Прожить двадцать лет – и не видеть родимого города. Бродить в одиночку. С собой разговаривать матерно. За воздух держась как за ручку. Ведь мы же не гордые. Мы можем прожить до полтинника дома и с матерью, где пёс громко лает в прихожей, и кушать нам подано. Но всё же есть смысл обратиться к другой хрестоматии. Ведь я не таков. Я уже говорил это ранее. Мне хочется петь, только без адресата нет голоса. И сердце стучит – на кого-то, по-прежнему крайнего, и вновь ерундовину пишут газетные полосы… Идущая в гости к кому-то не знает заранее, насколько близки скоро станут глаза, губы, волосы хозяина дома, который, возможно, не ждал её, но вскоре научится ждать. У меня – получается. Вложить двадцать чёртовых лет! – в поезда запоздалые, а после спросить, отчего ж мое сердце печалится? Мы городу смотрим в глаза изумленно-усталые, и чувство крепчает пуэром в фарфоровой чайнице. В сгоревшем театре опять поднимается занавес над тайной, что зрителям всем раскрывать я не вынужден. С подачи твоей Петербург открывается заново. Он в цвете, он в самом цвету. Значит – стоило, видишь ты? — прожить двадцать лет, чтобы сердце, которое замерло, забыло кого-то семь раз, чтобы вспомнить – единожды.