Со всех сторон света стекались в Иерусалим толпы, и в том числе не только постоянные жители Палестины, но и рассеянные по далеким материкам и морям верующие из Александрии, Финикии, Идумеи, из греческих колоний и из столицы – Рима. На всех дорогах царили толкотня и шум, а в воздухе стояли столбом золотистые клубы поднимаемой пыли.

Временами на дорогах образовывались настоящие заторы, и слышен был только шум смешанных голосов, рев скота, визг ослов, ржание лошадей, а среди этой оживленной толпы и гомона выделялись невозмутимым спокойствием вереницы тихо ступающих солидных верблюдов – купеческие караваны, спешащие распродать в священном городе свои богатства.

За несколько десятков стадий от цели путешествия начиналась уже цепь расставленных под открытым небом мелких ларей, надрывались охрипшие от расхваливания своих товаров торговцы в синих шерстяных плащах, перекинутых через плечо и обернутых вокруг пояса, Кое-где возвышались наскоро сколоченные балаганы странствующих фокусников и акробатов, палатки торговцев амулетами, таинственные шатры шарлатанов – восточных чернокнижников и предсказателей будущего.

В серой толпе, следовавшей по большей части пешком, обращали на себя внимание богатые кортежи обогатившихся на чужбине иудеев, в роскошных плащах, с шелковыми шнурами для перевязи головного убора; одни ехали окруженные слугами, на рослых мулах, других несли в лектиках. Порою появлялись в толпе фарисеи, из которых некоторые нарочитыми обетами отягчали свое благочестивое паломничество: один, например, по прозванию Никфи, или кривоногий, умышленно волочил ноги по земле, задевая за каждый камень; другой, по прозванию Медукия, шел, согнувшись в знак благочестия, Шикми шел, совсем сгорбясь, точно нес на своих плечах всю тяжесть закона, а Киани, прозываемый «фарисеем с окровавленным челом», чтоб не смотреть на женщин, шел с закрытыми глазами, отчего часто расшибал себе до крови лоб о стены, заборы и деревья.

Иисус и его ученики шли быстро и слились с общей толпой на дороге из Иерихона в том месте, откуда уже была видна древняя каменная стена, возглавлявшая холмы, и огромные четырехгранные, построенные Иродом Великим из отесанных глыб белого мрамора башни Гиппия, Мариамны, Фасаила и возвышавшаяся над остальными восьмигранная Псефинос – семидесяти пяти локтей в вышину.

Все ученики смотрели на башни, величественно вырисовывавшиеся на фоне неба, а Иуда – на море людей, в которое положительно с наслаждением он окунался; особенно же радовали его взгляд многочисленные кучи плечистых галилейских пастухов, вооруженных пращами, с запасом камней в рогах и мешках.

Некоторые из них, в козьих или бараньих шкурах шерстью наружу, с обнаженными до колен высокими ногами и голыми мускулистыми руками, в которых они несли толстые палицы и дубины, выглядели довольно дико, но это были зато горячие поклонники Христа.

Узнавая учителя, они уступали ему дорогу, оглашая воздух восторженными возгласами, называя его сыном божиим, спасителем, пророком.

Каждый раз, когда громко раздавались эти крики, Иуда весь сиял, радовались и ученики; один только Иисус, казалось, не разделял общей радости и хотя, правда, приветливо улыбался им, но в этой улыбке сквозила видимая печаль, и, как будто желая избегнуть этих знаков восторженного почитания, он нередко сворачивал на проселочные дороги, а по мере того как приближались к Иерусалиму, все чаще бросал непонятные слова о необходимости жертвы, о предстоящих муках, крови и смерти…

Всего яснее и откровеннее говорил он об этом с прямодушным и искренним Петром, а тот, встревоженный, делился своими опасениями с наиболее умным и предприимчивым, по его мнению, Иудой. Но Иуда успокаивал его и радовался в душе, думая, что Иисус решился, наконец, на пролитие крови, на смертный бой, и притом в наиболее выгодную минуту, когда, склонная к волнениям масса, верная ему толпа, наполнит до краев город.

Его поддерживала в этом предположении разумная, по его мнению, предусмотрительность Иисуса, который, желая обмануть бдительность высшего духовенства, пробирался как бы украдкой и, обойдя городские ворота, направился прямо в Вифанию, как будто предполагая ударить с горы, застигнув врагов врасплох.

Мария, желая сделать соответствующие приготовления для приема Иисуса, побежала вперед.

Она весело вбежала в усадьбу и – обомлела.

Перед домом на земле сидела в разодранных одеждах, с распущенными волосами, с головой, посыпанною пеплом, и опухшим от слез лицом Марфа. Вокруг нее рыдала и причитала прислуга.

Увидев сестру, Марфа бросилась к ней с криком:

– Мария, Лазарь, брат наш, умер… вчера… только вчера… Почему, ах почему, – рыдала она, – не пришли вы раньше! Учитель не дал бы ему умереть!..

– Что ты говоришь?.. – отпрянула в ужасе Мария, прислонилась к углу дома, закрыла глаза и тихо заплакала. – Куда ж вы его положили? – спросила она сквозь слезы.

– Там, на склоне, под платаном…

Мария, следуя обычаю, пошла к могиле, которая представляла собой просторную пещеру, заваленную огромным камнем; она распустила волосы, разорвала на груди одежды, села на землю и стала горько оплакивать брата.

Тем временем подошел Иисус. Весть о смерти Лазаря произвела на всех угнетающее впечатление.

– Мария знает? – после минутного печального молчания спросил Иисус.

– Знает, она пошла к могиле оплакивать его, – ответила Марфа и с новым взрывом скорби стала царапать лицо свое и раздирать одежды.

– Пойдемте и мы, – промолвил Иисус, и все толпой направились к могиле.

Завидев учителя, Мария вскочила и вся в слезах, с развевающимися волосами бросилась к его ногам и воскликнула со стоном:

– Христе! Я знаю, если ты захочешь, ты разбудишь брата моего из мертвых. Разбуди его, – рыдала она.

Иисус, питавший глубокую привязанность к Лазарю и нежно любивший Марию, глубоко чувствуя ее страдание, закрыл рукой глаза и тихо зарыдал.

Потом он отнял руку, и во влажных еще глазах его блеснул раз, еще раз какой-то странный свет, точно вспышка молнии, и глаза его зажглись пламенным заревом.

– Отвалите камень, – промолвил он негромким, но странно глубоким голосом.

В то время как слуги отодвигали каменную плиту, взволнованные ученики смотрели, точно на радугу, в лицо Иисусу, которое становилось мало-помалу бледным, как гипс – глаза его пылали, на висках выступали сетью набухшие жилы.

Казалось, будто он хочет поглотить взором темный зев пещеры, и вдруг точно вихрь безумия поднял кверху его золотистые волосы над лицом, он поднял обе руки в белых широких рукавах, напоминавших в эту минуту крылья, и воскликнул потрясающим голосом, так что затрепетали все фибры нервов у присутствующих:

– Лазарь, говорю тебе – встань!

Наступило такое глубокое молчание, что слышен был шелест каждого листа на платане, и в этой страшной, проникнутой грозной таинственностью тишине – из глубокого зева пещеры послышался не то вздох, не то глухой стон и хруст как бы разминаемых в суставах костей.

Никто не смел пошевелиться, и только когда с пронзительным криком: «Он жив!» – бросилась в пещеру Мария, за нею последовали остальные.

Стали развязывать пелены, которыми был окутаны руки, ноги и лицо Лазаря. Когда извлекли его, он выглядел ужасно: бледно-зеленый и совершенно высохший, как труп, – и только чуть-чуть приподнятые, посиневшие веки, из-за которых глядели мутные, глубоко ввалившиеся глаза, и чуть слышный, слабый шепот: «Христе!» – свидетельствовали, что он действительно жив.

Его взяли на руки и отнесли в дом. На месте остались только Иуда и Иисус, который стоял, беспомощно прислонившись к стволу дерева. Капли пота стекали по его лбу, а в расплывшихся чертах потухшего лица было видно беспредельное изнеможение. Иуда смотрел на учителя пылающими глазами. Он не был уверен, действительно ли рабби воскресил Лазаря или только привел его в чувство от случившегося с больным одного из обычных для него длительных обмороков, от более тяжелого, чем обычно, припадка как бы полного омертвения, – но он прекрасно оценивал сверхчеловеческую смелость самой идеи, изумлялся высоте душевного напряжения, могучей, как молния, силе воли учителя, который минутами казался ему слабым и колеблющимся человеком.

Он со смирением поклонился ему в ноги и промолвил с искренним чувством:

– Христе! Я верю, что ты, который в силах воскрешать мертвых, сумеешь сокрушать и живых, повергнешь их к ногам своим и победишь!

Весть о восстании из мертвых, чудо воскресения, о каковом не было слышно в течение многих веков и которое жило только в легендах о грозном пророке Илии и получившем в наследие его плащ Елисее, вызвало неслыханное возбуждение в народе.

Поэтому на следующий день, когда Иисус направился в Иерусалим, вблизи ворот, у подножия Элеонской горы, в деревушке Висфагии, где собирались галилеяне, при виде учителя безумный восторг обуял толпу.

Его подняли на руки, посадили на покрытую прекрасным покровом ослицу и триумфальным шествием провожали в пределы города.

– Осанна сыну Давидову! Да здравствует Иисус из Назарета, грядущий во имя божие! – размахивая пальмовыми ветками, кричала растущая с каждой минутой толпа черни и, увлеченная общим настроением, устилала путь его плащами.

– Да здравствует Мессия! Христос! Спаситель! – раздавались голоса. – Да здравствует царь Иудейский! – крикнул кто-то наконец.

– Да здравствует царь! – заорал во всю глотку Иуда, ведший под уздцы ослицу. – Царь, царь!

– Царь!

Это слово, подхваченное тысячами уст, пронеслось, как гром, по всему городу.

Иисус же в белой своей одежде, казалось, плыл в воздухе. Его прекрасные глаза сияли кротким светом, но лицо было сосредоточенно, серьезно и тихо. Когда он сошел у подножия храма и стал подниматься вверх, поднялась снова буря восторга.

– Вели им замолчать, – бросились к нему перепуганные священники.

– Если б я велел им замолчать, возопили бы камни, – спокойно ответил Иисус.

– Камни, да, камни! – вызывающе повторил Иуда. – Идемте – эй! – И толпа хлынула волной на ступени храма.

Лихорадочно возбужденный Иуда был уверен, что в ту же минуту начнется нападение на храм, на духовенство, но Иисус безмолвно прошел внутрь храма, сложил руки, вознес очи горе и стал горячо молиться.

Увидев это, толпа смолкла. Кругом сразу воцарилась тишина, и толпа стала безмолвно расходиться. Когда же Иисус возвращался из храма, из толпы время от времени доносились еще возгласы в честь его, но уже значительно слабее, и когда он очутился в кварталах города, заселенных приезжими из дальних стран и чужеземцами, он почувствовал себя совершенно никому неведомым и должен был, как всякий из толпы, сходить с дороги, когда проходили знатные вельможи, и, задеваемый прохожими, протискиваться вперед, пока, наконец, не добрался до Кедронской долины и вошел в Гефсиманский сад, куда вскоре явились растерявшиеся в толпе ученики.

– Учитель, народ высоко вознес тебя сегодня, – радостно воскликнул Петр.

– Да, – глухо промолвил Иисус, – но знайте, скоро я буду действительно высоко вознесен над землей и тем лишь привлеку всех к себе, – продолжал он, думая о смерти на кресте, предчувствие которой проникло в его душу.

А потом прибавил задумавшись:

– Книга моя окончена, недостает только кровавой печати…

Ученики перекинулись беспокойными взглядами. Иисус же спросил вдруг:

– Все ли вы здесь?

– Нет Иуды, – ответил Матфей.

– Жаль, я хотел всем вам сказать, что наступает час, когда вы рассеетесь каждый в свою сторону, а меня оставите одного. Но я не один, ибо отец мой со мной. Не притчами уже буду говорить с вами, а открыто. Об отце моем возвещаю вам, от бога снизошел я в этот мир, чтобы спасти его, но вскоре покину его и вернусь к отцу своему. Вас я больше не буду называть слугами, ибо слуга не знает, что творит господин, – я называю вас другами, ибо все, что я слышал от отца, возвестил я вам. Не вы меня избрали, а я избрал вас и решил, чтоб вы пошли и принесли плод, и плод этот чтоб существовал вечно. Завет новый даю вам, чтоб вы любили друг друга, как я любил, а если пострадать вам придется от старейшин и знатных за эту всеобщую любовь, если предавать вас будут в руки грешных людей, оскорблять и гнать из города в город, помните о моей муке и страданиях.

Он остановился, а через минуту прибавил облегченным голосом:

– Надо будет найти место для вечери, где бы мы могли сообща поесть пасхального агнца.

Он взглянул на небо, на котором начали уже загораться звезды, и промолвил:

– Пойдемте в Вифанию.

В глубоком молчании, охваченные тревогой, обремененные скорбью, пошли ученики.

На вершине горы Элеонской Иисус остановился и стал смотреть на раскинутый у подножия город.

Была уже ночь; город сверкал огнями, мерцавшими в окнах домов, множеством фонарей и факелов на улицах, кольцом пылающих костров вокруг стен; глухим стоном доносилось отовсюду торжественное пение древних израильских гимнов. Сверкали во все стороны мраморные глыбы высоких башен, блистали дворцы, и, величаво возвышаясь над ними, искрились, как снег, белые колоннады и портики великолепного храма, и золотистым видением сиял величественный купол святого прибежища.

– О Иерусалим, – промолвил дрожащим от волнения, полным глубокой душевной муки голосом Иисус. – Иерусалим, убивающий пророков и побивающий камнями тех, кто послан к тебе! Сколько раз хотел я собрать детей твоих, как наседка цыплят, но вы не хотели. И все – останется дом твой пустым: придут дни, окружат тебя враги твои, обложат кольцом и будут теснить со всех сторон; с землей сровняют тебя и детей твоих, и камня на камне не останется от славы твоей.

Крупные слезы блеснули в глазах его, он порывисто отвернулся и быстро пошел по направлению к Вифании.

Невесело, в молчании прошла вечеря, более скромная, чем всегда, потому что Марфа была всецело занята уходом за медленно поправлявшимся Лазарем.

Подкрепившись, ученики разошлись по усадьбе; Мария же осталась одна с Иисусом.

Она была до такой степени расстроена событиями последних дней, что каждый нерв дрожал в ней, во всем теле она чувствовала непонятную тревогу, а пульс в артериях не бился просто, как всегда, а, казалось, разрывал их порывистыми приступами взволнованной крови. Царившая в доме тишина томила ее до того, что ей хотелось кататься по земле и кричать диким криком, но подымающийся в груди голос застревал в сдавленной гортани, а потребность в движении претворилась в непрекращающуюся дрожь, раздражающе зудившую ее кожу.

Ей стало страшно, когда Иисус вздохнул, но едва услыхала она его печальные слова: «Лисы имеют норы; а птицы небесные – гнезда, сыну же человеческому некуда преклонить голову» – все ее нервное напряжение растворилось словно в пучине и точно растаяло в море нежности.

– О, не говори так, – воскликнула она в глубоком волнении. – Если надо, я кровью сердца своего скреплю гнездо для тебя, выстелю пухом волос моих, вскормлю собственной грудью… Глазом не моргну, удержу биение крови, затаю дыхание, чтобы ты спал спокойно… Умру, но не дрогну, погибну, но не пошевельнусь… У тебя есть куда преклонить голову…

– Я преклоню ее, Мария, с высоты преклоню ее к тебе, – тихо промолвил Иисус, – а пока иди. Пойди, выспись, ибо ждут тебя еще дни, полные слез, и ночи в бреду…

Мария покорно ушла, но не могла заснуть. Не смыкал сон и глаз учеников Христа.

Собравшись за воротами, они не спали с тревогою в сердце, обеспокоенные долгим отсутствием Иуды, высказывая опасения, не погиб ли он где-нибудь в городской сутолоке.

Сменялась уже вторая стража, когда вдали показался, быстро приближаясь, его крупный силуэт в развевающемся плаще, напоминавшем какие-то темные крылья.

– Уф! – тяжело перевел он дух и, бросаясь на траву, проговорил: – Набегался я как собака…

– Где ты пропадал? Что делал? – посыпались вопросы.

– Спрашивайте лучше, чего я не делал, чего не сделал… Я рассказывал людям по сто раз, как был воскрешен Лазарь, я измышлял им такие чудеса, какие во сне никому еще не снились, и, чтоб мне подохнуть здесь на месте, если не только галилеяне и иудейская чернь, но и множество чужестранцев не дадут изрубить себя за учителя. Глупо было, что не использовали как следует сегодняшний день… Ничего, однако, не поделаешь – прошло уже… Но больше медлить нельзя… Теперь или никогда! Немного не на руку нам, что прокуратор сейчас в городе… Я видел одну когорту – здоровые солдаты, но, право, в общей давке они терялись, как крошечная букашка, которую может раздавить толпа одной улицы… В замке Антонии стоит всего один легион, к тому же чужеземный, германский. А еще я знаю, что думают священники и о чем совещались сегодня вечером во дворце Каиафы…

– Откуда же ты можешь знать? – спросил Фома.

– Иуда хитер, дружище Фома. Иуда постарался повсюду завязать связи. Иуда пронюхал, что среди слуг первосвященника – старый доверенный Ефраим, а из младших – Иезикиил и Дан, а у Анны Ефун и Аммон, а в великом совете Ионафан и другие, которых я не знаю, втайне преданы Христу. Потому-то священники и перепуганы, и взбешены.

Сегодняшнее триумфальное шествие, которое рабби совершенно зря свел на нет своим так не вовремя проявленным благочестием, положительно напугало их – они чувствуют, что скоро останутся в полном одиночестве. Они совещались, как бы изловить учителя, но боятся – и вполне основательно – волнения толпы. Поэтому, говорю я, или сейчас, пока в Иерусалиме полно народу, или никогда… А что вы делали? Что думает учитель?

– Он говорил нам все какие-то тревожные слова, – ответил Иаков, – печалился, предвещал страдания… говорил, что, когда он будет вознесен над землей, тогда он всех увлечет за собой.

– Вознесен? Так он сказал? – с оживлением перебил Иуда. – Хорошо сказал: в том-то и дело, что, кто наверху, к тому все тянутся…

– Не слугами, а друзьями своими называл нас.

– Ого! Высока наша… – весело засмеялся Иуда.

– Открыто говорил нам, что он пришел в мир от господа, чтоб спасать, и что вскоре вернется к отцу. Наказывал нам, чтоб мы любили друг друга, и как будто прощался… Чувствую я, что дело плохо… – грустно сказал Петр.

– Я опасаюсь… – начал было Иоанн, но Иуда порывисто перебил его:

– Чтоб вы не опасались, я принес вам вот что, – он извлек из-под плаща закутанный в тряпье длинный сверток, из которого, когда он развернул его, блеснули два широких обоюдоострых меча: – Вот тебе, Петр, как самому сильному… А ты, мытарь, кажется, тоже умеешь размахивать булатом и поучишь нас… Получим еще деньги, и немало…

– Откуда?

– Мария пойдет к Мелитте, возьмет свои драгоценные каменья, наряды – сейчас все это легко будет сбыть, я знаю даже купца, который готов все приобрести оптом. А если б оказалось мало, Мария в одну ночь сможет заработать…

– Иуда! – возмутился прямодушный и чистый Петр.

– О чем вы там говорите? – послышался вдруг голос Иисуса. – О чем вы там говорите? Что означают эти мечи?

– Иуда принес…

– Да, я, учитель, – заговорил с жаром Иуда. – Весь день бегал я по городу для тебя. Выведал все – священники хотят тебя поймать, но боятся; весь народ с тобой – ив самом Иерусалиме, и те, что из-за тесноты вылились далеко за город… Надо во что бы то ни стало вооружаться. Мария пойдет к Мелитте…

– Мария никуда не пойдет, и эти два меча тоже лишние, – перебил его Иисус, и от спокойного его голоса как будто погасло сразу все воодушевление Иуды.

– Как знаешь! Я думал, что чем больше, тем лучше, – глухо ответил он и нахмурился; в лице учителя он заметил нечто, что заставило его подумать: он может быть всем, только не предводителем вооруженной толпы.

У него стало горько на душе; он сгорбился, как будто ослабел, лицо его покрылось морщинами, но вскоре он собрался с силами и, следя угрюмым взором за удалявшейся фигурой Христа, прошептал сквозь стиснутые зубы:

– Если ты не захочешь сам, так я тебя заставлю!..

Тем временем наступил тринадцатый день нисана; когда стало смеркаться, ученики собрались в одной из трапезных Иерусалима, чтоб поесть пасхального агнца.

Когда они должны были сесть за стол, Христос снял с себя верхние одежды, взял белое покрывало, препоясался им и, налив в чашу воды, обмыл ученикам ноги.

Ученики, в особенности же Петр, не давали ему это делать, считая себя недостойными такой милости. Один только Иуда не возражал, хотя ему не нравился этот акт смирения.

Потом принялись за ужин, которому поведение Иисуса стало придавать настроение необычайно торжественное и в то же время печальное, точно не праздничной вечери, а похоронных поминок…

Произнеся благословение над опресноком, Иисус преломил его и раздал ученикам и, налив им вина, промолвил:

– Вкушая хлеб сей, вы вкушаете как бы тело мое, которое отдается за вас, а в кубках этих новый завет крови моей, за вас проливаемой.

И, видя их смущение и беспокойство, прибавил:

– Не бойтесь, но верьте в бога и меня, хотя я уйду от вас.

– Куда ты хочешь уйти, учитель? – спросил с тревогой полный дурных предчувствий Петр.

– Куда я иду, туда ты сейчас не пойдешь со мной; но следуй по стопам моим, и если любишь меня, храни завет мой, – ответил Иисус.

– Христе, всю душу за тебя положу…

– Не обещай, – перебил его учитель, – ибо не знаешь, не отречешься ли от меня в последнюю минуту, и ты и прочие, – грустно покачал головой Иисус, провел взором по ученикам, и глаза его остановились на фигуре Иуды, который выглядел ужасно.

Хмурые глаза его горели диким огнем, губы были искривлены страданием, точно он набрал в рот яду; отчаяние и бешенство терзали все его нутро: смертная жертва, к которой готовился Иисус, убеждала его, что он сдается и совсем не думает о борьбе.

Христос же, чувствуя, что творится в душе его, прибавил:

– Не один из вас отречется от меня, но один вот в эту минуту предает меня в душе.

Иуда вздохнул и хмуро промолвил:

– Не обо мне ли ты думаешь?

– Ты сам заговорил, – шепотом промолвил Иисус.

– Ошибаешься, – буркнул Иуда, некоторое время сидел, точно осовелый, и лишь только кончился ужин, встал и ушел.

Ученики, вместе с Иисусом напевая гимны, направились в Гефсиманский сад, где с некоторого времени проводили ночи, так как Христос, предвидя, что его будут искать, чтоб поймать, думая о любви Марии и болезни Лазаря, хотел, чтоб это постигло его где-нибудь в другом месте, а не в Вифании.

Иуда же, очутившись на улице, с минуту шел, точно пьяный. Все существо его возмущалось против мысли, что все должно быть потеряно, и притом в такую минуту, когда победа сама просится в руки. Кровь кипела в нем, и в голове подымалась настоящая буря. Он знал, что священники не решатся поднять руку на Иисуса во время праздников, когда толпы его сторонников наполняют Иерусалим, а ждут, пока пройдет пасха, город опустеет и большинство будет на их стороне.

– Ни этот, ни те не хотят, так я их заставлю, – шептал он со злобным упрямством, и в голове его стал смутными зарницами вспыхивать неясный сначала план, который вдруг озарил весь его череп ярким заревом.

Для него стало ясно, что надо довести дело до острого конфликта, заставить священников, чтоб они посягнули на жизнь Иисуса именно теперь; когда же борьба разгорится, Иисус будет силою событий вынужден стать на сторону своих поборников, стать если не действительным вождем движения, так его знаменем.

Положительно ослепленный своим проектом, Иуда стал лихорадочно обдумывать подробности плана. Он знал, что нелегко перехитрить иерархов, и поэтому готовил в уме заранее обдуманные ответы на предполагаемые вопросы.

Он отдавал себе прекрасно отчет, как они хитры и коварны, но верил в свой ум и изворотливость.

– Чем я, впрочем, рискую? – размышлял он. – Ничем! Сойдет удачно – я заслужу благодарность Иисуса; если нет – приобрету расположение священников.

Это окончательно рассеяло его сомнения. Оставалось еще решить, к кому направиться; и он решил пойти не к нерешительному Канафе, а к известному своей решительностью и смелостью в действиях Анне.

Когда он миновал калитку сада при дворце, что-то екнуло в его встревоженном сердце, но он быстро овладел своим волнением и на вопрос привратника, кто он и что ему нужно, ответил непринужденным тоном:

– Я – Иуда из Кариот, один из двенадцати приближенных Иисуса, пророка из Назарета; передай своему господину, что я хочу его видеть по важному делу.

Через минуту он стоял перед заплывшим лицом Анны, который сидел в высоком кресле и как будто не думал замечать его. Анна был не один – рядом с ним стоял неизвестный Иуде, худощавый, с проседью уже мужчина с аскетическим лицом и ввалившимися, как пещеры, глазами. Это был член Синедриона, известный своей строгостью, ревнивый поборник буквы закона – Нафталим.

Большая комната была ярко освещена двумя светильниками, свет которых играл на разноцветных, искусно вырезанных плитках пола; в углу стояла низкая софа на львиных лапах, покрытая ковром с белыми и голубыми полосами, посредине – небольшой простой стол.

Скромный вид комнаты придал Иуде бодрости, но немного смутило его длительное молчание. Он ожидал расспросов, между тем оба высоких священнослужителя не произнесли ни слова.

– Я Иуда из Кариот, – заговорил он наконец сам, отвешивая поклон, и после некоторого молчания прибавил: – Один из двенадцати учеников и постоянных спутников Христа…

Сказав это, он поднял глаза.

Анна, казалось, совсем спал; Нафталим как будто не слышал его и смотрел в пространство.

– Я верил прежде, что Иисус является, как он сам себя называет, Мессией, – делая над собой усилие, продолжал Иуда, – но теперь я усомнился в этом. – Он оборвал. На лбу у него выступил пот.

– С каких пор? – как будто нехотя бросил Анна.

– Это подозрение, – начал Иуда, – мучило меня уже давно, но окончательно я убедился в том, что он ведет на ложный путь, теперь, в Галилее, где мы долго пробыли вместе с ним перед тем, как он явился сюда на Пасху.

– Ты пришел только исповедаться нам в своих сомнениях? – проговорил, не подымая глаз, Анна.

– Нет! Я пришел вас предостеречь, – оживился Иуда, – ибо рабби грозится, что он разрушит храм.

– А мог ли бы ты повторить дословно, в чем выражается эта угроза? – спокойно заметил Нафталим.

– Могу! Когда, выходя из храма и глядя с восторгом на это великолепное здание, я сказал: смотри, учитель, какое прекрасное сооружение и из каких камней оно построено! – он ответил: «Я вижу это великое здание, но говорю тебе, что не будет оставлен камень на камне, который бы не был разрушен». А потом он еще похвалялся, что построит себе новое, во сто крат более прекрасное.

Его речь прервал звук бронзовой дощечки, в которую ударил Анна; когда явился слуга, Анна сказал ему:

– Позови сюда Ефтия и Калеба.

Когда же оба фарисея вошли в комнату, Анна строго обратился к Иуде:

– Повтори то, что ты сказал.

Иуда смутился и дрожащим голосом повторил то, что сказал раньше.

– Вы слышали ясно?

– Слышали, – в один голос ответили свидетели.

– Запомните же эти слова, – небрежно проговорил Анна и сделал знак, чтоб они ушли.

Воцарилась долгая, тяжелая пуза.

– Так ты говоришь, – начал Нафталим, цедя немного насмешливо слова, – что он собирается разрушить храм? Почему же он медлит?

– В том-то и дело, – произнес с жаром, почти с пафосом Иуда, – что он не думает больше медлить; его план созрел, и завтра ночью он решил произвести нападение. Его силы велики, вся чернь, толпы галилеян преданы ему всецело – они верят, что он Мессия, спаситель, и хотят сделать его царем.

– А где же этот царь сам сейчас находится? – спросил с притворным любопытством Нафталим.

– За Вифлеемскими воротами, с довольно скудным авангардом… Словить его было бы нетрудно.

– Так ты думаешь? – поднял опухшие веки Анна, вперяя в него, как сверла, маленькие глазки.

– Я в этом уверен. Они ничего не ожидают. Их можно захватить врасплох, – проговорил скороговоркой Иуда, с лихорадочным волнением в душе, потому что был почти уверен, что они не дадут изловить себя. Его план состоял в том, чтоб ввести храмовников в толпы галилеян, крикнуть: «Вот это те, что вышли, чтоб схватить Христа!» – бросить на них вооруженных дубинами пастухов и таким образом дать сигнал к общей схватке.

– А ты готов сам проводить наш отряд? – спросил Анна.

– Я к вашим услугам, – поклонился Иуда и закрыл глаза, чтобы скрыть свое волнение.

– Хорошо, что ты, по крайней мере, закрываешь глаза, бессовестный лжец, – громовым голосом разразился неожиданно Анна.

Иуда побледнел, как мел.

– Я… я… – пытался возражать он.

– Ты! Ты сказал, что во время пребывания в Галилее ты усомнился в Иисусе, а кто вел под уздцы его ослицу, когда он въезжал в город из Висфагии? Кто орал, как наймит, во всю глотку: да здравствует Мессия, царь! Кто с жаром повторил его дерзкие слова, что если бы умолкли люди, возопили бы камни? Кто ввел на ступени храма толпу и дерзко смотрел в глаза священникам? Довольно этого, говори, где Иисус! За Вифлеемскими воротами его нет – мы это знаем!

– На Элеонской горе… – пробормотал дрожащими губами Иуда.

– Ты лжешь! На Элеонской горе он больше не ночует. Говори, где он? – с пылающими, бездонными, как пещеры, глазами приступил к нему Нафталим, схватил его за плащ на груди и стал трясти, как тростинку.

У Иуды сначала потемнело в глазах, а потом от тяжеловесной пощечины из глаз посыпались искры.

– В Гефсимане, – пролепетал он, совершенно расслабленный.

– С кем?

– С учениками…

– Сколько их?

– Одиннадцать…

– Это самые близкие?

– Да!

– У них есть оружие?

– Два меча.

– Которые ты сам купил, дурак, – бросил Анна и ударил в дощечку.

– Малахия, – позвал он.

Когда же явился рыжий клеврет, он сказал:

– Возьмешь тридцать человек храмовой стражи, фонари прикрыть, факелы зажечь только за городом! В середину – вот этого человека, – он ткнул пальцем Иуду, – и марш в Гефсиманию. Иисуса поймать и доставить сюда! Об учениках можно не заботиться, достаточно будет их поколотить, если они не убегут; но убегут наверно, – засмеялся он.

– Идем! – Малахия грубо схватил полуживого Иуду за шею и повел, подталкивая сзади коленом.

Иисуса между тем в Гефсиманском саду, по мере того как надвигалась ночь, охватывала все более тяжелая печаль и все более глубокая тоска.

Он видел, что удрученных учеников начинает одолевать сон, и проговорил укоризненно:

– Вам хочется спать, в то время как душа моя скорбит смертельно, – вздохнул он. – Пойду, помолюсь за вас и тех, кто верит в меня, а вы бодрствуйте со мною.

Он удалился на расстояние брошенного камня, опустился на колени и стал так изливать мысли свои перед богом:

– Я прославил тебя на земле и совершил дело, которое ты поручил мне исполнить… Я открыл имя твое людям мира сего; и уразумели они, что все, что ты дал мне, от тебя исходит, и уверовали, что ты ниспослал меня… И о них молю, не о всем мире молю, но о тех, которых ты дал мне, потому что они твои. Отче праведный, мир не познал тебя, но я познал тебя и открыл им имя твое. Ныне же к тебе иду, точно уже я не в мире; но они остаются в мире, и их соблюди во имя твое – да будут едино, как и мы… Не молю, чтобы ты взял их из мира, но чтобы сохранил их от зла и чтобы простил ты даже тому, в котором я обманулся… И за них я посвящаю себя, чтобы и они были посвящены истиной. Отче, исполни то, о чем молю тебя в годину скорби и страха в предчувствии горестной муки. Ты – справедливый, возлюбивший меня прежде основания мира.

Он встал и вернулся к ученикам.

– Спят, – прошептал он с грустью и стал внимательно всматриваться в их спокойные лица, как будто желая навеки запечатлеть их в своей памяти. Дольше всего он стоял, наклонившись над кроткою длинноволосою головой Иоанна и открытым, сердечным лицом Петра.

«Иуды нет», – подумал он с горечью, и ему стало страшно и одиноко.

– Симон, что ж и ты не мог еще час пободрствовать со мной! – попытался он укором разбудить Петра, но тот только на минуту открыл сонные глаза и повернулся на другой бок.

Иисус отошел и со стоном упал лицом на землю и стал говорить, сжимая виски:

– Отец, если можно, пусть минует меня чаша сия; впрочем, не как я хочу, а как ты того хочешь! Отец мой, – повторил он с глубокой скорбью, – если не может миновать меня чаша сия, чтоб мне не пить ее, так пусть совершится воля твоя.

Он встал, услышав шаги приближающихся людей. Среди деревьев замелькали факелы. Дрогнуло у него в испуге еще раз сердце, но в последний раз.

Он медленно подошел к ученикам и громко промолвил:

– Вставайте! Ибо настал час, и сын человеческий предается в руки грешников.

Ученики вскочили и остолбенелыми глазами с ужасом смотрели на приближавшиеся к ним огни. Заколыхались человеческие тени, из среды которых вырвался какой-то человек и помчался вперед. Это был Иуда. Бледный как мертвец, он ворвался в среду учеников.

– Беги! – бросился он к Христу, но тут же вслед за ним подоспела стража, вооруженная окованными кольями и мечами.

Испуганные ученики шарахнулись назад. Рядом со спокойно стоящим Иисусом остались только Иуда и Петр, который одной рукой оттолкнул бежавшего впереди Малахию, а другою, вынув из ножен меч, ударил его по голове и отсек ему ухо.

Малахия с криком отпрянул, за ним отступила в испуге и стража.

– Брось этот меч, – строго промолвил Христос, выступил вперед и спросил: – Кого вы ищете?

– Иисуса Назаретянина!

– Это я, – с достоинством промолвил Иисус, – если только меня вы ищете, позвольте остальным уйти с миром. Зачем вы выступили против меня с кольями и оружием, как если б я был разбойником? Я каждый день бывал с вами в храме, почему вы там не наложили на меня руку? Но теперь, ночью, ваш час и власть тьмы, – строго промолвил он и протянул вперед руки, давая связать их.

Спокойствие и величие его произвели на стражников такое сильное впечатление, что никто не осмелился подойти к нему, и, только когда окровавленный Малахия сам связал ему локти, окружили его и повели в глубоком молчании.

Ученики разбежались бесследно: один только Петр, опомнившись, вернулся и шел сзади за учителем до самых ворот дома Анны.

Один из привратников, тайный приверженец Христа, заметив его, впустил его во двор. Но там какая-то кухонная девка, увидев его, закричала:

– Вот это один из Иисусовых учеников!

– Неправда! – крикнул Петр и как ошпаренный выбежал за ворота. Там он наткнулся на Иуду, к которому мало-помалу стало возвращаться присутствие духа.

– Что ты думаешь делать, Петр? – лихорадочно проговорил тот, хватая его за руку.

Но Петр, почувствовав стыд и угрызения совести оттого, что так позорно отрекся от своей связи с Христом, припал к стене и разрыдался как ребенок.

– Слюнтяй! – буркнул Иуда и бегом пустился к Вифлеемским воротам искать спасения у галилеян.

Там, однако, успели его предупредить. Какие-то загадочные люди, одетые в платье простолюдинов, сновали посреди взбудораженной толпы, распуская слухи, что Иисус был схвачен в ту минуту, когда хотел поджечь храм. Толпа не верила и ждала известий от его учеников, но никто не являлся. Иуда же, заметив, что творится, украдкой улизнул обратно и помчался на Элеонскую гору, рассчитывая застать там кого-нибудь из учеников и склонить их к опасной миссии разъяснить черни, как было в действительности дело.

Но в Вифании он тоже никого не застал.

– Попрятались в мышиные норы! Трусы! – нервно грозил он то и дело в пустое пространство рукою, слоняясь по двору погруженной в глубокую тишину усадьбы Вифании. Обходя кругом дом, он заметил в окне Марии тусклый огонек, При виде которого его сразу осенила мысль, что Мария, наверно, согласится отправиться к галилеянам. Он взобрался по лестнице наверх и вошел к ней в горницу.

Точно небрежно брошенное мертвое тело, лежала Мария, одетая, на своей постели. Ее, должно быть, мучил тяжелый кошмар, потому что время от времени она вся вздрагивала, высокая грудь ее подымалась не ритмично, а как будто порывами, а углы розовых губ скорбно стягивались, точно перед плачем.

– Мария! – прошептал, наклоняясь над ней, Иуда. – Мария! – повторил он громче и толкнул ее рукой.

Она проснулась и, увидев его, вскочила и остановилась в оборонительной позе, со вспыхнувшими негодованием и гневом глазами.

– Глупая женщина! – усмехнулся Иуда неприятной усмешкой. – Не до любовных похождений мне сейчас… Иисуса схватили и увели священники…

Руки Марии беспомощно упали, лицо точно затянулось белой пеленой, глаза потухли, и, глядя на Иуду широко раскрытыми глазами, наклоняя к нему ухо, точно плохо слыша, она проговорила беззвучно:

– Что ты говоришь?

– Священники схватили Иисуса в Гефсиманском саду и увели его. Ты должна сейчас же, как стоишь, пойти… – И видя, что она шатается, он стал поддерживать ее, чтобы она не упала. – Не время теперь падать в обморок, – бросил он жестоко, – надо спасать его!

Эти слова вернули Марии покидавшие ее силы; с минуту она порывисто дышала, ловя полуоткрытыми устами воздух, и вдруг пассивно расплывшиеся было черты ее лица приняли застывшее и строгое выражение.

– Как же вы могли допустить? Ведь вас было двенадцать человек, – промолвила она с ужасом в голосе. – Я отниму его у них… Где он?.. Пойдем.

И, твердо выпрямившись, она большими, мужскими шагами стала быстро спускаться с горы.

Иуда шел рядом с ней, размахивая длинными руками и потрясая косматой головой, с жаром объяснял ей, что должна она делать за Вифлеемскими воротами, рассказал ей в кратких чертах, как был схвачен учитель, бросая попутно ему упрек в том, что он, дескать, сам был в этом виноват.

– Где он? – повторяла только Мария в ответ на все его длинные объяснения.

– В доме Анны, – сказал Иуда, но ошибался, потому что Иисус после предварительного допроса был препровожден к первосвященнику, который велел тотчас же созвать высокий совет в предназначенном для таких собраний здании, прилегавшем к южной стороне храма.

Как раз в ту минуту, когда Мария с Иудой очутились на площади, стража вела Христа.

– Учитель! – бросилась Мария за ним, но стража вошла уже в ворота. И прежде чем она успела добежать, тяжелые ворота захлопнулись перед ней, и этот ужасный, лязгающий стук свалил ее с ног. С минуту она лежала точно без сознания, потом поднялась и беспомощно села, заломив руки.

Потрясенный этой встречей, Иуда тоже потерял голову, но ненадолго.

– Пойдем, – проговорил он, – здесь ничего не высидишь, надо поднять толпу.

– Он там, он там, он там! – стонала Мария.

– Ты губишь учителя, – злился и нервно дергал плечами Иуда. Наконец, сердито плюнул и ушел.

Ноги у него заплетались. Он почти шатался, и его захватила вдруг такая страшная усталость, что он впервые почувствовал отвращение к жизни и что-то похожее на желание успокоиться навеки.

Высокий совет заседал в палате, построенной из тесаных кубических каменных плит и расположенной между преддверием и самим храмом. Один вход соединял ее с храмом, другой – с открытым к городу двором; это должно было символизировать, что совет служит посредником между предвечным и народом. Судебный трибунал состоял из двадцати трех членов, избранных из среды Синедриона. Для оправдания обвиняемого достаточно было простого большинства, за приговор должно было высказаться не меньше тринадцати человек.

Голосование – виновен или нет – начиналось с младшего из судей для того, чтоб на решение не влиял авторитет старших.

Внезапность созыва, ночное время и важность дела вызывали среди членов суда, которым наскучило повседневное разбирательство мелких житейских споров, сильное волнение. Собравшиеся, торопливо занимая расставленные полукругом сиденья в большом, наскоро и потому слабо освещенном зале, по старшинству лет, от левой до правой стороны высокого седалища, на котором должен был восседать отец трибунала, то есть председательствующий, переговаривались между собой невольно пониженными до шепота голосами.

Но и этот шепот утих, и наступила полная тишина, когда на возвышении как председательствующий появился сам первосвященник Каиафа.

– Предвечный с вами, – торжественно приветствовал он совет.

– Да благословит тебя предвечный!

– Все ли собрались?

– Все!

Каиафа сел и, положив руки на свиток Священного писания, взял слово:

– Досточтимые члены совета! Сегодня вечером в Гефсиманском саду был пойман Иисус из Назарета, сын Марии и Иосифа-плотника, муж тридцати двух лет, который именует себя пророком, в действительности же является обманщиком. Он соблазняет народ, возбуждает толпу и сам нарушает закон Моисеева союза между господом и народом Израилевым. Он говорит, что разрушит наш храм и построит себе другой. Он называет себя Мессией. Он богохульник, а сказано, что кто отвергнет закон Моисеев, тот по показанию двоих или троих повинен смерти без всякой пощады. Не двое, не трое, а целое множество верующих принесли свои показания. Угодно будет их выслушать?

– Свидетелей нужно выслушать, – послышались голоса.

По данному знаку вошло несколько фарисеев, и все, до йоты, повторили то же, что гласил обвинительный акт.

– Как видите, дело ясно, – продолжал первосвященник, – двух мнений здесь быть не может.

– Я прошу слова, – перебил Никодим.

– Говори!

– Я хочу спросить только, позволяет ли наш закон судить человека, не выслушав его самого и не узнав, что он говорит? Имеют ли цену показания, если свидетели говорят в отсутствии обвиняемого?

– Замечание Никодима заслуживает внимания, – согласился строгий ригорист судебной процедуры Датан.

– Я не вижу причины отказать в этом требовании, – ответил первосвященник, бросая взгляд на тестя; когда же тот кивнул в знак согласия, приказал ввести Иисуса.

Наступила напряженная минута ожидания.

Немного погодя в преддверии мелькнула белая одежда, и Иисус вошел в зал, остановился посредине, наклонившись немного вперед, так как руки сзади у него были связаны, и спокойными, светлыми глазами обвел лица присутствующих.

– Прошу слова, – вскочил с места Никодим. – Я протестую, – громко заявил он, – этот человек обвиняется, но еще не осужден. Что должны означать эти веревки?

– Он арестованный, – строго ответил Каиафа.

– Но эта палата – палата суда, палата справедливости, а не тюрьма, – с жаром продолжал Никодим.

– Справедливое замечание, – снова вставил Датан.

– Мы можем его развязать, если Никодиму кажется это столь важным, – процедил Анна.

Когда прислужники освободили от пут руки Иисуса, он поправил рыжеватые локоны своих несколько сбившихся волос. Два прислужника подошли к нему с факелами и осветили его лицо, чтобы не было сомнения, что свидетели видят его.

После этого все выставленные обвинения были еще раз повторены и единогласно подтверждены.

– Вы слышали? – громко обратился к присутствующим Каиафа. – Теперь же я спрашиваю, что означает твое учение и от кого оно исходит?

– Я говорил открыто, – звучным голосом проговорил Иисус. – Я всегда проповедовал в храме или в доме молитвы, куда входит, кто хочет, и ничего не говорил тайно. Зачем же ты спрашиваешь меня? Спрашивай тех, кто меня слушал, они знают, чему я учил!

– Презренный ты, плотников сын, как смеешь ты так говорить с первосвященником? – вскочил с пылающими глазами Нафталим; по залу же пробежал ропот негодования.

Иисус, величественно выпрямившись, повернул свое лицо к Нафталиму и, спокойно глядя ему в глаза, промолвил:

– Если я плохо молвил – покажи, что плохо; если хорошо, зачем ты хочешь оскорбить меня?

В зале воцарилась тишина. Достоинство, с каким держал себя Иисус, спокойствие, которым веяло от его фигуры, красота его лица и обаяние взгляда начали производить впечатление.

– Я спрашиваю тебя, – раздраженно обратился к нему первосвященник, – ты ли тот Христос, сын благословенного?

– Я.

– Вы слышали? – Каиафа разодрал в знак беспредельного негодования одежду на груди своей и воскликнул: – Нужны ли вам еще доказательства? Он богохульствует перед вами сам, собственными устами… Как же вам кажется?..

– Повинен смерти, – раздались голоса.

– Так что же? Ты – сын божий? – обратился с вопросом к Иисусу Анна.

– Как ты сказал…

– Итак, ты сам свидетельствуешь о себе?

– Да, свидетельствую я сам и тот, кто ниспослал меня, отец небесный, а в законе вашем написано, что свидетельство двоих истинно.

– Когда же ты разрушишь храм? Где кирки твои? Где камни для новой постройки? – продолжал подтрунивать Анна.

– Не о храме рукотворном думал я, говоря это, а о храме духа вашего, священнослужители, на месте которого я воздвигаю свой новый, обнимающий любовью весь мир, все народы земли, – промолвил вдохновенным голосом Христос.

– Заткнуть уста ему, заткнуть ему уста, – поднялась буря в зале.

– Напротив, пусть он выскажет все, это становится любопытно, – успокоил волнение Анна, и среди ропота возмущения стал задавать вопросы. Но Иисус молчал, он чувствовал, что дело его предрешено, и вообще не имел намерения защищаться, жалел даже о тех нескольких ответах, которые он дал. Он слегка прикрыл глаза своими длинными ресницами и улыбнулся тихой улыбкой превосходства, которая стала раздражать священнослужителей.

– Можешь уйти, – сказал, наконец, дрожащим от гнева голосом первосвященник; когда же Иисус удалился, он встал с седалища, на котором восседал, и обратился к присутствующим:

– Перед тем как приступить к голосованию, я обращаюсь с вопросом ко всем: что кто имеет сказать по этому делу?

Тогда встал престарелый, совершенно седой, со слезящимися глазами, трясущийся от старости, известный своей добротой Гамалиель и стал говорить слезливым голосом:

– Почтенные члены совета. Если дело этого человека – дело зла, так оно само рушится; если же это муж праведный, мы будем снова повинны в священной крови.

– Верно, – порывисто присоединился к нему Никодим.

– Ты глух, Гамалиель, – заметил Каиафа. – Если б ты слышал, ты был бы иного мнения.

– Я не знаю, но я говорю: слишком много крови, слишком много драгоценной крови, слишком много проливается в народе Израилевом.

Гуманные и справедливые слова добродетельного и пользующегося высоким уважением Гамалиеля значительно смягчили враждебное настроение суда.

Эту благоприятную для обвиняемого перемену сразу почувствовали старейшины, и первым поднялся Нафталим; в его глазах пылал огонь, аскетическое лицо точно похудело на глазах у присутствующих.

– Мужи израильские, – воскликнул он прерывающимся от глубокого волнения голосом, – праведные слуги закона! Напоминаю вам, что написано в пятой книге Моисеевой:

«Если тебя соблазнял твой брат, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена дома твоего, или друг твой, которого ты возлюбил, как собственную душу, чтоб ты служил чужому богу, которого не знал ни ты, ни отец твой, – ты не дозволишь ему, ты не послушаешь голоса его, и не будешь попустительствовать ему, и не будешь укрывать его, а убьешь его во что бы то ни стало, рука твоя первая будет на нем, а рука всего народа после тебя. И побьешь его камнями до смерти, ибо он хотел отвести тебя от бога твоего, который вывел тебя из земли египетской, из дома рабства»… А далее – я говорю вам слово в слово, как сказано в Писании: «Кто восхулил имя господне – смертью умрет, и каждый пророк, который будет держать себя высокомерно и говорить не то, что повелено, – смерть понесет». Он – это надменный пророк, о котором говорится, а не друг наш; враг наш заклятый, а не сын; не брат, а чужой пришлец из Галилеи, низкого происхождения, рожденный, как говорят, от распутства, без чести и имени.

Он стал тяжело дышать и замолчал.

– Да благословит тебя господь, Нафталим, – грузно поднялся Анна, – за то, что ты возобновил в памяти нашей слова Моисея, который взирал в сокрытое лицо господа. Я хочу обратить внимание на другую сторону этого дела. Если бы мы оставили Иисуса и если бы все уверовали в него, и наш народ, и чужие народы, и все бы, таким образом, стали равными с нами, – что, спрашиваю я, станется с теми остатками власти, которую мы несем еще на основе закона?! От них не останется ничего! Как равные к равным, придут римляне и отнимут у нас и это место, где мы сейчас заседаем, и храм наш, и народ наш. Как на последний оплот, опираемся мы на этот храм, – не на его стены, а именно на его дух, – а он хочет именно дух его изменить, дух, который укрепляется веками, нарастает с течением лет, утверждается традицией. Если б даже это был муж праведный, никого не обидевший, так вред, который он нам приносит, равняется нашей гибели… Безразлично – лев или шакал хочет нас растерзать; достаточно, что он терзает. И я утверждаю, что полезнее для нас, чтоб один человек умер, чем чтобы погиб весь наш род. Так что не только закон нашей торы требует его смерти, но и мудрость и простой здравый смысл, простой, доступный каждому расчет, из которых высокий совет, несомненно, сумеет вывести подобающие заключения… Я кончил…

– Трудно что-нибудь прибавить, и нельзя ничего убавить от слов Нафталима, от доводов Анны, – проговорил первосвященник. – Теперь я объявляю голосование. – И он обратился к самому младшему, Медаду.

– Повинен, – тихо ответил юноша.

– Повинен, – повторил следующий, Елизафан.

– Повинен, – повторило по очереди девять голосов.

Десятым был Никодим. Он с минуту молчал, оглядываясь по залу. По непреклонному выражению лиц он видел, что если бы даже робкий Иосиф Аримафейский, а может быть, даже и престарелый Гамалиель высказались против, – приговор будет произнесен подавляющим большинством голосов, и у него мелькнула мысль: стоит ли компрометировать себя; но когда он почувствовал на себе вызывающий взгляд первосвященника и насмешливо глядящие из-под опухших век глаза Анны, кровь прилила к его голове.

– Нет! Нет! – громко произнес он, с шумом отодвинув свой стул и, гулко ступая по каменным плитам, покинул зал.

– Повинен, – слышал он еще на пороге.

– Повинен, – донеслось до него уже за дверьми.

Точно преследуемый этими словами, он бежал вниз по лестнице и вдруг наткнулся на прильнувшую к ступеням женскую фигуру.

– Кто это? Мария! – воскликнул он, когда она поднялась. – Что ты здесь делаешь?

– Ожидаю учителя.

– Напрасно ожидаешь. Твой учитель приговорен к смерти.

– Ты лжешь! – пронизал его насквозь ее неистовый вопль. – Кто смел?..

– Высокий совет. Я иду как раз оттуда…

– По какому праву… ты… ты… – Мария стала дергать его за руки.

– Мария! – схватил ее за руки Никодим. – Я один был против. – И вдруг он почувствовал, что ее руки начинают дрожать, как в лихорадке, пульс замирает, а лицо превращается точно в бумажную маску.

– Успокойся, Мария, Мария! – стал уговаривать он ее. – Их приговор сам по себе еще не имеет никакого значения. У нас отнято право казни. Его должен утвердить Пилат, а Пилат охотно поступит наперекор нашим священникам. Когда-то я ненавидел его за это; теперь если б я только мог добиться чего-нибудь, я бы сам его на это толкнул. Может быть, у тебя есть там какие-нибудь связи?

– Есть! – воскликнула, сразу придя в себя, Мария. – Пусти меня! – Она вырвалась и побежала без оглядки по улице.

– Куда ж это ты бежишь так ночью, красотка? – обхватил ее за талию какой-то ночной ловелас.

Она ударила его кулаком по переносице; он отскочил и схватил ее за платье; послышался звук рвущейся ткани. Мария побежала дальше. В испуге, еле переводя дух, она добежала до калитки виллы Муция и стала изо всех сил колотить в дощечку.

– Кто там? – откликнулся после долгого молчания знакомый ей привратник.

– Мария Магдалина! Твой господин дома?

– Спит.

– Разбуди его сейчас же, – проговорила она обессиленным голосом и вошла в атриум.

Царившая там темнота, безмолвная тишина, прохлада большого зала, однообразный плеск воды и смутно вырисовывающиеся в сумраке прекрасные торсы статуй подействовали на нее успокоительно. Ей почудилось, будто из мраморных уст этих прекрасных людей стали струиться к ней слова утешения. Слово милости произносит величественная фигура Цезаря. «Я верну тебе счастье», – ласково шепчет белая Афродита. «Да», – с серьезным видом повторяет за ней бронзовая Гера. Обещает заступиться прекрасный Ганимед-Муций, и в ее усталой, точно сонной голове стали болтаться, как лоскутья, обрывки воспоминаний.

Невольник внес светильник, и у нее замелькало в глазах, как тогда, при виде леса убегающих вдаль колонн, заплясали на цветущем лугу девушки, загорелись живыми красками сладострастные фрески любовных приключений Юпитера.

Раздались торопливые шаги, и в тунике, в накинутом на плечо военном плаще появился Муций.

– Мария! – воскликнул он и остановился, с изумлением глядя на ее запачканное, смятое, разорванное внизу платье, всклокоченные волосы и как будто отточенное тонко, одухотворенное выражением страдания, побледневшее, измученное лицо.

– Муций! – бросилась она ему в объятия. – Священники схватили учителя. Они хотят его убить, если разрешит Пилат. Но он не может разрешить. Ты пойдешь к нему, расскажешь ему все, все, – повторяла она, рыдая.

– Какой учитель?

– Иисус – тот, который спас меня от побиения камнями, который вернул мне брата из могилы, который открыл и воскресил мое потерявшееся в погоне за плотской страстью сердце…

– Вот что, – протяжно проговорил, выпуская ее из объятий, римлянин, и лицо его приняло суровое выражение.

– Так это тот, что отнял тебя у меня. Хитрый мужчина, начал с Марфы, а кончил тобою. Ничего, знаток… И это, значит, спустя месяцы ты приходишь обратно, будишь меня среди ночи, чтоб заявить мне, что я должен спасать своего соперника, который упивается наслаждениями с тобою…

Мария отступила на несколько шагов назад, слезы у нее высохли, глаза стали словно стеклянные, и она промолвила глухо и мрачно:

– Ошибаешься, рыцарь: ты обещал мне все, когда я с тобой утопала в разврате, а он подарил мне свое сердце, свою кроткую ласку и свет души своей ни за что – ни одного поцелуя не взял он от уст моих. Раз только – вот сюда, сюда… – она всклубила волосы над лбом, – он прикоснулся… Один только раз, – губы ее стали страдальчески подергиваться.

Муций молча внимательно посмотрел на нее и промолвил:

– Объясни мне, пожалуйста, что означает этот твой измятый наряд, разодранное платье?

– Я выбежала ночью, как была, села на мостовой, у подножия храма, потому что он был там… Я была уверена, что довольно будет, когда он заговорит с ними; и они его отпустят… Между тем они осмелились его судить. Никодим сказал мне, что они ничего не могут сделать без Пилата, что Пилат охотно действует в пику священникам. Я побежала, чтоб ты попросил его… Меня схватил какой-то бродяга, я ударила его… он разорвал на мне платье… Бродяга – только платье, а ты, патриций, ты рвешь мою душу… Но ты пойдешь к Пилату, ты скажешь ему, что если непременно кто-нибудь должен отдать жизнь, так пусть он берет мою…

– Так ты его так любишь, что готова пожертвовать жизнью…

– Всем, всем!..

– Мария, – заговорил Муций пренебрежительным и почти игривым тоном, – не будем делать из пустяка трагедий… Хорошо, я пойду к Пилату и освобожу твоего учителя, но не даром: жизни твоей я не требую, но эта ночь – еще раз, последний – моя!..

Мария стояла минуту без движения, вся кровь от лица отхлынула у нее к сердцу.

– Хорошо, – скатилось, как камень, с ее уст мертвое, беззвучное слово.

– Ну, так пойди в свою комнату, я пришлю к тебе невольницу, чтоб она помогла тебе принарядиться, ты страшно обтрепалась… Иди, иди, – торопливо старался он заговорить подымавшиеся в душе его угрызения.

Мария, как автомат, пошла в свою комнату, куда вскоре явилась смуглая иберийка, сняла с нее одежды, вытерла все ее тело душистою губкой, расчесала волосы и приколола золотыми булавками в виде шлема, потом накинула на нее прозрачный, с разрезанными рукавами и глубоким вырезом на груди и спине голубой шелковый пеплон, отшлифовала ногти и привязала пурпурными лентами серебристые сандалии. Мария безвольно, как манекен, без сопротивления подчинялась всем ее действиям, позволила ввести себя, как ребенка, за руку в атриум и поставить перед Муцием.

Между тем в душе римлянина начали возникать сомнения. Он был почти убежден, что Пилат ему не откажет, но только почти, и понимал, какому риску может подвергнуть это отсутствие уверенности его рыцарскую честь. К тому же, глядя на неотразимую, напротив, как будто еще более мощную от выражения страдания, буквально сверхчеловеческую красоту Марии, он почувствовал в душе глубокое волнение.

– Иди, Мария! – проговорил он мягко. – Выспись, как прежде, в своей комнате, а розы мы нарвем, когда я вернусь с благополучной вестью.

Мария вздрогнула, точно проснувшись от тяжелого сна, подняла опущенные прежде ресницы, и из синих глаз ее стали катиться слезы.

– Я никогда тебе этого не забуду – и приду, один раз, но приду. Но сегодня отпусти меня. Я должна сговориться с учениками, может быть, ему что-нибудь нужно. Как же я буду спать, когда он в тревоге… Пусти меня, Муций!

– Как же ты пойдешь в этом легком платье ночью?..

– Ты дашь мне свой плащ…

– С удовольствием, – улыбнулся Муций, – но только слепой, пожалуй, не увидит, какой обворожительный солдат скрывается в его складках, и будет глупцом, если не заденет тебя.

– Тогда дай мне меч, – ответила она, бросая взгляд на развешанное по стене оружие.

– Меч? Нет – этого я тебе не дам, – возразил Муций, уловив в ее глазах обеспокоивший его огонек.

– Вот видишь, ты предлагал мне драгоценные подарки, сердился, когда я не хотела их принимать, а теперь, коша я прошу, ты отказываешь.

– Хорошо, – ответил он с серьезным видом, – но поклянись мне головою твоего учителя, что ты не вонзишь его в свою грудь никогда, хотя бы случилось самое худшее.

– Клянусь, – торжественно проговорила Мария.

Муций снял короткий меч в изукрашенных металлическими бляхами кожаных ножнах, надел ей его сбоку на пояс и, с восхищением глядя на нее, промолвил более веселым тоном:

– Право, с тех пор как стоит Рим, ни один легион не имел такого восхитительного трибуна… Ты выглядишь как Беллона, сестра Марса.

Она грустно улыбнулась и сказала:

– Дай мне легион, и учитель будет свободен еще сегодня.

– О мой грозный и прекрасный воин! А умеешь ты, по крайней мере, действовать оружием? – И Муций показал ей несколько приемов, а потом проводил до самого выхода, напутствуя ее на прощание:

– И валяй смело прямо в лоб, со своего размаху – он обоюдоострый. Ну и кричи, что сил хватит!

Он горячо поцеловал ее и долго смотрел ей вслед, и когда она скрылась за поворотом, стоял еще, прислушиваясь, не зовет ли она на помощь.

Было тихо, огни были погашены, и весь город спал; перекликалась трубными звуками четвертая стража, и бледное, предрассветное сияние, тихо заливавшее край синего неба, предвещало близость утра.