Жена Понтия Пилата – Прокула – с большим интересом слушала рассказ Муция. Когда же он окончил, она, тронутая романтизмом положения, воскликнула с чувством:
– Да, мы должны его освободить. Я видела однажды этого рабби, его наружность говорит сама за себя, в ней действительно есть что-то необыкновенное. Я долго не могла забыть его, а сегодня он даже снился мне ночью, весь в белом… Точно у меня было предчувствие…
– А мне, Прокула, – засмеялся Пилат, – снились свежие миноги, что мы получили из Сицилии. Распорядись-ка приготовить их нам на закуску. – А когда она вышла, он сказал более серьезным тоном: – Не только для тебя, но для собственного удовлетворения, чтоб унизить Синедрион, я постараюсь выпустить на свободу этого Иисуса.
– Как это постараешься? Ведь решение в таком деле зависит всецело от тебя.
– Ты забываешь, Муций, что я только прокуратор, а не Цезарь и должен считаться со всякими соображениями. Вителл плохо расположен ко мне, а этот любезный, избранный народец строит козни против меня в Риме со всем свойственным его природе упрямством, не жалея ни золота, ни клеветы, не пренебрегая никакими средствами. Если б не поддержка Сеяна, моя карьера давно бы окончилась… А Сеян?.. Сеян, правда, забирается все выше и выше, но это-то меня и начинает беспокоить! Подвернись только у него чуть-чуть нога – и он рухнет безвозвратно, а вместе с ним полечу и я. С самого утра я видел, что они что-то замышляют. Из портиков форта Антонии мне сообщили, что во дворе храма происходит какое-то необычное движение, и я уверен, что через минуту ты будешь иметь возможность любоваться этим благочестивым собранием в полном составе… Хитры они, как лисицы, а подлы и кровожадны, как шакалы… Ты думаешь, они войдут в преторию? Ни за что – они будут считать себя оскверненными и не смогут вкушать свою священную мацу, эти их опресноки… Понимаешь ли, ведь это же дворец их последнего царя, но так как живу здесь я, римлянин, так для них осквернение переступить мой порог. Их закон им не позволяет, закон, из-за которого у меня постоянные с ними истории, то из-за этих там щитов с эмблемами римской власти, то из-за водопровода, на который я хотел почерпнуть немного денег из их храма. А там у них много этого добра, у них каждый достигший двадцатилетнего возраста должен ежегодно вносить священникам, по крайней мере, по две драхмы. Когда Антоний посетил их святая святых, куда не допускаются не только чужестранцы, но даже верующие, он, правда, не увидел там их предвечного, но зато нашел целый сундук, буквально наполненный до краев золотом. Этот их «единый», говорю тебе, приносит им больше доходу, чем все наши боги, вместе взятые… И вечно у них являются эти так называемые пророки, у которых с этим предвечным всегда какие-то коллизии в вопросах о законе. А закон этот вмешивается в самые мельчайшие дела. Ручаюсь тебе, что они на основе закона будут требовать казни этого человека…
– А их закон обязателен для всех?
– Нет! Однако только до известной степени. Но они, впрочем, наверно, что-нибудь придумают, я их знаю… Они умеют опутать человека – это пауки, я их хорошо знаю… – Помолчал и через минуту прибавил: – Кажется, идут!
Действительно, вдали послышался глухой гул, похожий на бульканье воды, который приближался и постепенно усиливался, превращаясь в шумный галдеж.
Во главе длинного кортежа, в парчовом облачении, с тиарой на голове, торжественно выступал первосвященник; рядом с ним, в богатых плащах, с зелеными шелковыми шнурами, обвитыми в виде чалмы вокруг головы, шествовали сановники Синедриона: Анна, Датан, Сумма, Леви, Александр, Нафталим и престарелый, едва волочивший ноги Гамалиель. Сзади следовали рядами одетые в белое левиты, группы фарисеев и, наконец, уличная чернь.
Муций смотрел с любопытством и, взглянув на Пилата, удивился внезапной перемене в этом обычно веселом лице сибарита. Лицо его стало сразу жестким и холодным, точно маска из мрамора; светло-голубые глаза приобрели блеск стали. Когда толпа приблизилась, на дворе появился трибун Сервий, в полном воинском снаряжении, в тунике с алой каймой, в украшенном золотом панцире, с мечом у левого бока, висевшим на узкой кожаной перевязи, и развернул сдвоенным строем в боевом порядке четыре когорты легиона. Сверкнули на солнце ряды блестящих шлемов, вспыхнули бордюры окованных металлом щитов, загорелись, точно огнем, поднятые кверху острые наконечники копий, засверкала металлическая чешуя панцирей центурионов.
При виде этой, точно выкованной из металла, грозной стены тяжелой пехоты – рослых римских воинов с суровыми лицами, без жалости и страха смотревших прямо вперед, – толпа невольно остановилась. Но священнослужители продолжали идти вперед и остановились перед Преторией, около построенного из каменных плит возвышения, так называемой бемы.
– Что вам нужно? – спросил Сервий.
– Мы хотим поговорить с Понтием Пилатом, – заявил Каиафа.
– Претор во дворце.
– Закон воспрещает нам в Пасху входить в жилище неверующих, – заметил Анна.
– Ах, закон, – иронически улыбнулся трибун и пошел доложить Пилату.
– Пусть постоят немного… Анна, безусловно, чересчур толст, ему, наверно, будет полезно попотеть на солнце… Да скажи им, что если они осмелятся меня опять дергать за ремни сандалий и за полы плаща, так я прикажу воинам пустить в ход оружие, – сказал Пилат.
Это заявление было принято гробовым молчанием; лица священников только как будто подернулись тенью, они перекинулись беспокойными взглядами и стали терпеливо ждать.
Пшат же ходил по залу, подергивая плечами.
– Вот видишь, – обращался он как будто с упреком к Муцию – у них ко мне дело, а я должен выйти к ним, потому что так угодно их закону, который предписывает им чистоту, – понимаешь ли, чистоту, от которой, когда попадешь в их грязные переулки, так и ударяет в нос. Пускай постоят на жаре… – Он прицепил к поясу короткий меч, накинул тогу и взял в руку эмблему своего достоинства, нечто вроде булавы, похожей на свиток папируса.
Тем временем из толпы фарисеев стали раздаваться враждебные возгласы по адресу прокуратора, которые повторяла за ними волнующаяся толпа.
– Слышишь, – угрюмо проговорил Понтий, – милая компания, не правда ли? Стая лающих псов… Но мы, зато еще поговорим, – он оправил складки тоги и вышел.
Воцарилась мертвая тишина, когда на возвышении показалась его высокая фигура.
По данному знаку по обеим сторонам бемы стали несколько воинов с центурионом, а Пилат, важно рассевшись в высоком кресле и презрительно выставив вперед обутые в дорогие сандалии ноги, небрежно спросил:
– Ну, что ж вам угодно?
– Сегодня ночью мы поймали… – начали сразу несколько из священников.
– Пусть говорит один, здесь не базар, – презрительно перебил прокуратор.
У Каиафы кровь прилила к щекам, ввалившиеся глаза Нафталима вспыхнули огнем, а потный, тяжело дышавший Анна весь побагровел. Священники проглотили оскорбление, но из группы стоявших поодаль фарисеев вырвалось несколько возгласов возмущения, а потом – брань.
– Палачи!.. Разбойник!
Пилат чуть-чуть побледнел, бросил взгляд на стоявших рядом воинов, у которых невольно дрогнули копья в руках, и громко крикнул:
– Пусть крикнет еще кто-нибудь, пусть там заскулит – и никто отсюда не уйдет живым.
И снова в ближайших рядах воцарилось молчание; только где-то далеко на периферии толпы раздавался еще сдавленный ропот.
– Мы пришли сюда требовать только справедливости, – начал слегка прерывающимся голосом первосвященник. – Сегодня ночью наша стража поймала Иисуса из Назарета, который соблазняет народ, врачует силою Вельзевула, извращает закон, именует себя сыном божиим… Представленный на суд высокого совета, он сам признался в этих преступлениях, подтвержденных свидетелями, и приговорен всеми голосами против одного к смерти. У нас отнято право меча. Поэтому мы требуем, чтобы ты, согласно с предписаниями нашей веры, утвердил приговор и приказал распять его на кресте.
– Здесь действует не предписание вашей веры, а римское право, – надменно возразил Пилат. – Если он действительно исцеляет людей, так чьею силой, вы не можете знать, да, впрочем, это и безразлично, лишь бы человек стал здоров, – усмехнулся он. – Если он нарушает ваш закон, вы можете исключить его из числа верующих; а что он именует себя сыном божиим, так это еще не преступление, может быть, это и в самом деле так? В древней вашей истории известны случаи, что боги имели потомство от дочерей земли, и это были герои…
– Прокуратор, – воскликнул, дрожа от негодования, Нафталим, – наш бог – бог единый, владыка сонмов, он не общается с женщинами – прахом земным, и у нас кто так кощунствует, умирает без пощады!..
– Мне кажется, – рассмеялся вслух Пилат, – что Нафталим требует, чтоб я сам приказал себя распять на кресте! А я на это отвечу: сколько народов, столько вер на свете, и даже больше; и священнослужители каждой учат, что их вера единственно хорошая и истинная. У поклонников Изиды посещение женщины богом Анубисом служит знаком особой милости, наградой за благочестие и рвение, наградой сладостной и почетной.
– Это мерзость для нашего господа единого и непогрешимого, бога Израилева, избравшего нас своим народом, – с горячностью ответил Нафталим.
– Если мерзость, так отчего же у вас детей, точно маку: а если он непогрешимый, так уж, действительно, остается только удивляться его выбору… – отшучивался Пилат.
– Оставь, Нафталим, – перебил кощунственное пререкание первосвященник. – Это не относится к делу, мы пришли говорить об Иисусе.
– Ну, что ж там Иисус?
– Иисус, – продолжал Каиафа, – грозится, что разрушит наш храм и построит собственный, во сто крат более прекрасный.
– Это сделал ваш последний царь Ирод. Что ж, вы ему за это благодарны? – не без ехидства заметил прокуратор.
– Да! – взял слово Анна. – Но как он сам нам объяснил, слова его надо понимать в переносном смысле. Храм – это значит: нашу веру, наш закон хочет он уничтожить при содействии черни, грешников, падших людей, которых он собирает, подстрекает к беспорядкам, возмущает против законной власти.
Последнюю фразу Анна произнес с особым ударением и впился своими хитрыми глазами в лицо Пилата, которое вдруг сразу приняло серьезный вид, так как он понял, что обвинение начинает принимать характер политический, чего он уже не мог допустить.
– Я слышу только плохое об этом человеке, – проговорил он, немного подумав, – но только от вас. Я хотел бы узнать мнение людей, менее заинтересованных в этом деле, чем вы. – Он встал и громко крикнул: – Кто хочет высказаться за Иисуса?
– Никто, священники правы! – рявкнули в один голос фарисеи.
– Что из вас никто, это я сам знаю, – строго проговорил Пилат, – но, может быть, другого мнения будут люди из этой, как вы говорите, черни…
Он подозвал центуриона и приказал ему пройти вглубь толпы и вызвать свидетели.
Центурион с несколькими солдатами стал протискиваться через толпу левитов и фарисеев, громогласно объявляя слова Пилата.
– Я, – послышался вдруг среди общего молчания громкий голос, и где-то далеко мелькнула в воздухе поднятая кверху белая рука. Солдаты направились в ту сторону. Пилат с любопытством следовал за ними взглядом и недовольно поморщился, увидев среди легионеров стройную фигуру в воинском плаще и блестящем шлеме, – он не любил, чтобы римляне путались в эти дела.
Но когда они подошли, он увидел, что этим шлемом были ярко-золотистые, высоко зачесанные волосы, а под плащом скрывалась фигура женщины.
Это была Мария, одетая так, как она вышла от Муция. Ее прекрасное лицо было бледно, как мрамор, но широко открытые глаза ее глядели ясно и смело и, казалось, даже гордо.
Она подошла к Пилату и проговорила мелодичным, бодрым, звучавшим глубокой искренностью среди напряженной тишины голосом:
– Клянусь единым и всеми богами земли, что буду правдиво свидетельствовать перед тобою, господин, в пользу Иисуса Христа.
– Кто ты такая?
– Мария Магдалина, сестра Лазаря.
«У Муция есть вкус», – подумал Пилат, глядя на нее с восхищением.
– Прокуратор! – завопили священники. – Это известная всему Иерусалиму блудница, торгующая своим телом.
Лицо Магдалины залилось пламенным румянцем.
– Они лгут, господин, – перебила она глубоко возмущенным голосом. – Если я отдавалась мужчинам, так я делала это всегда только в порыве своей кипучей крови – я никогда не гналась за деньгами. Мною никогда не мог обладать немилый, хоть если б он покрывал меня золотом с ног до головы… Спроси, господин, Муция Деция – римского гражданина и патриция, приняла ли я от него хоть одну какую-нибудь драгоценность, когда я его любила… Этот плащ дал он мне, когда отпускал меня одну ночью, так вот я отдаю его, – скинула она плащ и положила его на ступенях бемы, и глазам присутствующих открылись ее обнаженные полные плечи, ослепительно белые руки и дивно раздвоенная, трепещущая от волнения грудь. Точно сквозь голубую дымку просвечивали сквозь прозрачный пеплон достойные резца скульптора формы ее тела и чуть-чуть загорелые, розовые ноги в серебристых сандалиях.
– Этот меч, – она ударила ладонью по рукоятке, – он подарил мне, и его я оставлю, потому что он может мне пригодиться, – и она бросила вызывающий львиный взгляд на хмурые лица священников.
– Я знаю, что ты была бескорыстна, и верю, что ты скажешь правду, – благосклонно проговорил Понтий.
– Свидетельство женщины, и к тому же распутной… – перебил Каиафа.
– Я не спрашиваю вашего мнения, – строго бросил Пилат. – Я терпеливо выслушивал вас, теперь я даю слово этой женщине.
– Господин! – начала Мария. – Я не слышала, что они говорили, но я знаю наверно, что они оскорбляли его. Они ненавидят его, потому что он раскрыл их лживость и лицемерие… Сами в грязи – они не могут стерпеть, что он без единого пятна! Зависть гложет их сердца, потому что они чувствуют, что не достойны развязать ремень у его сандалий, а в своей гордой заносчивости они осмелились судить его. Господин, – продолжала она с жаром, – он воскресил моего брата. Когда они хотели меня побить камнями за минуту наслаждения с Муцием, он одной мыслью, рожденной из глубины его мудрости, разогнал их и спас мне жизнь… Он вернул моему сердцу девственную чистоту. Он исцелил многих бесноватых и потерявших разум и чувства, поднял падших, печальным вернул радость, утешил истомленных, заблудившимся в запутанных делах мирских указал путь истины. Он добр, как ангел, и прекрасен, как бог! Неся счастье другим, он сам не может быть счастлив, потому что, как он говорил мне, – я помню слово в слово, а говорил он мне это в грустный миг, когда я поведала ему о любви моей к нему, – что он свой собственный узник, ибо дух божий над ним и он помазал его, дабы он нес благую весть убогим, ниспослал его, чтоб он исцелил покаянные сердца, возвещал освобождение пленникам, слепым – прозрение и угнетенных выпустил на свободу. Он любит солнце, облака, звезды и цветы, а меня… меня… – голос ее замер, глаза наполнились слезами.
– Говорил ли он, что разрушит их храм, то есть собственно их закон, и воздвигнет другой?
– Этого я не слышала, но я помню, когда мы должны были отправиться в Галилею, он сказал, что мы нарочно пройдем через страну самарян, чтоб показать, что и самарянин – брат нам; а сестра моя, Марфа, слышала, как он учил, что все люди равны, друг другу ближние и что всех надо любить.
– Говорят, он собирает вокруг себя чернь и подстрекает к мятежу?
– Это неправда! Иногда, когда он проповедовал, толпа собиралась, чтоб слушать его, но постоянно при нем только двенадцать учеников, с которыми я была вместе на берегу Тивериадского озера, они ловили рыбу, а я и учитель собирали маленьких детей, чтоб играть с ними и этим снять немного забот с перегруженных работой матерей. Сюда мы пришли только на праздники. Я умоляла его, чтоб он не шел, потому что я предчувствовала и сам он предчувствовал… И вот ночью они напали на него, как разбойники… Я ничего не знала…
Ученики – слабые люди, – она беспомощно развела руками, – разбежались, а меня при нем не было…
– Ты любишь его, говорят…
– Да, – закрыла она длинными ресницами глаза.
– А он тебя?
Мария долго молчала.
– Верно, тоже, – прошептала она наконец, – но не так, как другие люди, – и она улыбнулась грустной улыбкой.
– Как учил Платон – ну да! Это очень возвышенно, но напоминает немного вкусом теплую водичку, без капли вина, – заметил Пилат и спросил: – Можешь ли ты меня уверить, что из-за этой любви ты не приврала чего-нибудь?
– Клянусь головой учителя, что нет, – порывисто перебила она, подняла к солнцу раскрасневшееся от волнения лицо и обе свои красивые обнаженные руки.
– Священники, – с серьезным видом обратился к собравшимся Пилат, – в ваших словах слышен был скрежет ненависти и лжи, в голосе этой женщины звучит любовь и истина, я не вижу преступления за этим человеком. Если он преступил предписание вашего закона, вы можете подвергнуть его одному из тех наказаний, которые еще остаются в вашем распоряжении, после чего вы должны отпустить его на свободу.
Он оборвал, но, завидев их хищные, озлобленные взгляды, которыми они были готовы растерзать Марию, он добавил грозным голосом:
– И еще одно: неприкосновенность свидетелей должна быть соблюдена как гарантия справедливого применения наказания. Я поручаю вашему попечению жизнь и здоровье этой женщины и буду считать всех вас и каждого в отдельности лично ответственными за нее. Теперь же идите и объявите своему народу то, что я сказал.
Он встал и приветливо улыбнулся Марии, лицо которой засияло, как солнце, а прелестные, наполненные радостью глаза засветились лазурным блеском.
Священнослужители стояли как вкопанные. Одни переглядывались между собой как будто в смущении, другие поникли головами, и видно было, что они чувствуют себя совершенно раздавленными.
– Мы еще не все сказали, – раздался вдруг тяжеловесный голос Анны, и взоры всех сосредоточились на его полной фигуре.
Из-под опухших век ехидно глядели щелки глаз, а на узких губах заиграла чуть заметная язвительная улыбка. – То, что сказала эта женщина и чему ты, прокуратор, поверил, – это не так важно; это, как ты правильно заметил, наше внутреннее дело, за которое высшим наказанием, каким мы располагаем, согласно милостиво предоставленному нам Цезарем праву, – это тридцать девять ударов… Но здесь имеется еще одно обстоятельство, – прибавил он, медленно растягивая слова среди напряженной тишины, – этот самый Иисус называет себя царем Иудейским. Прежде, правда, он довольно смутно намекал об этом царстве, но теперь как раз, прибыв сюда на праздники, он устроил себе в Висфагии триумфальный въезд в город. Громкими криками «Да здравствует царь» встречали его на улицах потерявшие голову толпы, дерзновенно вторглись с этими словами на ступени храма, а когда мы, негодуя, умоляли его, чтоб он укротил эти мятежные возгласы, он ответил: «Если б я велел им замолчать, возопили бы камни!..» И все это происходило среди бела дня, открыто, на глазах у народа, не перед сотнями, а перед тысячами свидетелей. Этого никто не может отрицать, даже Мария…
Он замолчал.
Пилат застыл в той позе, в какой стоял, и лицо его стало холодно и пасмурно.
– Действительно ли так было? – проговорил он, глядя в пространство.
– Я не была при этом сама, – думая, что он спрашивает ее, забеспокоившись, проговорила Мария, – но я слышала, что нечто подобное было; я думаю, что в этом нет ничего преступного, потому что разве есть во всем Израиле, а может быть, и во всем мире голова, более достойная царственного венца? Нет!..
– Молчи, Мария, – остановил ее, хмуря брови, Пилат и, обращаясь к священнослужителям, проговорил сухо, твердо подчеркивая каждое слово: – Так вы хотите непременно, чтоб я здесь, в Иерусалиме, распял на кресте этого человека, вашей же крови, которого ваш родной народ провозгласил вашим царем?
– Наш законный повелитель в настоящее время – Цезарь Тиберий, – уклончиво ответили священники.
– И мы стоим перед его наместником, Понтием Пилатом, – кланяясь с притворной почтительностью, проговорил торжествующим голосом Анна.
– Где Иисус? – напрягая всю силу воли, чтобы не стукнуть булавой по голове Анну, промолвил подавленным голосом Пилат.
– У нас вод стражей…
– Петроний, – обратился Пилат к центуриону, – возьми тридцать солдат и приведешь с ними Иисуса. Я сам его допрошу.
– Только тридцать? Это мало! – заметил Каиафа.
– На одного – тридцать?! – нервно засмеялась Мария и вся изменилась в лице.
Пилат же, поняв, что значат опасения Каиафы и горячий протест Марии, проговорил коротко:
– Довольно будет пятнадцати.
В эту минуту человек победил в нем сановника. Как прокуратор, он должен был требовать, чтоб Иисус был доставлен, но как человек, он радовался в душе, что толпа отобьет его на пути, даст ему возможность куда-нибудь скрыться, и дело, только с формальной стороны серьезное, по существу же пустячное, окончится провалом священников.
Но толпа была совершенно сбита с толку. Распускаемые фарисеями слухи о намерении Иисуса сжечь храм возмутили многих, а оставшиеся сторонники, не видя никого во главе, так как ученики его скрылись, превратились в беспорядочную, инертную массу.
Они сочувствовали Иисусу и ждали какого-нибудь сигнала, приказа, но никто не являлся. К тому же они стояли слишком далеко, чтобы слышать весь ход дела и защитительную речь Марии, которая могла бы их увлечь. Они едва видели силуэт сидевшего на возвышении Пилата, чувствовали, что что-то там происходит, но не знали, что именно. К тому же давка, духота, палящий зной истощили их силы, а противоречивые и тревожные слухи подрывали доверие в могущество Христа, в его сверхъестественную силу.
Дух их немного оживился, и что-то пошевельнулось в их взволнованных сердцах, когда они увидели Иисуса, которого вели легионеры. Но они увидели, что это уже не их прежний великий учитель, а связанный веревками, со следами усталости на побледневшем лице узник. Он шел, согнувшись, с поникшей головой и смотрел в землю. Порою только, когда до него доносился раздававшийся то тут, то там плач, он поднимал грустные, ввалившиеся от бессонной ночи глаза.
И эти страдальческие взгляды только усиливали давящее чувство беспомощности. Беспомощная толпа была способна только жалеть и сочувствовать, боясь в то же время этой горсточки закованных в панцири солдат, твердые уверенные шаги которых выделялись сильным, энергичным ритмом среди всеобщей подавленности.
Объятая ужасом толпа молча расступилась под нажимом разношерстной черни, которая, жаждая зрелищ, проталкивалась вперед, оттесняя понемногу приверженцев Иисуса в задние ряды.
И вскоре Христос очутился в кругу совершенно чужих ему людей, в сутолоке весело горланивших оборванцев, в туче враждебно настроенной черни, которая стала осыпать его оскорбительными прозвищами и насмешками. Когда же он проходил через ряды фарисеев, он услышал озлобленные, бросаемые сквозь зубы проклятия, – и, наконец, истерзанный, измученный, он вышел на свободное место, прошел мимо кучки священников, уловил раздирающий голос грубо отброшенной солдатами Марии и очутился за сомкнутой стеной построенных когорт перед трибуном Сервием, который спросил его:
– Если закон воспрещает тебе войти в преторию, прокуратор готов допросить тебя здесь.
– Я порвал с их законом, – ответил, точно проснувшись душою, Иисус и почувствовал вдруг в душе приток новых сил.
Тем временем Пилат раздраженно спорил с Муцием.
– Ты говоришь – пустяки. Это не пустяки. Если я его отпущу, они пойдут скулить в Риме, что я допускаю открытый мятеж против особы Цезаря. Толпа действительно называла его царем, а он не возражал. Я знаю, что из этого ничего не будет и быть не может, но эти пройдохи сумеют раздуть, они распишут это дело на целые фолианты.
Вошел Сервий и доложил о приходе Иисуса, о его ответе и готовности войти в преторию.
– Развяжи его за эти слова и впусти!
Когда Иисус вошел, на минуту воцарилось молчание. Печальное спокойствие, обаяние нежных черт лица, красивый абрис рыжеватых прядей волос на голове и достоинство осанки вызвали сильное впечатление.
– Должен сознаться, что имею, по крайней мере, достойного соперника, – заметил Муций.
– Я бы дал много за то, чтоб он оказался только твоим, а не Цезаря, – вздохнул Пилат и, обращаясь к Иисусу, проговорил не официальным, а искренним, простым тоном: – Это ты именуешь себя, говорят, Иудейским царем?
– Сам ли от себя говоришь ты или другие сказали тебе обо мне? – спокойно промолвил Иисус в ответ.
– Разве я еврей, – обиделся Пилат, – чтоб ловить человека на каждом необдуманном слове? Твой народ и высшее духовенство обвиняют тебя передо мной. Так вот скажи мне: царь ты или нет?
– Царство мое не от мира сего, – торжественно ответил Иисус.
– Это не ответ. Или, вернее, обход вопроса и в известной степени даже подтверждение твоей вины! Значит, ты царь?
– Ты говоришь, что я царь. Да, я родился и явился в мир для того, чтобы дать свидетельство истины, и всякий, кто от истины, должен слушать голоса моего.
– Истина… Что, собственно, есть истина? – начал горячиться Пилат. – Ты говоришь, как пифия… Но не время сейчас играть в прорицания… Ты знаешь, что я имею власть распять тебя на кресте, и я же властен выпустить тебя…
– Ты не имел бы власти надо мною, – проговорил серьезно, глядя ему в глаза, Иисус, – если б она не была дана тебе свыше… Поэтому тот, кто меня выдал тебе, на том большой грех.
– Ты слышишь?! Он положительно отпускает мне грехи мои, – обернулся Пилат к Муцию. – Ты что, с ума сошел? – накинулся он на Иисуса и стал засыпать его градом вопросов. Но Иисус молчал.
– Выведи его, – проговорил, наконец, с гневом Пилат Сервию и, разводя руками, прибавил: – Трудно спасать человека, который сам во что бы то ни стало напрашивается на смерть.
Когда Иисус вышел, Мария попыталась прорваться через цепь солдат.
– Сервий, – вскрикнула она пронизывающим голосом, – и это ты смеешь преграждать мне дорогу?..
– Пустите ее, – приказал трибун.
– Христе! – она закинула руки на шею Иисусу. – Учитель мой! Они посмели держать тебя в тюрьме, связать твои руки, – она стала целовать его ладони. – Подлые! Как они лгали! Но я рассказала все – тебя освободят, тебя должны освободить, – разрыдалась она.
– Мария, скоро я буду освобожден от всяких уз, – упавшим голосом проговорил Иисус. – Я знал, что ты не покинешь меня, ты сделала все, что могла, а теперь, прошу тебя, заклинаю тебя любовью души твоей, – вернись в Вифанию. Там они в тревоге. Ты уж не мне, а им нужна… Пойди, – настаивал он. – Я не хочу, чтоб чужие люди видели твои слезы.
– Я не плачу уже – вот видишь… – не уходила она, подавляя в груди раздирающие ее рыдания.
– Ну, так пойди… А как ты сегодня красиво одета! – пытался заговорить волнение Иисус. – Вернись домой, там, наверно, беспокоятся… Передай от меня привет Марфе, – он придумывал разные предлоги, чтоб заставить ее удалиться от того места, где, он знал, будет произнесен приговор и начнется позорная пытка бичевания, предшествующая истязанию на кресте.
– Хорошо, я пойду, – глухо промолвила Мария и стала вглядываться в него мучительно-пытливым взглядом и смотрела так долго-долго.
Иисус напряжением воли постарался зажечь в своих глазах кроткий и мягкий свет, и только, когда она ушла, преисполненная надежды, глаза его сразу потухли и стали на мгновение неподвижны, тусклы, как у слепого.
* * *
Во дворце между тем шел ожесточенный спор между Пилатом, Муцием и Прокулой.
– Это мечтатель! Невинный мечтатель! И если ты думаешь, что меня интересует эта ночь с Марией, так ты ошибаешься. Я не напомню даже ей, – разве если бы она пришла сама, по собственному желанию. Мне просто-напросто жаль этого человека и разрушения их чувства. Ты знаешь, что я не очень склонен нежничать, я довольно хладнокровно рубил людей мечом, но я не умею душить птиц и топтать цветы.
– Ты прекрасно говоришь – точно берешь мои собственные слова из уст, – восторженно поддакивала Прокула.
– Что вы, с ума сошли! – возмущался Пилат. – Вы хотите уговорить меня, что я обрекаю на смерть этого человека. Да я готов три дня провести на хлебе и воде, чтобы спасти его, – хотя бы просто назло их духовенству. Мечтатель? Согласен. Но как вам кажется, достаточно ли будет этого слова, когда мне придется давать отчет перед Цезарем? Не очень! Не очень! И вполне понятно! Все начинается с мечтаний. Мечтания быстро наливаются и колосятся, и надо их скашивать, пока время – так скажет Тиберий. Сеян тоже мечтает… Вы хотите, чтобы ради этой романтической истории я пожертвовал карьерой, чтобы я подставлял голову ради прекрасных глаз Марии.
– Неужели действительно ничего нельзя сделать? – огорчилась Прокула.
– Разве если б эти скоты в рясах отступились от своего требования, тогда они не могли бы винить меня, Но они не отступятся. Им неважно вовсе изобличить этого самозванца; напротив, они давно мечтают иметь своего собственного царя, – это обвинение против меня, а они жаждут убийства, потому что Иисус нарушил их закон… Попробую еще, впрочем, – вздохнул он и еще раз поднялся на возвышение.
– Священники, – обратился он серьезным тоном к духовенству, – пусть это солнце будет свидетелем, что не я буду повинен в смерти этого человека. Пусть кровь его падет на вашу голову! Я умою руки и предоставлю вам самим решить, отпустить ли его или распять на кресте.
– Распять! – хором промолвили священники.
– Слушайте, – возвысил голос Пилат, обращаясь к толпе, – в крепости Антонии ожидают казни два разбойника: Тит и Дамах. Там же ждут казни предводитель всей шайки разбойников Варавва, а также Иисус. В ознаменование ваших праздников я хочу, по обычаю, помиловать одного – так вот, скажите, кого вы хотите видеть на свободе – Иисуса Назаретянина, человека честного, или разбойника Варавву?
– Варавву! – крикнули хором священники. – Варавву! – подхватили их возглас левиты и фарисеи. – Варавву! – завыли стоявшие поблизости. – Варавву! – горланила чернь, и слово это, как эхо, передавалось по всей многолюдной толпе, которая не понимала даже, в чем, собственно, дело.
– Скоты, псы паршивые! – ворчал Пилат, с минуту сидел, насупив брови, потом вдруг встал с прояснившимся лицом, осененным новой идеей.
– Ладно, – процедил он, со злорадным ехидством глядя в глаза священникам. – Иисус будет распят вместе с ворами, но чтоб не было сомнения, кто и за что казнен, над крестом будет прибита надпись на языке вашего народа, на моем и на греческом языке, чтобы всем было известно, с каким позором умирает царь Иудейский.
И он начал вслух диктовать центуриону надпись и отдавать приказания, касавшиеся казни.
Вернувшись во дворец, он рассказал Муцию, как он досадил духовенству, и, увидев через окно, что священники продолжают стоять, раздраженно крикнул:
– Клянусь Геркулесом, они мне тут до вечера будут смердеть!
Посланный трибун вернулся с сообщением, что священники просят его отменить надпись.
– Нет! Вот уж что нет, то нет! Надпись останется, пускай убираются вон! – а потом прибавил с чувством удовлетворения: – Не так легко проглотят они теперь смерть Иисуса, как им казалось. Ну, пойдемте закусить. Ты останешься с нами, Муций?
– Пожалуй, хотя правду сказать, вся эта история отняла у меня аппетит – даже к сицилийским миногам. Бедная Мария! Хотелось бы мне знать, что сейчас с нею…
Мария между тем была в это время в Вифании, где действительно застала полный переполох, испуг и торопливое приготовление к бегству.
Поводом к общей панике были доходившие отовсюду слухи, что по наущению фарисеев городская чернь намерена вырезать всех поклонников Иисуса.
И когда Мария рассказала о том, как она выступила перед всем народом на защиту Христа, Симон схватился даже за голову.
– Мы погибли, – вскричал он. – Как это ты решилась, не спросясь совета, легкомысленная, как всегда, безрассудная – ты, ты… – он не мог найти подходящего слова.
– Симон! – посмотрела Мария на старика почти с презрением. – И ты говоришь это, ты, который имел счастье столько раз принимать у себя Иисуса! Если б не твои седые волосы, я бы знала, как тебе ответить. Вы позорно отреклись от учителя, вы позволили схватить его этой шайке, которую могли бы, если бы у вас хватило совести и мужества, разогнать на все четыре стороны. Когда он вернется, пусть попробует кто-нибудь из храмовников прийти сюда – у меня есть оружие, – она вынула и показала сверкающий меч. – Я изрублю всякого, хотя бы то был сам первосвященник в своем священном облачении.
Воинственно выпрямившись, со сверкающими глазами, она стала грозить мечом, обратив свое пылающее лицо к городу. И так и застыла в этой позе, увидев несколько женщин, бежавших с горы. Когда они подошли ближе, она узнала между ними Саломею и Веронику.
Они вбежали с криком и воплем в ворота.
– Осужден, осужден на распятие учитель! – слышен был их вопль, заглушаемый рыданиями.
У Марии упала, точно охваченная параличом, поднятая рука, из омертвевших пальцев выпал меч и брякнул о щебень. Лицо побелело, точно покрывшись инеем, глаза стали мутными и серыми, как свинец. В голове разверзлась точно чудовищная пропасть без дна и границ. Она зашаталась и без чувств упала на землю, как бы пораженная громом.