В Энегдале, в скромном домике ткача Натана, в отдельной горенке Мария пролежала три дня.

Никто не смел ее там тревожить, только Никодим заглядывал время от времени и видел, что поставленная ей там еда оставалась нетронутой, что она бредит, как в горячке, находясь все время в состоянии блаженного восторга.

На четвертый день ее раны присохли, а на следующий совсем зажили, Решено было отправиться в дальнейший путь. Благочестивый Натан и его семья просили, чтоб им разрешено было разрезать на куски окровавленную простыню, на которой лежала Мария, и раздать, как святой символ, среди верующих, но Никодим не чувствовал себя вправе принять решение в таком важном вопросе.

Он собственноручно сжег простыню, всыпал пепел от нее в новый, не бывший еще в употреблении кувшин и велел его глубоко закопать и покрыть большим, тяжелым камнем.

Две богобоязненные вдовы осторожно, стараясь не прикасаться к стигмам, обмыли тело Марии, расчесали ее спутанные волосы, умащая их оливковым маслом, сплели их в косы и оплели ими голову, точно золотой короной. Никодим привез для нее богатое шелковое темно-синее платье, густую вуаль на лицо и, считая, что ей не пристало идти пешком, нанял для нее мула.

К вечеру, обходя далеко кругом Иерусалим, где храмовое духовенство свирепствовало против христиан и пали мученическою смертью первые жертвы, они направились вдоль Иордана, перешли на другой берег реки через мост Сестер Иакона и повернули на восток, к Дамаску.

Никодим запретил ученикам разглашать, кто такая Мария.

Будучи горячим сторонником не признаваемого многими Павла, он понимал, как возрастет авторитет последнего, когда рядом с ним станет эта дева Христова – возлюбленная господня, со знамениями его ран на теле.

Опасаясь, чтоб противники апостола не отбили у него это сокровище, он, останавливаясь в домах верующих, выдавал ее за свою сестру Магдалину. Но ее изумительная красота, необычное поведение и знаки глубокого почета, какой невольно высказывали ей сам диакон и его ученики, заставляли всех думать, что это не простая благочестивая сестра, каких привыкли обычно видеть.

Ее любопытные, лишенные свойственной женщинам скромности, смело бросаемые взгляды, неумеренность в еде и питье и какое-то небрежное равнодушие к делам веры производили сильное, внушающее некоторую тревогу впечатление.

Молча, никого ни за что не благодаря, она садилась на мула и, не заботясь ни о диаконе, ни об учениках, точно они были ее слугами, покидала, ни с кем не прощаясь, гостеприимный кров.

В течение нескольких первых дней она не обмолвилась со своими спутниками ни одним словом. Они видели только, как по временам она поднимала вуаль и озиралась по выжженной солнцем, напоминавшей ей пустыню, Голонитской стране. Лишь когда они миновали эту убогую полосу Сирии, когда вдали показалась величественная вершина горы Гермон со сверкающим в долинах снегом, пологие скаты Антиливана и дивная, орошённая каналами долина за рекою Фарфаром, утопающая в зелени виноградников, оливковых рощ, персиковых и сливовых садов, – Мария точно очнулась от своей спячки.

Она ласковее посмотрела на Никодима и, глядя на его худощавый красивый профиль, промолвила:

– Ты сильно постарел.

А потом, окинув взглядом Стефана, прибавила:

– Это, должно быть, грек? Поет он песни?

– Поет гимны и покаянные псалмы, – ответил Никодим.

– Покаянные… Жалко! Помнишь Тимона, какие он знал красивые, приятные и веселые песенки! Как он услаждал ими пирушки! Я очень любила его слушать.

– Помню, – вздохнул диакон, немного смущенный тем, что их первый разговор сводится на малоблагочестивые темы.

– И ты тоже умел говорить горячо и увлекательно, хотя и не так, как Саул. Его гимны, когда он воспевал мою красоту, горели настоящим пламенем. В струнах его цитры был какой-то особенный трепет, – слушая его, заржало бы, как жеребец, даже вот это противное, бесполое создание, – она с горячностью хлопнула по шее мула.

Потом вдруг протянула вперед руки и воскликнула глубоким вибрирующим голосом:

– Ты слышишь, как дивно цветет эта роскошная страна? Я хотела б окунуться в эту зелень, порезвиться в этих садах, как когда-то. – И в сильном возбуждении глядя на Никодима блестящими глазами, она заговорила нервно и быстро – Вы насильно увели меня из пустыни. Не мой будет, а ваш грех – ваш, ваш! – Слова ее перешли почти в крик. – Вы ничего не знаете, что во мне происходит – и я сама тоже не знаю. Зачем вы взяли меня оттуда? Дай мне этот прут! – Она вырвала из рук Никодима ветку, которую он держал, и с диким, ожесточенным выражением на бледном лице стала хлестать мула, пока тот не понесся вскачь.

Она неслась, окутанная золотистым облаком пыли, и вдруг исчезла из глаз.

– Упала, – вскрикнули в испуге ученики и побежали за ней.

Она лежала без движения на лугу, мул рядом щипал траву. Думая, что она лежит в обмороке, все трое бросились приводить ее в чувство.

– Оставьте меня, – проговорила она сквозь стиснутые зубы, не открывая глаз. – Дайте мне полежать в сладостной росистости этой земли, пусть она высосет пламя из моего тела…

Суровая складка пересекла ее лоб, все тело ее тряслось, как в ознобе. Она повернулась, утонула лицом в высокой траве и долго лежала так. Потом встала и, увидев их, сердито промолвила:

– Что вам нужно? Ах да… – прибавила она, как будто что-то вспоминая. – Хорошо!.. Ну, Пойдемте… Когда же наконец будет этот проклятый Дамаск?

– Недалеко, уже виден, – пробормотал Стефан.

– Тимофей уже, наверно, давно там, – проговорил, чтобы что-нибудь сказать, встревоженный возбужденным состоянием Марии Никодим.

Он помог ей сесть на мула, и вскоре они очутились посреди красивой, украшенной колоннадами, тянувшейся с запада на восток на протяжении пяти стадий и в ширину имевшей двадцать четыре римских шага, прямой улицы богатого города, которым управлял в то время арабский эмир, наместник Наватского царя Арета.

Царившее там оживленное движение разношерстной толпы, шумный говор, звуки раздающейся где-то музыки, кипящая ярким весельем жизнь ударили в голову Марии, точно выпитый залпом кубок вина.

Кровь начала бурлить в ней, глаза загорелись огнем, ноздри стали раздуваться, ей хотелось сорвать с себя вуаль, соскочить с мула и вприпляску смешаться с веселым потоком толпы.

Никодим между тем свернул в тихий переулок, велел ей сойти с мула и провел ее в большую мрачную комнату, где на скамьях вдоль стен сидело десятка полтора совершенно незнакомых ей мужчин.

Когда она вошла, они встали, поздоровались с Никодимом и стали с любопытством разглядывать Марию.

Она уселась, смущенная их взглядами, на указанный ей табурет и как будто ушла в себя.

Собравшиеся по поводу прибытия Марии почтенные старейшины, составлявшие ближайший круг сторонников Павла, переговаривались между собой вполголоса, бросая время от времени несколько боязливые взгляды на завешенную темною занавеской дверь, за которою все время слышался какой-то проникновенный шепот, прерываемый глухими стонами.

Марии стало как-то не по себе, грустно и тяжело среди этих людей; она почувствовала себя во сто крат более одинокой, чем в пустыне, и в сердце у нее защемила глубокая тоска: зачем пришла она сюда?

Вдруг занавеска раздвинулась, все встали, как один; вместе со всеми встала и она.

На пороге показался низкого роста, коренастый, средних лет мужчина. Ноги у него были рахитически согнуты, на широких плечах сидела, как будто без шеи, большая лысая голова. На удивительно бледном лице, обрамленном густой бородой, выдавался крупный горбатый нос и светились черные большие глаза, проницательно смотревшие из-под нависших, сросшихся в одну линию бровей.

Это был апостол Павел. Он быстрыми шагами подошел к Марии, взял ее за обе руки, повернул ладони и осмотрел красные пятна на них; посмотрел на стигмы ног, потом бесцеремонно поднял высоко, под мышки, с левой стороны платье и, окинув взглядом воспаленный рубец под грудью, проговорил:

– Воистину – как есть, все.

Мария, обнаженная так внезапно, вспыхнула, вырвалась из его рук и торопливо спустила поднятое платье. Павел, строго посмотрев на нее, проговорил:

– Обнажали тебя многие мужи, алкая прелестей твоих и похоти, и не стыдилась ты. Что ж претит тебе, когда апостол обнажал тебя, чтобы увидеть рубцы ран Христовых?

– Я не знаю тебя, ты не ходил среди двенадцати, – ответила она порывисто, бледнея от гнева и возмущения.

Присутствующие обомлели. Мария, сама того не сознавая, уязвила апостола в самое больное место. В глубоких глазах Павла зажегся огонь.

– Я не ходил среди двенадцати, – заговорил он сначала сдавленным, как будто задыхающимся голосом, – и не хожу к ним, я не взял ничего от них. Они не избрали меня, как Матвея, но сам Иисус Христос избрал меня и призвал, окрестил меня с неба огнем своим, прежде чем окропил меня водой человек смертный. Разве я не апостол? – обратился он с настойчивым вопросом ко всем, находившимся в зале. – Разве я не видел господа нашего Иисуса Христа и разве вы не являетесь трудом моим во господе? Многие говорят против меня… Говорят, что я не живу трудом, как другие… Кто ж отбывает долг воинский на свой счет? Кто пасет стадо, не пия молока от того стада?.. Если другие воспользуются этим правом над вами, так почему не я?.. Разве я не имею права есть и пить? Разве я не имею права иметь сестру, жену, как и другие апостолы, и братья господни, и Петр?..

Голос его становился все более сильным и грозным…

– Пусть для других я и не апостол, но для вас – да, ибо вы печать моего апостольства перед господом… Такова моя защита против тех, кто судит меня, – проговорил он вызывающе. – Сей рукою, – продолжал он громовым голосом, поднимая кверху трясущиеся от волнения руки, – обрызганной кровью святого Стефана, имею я право судить мир и людей и ангелов. Я преследовал Христовы общины, отдавал верующих в судилища и темницы, притеснял их – я грешил… А ты, ты, – обернулся он, бледный, как папирус, с пылающими глазами к Марии, – ты не грешила? И все же вернулась ты к сердцу Христову и к царствию его, как и я, и тою же силою любви, что все открывает, всему верит, на все надеется, все терпит и никогда не прекращается, ибо она – любовь…

Он оборвал, несколько раз пробежал по комнате какими-то кривыми, как будто мечущимися шагами и среди всеобщей тишины, остановившись снова перед Марией, строго проговорил:

– Почему убежала ты от дела господня в пустыню?

– Я хотела в одиночестве встретиться с возлюбленным моим, – дрожащим голосом проговорила Мария.

– И он являлся тебе во плоти?

– Нет!.. Только тенью, – с тоской прошептала она.

– А откуда у тебя эти раны?

– От тяжести креста, которым он ложился на меня…

– Должно быть, нападали на тебя бесы, соблазняющие одиноких на ненужные, срамные деяния ночи.

– Да… – прошептала она.

Павел задумался, потряс головой и проговорил мрачно:

– Страшно оно, это ядовитое жало похоти, всосавшееся от рождения в кровь нашу. Тяжелы эти муки телесные… Ты, наверно, много страдала от жара плоти, потому не виню тебя в том, что ты поддалась, ибо знаю, что закон – от духа, мы же, плотские, проданы греху. Я люблю закон божий, живущий в душе человека, но вижу другой закон в членах моих, непокорный закону разума моего, который принуждает меня закону греха. И когда не то творю, что желаю, а то, что ненавижу, то не я уж творю, а грех, что живет во мне. Жалок человек, – прибавил он и вздохнул… Снова прошел взад и вперед по комнате. – И другие – тоже слуги Христовы, – начал он снова, – но больше их – я, часто пребывающий в пути, в опасностях на воде, в опасности от злодеев, от своего народа и от язычников, в опасности в городе, в пустыне, на море, между ложных братьев… в труде и в усталости, в бессонных ночах, нередко в голоде и жажде, в постах, в холоде и в наготе… Кроме того – что от другой причины исходит – это каждодневные обращения ко мне и заботы обо всех общинах. Кто болеет, а я не болею… И потому, если я должен хвалиться слабостями моими, буду хвалиться… Бог и отец господа нашего Иисуса Христа, благословенный во веки веков, знает, что я не лгу… Но самим собой не буду хвалиться, а только рвением своим. Ибо дан мне стимул телесный, ангел-дьявол, бьющий меня по лицу, дабы не превозносился я выше меры. И вот стал я глупцом, хвастая, но вы меня к тому принудили, чтоб я мог показать, что не ниже я, чем те великие апостолы, хоть я ничто – суета и прах!

Он остановился пред Марией.

– Сколько тебе лет? – спросил он вдруг.

– Двадцать восемь!..

Он внимательно посмотрел на нее.

– Выглядишь ты моложе и хороша собой. Не люблю я молодых диаконисе и вдов в общинах, ибо нередко они возмущаются плотию противу Христа, идут за дьяволом, ища в братиях плоти. Лучше пусть открыто замуж идут и детей явно рожают… А так они ничего не делают, научаются ходить из дома в дом, болтливы становятся, ненужными делами занимаются, говорят, что не пристало… Но тебе разрешаю… Не только диакониссой назначаю тебя – будешь иметь голос в соборах, ежели пожелаешь от таинства духа говорить и пророчествовать… Поедешь с Филоном в Марсилию… Это важная община, она распадается… Легенды, сомнения, бесконечные суждения, которые больше приносят споров и пререканий, чем возвышают дух, множатся там, как сорная трава… Сам не могу, должен идти в Антиохию соединиться с Варнавой. В Марсилию поедешь. Под начало настоятеля Максимина и старших диаконов отдаю тебя, чтоб обратили тебя в очаг, питающий пламень и веру.

– Господин, – стала бормотать Мария, когда он замолчал на минуту, – отпусти меня… Не людям принадлежу я – я вся его, господа, учителя моего, – умоляла она его бессвязным, надрывающимся голосом, вся в слезах.

– Я сказал раз, – гневно нахмурился Павел. – Проводите ее к женщинам, – бросил он деспотически, – пусть оденут ее достойно, как подобает, и приготовят к путешествию.

По данному знаку Симон и Тимофей взяли ее под руки и провели в альков, где ее ожидали с большим любопытством и в то же время сильно обеспокоенные ее пресловутой красотой апостольские сестры.