточенное, чисто выбритое лицо сержанта с белоснежным подворотничком под двойным подбородком. В ушах звенело, тупая боль ходила по спине от головы до пояса.

— Хватит. Теперь я сам, — Ватолин встал и отряхнулся.

— Зайдите сюда, товарищ лейтенант, — дверь блиндажа отворилась, и появился высокий майор с орденом Красной Звезды на груди. — Сюда, — повторил он и обратился к сержанту; — Никита Саввич, помогите.

Ватолин, не дожидаясь помощи, поспешил к двери, переступил высокий каменный порог и остановился. Тут было непривычно чисто и пахло свечкой, сапожным кремом и хорошим табаком. Стол, вкопанный в землю, был тщательно выскоблен, на нем лежали крупномасштабная, изрисованная красными и синими полосами карта, карандаши, планшетка. В углу, за маленьким столиком, сидел телефонист, в другом углу — не обративший на Костю, кажется, никакого внимания лысеющий капитан. Майор указал на табурет.

— Садитесь.

Он внимательно оглядел Костю, провел рукой по коротко постриженной шевелюре.

— Как оно? Крепко стукнула?

— Не-ет, — вмешался сержант Никита Саввич. — Стукнуло в самый раз, чтобы не лез наперед.

Хоть всего и сержант, а разговаривал весьма вольно, видно, давненько возле начальства пребывал.

— Какой леший понес вас в такое время? — спросил неожиданно, не поднимая головы от стола, лысеющий капитан. — Жить надоело?

— Нет, — Ватолин покачал головой. — Не надоело.

И почувствовал смущение, от которого сам себе становишься неприятен. О капитане он подумал: «Наверное, начальник штаба», — и, вспомнив о своем Хабарове, заключил: «Все они, начальники штабов, такие… Сухари».

А майор? Видел уже Костя это скуластое лицо с чуть продолговатыми глазами и упрямым широким подбородком. Видел в своей дивизии — больше негде. Но где именно и когда?

Выслушав какое-то указание майора, хмурый капитан ответил:

— Будет сделано, Михаил Эрастович.

Эрастович! Все ясно теперь… Отчество «Эрастович» Ватолин запомнил, услыхав его еще там, в лагере под Вологдой, где формировалась дивизия. Запомнил, потому что Эрастом, Эрастом Антоновичем звали его любимого артиста театра музыкальной комедии. А не имеющий никакого отношения к артисту Михаил Эрастович — это Кормановский, командир стрелкового полка. Того самого полка, который Ватолин, вернее его второй дивизион, должен поддерживать своим огнем.

Боль от ушиба в спине и затылке у Кости внезапно прошла, зато ощущение неприязни к самому себе усилилось. Не так, совсем не так он, командир поддерживающего дивизиона, собирался встретиться с командиром поддерживаемого стрелкового полка. Собирался встретиться почти как равный с равным, потому что «поддерживающий» — это отнюдь не «приданный». Приданный полностью подчинен. Тому командир стрелковой части вправе приказать, а поддерживающему — не вправе, его он может только попросить, ну, в крайнем случае, потребовать.

Словом, командир артиллерийского дивизиона для командира стрелкового полка — фигура очень значительная. Эту истину Ватолин усвоил еще в училище, убеждался в ее непреложности на фронте. А теперь вот в применении к нему, Ватолину, какая он сейчас фигура? Жалкая!

— Артиллерией? — спросил Кормановский, обратив, должно быть, внимание на Костины петлицы.

Секунду помедлив, Ватолин встал:

— Исполняющий обязанности командира второго дивизиона лейтенант Ватолин.

Майор улыбнулся и развел руками:

— Так бы сразу и сказали. Очень рад. — Повернулся к капитану: — Видите, Николай Петрович, артиллерия к нам на помощь идет.

— Вижу. Дойдет ли только, — буркнул, по-прежнему не поднимая головы от бумаг, капитан.

— Дойдет. Я их, артиллеристов, знаю. Храбрый был воин бывший командир дивизиона. Вечная ему память… И новый, уверен, не подкачает.

Спохватившись, майор спросил:

— Вы что, совсем один? Или оставили кого в дороге?

— Один.

— Ну ладно, ничего. Ваш энпэ тут недалеко. А пока отдохните. Вот папиросы. Закуривайте.

Командир полка подошел к столу, взял карандаш, пометил что-то на карте, потом в блокноте и обратился к капитану. Ватолин не слышал их разговора. Он слышал, как за дверью рвались снаряды, как завязался воздушный бой и бомбы падали у переправы и дальше — восточнее. Он тянул «Беломорканал» и наблюдал, как майор говорил по телефону и хмурился. Казалось, он не замечали, как вздрагивал блиндаж и сквозь невидимые щели обшивки сыпалась земля, как крупные осколки бомб жужжали над блиндажом, били в дверь. Однажды только, когда погасли свечи, он шумно фыркнул и зашагал из угла в угол, пока сержант зажигал их.

Бомбежка стихла. Ватолин поднялся:

— Я пойду.

— Прошу подождать. Сейчас, — майор взял трубку, назвал какого-то «тринадцатого», сказал, чтобы тот был внимателен к соседу слева, берег «карандаши» (людей), а ночью вывез груз, то есть раненых. Потом поговорил с «шестнадцатым», с «двадцать вторым». Подумал и подошел к Ватолину: — Слышали, как тяжелая батарея била? По нашим тылам она часто бьет. На днях продовольственно-фуражный склад разнесла. Весьма мешает обороне. Так вот, лейтенант, батарея эта дальнобойная на нашем с вами участке находится. Надо бы ее накрыть. Подумайте. С наблюдательных пунктов ее не видно. По площади стрелять — снарядов не хватит. А от переднего края она близко… Подумайте. Может быть, откуда-то она просматривается все же, а?

— Подумаю.

— Ну, желаю удачи, — командир полка протянул руку, весело сверкнул продолговатыми глазами. — И выше голову, товарищ лейтенант, — дальше видеть будете.

Когда Ватолин добрался до района наблюдательных пунктов, немецкие бомбардировщики снова долбили лощину. А здесь, на переднем крае, было самое тихое место — здесь немцы не бомбили, чтобы не попасть в своих. Командир четвертой батареи Долгополых первым увидел Костю и бросился к нему:

— Ты?!

Ватолин, чуть было не отчеканив в ответ: «Так точно, товарищ старший лейтенант», улыбнулся устало; он никак не предполагал, что своим появлением вызовет у дяди Васи такую радость.

— Я самый. Меня кто-нибудь спрашивал?

— Спрашивали. Из полка звонили и начальник штаба Хабаров спрашивал.

— Что сказал Хабаров?

Долгополых пожал плечами и ответил нерешительно:

— Высказал недоумёние.

У большой норы, выкопанной под фундаментом стоявшего здесь когда-то дома и называемой все же блиндажом, Костю встретил ординарец Недайвода и доложил, что приказание выполнено — обмундирование для командира дивизиона получено.

— Какое обмундирование? Ах да, — вспомнил Ватолин о разговоре с капитаном Зараховичем. Ему бы эти заботы! А надо дивизионом командовать. И свое место найти. И голову держать выше, чтобы дальше видеть. И думать о вражеской батарее, которую следует подавить неведомо как.