Очутившись у себя, Мария приказала Деборе убрать горницу, разложить на полу шкуры и ковры, вынуть из ларца и развесить по стенам цветные завесы, расставить на столе статуэтки, подсвечники и разные безделушки, точенные из мрамора, бронзы и перламутра, приготовить ванну с благовониями и повязки для волос.

Девушка оживленно суетилась по комнате, Мария же, водя пальцами по струнам лютни, шаловливо улыбалась своим мыслям.

Она уж знала, что Иуда явился главным образом ради нее; впечатление, какое произвел на него вид ее обнаженной нога, не ускользнуло от ее внимания. Она догадывалась, что он придет, придет наверно; и вот она сначала ослепит его, даст ему один миг надежды, поиграет и потом оттолкнет. Так она отомстит ему – совсем не за то, что произошло в ту безумную ночь на поросшем травой, лозняком и цветами лугу, на берегу шепчущего голубые сказки озера – это должно было случиться не с этим, так с другим кем-нибудь из множества поклонников, которые кружились подле нее, как ночные бабочки вокруг горящего костра. Иуда только оказался наиболее решительным, до дерзости смелым и сильным, как подобает мужчине. Крепки и жгучи были объятия его рук, точно обручи из раскаленного железа; как выжженные клейма горели на грудях, на губах, на плечах и на бедрах его порывистые, жгучие поцелуи, ошеломляли клокочущий путь взыгравшей крови дикие взрывы ненасытной страсти и глухой, непонятный, хищный и таинственный, как первобытная речь, лепет оборванных слов, обрывков ласк, сладострастья и забывшего стыд безумья. Он овладел ею, как лев ягненком.

В то время как другие надкусывали только кожуру ее плода, розовую от бурлящей крови, он одним взмахом стряхнул ее с дерева, как спелое яблоко, зажег пламенным румянцем и, облитую соками наслаждения, захлебнувшуюся в них, открытую до последних тайников, до утраты сознания, – своей тяжестью увлек ее в омут бездонно глубоких неведомых ощущений. В те звездные ночи, холодные до дрожи и в то же время до духоты знойные, она лежала на душистых травах и млела в упоении с ним, превращаясь из стройной девушки в пышную, розовую, цветущую женщину с круглыми, выдающимися вперед грудями.

При этом воспоминании у нее раздулись и налились кровью жилы и чуть заметный чувственный трепет, точно щекочущее прикосновение чьих-то нежнейших крыльев, пробежал вдоль спины и бедер.

Он получил все – ее первый крик, боль, стыд и судорожный девичий трепет – и ушел от нее, бросил, оставил.

Она крепко дернула струны, положила лютню на колени и засмотрелась на подаренную ей одной финикиянкой небольшую статуэтку богини Астарты с продолговатыми глазами и маленьким ртом, что должно было выражать высшую степень красоты: правой рукой статуэтка прикрывала дельту, составленную линиями лонного всхолмления и пахов, представляющую символ безграничных любовных таинств, левою – поддерживала тяжелые полные груди, что вместе с широкими бедрами и вздутым животом должно было подчеркивать, что она является вечно плодородной матерью всего в мире.

Мария знала, что это – загадочная богиня, разжигающая в людях страсти, возбуждающая бешенство похоти во всех тварях, спаривающая птиц в гнездах, зверей в лесах, всемогущая повелительница тайников тела, культ которой поддерживался в недоступных храмах бесчисленным сонмом жриц.

Она слыхала об устраиваемых в честь ее таинственных мистериях, в которых пляшут сотни девушек, одни переодетые в мужские одежды, опоясанные фаллосами, другие в широко расстегнутых платьях, открывающих при каждом движении наготу тела.

Эти посвященные ей девушки, принеся однажды свою девственность в жертву богине, всю жизнь продолжают служить ей. Символом их высокого достоинства является божественный треугольник, украшение, завивание и умащение благовониями которого является предметом особых забот; они купаются в вызолоченных внутри бассейнах, в окрашенной пурпуром воде, смывая ее со всего тела, кроме волос, которые с течением времени приобретают цвет запекшейся крови. При закате солнца они отдаются прохожим, при восходе луны – себе. Потом зажигают светильники в большом зале, ложатся все рядом на этот ковер и грезят среди звезд о наслаждении, которое является для них предметом религиозного культа и учения, черпаемого не только у всех народов, но и у всех тварей земли и воздуха.

Чуть пробуждается рассвет, они встают нагие, поднимают кверху розовые от сна лица, красные головы и гибкие руки и поют гимн, восхваляющий причудливое противоречие богини: вечную плодовитость и вечную девственность, чистую непорочность и безграничное сладострастие.

Она знала, как преклоняются перед нею женщины Востока и как молят, чтоб она как можно дольше при превращениях месяца брала с них дань их крови.

Потом вспоминалась Марии суровая, страшная Геката, дочь Титанов, блуждающая в тьме ночной, бодрствующая над криком роженицы, тешащаяся страшным воем сук, убиваемых на ее алтаре.

Она содрогнулась невольно и с умилением перевела взор на алебастровую статуэтку Афродиты, которой приносятся в жертву распустившиеся розы и нежно воркующие белоснежные голуби, у которой есть цветущие зеленокудрые рощи, где белобедрые девушки всей земли с легкомысленной игривостью открывают свои прелести, маня к себе любовников.

«Не над всеми владычествует предвечный, – мелькнуло в душе боязливое сомнение, – непостижимый, неведомый, страшный, мстительный и строгий… А как нежна Афродита, как любвеобильна Астарта, как прекрасен лучезарный Аполлон! Эти дивные боги, отыскивающие самых красивых женщин, любовно прижимающиеся к ним в виде лебедей, ласкающие золотистым дождем. Златоволосыми нимфами, хороводами опьяненных вакханок заполняют они воды, луга и рощи – тешатся венками из роз и листьев винограда, мелодическим пением и неуклюжей беготней сатиров. То, чего одни стыдятся, другие высекают на кувшинах, на порталах зданий, а на страже лесов, развесистых деревьев, уютных, тенистых, созданных для свиданий уголков ставят похотливое божество – Приапа.

«У нас все грех, – размышляла она, – все связано строгими предписаниями сурового закона! А там, на Востоке и Западе, куда ни кинешь мыслью, – кипящий радостью жизни мир, где любовные упоения – не грех, а дар богов, предмет искусства и религиозного культа! Здесь – стон покаянных псалмов, а там на дивном эллинском языке радостно звучат брачные песни, сладостные звуки флейт, сверкают пестротой красок и движений воздушные пляски».

Она подняла кверху руки, точно простирая их в широкую даль, сладостно потянулась и обхватила сложенными руками проникавший через щель в стене сноп лучей заходящего солнца.

Лютня соскользнула с колен и, падая, зазвучала тихо всеми струнами.

У Марии слегка раздулись ноздри – она почувствовала опьяняющий аромат мирры и благовонных масел, доносившийся от бассейна, в который погружались по локти темные руки Деборы.

Когда прислужница размешала благовония, Мария одним движением скинула одежды, сбросила сандалии и погрузилась по пояс в ванну, потом легонько раскачалась, любуясь на круги и пузыри, которые пошли от нее по взволнованной воде, наклонилась над ней и стала ласкать поверхность ее сосками грудей, похожими на почки шиповника, плеснула по воде рукой и, разыгравшись, как сирена, начала брызгать на Дебору, бороться с нею, смеяться и щекотать, – на мгновенье окунулась, потом вынырнула и упругим движением выскочила из бассейна на каменный пол. По ее порозовевшему телу пробежал мимолетный трепет холода.

Она ухватила рукой край льняной ткани и окуталась ею; ткань облегла ее, точно золотистая пелена, своими складками, выделяя еще рельефнее дивное строение и богатство ее форм. Дебора между тем просушивала ее волосы, потом стала расчесывать их, разделяя на отдельные пряди, смазывать благовониями, заплетать в косы, завивать в кудри и локоны и с особым искусством укладывать на голове.

Мария обтирала свое тело и понемногу сбрасывала с себя покрывало; открываясь, точно статуя, из-под ткани, она отдавала распоряжения Деборе:

– Приготовишь мне этот желтый, тканный серебром пеплон и не забудь наполнить маслом все светильники, чтоб горели до рассвета – сюда придет галилеянин.

Дебора с изумлением посмотрела на госпожу.

– Кто? Этот, в заплатанном плаще? – спросила он удивленно, тем более что Мария, считаясь с домашними, не принимала дома мужчин.

– Что ты знаешь, – засмеялась Магдалина, – он большего стоит, чем иной щеголь; силен, как кентавр, грудь, как у гладиатора, правда, ноги и руки у него жилистые и косматые, и больно уж он грузен, – но ты здорово устанешь, прежде чем он обессилеет. Я его знаю – придет наверно. Я отправлю его ни с чем – можешь воспользоваться, не пожалеешь; в луке его бедер туго пружинится стрела амура; как у коня селезенка, играет в нем кровь…

«Ни с чем уйдет от меня», – повторила она про себя и побагровела от гнева, смешанного со злобой, за то, что он смел ее бросить, когда она отдалась ему вся девственно свежей; расстаться с нею, по которой столько мужчин сходит с ума, за которую не один готов спустить все свое богатство, которой, если бы только она хотела, сыпали бы пригоршнями сикли, драхмы и драгоценности… А он не потратил ни обола, выпил даром и оставил ее, как разбитый кубок, даже не оглянувшись.

Она откинула прочь простыню, сильнее затянула на бедрах поданную повязку, подвязала ее снизу и тяжело, так что затряслись груди, опустилась в кресло с высокими поручнями.

Машинально положила на придвинутую скамеечку белые ноги, и пока Дебора шлифовала ее ноги и натирала лепестками душистых цветов, погрузилась в никогда не покидавшие ее воспоминания о крае, где она провела детство, о холмах, лугах и озере Галилеи… В воображении ее заблагоухали луга ароматом чабра, иссопа, фиалок на откосах, заалел яркими цветами опьяняющий олеандр, зазвенели колокольчики возвращающихся стад, заулыбались ей юные загорелые лица пастухов, заколыхалось в светлой дали лазурное зеркало Тивериадского озера.

Она увидела, точно в тумане, игры купающихся с нею ровесниц, тот день, когда притаившиеся молодые рыбаки словили ее и черноглазую Сарру в сети и заласкали до потери сознания, прежде чем успели прибежать старшие.

Вспомнился бег взапуски по лесам, непонятная усталость в ногах, когда ее, запыхавшуюся, догонял стройный Саул, обхватывал за талию, поднимал на воздух и целовал в губы; нервные, визгливые возгласы бегающих кругом подруг, а потом возвращение в сладостном возбуждении в мелькающую вдали огоньками Магдалу, куда она иногда бежала разгоряченная, болтливая, а иногда плелась точно сонная, полупьяная, ленивая, полная сладостной истомы.

Обвеяли ее первые нежные, как пушинки одуванчика, волнения девичьей любви, первые стыдливые свидания, потом украдкой словленные у колодца поцелуи и объятия, дразнящие, обдающие жаром кувыркания на сенокосах и, наконец, Иуда; а потом с другими – как будто случайные встречи, в которых она иногда против намерения отдавала вдруг все, подчиняясь каким-то внезапно находившим на нее безотчетным порывам, какой-то необузданной стихии, каким-то простым, непосредственным побуждениям, чуждым теперешней ее, часто совершенно открытой, утонченной распущенности.

Грудь ее высоко поднялась от вздоха, губы искривились в печальной улыбке, глаза заволоклись туманом, и она покорным движением, точно отдаваясь на суд и милость, склонила голову, чтоб дать обсыпать волосы лазоревой пудрой, расширить кисточкой дуги бровей и окрасить еще ярче румянами несомкнутые губы.

Она встала, чтоб надеть длинный, с широкими рукавами, протканный серебром пеплон из желтого шелка. Мягкая, почти прозрачная материя нежными складками облегла ее фигуру, глубокие вырезы спереди и сзади открывали ее атласные плечи и почти до половины точеные, разделенные маняще-обворожительною тенью молочно-розовые груди. Платье с одной стороны от талии было не сшито, а лишь свободно связано перекрещивающимся зеленым, скрученным втрое шнурком, давая возможность видеть как бы через решетку красивую ногу от розовой пятки до дивно очерченного бедра. Посмотрев с удовлетворением и гордостью на отраженную в зеркале свою фигуру, Мария велела подать шкатулку и, подумав, выбрала ожерелье из бледно-розовых кораллов, обвила им несколько раз шею, а золотую застежку в форме ящерицы свесила между грудей.

Потом, накинув теплую шерстяную хламиду, вышла на крышу. Проходила уже четвертая стража. Быстро гасло зарево знойного дня, застилаемое мало-помалу ночной тьмой.

По далеким скалам еще блуждали отблески погасшей зари, а на темно-синем небе выступали кучками ярко искрящиеся звезды.

В долинах лежала уже густая тьма и сонная тишина.

Кое-где только двигался огонек колышущегося факела, где-то вдали ревел запоздавший вол, и ему отвечал протяжно и глухо рог пастуха.

Раскаленные от дневного зноя черепицы крыши согревали Марию снизу, а лицо обвевал бодрящий холод, от которого сжимались, вздрагивая, плечи и крепко прижимались друг к другу колени.

Во дворе еще царило движение: она слышала раздраженный голос Марфы, что-то объяснявшей прислуге, потом шаги, скрип засова у ворот и тяжелый кашель Лазаря. Долго следила за узкой стрелкой света на песке, которая потом вдруг сразу погасла.

Наступила длительная минута напряженной тишины. В сердце Марии закралось легкое беспокойство; она внимательно прислушивалась, но слышала только шум в ушах, стук пульсирующей крови в висках и тревожный шепот дрожащих на деревьях листьев.

Ей стало очень холодно, неуютно, тоскливо и горько – губы стянулись в обиженную улыбку, ей хотелось щипать, топать ногами и плакать, когда вдруг тихо заскрипели ступени, хлопнула доска на галерее.

У Марии заискрились глаза, она быстро спустилась с крыши и вошла в комнату, багряно-красную от огней светильников, обрамленных пластинками раскрашенной пурпуром слюды.

– Идет! – бросила она, прерывисто дыша, Деборе, упала на разостланные шкуры, высыпала на бронзовую тарелочку горсть жемчуга из бус и дрожащими руками начала нанизывать их на шелковую нитку.

Когда Дебора вернулась и доложила, что Иуда хочет войти, Мария уже была совсем спокойна, и шаловливо-насмешливая, торжествующая улыбка играла на ее губах.

– Скажи ему, что он может войти, – сказала она, – а сама оставайся за порогом, и если я закричу, подымешь шум на весь дом.

Дебора скрылась.

Через минуту у входа в комнату появился Иуда.

В ярком освещении его серый плащ засверкал, точно чешуя, а рыжие взлохмаченные волосы приобрели цвет огня. В пунцовом отблеске светильников он производил впечатление дьявола, остановленного у ворот рая.

Он посмотрел кругом и зажмурил глаза, ослепленный светом и неожиданной роскошью горницы.

– Войди, гость, под мой низкий кров, обмой усталые ноги, вон там бассейн и утиральник, – сказала Мария и, не вставая, продолжала нанизывать жемчуг.

У Иуды стало нервно подергиваться плечо; он повернул к ней свое нахмуренное лицо и проговорил глухим, упавшим голосом:

– Ты живешь как царица!

– Нашел что сказать… Если хочешь знать, как я действительно живу, так спустись с горы, переправься через Кедрон и пойди направо, а когда увидишь укромный белый домик с мраморными колоннами и тенистым садиком, спроси гречанку Мелитту – сошлись на меня, тебя впустят – четыре невольницы покажут тебе вещи, действительно достойные внимания – ты познакомишься с моим мужем и со всем моим богатством.

– Мужем! Так у тебя есть муж? Ничего мне не говорили ни Марфа, ни Лазарь.

– Потому что они и сами не знают!

– Кто ж он такой?

– Я сказала тебе – Мелитта, гречанка из Эфеса, черноволосая красотка с голубыми глазами, стройная и гибкая, как тростинка.

– Мелитта?

– Ну да. Влюбилась в меня эта девица по уши, и мы поженились по их обычаю. Посаженною матерью была Коринна. Я ждала у нее, в украшенном пальмовыми листьями алькове – в белой вуали, намащенная благовониями, обсыпанная золотистой пудрой. Мелитта явилась в мужской тунике и повезла меня на прелестной колеснице при звуках свадебных гимнов, ударах в тимпаны и игре флейт, а потом она взяла меня под руку, и я переступила обитый розами порог ее опочивальни. С тех пор мы живем вместе, имеем общий дом и общее ложе, поскольку каждая из нас не занята с кем-нибудь другим. Сюда я убегаю только по временам, когда мне надоест городской шум или захочется видеть брата и сестру… Что ж ты стоишь как столб? Садись, вот скамейка!

Иуда тяжело опустился на указанное ему место и глядел на Марию тупым взором.

Мария лежала, опершись на локоть, с открытой грудью, залитая розовым светом, с очаровательной, шаловливой улыбкой, с насмешливо, искоса и, в то же время, кокетливо глядящими темно-синими глазами.

Она опускала то и дело пальцы в тарелочку, полную жемчуга, и, нанизывая жемчужину за жемчужиной на нитку, казалось, была всецело поглощена своей работой.

– Да, Иуда! Я познала с ней более нежные ощущения, чем жилистые объятия нахалов мужчин; своими длинными ресницами она щекочет меня, точно поцелуями бабочек; порывисто дышат на моей груди ее упругие груди, похожие на плоды айвы; в бурной волне ее густых черных локонов светятся, как месяц в ночной глубине, ее пылающие, бледные от упоения щеки; ее крошечные губки трепещут внутри моих уст, а потом, точно розовая бронзовка, скользят по всему моему телу; как трудолюбивая пчелка, они не пропустят ни одного цветка любви, каждый пошевелят трепетной лаской поцелуя. Она прикрывает меня, как нежная мать, свежим теплом своего тела, сосет, как ребенок, соски моих грудей. Она прекрасна, гибка, проворна, шаловлива и мелодично-певуча; у нее черный пушок над верхней губой, пухлые руки и стройные белые ноги – ей невозможно противиться, когда она станет просить и ласкаться. Ты можешь иметь ее, если понравишься ей, без расходов – она не корыстная. Ну, о чем ты думаешь, Иуда? – тараторила она.

– Чудеса рассказываешь, – пробормотал Иуда.

– Какие чудеса? Эх вы, оболтусы, вам кажется, что только вы одни нам милы и нужны. Посчитай-ка наши прелести и свои. Мы с ног до головы осыпаны ими, как виноградник осенью, а вы что? Кактус – сухой, торчащий нелепый стебель; вы скучны, нудны, однообразны, неподвижны в своих проявлениях любви, сальны и грубы!..

На лице Иуды отразилось страдание – он чувствовал, что она просто насмехается над ним, глумится, ее слова причиняли ему боль, как хлыст, ее речь свергала его в бездну отчаяния.

– Где же ты скитался? Где бывал? Рассказывай, – спросила она, принимая более серьезный вид и, откинув нитку жемчуга, села, закинув руки на затылок и сплетая пальцы.

Иуда поднял осовелые веки и увидел сквозь розовую мглу, точно сквозь сон, ее чарующее лицо, окруженное рассыпавшимися локонами, точно огненными языками, и тонкие до локтей, а дальше развивающиеся в полные плечи, обнаженные почти до подмышек руки. Глубокая грусть овладела им, и он начал, как бы с трудом вспоминая, беспорядочно рассказывать.

– Я скитался от моря до моря; был над Красным, над Тивериадским и над Мертвым – горькое оно и пустынное, плавают по нему в блеске солнца черные глыбы, точно обугленные трупы каких-то неведомых творений. Ходил я через Иордан, утопал в Семехонитских болотах, высох в зное пустыни, измерил шагами вдоль и поперек все пространство от Сирии до Идумеи, от Самарии до страны Моавитской, так что ремни сандалий впились мне по самые кости. Как исхудалый шакал, я прокрадывался в города, как гиена между трупов, искал я тебя… Мария! Мария!

– Ты ушел, чтоб искать… – чуть слышно промолвила Мария.

– Да, я ушел – что же я мог тебе дать? Шалаш, сплетенный из терновника, вместо крова, ивовую циновку вместо ложа и мешок под голову?.. Вот почему я убежал, но не сумел убежать… Ты стояла на моем пути везде, где бы я ни был, – в золотом тумане песков пустыни сверкали мне твои волосы; из бледных известняковых скал глядело на меня твое белое лицо; во вздутых волнах озер мне виделись твои высоко вздымающиеся груди. Ты являлась мне в небесных облаках, в мерцании звезд, в сиянье луны. Горело беспрестанно мое тело и иссыхало нутро от тоски, чтоб ты обвила меня, как когда-то, и трепетала под тяжестью моего тела. Сзади и спереди окружила ты меня страстью неугасимою, в жестокое ярмо собрала ты все мои члены, на вечный зной обрекла их. Когда ты распяла меня на своем раскинутом теле, в пламень превратилась тогда кровь моя и не может угаснуть… Я долго искал; наконец, я узнал, что ты – Магдалина, и вот я пришел…

– Чтоб предложить мне шалаш из терновника и мешок с соломой, – перебила она его насмешливым и раздраженным голосом. – Дешевый из тебя купец… Я не уличная девка, чтобы за сикль отдаваться каждому встречному. Мне золотом платят, понимаешь, – продолжала она с жаром, – драгоценностями всего мира… Я могла бы купаться в жемчуге, утопать в кораллах, если б хотела, но я не гонюсь за богатством – деньги мне ни к чему – моя кровь должна закипеть, нутро мое должно вспыхнуть, зажечься должны мои соки!.. То, что у меня есть, это не плата, это знак благодарности – на память… Ты обязан мне самым ценным подарком, а что ты принес, что, что?!!

– Пока ничего, – хмуро ответил Иуда, – но я принесу больше, чем ты думаешь, больше, чем ты можешь надеяться, больше, может быть, чем я сам ожидаю.

– Откуда?

– Ты слышала о Назаретянине, – сказал, придвигаясь к ней, Иуда, – об Иисусе, который объявился в Галилее? Ты знаешь, кто он такой, кем он будет?.. Не всем я могу открыть, что… – он понизил голос, – но тебе я скажу: это, может быть, тот, более сильный, чем Илья, которого предсказывали сыспокон века пророки, которого ждет уже много столетий томимый тоской народ Израиля… Он говорит о своем царстве и обещает это царство вскоре. Это обещание он подкрепляет чудесами, которые я сам видел… А царство это должно быть больше, чем трон Соломонов – понимаешь ли ты, – больше, чем трои Соломонов…

Таинственный голос Иуды вместе со смутными познаниями из Священного писания, которые Мария приобрела из бесед с Лазарем, величественное имя Ильи, слава имени Соломонова – все это вместе вызвало в Марии какое-то суеверное, боязливое чувство, с которым она прошептала:

– Понимаю!

– От врат, через которые восходит солнце, до врат, через которые оно заходит, должно простираться могущество и столица его – это больше, чем Рим! Понимаешь?

– Понимаю! – повторила Мария и, придя в себя от минутного ошеломления, недоверчиво посмотрела в горящие глаза Иуды.

– В виссон и пурпур облекутся его плечи, ниц падут народы перед лицом его, в прах склонятся великие мира сего… Царскую диадему возложит он на чело свое. Скипетр в руке его. Меч на его бедре… – Он задыхался, он не мог говорить больше от волнения.

– Ну, предположим, что так будет, – начала Мария, точно уча его, – что он действительно будет царем, Что мне и тебе от этого?

– Как что? – удивился Иуда. – Кто-нибудь же должен стоять в блеске его славы, приближенный к его трону, опытный советник, искушенный в житейских делах. А кто же может им быть? Ведь не простодушный же Петр, не тяжелодум, брат его, Андрей, левша к тому же, не колеблющийся Фома, не неотесанный Варфоломей, придурковатый Филипп или ни к чему не способный Иаков, и не Иоанн, все достоинства которого заключаются в зычном, как раскаты грома, голосе, – эти простаки достойны в лучшем случае носить край его плаща. Ключи от казны, бразды правления – кому поручит он, как не тому, к кому уже сейчас со вниманием склоняется его ухо, кому он доверил заботу об убежище и столе, – мне, – он ударил себя в грудь, – Иуде из Кариот?

Ноздри у него раздулись, жилы на висках налились кровью, от всего лица его веяло гордостью и честолюбием.

– А тогда, Мария, – он поднял обе руки кверху, – я клянусь, что сдержу до йоты свое слово… Сколь щедро раскрылась красота твоя, столь же щедро разверзнется рука моя для тебя. Ты станешь первою среди наложниц моих – в резном из черного дерева ложе, украшенном золотыми листьями, под пурпурным балдахином, поддерживаемым медными грифами, будешь ты ожидать меня. Кедр обошьет стены твоего чертога, гладкий камень – пол твоей горницы, а чистое серебро – потолок… Проворные пальцы толпы невольниц будут день и ночь вышивать тонкими узорами твои одежды. Корабли из далеких стран, нагруженные всевозможными богатствами мира, на вздутых парусах и гибких веслах будут спешить к воротам твоего дворца, караваны верблюдов согнут свои колени под тяжелым вьюком у его порога… Не сиклями, не минами, а талантами заплачу я свой долг. Не будет рынка в мире, который бы не принес тебе дары свои… Ночь твоя будет утопать в наслаждении, а дни – в пиршествах и веселии.

– Иуда, Иуда! – проговорила с искренним сочувствием Мария, – вечные сказки горят в пустой голове твоей. Вечно гоняешься ты за миражами, развеваемыми ветром, а изношенный плащ твой рвется в клочки, и пока что ты блещешь дырами, а не золотом… Пока ты выстроишь свой дворец, рассказывай лучше, как там сейчас в Галилее? Зелены, верно, как изумруд, луга, полно водою и снующими рыбками мое лазурное озеро… – В голосе ее затрепетало тихое умиление, темно-синие глаза заволоклись дымкой тумана.

Иуда притих и как будто грустно задумался.

– Я обошел его почти все вокруг – продолжал он через минуту, понизив голос, – я был в Гамале, в Капернауме, в шумной Тивериаде, долго пробыл в Магдале – я посетил там рощу и лозняки, там на берегу… помнишь… Высоко, до пояса выросла там трава, а в той лощинке, где мы ее смяли, разрослись кругом темно-синие гиацинты, лиловые ирисы и серые пушистые кусты белены. Белые кущи лигустры в полном цвету…

– Лигустры, говоришь ты, – томно прошептала Мария. – Почему ты не принес хотя бы одной ветки?..

– Она завяла бы на солнце.

– Я оживила бы ее своими устами…

– Мария! – застонал Иуда и склонился над нею. От плата его на нее будто пахнуло запахом вспаханного поля и свежего, только что скошенного сена; она полусомкнула глаза и, отталкивая его ленивым движением, порывисто повторила несколько раз:

– У тебя шершавый плащ, шершавый, шершавый… не хочу… ужасно шершавый.

Иуда одним движением скинул плащ и остался в короткой полотняной тунике, едва доходившей до колен, без рукавов, с разрезом у жилистой шеи. Губы его дрожали, могучая волосатая грудь часто дышала…

Мария украдкой сквозь опущенные на глаза ресницы глядела на его загорелые, косматые, прямые ноги и дрожащие, как в лихорадке, мускулистые руки… Мелкая дрожь пробежала у нее по спине, легкий трепет защекотал голени, розовые ноздри стали раздуваться, и пунцовые губы раскрылись, точно два лепестка.

Иуда, бормоча ее имя, раскаленными руками искал под ее пеплоном пряжку опоясывающей бедра повязки. Пальцы у него дрожали и блуждали, как слепые, по всему телу, наконец встретились с рукой Марии и общим усилием развязали затянутые ремни.

Мария услышала шуршащий звук разрываемого вдоль пеплона, глухой, похожий на сдавленное рычание, его стон, почувствовала пламень его суровых глаз в своих глазах и могучие объятия мечущегося в диком порыве огромного тела.

– Иуда! – хотела крикнуть она, но голос ее свернулся, сдавленный внезапным спазмом дикого упоения…

Догорали фитили в светильниках, сменялась утренняя стража, близился уже рассвет, когда ее покинула сонная истома, смешанная со сладостным упоением.

Она подняла веки и долго смотрела на его изрытое складками, иссеченное бурями загадочное лицо, на огромный, закрытый наполовину всклокоченными космами лоб; ей казалось, что эта голова никогда не спит, что в этом черепе вечно происходит тяжелая работа бурлящих и клокочущих, как вода в котле, мыслей.

Она толкнула его локтем – он проснулся.

– Уходи, уходи, – повелительно сказала она ему, – скоро все проснутся. Вот тебе, – она достала из-под изголовья пригоршню монет, – дай Деборе, а то мне стыдно за тебя. Иди! – Она вырвалась из его объятий. – Ты слышал! – проговорила она приказывающим голосом, сдвинув брови, возбужденная и бледная.

Иуда встал, надел плащ, крепко затянул пояс из недубленой кожи и, что-то бормоча, крадучись вышел из горницы. За порогом он остановился над спящей Деборой, пересчитал деньги: четыре больших серебреника и горсть оболов. Он высыпал мелочь в подол прислужницы, а остальное спрятал за пазуху и усмехнулся как преступник.

«Мне явно начинает везти», – подумал он, расправляя грудь могучим вздохом. Он остановился на галерее и властным, несколько угрюмым взглядом окинул широко расстилавшийся перед ним сереющий в брезжущем свете ландшафт, уносясь вдаль глазами, точно ища границ маячащего в мечтах царства на земле.