Предположения Муция начали оправдываться. Зажженный им огонь стал раздуваться в груди Магдалины в жгучую, пламенную страсть. Ее сердце до такой степени заполнилось мыслью о нем, что она убежала от Мелитты, чтоб в одиночестве упиваться и нежиться сладостной мечтой и чтоб избежать подстерегающих ее в доме искушений гречанки и не спутаться с кем-нибудь другим до его возвращения.

Но проходили дни и недели без вести, и Мария иногда до слез напрягала пылающие глаза в ожидании посланца.

В первый раз со времени свидания с Иудой она начала испытывать тревожный, раздражающий чувство трепет ожидания и глубокую тоску разочарования.

Она была, однако, уверена, что он сдержит обещание, и при мысли об этом душа ее переполнялась сладостной истомой, блаженно раскрывались уста, и в голове пробегали жгучие мысли о том, как она его в наказание крепко, до боли оплетет руками и всей негой тела, всей страстью любви опьянит его до изнеможения.

Между тем вместо него неожиданно вернулись паломники из Галилеи, здоровые и невредимые, но какие-то странные.

Когда Мария с криком радости бросилась им навстречу, ее обдало холодом от какой-то необычайной сдержанности, с какою был принят этот ее душевный порыв.

Лазарь поцеловал ее один раз и ушел к себе, а сестра, всегда разговорчивая Марфа, которая прежде, бывало, возвращаясь из города, имела обыкновение уже издалека засыпать ее множеством собранных сплетен и новостей, проговорила только:

– Симон остался еще… Я страшно устала… У нас мул пал в пути… Я очень рада, что застаю тебя дома.

Она ни о чем не расспрашивала, приходившей с приветствием прислуге не отдала никаких распоряжений, ни на кого не поворчала, а оставшись одна с Марией, смотрела на нее долго своими глубокими глазами и промолвила, точно сквозь стон:

– Мы столько видели, столько слышали, что голова идет кругом, – она провела рукой по лбу и прибавила с какой-то загадочной грустью – Пойди и ты спать; может быть, ты тоже проснешься другою.

– Что с вами случилось? – чуть не с испугом воскликнула Мария.

– Мы познали истину, – ответила с глубокой серьезностью сестра, собираясь укладываться спать.

Мария ушла с чувством глубокой печали. Ушли свои, близкие, а вернулись далекие и чужие, точно их подменили по дороге.

Вначале она предполагала, что это, может быть, минутное настроение, вызванное усталостью, но вскоре убедилась, что они действительно очень изменились, особенно Марфа, которая принялась по-прежнему хозяйничать, но видно было, что делает это без интереса, как будто по привычке, без той внимательной заботливости, какою отличалась с самых юных лет.

Сдерживаемая до того времени ее крепкой рукой, прислуга стала распускаться, видя, как хозяйка смотрит сквозь пальцы на разные злоупотребления, а если порой разразится гневом, так потом жалеет о своей запальчивости и старается ласковым словом, чуть не с раскаянием, смягчить происшествие.

Трудолюбивый Малахия тоже совершенно опустился – по целым дням он довольно фамильярно валялся рядом с Лазарем и вел с ним какие-то долгие разговоры, содержание которых Мария не могла узнать, потому что они умолкали, когда она приближалась; при этом она заметила, что это не какие-то особые, мужские дела, которые скрывались от нее как от женщины, потому что Марфа допускалась к этим беседам и принимала в них иногда живейшее участие.

Когда же вернулся Симон, все четверо нередко просиживали на скамье перед домом далеко за полночь, оживленно беседуя. Магдалина пыталась подслушивать их с галереи, но они говорили обыкновенно тихо, вполголоса, как будто ведя между собой какой-то важный совет.

Однажды ей удалось все-таки уловить несколько фраз о себе.

– Я вижу, – услыхала она голос Марфы, – что она довольно давно уже не выходит из дому; мне кажется, как будто она немного успокоилась; может быть, та благодать, которой мы сподобились, начинает простираться и на нее…

– Это было бы новое доказательство! – ответил Симон.

– Разве мало тех, которые мы видели? – с оживлением возразил Лазарь. – Ты еще сомневаешься, Симон?

Разговор на минуту притих. Потом заговорил Малахия. Мария внимательно прислушивалась и уловила вопрос:

– Когда?

– Скоро, – ответил Симон, – и согласился остановиться у нас.

– Осанна! – восторженно воскликнула Марфа, и все мужчины повторили хором этот возглас.

Наступила длительная пауза, потом опять зашептали голоса, и этот шепот раздавался долго среди ночи. Разошлись они, когда сменялась уж третья стража.

Мария сбежала тогда по лестнице в горницу Марфы и с горячностью накинулась на нее, быстро и лихорадочно забрасывая ее словами.

– Марфа, я слышала, что вы что-то говорили обо мне, совещались о чем-то… Что ж это за благодать, которая должна меня осенить, я хочу знать, я сестра твоя, может быть, и легкомысленная и плохая, но я добрее к вам, чем вы ко мне после этого проклятого путешествия!..

– Проклятого! Ты не понимаешь, что ты кощунствуешь, – схватила ее за руку Марфа, – возьми скорей назад свое слово, скажи: святого, святого…

– Ну, святого, если ты так хочешь, но я буквально ничего не понимаю!

Марфа посмотрела на нее с состраданием, вздохнула и проговорила:

– Я рассказала бы тебе все, у меня нет желания скрывать от тебя, ты сама знаешь… что мне трудно молчать…

– Ну, так почему ж ты не рассказываешь, как там сейчас в Магдале, что с нашим домом; что наши сверстницы, с которыми мы играли в детстве?

– Мы не были в Магдале, – перебила ее Марфа.

– Не были? – с изумлением протянула Магдалина. – А где же вы были?

– Мы встретили его по пути и шли с ним до Капернаума, ще мы стояли и слушали все время. Когда он пошел дальше, мы вернулись назад, потому что Лазарь заболел, только Симон пошел с ним.

– С кем?

– Вот в том-то и дело… Я бы хотела… Но Симон запретил… Понимаешь ли, он ясно обращался к чистому сердцу… а ты… – Марфа оборвала и опустила глаза.

– Мое сердце чисто! – вся заливаясь румянцем, порывисто ответила Мария. – А если ты думаешь о чем другом, так вот уже месяц, как я не делала шагу отсюда. Больше: с тех пор как вы ушли, ни один мужчина не познал неги моего тела.

– Я это вижу и думаю именно, что это и есть благодать…

– Хороша благодать – не с кем слова промолвить!

– Молчи, – строго проговорила сестра, – ты безумная, ты сама не знаешь, что говоришь. Пойми, Иуда не лгал: он есть, тот Иисус-спаситель, который предвозвещен от века, царства божьего на земле податель и владыка.

– Иуда! Ну, если такой, как Иуда, так подобная благодать бывает иногда довольно заманчива, – начала было Мария веселым тоном.

Марфа же, раз дав волю языку, не могла уже сдержаться и заговорила страстно и беспорядочно:

– Он взошел на гору… Его ученики стояли подле него, а мы с остальной толпой у подножия. Как светлый месяц, сияло его лицо, а глаза – как звезды. Он говорил так, как я говорю сейчас с тобою, не подымая голоса, но каждое его слово звучало, как колокол. Он благословлял всех кротких и мир творящих, и тех, что страждут, и тех, что алчут справедливости… Я не могу припомнить все, знаю только, что я тряслась вся, как лист, и слезы текли у меня из глаз. Мне все казалось, что он смотрит на меня, а Симону, хотя он стоял далеко, будто на него; по-видимому, каждый чувствовал на себе его очи, такой у него могучий взгляд. Трепет объял всех, когда он обрушился с громовой проповедью на фарисеев, лицемеров, знатных и богатых, ибо, говорил он, невозможно служить в одно время богу и мамоне.

– Хорошо ли ты только слышала? Иуда рассказывал обо всем этом совсем иначе.

– Нет, все как я говорю. Он прямо и открыто осуждал заботу о благе земном, говорил, что достаточно искать царства, а остальное само приложится.

– Ну конечно, когда уж дойдешь до царства, так всякий знает, что ни в чем недостатка не будет, – заметила Мария. – Ну, а еще что? Творил чудеса?

– Он накормил огромную толпу людей, хотя у него было всего семь хлебов и небольшая горсточка рыбы…

– Ты считала?

– Нет, но все так говорили…

– Ну, предположим, что так было; тогда пойми, что ведь немудрено презирать богатство, если обладаешь таким искусством его увеличивать; но ведь ни я, ни ты, никто из нас не умеет выпить хоть на каплю больше вина, чем его налито в амфору, или вынуть хоть один обол из пустого кошелька. Вот пусть он этому научит, тогда я соглашусь, что его учение чего-нибудь стоит.

Марфа задумалась и как бы опечалилась.

– Не знаю, – проговорила она с волнением, – я не могу тебе этого объяснить, но если бы ты слышала сама, почувствовала бы то, что я чувствовала, ты бы верила ему слепо, так, как я… Словами не расскажешь, как велики обаяние и сила его речи… Знаешь, те, кто знали его с детства, рассказывают, что на его голос слетались птицы и выплескивались рыбы из воды. Уже в детстве он поражал своей речью знатоков Священного писания и был так добр, что в жаркие дни бегал промеж цветов и своими ручками относил в улей обремененных медом пчелок и всегда попадал с каждой в ее улей; побитые ливнем лилии на лугах он выпрямлял, исправлял разрушенные гнезда, а когда однажды, нечаянно упав в чистый ручей, он замутил ноженькой воду, так от жалости тут же залился горькими слезами.

– Говорят, он еще молодой?

– Совсем, ему еще нет тридцати лет.

– А красивый?

– Зачем ты спрашиваешь? – спросила Марфа чуть не с ужасом, но, заметив в ясных глазах сестры одно только любопытство, ответила с жаром: – Он прекрасен! – и продолжала с видимым восторгом: – Стройный, как пальма, волосы носит длинные до плеч, они распускаются у него, как лучи солнца! В своем плаще он похож на херувима с крыльями…

– Ты его любишь? – перебила ее вдруг Мария.

Марфа вздрогнула, низко опустила голову и глухо промолвила:

– Он велел всем любить его и всем любить друг друга, ибо каждый человек – ближний наш…

– Ну да, но не каждый нам одинаково нравится, – заметила с шаловливой улыбкой Мария, весело погрозила сестре розовым пальчиком и ушла, довольная, что узнала охраняемые от нее тайны и что Марфа влюблена.

Она заснула в первый раз за долгое время совершенно спокойно и, хотя спала крепко и долго, проснулась бодрая, отдохнувшая, полная жизнерадостности, играющей в ее жилах, и сразу пришла в себя.

Она весело посмотрела на стоящую у ее ложа Дебору и, поняв по выражению ее лица, что та явилась с какой-то новостью, проговорила:

– Ну, рассказывай скорее.

– Ожидает, с утра ожидает…

– Кто?

– Дивная лектика с пурпурными занавесками, четыре ровных на подбор ливийца и проводник с римским мечом за поясом…

– Муций! – воскликнула Мария, вскакивая, как пружина с постели. – Давай скорее пеплон, завяжи мне волосы… – И, торопливо одевшись, она убежала…

– Куда же ты так бежишь сломя голову? – строго остановила ее Марфа.

– Моя подруга Мелитта больна и зовет меня к себе.

– Да? А эти люди говорят, что они принадлежат какому-то Децию – римлянину.

– Мелитта пользуется его лектикой, – врала, не запинаясь Мария.

– Оставила бы ты когда-нибудь в покое этих своих подруг, распутницы они все; вымела бы я их, как мусор, метлой за городские стены, – сердито вспыхнула Марфа.

– Что я слышу, – с притворным негодованием всплеснула руками Мария, – на ближних… с метлой!.. Хороша любовь!

И, пользуясь смущением растерявшейся сестры, выбежала за ворота и проворным движением вскочила в лектику, устланную мягким ковром.

Подобранные, как по мерке, невольники подняли ручки носилок и тронулись эластическим, мерным, быстрым, ровным шагом.

Мария велела отнести ее сначала к Мелитте, где она переоделась в ту самую тунику, в те самые запястья и жемчуга, в которых была на пиршестве.

Когда она надевала на себя мягкие ткани, от них пахнуло тонким ароматом, и в синеватой дымке промелькнуло воспоминание той головокружительной ночи. Сердце ее дрогнуло и точно расплылось теплой трепещущей волной в груди, чуть заметная дрожь пробежала вокруг поясницы и по спине.

С этим щекочущим ощущением она истомно улеглась в лектике, закрыла глаза и, точно несомая в легко колышущейся колыбели, нежилась, предвкушая близящиеся упоения.

Она очнулась, когда кругом загалдел говор шумного города. Сквозь щель между занавесками мелькали перед ее глазами расставленные лотки и лари, полные румяных яблок, сушеных фиг, зеленых огурцов, фасоли и золотистых апельсинов. Время от времени мимо нее проходили фигуры, одетые в серые плащи, колыхались малорослые, мышастые мулы и поминутно заглядывали любопытные, черные, как кофейные зерна, глаза курчавых мальчишек. Шумные возгласы торговцев, окрики погонщиков скота, воркование горлиц, чириканье и кудахтанье разнообразных птиц, царившие в тесных переулках шум и гомон наполняли хаосом ее уши.

Лектика медленно протискалась сквозь толпу, потом тронулась немного быстрее, выбралась на площадь и там остановилась на более продолжительное время.

Мария увидела вереницу тихо ступающих солидных верблюдов, а на них в белых бурнусах и покрывалах, заслоняющих наполовину лицо, молчаливых всадников.

Когда караван прошел мимо, лектика свернула, миновала ворота и остановилась. Проводник раздвинул занавеску и помог Марии выйти…

Мария взошла на мраморные ступени и увидала на полу вестибюля двух порхающих мозаичных амуров, державших ленту с надписью: «Salve, Maria!»

Порог и косяки входных дверей были обвиты миртами и розами, а в глубине великолепного атриума, опершись рукой на голову одного из тритонов, окружавших цистерну, куда стекала дождевая вода, стоял в ниспадающей изящными складками золотисто-желтой тоге красавец патриций.

Завидев Марию, он выпрямился, бросил ей тогу, как ковер, под ноги, обнял за талию, чуть-чуть приподнял на руках и, целуя в уста, проговорил:

– Наконец!

Мария, однако, выскользнула из его объятий и, отстраняя его изящным движением, надула губки и промолвила с кокетливым капризом:

– Хорошо «наконец»! Можно поседеть, как гора Кармел, и слежаться в прессованную смокву, дожидаясь тебя…

– Старушка ты моя! – оправдывался, смеясь, Муций. – Во-первых, Вителл задержал меня дольше, чем я думал, а затем мне пришлось явиться к Пилату, который приходится мне родственником, и потому долго удерживал меня в гостях, хотя я рвался из Цезареи; потом еще дом оказался в страшно разрушенном состоянии, – ты видела сама, я ставлю весь забор заново, внутри тоже масса переделок, и сейчас пока только часть выглядит сколько-нибудь прилично.

Мария окинула взором просторный зал, который, казалось, был заполнен целым лесом убегающих вдаль колонн. Пластически эта живопись производила такую полную иллюзию действительности, что она на минуту остолбенела, увидев в далекой перспективе цветующую лужайку и группу смеющихся девушек, пляшущих голыми в высокой траве. В настоящих нишах стен стояли в прекрасных копиях мраморная статуя Афродиты Книдской и Поликлетовой Геры из бронзы, Ганимед и спящая Ариадна. Посредине возвышались две статуи в натуральную величину: Август в тунике и панцире со стоящим у ног амуром и Муций, изображенный в виде Эндимиона.

На свободной от архитектурных украшений стене блестели только что законченные фрески, изображавшие три любовных похождения Юпитера.

На одной он, как змей, опоясывал могучими кольцами раскинутые голени отдающейся ему Прозерпины и погружал пламенное жало в ненасытный поцелуй ее страстно раскрытых уст; на второй он орлиными крыльями закрывал белобедрую Астрею, держа в когтях ее набухшие перси; на третьей – пламенным огнем ласкал пылающую в страстном упоении, с бессознательно откинутой назад головой Эгину.

Когда она вдоволь насмотрелась. Муций стал показывать ей всевозможные безделушки, выделанные из бронзы, слоновой кости и перламутра, по большей части малопристойного содержания: тонко выточенные миниатюры людей и животных в самых щекотливых и интригующих позах, иногда настолько комических, что Мария заливалась искренним смехом.

– Это только небольшая часть моих коллекций, – весело пояснил Муций. – А теперь пойдем, я покажу тебе сад, птичник и пруд.

Когда они спустились с террасы, Муций, завидев проходящего за забором фарисея, спросил:

– Скажи-ка мне, что должны означать эти кожаные коробочки, которые ваши мужчины носят на лбу?

– Это свитки заповедей нашего писания, – ответила Мария и, прячась за колонну, прибавила: – Я бы не хотела, чтоб он меня видел; эти люди страшно религиозны и ужасно суровы; они осуждают всякую радость жизни, служат предвечному, который пребывает за последней завесой скинии, невидим, недоступен, могуч и грозен.

– Если невидим, так, значит, в нем нет ничего страшного, – пренебрежительно проговорил Муций, – а насчет могущества, так Рим, несомненно, могущественнее его, а железные легионы Цезаря – страшнее.

– А ваши боги?

– Наши? Их никто больше не боится; но, как воплощение красоты, они сделались украшением дворцов, площадей и наших храмов, а живые богини, – он обнял Марию за талию, – высшим благом жизни.

И, прижимая рукой ее груди, Муций повел ее к обтянутой сеткой группе деревьев, оглашавшейся громким птичьим щебетом. В листве между веток замелькали, точно огоньки света, спугнутые чечетки, вспорхнули, точно рассыпанная горсточка самоцветных камней, синеватые дрозды и радужные, пугливые стрижи. Остались на месте только солидные золотистые фазаны и павлины, распустившие свои пышные, сверкающие радугой хвосты. Проснулись сонные, привязанные к деревянным перекладинам попугаи, и один из них, серый, прокартавил совершенно ясно:

– Аве, Муций!

Патриций подал ему смокву и сказал:

– Я велю научить его произносить твое имя.

Они прошли через лавровую аллею по берегу выложенного мрамором пруда. На поверхности воды трепетали лучи клонящегося к закату солнца и играли миниатюрные рыбки с красными жабрами; серебристые уклейки, завидев приближающихся людей, нырнули ко дну, где в мутноватой воде плавали карпы, напоминавшие собой слитки старинного золота.

Гревшиеся на мраморной обшивке пруда зеленоватые греческие черепахи втянули под щиты свои головы, а изумрудные ящерицы стали прятаться в расселины камней и проворно удирать по усыпанной песком дорожке. Эта дорожка вела в середину сада, где возвышалась небольшая беседка, густо обвитая душистыми вьюнками и ползучими стеблями красных роз; крышу ее представляли распростертые лозы винограда, обремененные зрелыми гроздьями, пол – несколько разостланных тигровых кож.

Мария отпрянула, увидев глядевшую на нее стеклянными глазами кровожадную голову с оскаленными зубами, а потом радостно воскликнула:

– Все как ты обещал! – и бросилась на разостланные шкуры.

– Все ли – не знаю, потому что остальное зависит от тебя, – ответил Муций, заглядывая ей в глаза.

Она же кокетливо улыбнулась, подняла кверху лицо и, раскрывая губы, точно клюв, проговорила:

– Мне хочется пить, подай мне винограду.

Муций сорвал кисть и, ухватив ее за черешок, держал над ее головой. Мария отщипывала губами ягоды и, высасывая из них сок, говорила:

– Ем, чтоб слаще были мои поцелуи…

– Пойдем! – порывисто обнял ее Муций.

– А где розы? – маняще откинулась она назад своим телом. – Я хочу много, много, а сама пока поищу звезд, – она раскинулась на шкуре, подложила руки под свои пышные косы и утонула глазами в просвечивавшей сквозь листья светлой небесной лазури.

Муций стал срезать небольшим стилетом розы и кидать на нее.

Тем временем шум и говор, доносившийся со стороны города, стал утихать, и в то же время небесный свод как будто опустился и потемнел, из лазурного становясь темно-синим; почти без сумерек, как сигнал ночи, сверкнула одна звезда, другая, потом затрепетали их целые рои, простерлась серебристая вуаль Млечного Пути и выступил резко очерченный и ярко светящийся серп луны.

– Мария, – склонясь над нею, прошептал изменившимся голосом Муций, – все звезды взошли уж над землей, и Диана вышла уже на охоту.

– Еще минуту, так хорошо, – застыла она в мечтательной дремоте. Потом она встала, собрала все розы и, неся на груди душистую охапку их, вступила в дом.

– Поужинаем…

– Я не голодна, я охотнее приняла бы ванну.

– Она приготовлена и ждет тебя. Дай мне эти розы! – Муций взял у нее цветы и куда-то удалился.

Тем временем черноглазая, смуглая иберийка провела Марию в небольшую комнату с мраморным полом, где стоял выложенный малахитом бассейн и тихо журчал фонтан. Мария, скинув одежды, погрузилась в душистую зеленую воду.

В комнатке, освещенной одной только небольшой матовой лампадой, царил полусвет. Журчание фонтана, туманный полумрак и теплая вода навеяли на Марию какое-то блаженное, тихое и томное настроение. Она попробовала заговорить с невольницей, но та не понимала языка, и только в выразительных глазах ее рисовалось безмолвное изумление перед красотой золотоволосой и белой женщины чуждого ей типа.

Когда Мария вышла из ванны, невольница обтерла ее с привычной ловкостью сначала жесткой, а потом мягкой тканью, накинула на плечи огненно-красную фату и молча удалилась, закрывая без шума за собой небольшую дверь.

Едва только она вышла, с противоположной стороны в комнату брызнула струя красного света. Мария с удивлением оглянулась – между раздвинутыми половинками занавеса, на устланном розами полу стоял недвижимый Муций, точь-в-точь похожий на статую Эндимиона, которую она видела в атриуме, – белый, стройный, красивый и мускулистый…

– Пойдем! – он подошел к ней, поднял на руки и понес в спальню.

У Марии закружилась голова от огней и красок.

По углам горели красные лампионы, на сводчатом потолке сверкала изукрашенная драгоценными камнями колесница, запряженная белыми голубями, а в ней – прекрасная фигура Афродиты. С фриза у свода, изо всех углов крылатые купидоны метали золотые стрелы, которые ниспадали по карнизу, по стенам, сверкали повсюду и несколькими зигзагообразными линиями скрещивались в звезду над роскошным, богатым пурпурным ложем.

Мария зажмурила глаза, ослепленная блеском и роскошью чертога. Муций же сорвал сетку с ее головы, распахнул фату, и в пламени раскинувшихся кудрей, обвитую ниспадающим с нее плащом, точно волною крови, положил нагую на ложе.

Пламенные поцелуи его рассыпались по всему ее телу, она чувствовала их печати на устах, на груди, на плечах, на бедрах…

Она вся трепетала и дрожала, точно от холода… А пламенное дыхание поцелуев разжигало в жилах ее огонь, раздувало пожар в крови.

Без сознания, без памяти ее руки обвили его шею, оплели стан гибкие ноги. Она впилась устами в уста, из сдавленного горла вырвался не то стон страдания, не то шепот любви. Она выгнулась дугой и потом вдруг опала и повисла у него в руках, захлебнувшись безумным упоением.

Она лежала бледная, полная счастья на лице, с чуть заметной складкой поперек белого лба, с закрытыми глазами, чувствуя, точно сквозь сладостную мглу, блаженный разлив последних спазмов его страсти.

Медленно опадала волна вспененной крови и долго колыхалась все ритмичнее, все тише, погружаясь в теплую гладь чувственного оцепенения.

– Право, ты выглядишь как Психея после того, как открыла ларец Персефоны, – услыхала она вдруг, после долгой тишины, его сдержанный голос.

– Психея? – повторила она вопросительно, приоткрыла на минуту глаза, скользнула по его лицу затуманенным взором и промолвила точно сквозь сон – Расскажи мне, я не знаю этой легенды.

Муций начал тихим, журчащим шепотом:

– Психея была младшей из дочерей одного царя, столь же необыкновенно прекрасная, как ты. Слава о ее красоте, когда она достигла девичьих лет, стала так велика, что не только местные жители, но даже пришельцы из дальних стран приходили, чтоб отдать ей дань. Ее чтили подобно Венере, а вскоре даже и больше, так что опустели храмы богини, прекратились жертвоприношения на ее алтари – никто уже больше не направлялся ни в Пафос, ни в Книдос, ни даже на Цитеру. Все спешили чествовать венками и букетами из цветов прекрасную, со дня на день все больше хорошевшую царевну. Глубоко оскорбленная богиня попросила своего сына Амура, чтоб он прострелил сердце девушки любовью к самому жалкому человеку на земле; но Амур, увидевши прелести Психеи, сам влюбился в ее красоту и приказал Зефиру унести ее на гору, где выстроил пышный дворец, и в глухую ночь вошел в ее опочивальню, заласкал, облил кровью и перед рассветом исчез.

Психея в первую минуту устыдилась было потери своей девственности и была несколько испугана невидимым образом любовника, но сладость упоения вскоре стала для нее столь приятной привычкой, что она с трепетом ожидала наступления ночи. Завистливые сестры убедили ее, однако, что этот возлюбленный, который не позволяет себя видеть, наверное, какое-нибудь чудовище, и испуганная Психея, почувствовавшая себя беременной, в отчаянии, что родит чудовище, решила увидеть соблазнителя и, если он окажется чудовищем, убить его. Она приготовила острый нож и зажженный светильник, прикрытый горшком.

Когда, опьяненный ее ласками, Амур заснул, она сняла горшок и остолбенела от изумления, увидев дивную голову с густыми золотыми кудрями, розовое как камея лицо, стройный стан и прекрасные крылья, трепещущие еще только что испытанным наслаждением. У ног бога любви лежали золотой колчан, гибкий лук и блестящие стрелы, никогда не знающие промаха.

Осматривая это дивное вооружение, Психея поранилась одной из стрел и таким образом запуталась в сеть неугасимой любви к Эросу. Кровь в ней зажглась, груди вздулись от страсти; охваченная безумным порывом сладострастья, она наклонилась над прелестным юношей, чтоб прильнуть к нему своим прекрасным телом, как вдруг капля масла из светильника капнула на руку Амура. Ошпаренный, он вскочил и, видя, что она нарушила его запрет, улетел, чтоб не вернуться к ней никогда.

Тем временем и Венера узнала обо всем, что произошло. Воспылав гневом, она в первую минуту решила обломать сыну крылья, отнять у него стрелы и лук, сбрить кудри, в которые столько раз она собственными руками вплетала яркое сиянье солнца. Но, смягченная другими богинями, питавшими слабость к шаловливому, возбуждающему наслаждение юноше, заперла его в одном из покоев дворца, обещая всю свою месть излить на Психею.

И вот она приказала Меркурию объявить, что тот, кто найдет Психею, получит от нее, Венеры, шесть горячих поцелуев и седьмой, самый сладкий, в самую глубину уст.

– Вот такой, – Муций погрузил свои губы в полуоткрытые уста Марии.

Она чуть-чуть вздрогнула и прошептала:

– Рассказывай дальше!

– Разыскиваемая Психея явилась перед лицо богини, чтоб испросить у нее прощение, но разгневанная Венера выдрала ее за пышные косы и заставила выполнять множество тяжелых работ. Красота Психеи, однако, до такой степени очаровывала всех, что ей помогали все силы природы, и когда Венера возвращалась с ночных попоек, опьяненная вином, распаленная наслаждением, в венках из огненных роз, она заставала все готовым. В своем упрямстве она, наконец, приказала ей исполнить самую трудную, почти невыполнимую задачу.

«Пойди, – сказала она, – в подземные чертоги Орка, передай этот ларец Персефоне и попроси, чтоб она одолжила мне немного своей красоты, хоть на один день, потому что я похудела и подурнела, ухаживая за ошпаренным тобой сыном».

Психея в отчаянии хотела броситься с башни, но башня заговорила с ней человеческим голосом и научила ее, что ей делать, чтоб выйти живой из опасного путешествия.

Приготовив по ее совету плату для Харона за переправу туда и обратно, взяв с собой лепешки, чтоб усмирить Цербера, преодолев все препятствия, Психея вернулась из царства теней обратно в этот мир.

Но так как женщина, хотя бы и самая красивая, всегда жаждет еще большей красоты, то ей захотелось взять из ларца что-нибудь для себя, чтоб своей еще большей красотой приковать к себе Амура. Но оказалось, что в ларце был глубокий сон, который, будучи выпущен, охватил девушку, свалил ее, как мертвую, так что она упала без движения и без сил, как ты, Мария, сейчас в эту минуту.

Тем временем Амур, у которого зарубцевалась уже рана, наскучив жизнью без шалостей, выпорхнул через окно и, увидев на лету обаятельно лежащую спящую Психею, снова загорелся страстью к ее красоте.

Он начал прежде всего снимать с нее покров сна, которым она была окутана.

– Вот так, – и Муций стал блуждать руками по атласному телу Марии и поцелуями нежно щекотать ее кожу.

Мария стала потягиваться, груди ее набухли от поднимающейся волны наслаждения, белая шея раздулась, раскрытые губы налились алой кровью.

– Ты спишь, Мария? – глухо промолвил он.

– Сплю, – прошептала она и из-под опущенных ресниц скользнула пылающим взглядом по его хищно сверкавшим глазам.

– Тогда Амур уколол ее стрелой и этим разбудил ее, – проговорил задыхающимся голосом Муций.

– Ах ты, коварный! – вздрогнула Мария. – Вот тебе! – И она впилась своими мелкими зубками в его руку.

Когда же Муций, взвизгнув от боли, сковал ее могучим объятием, бормоча: «Психея моя, Психея!» – она прижалась к ране пылающими губами и стала сосать ее кровь.

* * *

Быстро пролетела безумная, минутами разнузданная, жаркая ночь.

Муций хотел оставить у себя Марию надолго, но она объяснила ему, что должна вернуться, считаясь с семьей.

– Они бы страшно огорчились, – сказала она. – Они в этом отношении очень строги и ужасно любят добродетель… Ты не присылай даже за мной лектику к самому дому, пусть она остается на горе, а невольникам прикажи, чтоб они говорили, что меня зовет Мелитта, я избегну тогда их подозрений.

– Хорошо, я пришлю завтра!

– О нет, – засмеялась кокетливо Мария. – Ты говорил ведь: «Когда увянут розы», а эти, – она взяла одну, – еще свежи.

– Я прикажу окоптить их в сере.

– Ничего из этого не выйдет. Я беру одну и не приду раньше, чем она не засохнет. А для того, чтоб она скорее засохла, – прибавила она, вскидывая на него очаровательный кокетливый взгляд, – я положу ее между грудями, – и она засунула цветок в разрез туники.

– Ты золотая! – воскликнул в восторге Муций. – На, возьми это! – И он хотел подарить ей драгоценную гемму с изображением Герпократа, символа молчания.

– С меня довольно этих роз, – отстранила она подарок, простилась с ним седьмым поцелуем Венеры и, когда усаживалась в лектику, проговорила с невыразимой обаятельной ласковостью на лице и в голосе:

– …Цветы не должны почернеть совсем, достаточно будет, чтоб они склонили свои душистые головки!

* * *

Частые путешествия пурпурной лектики из-за города на Офель обратили внимание черни; но поскольку со стороны уличных зевак это было простое любопытство, постольку совсем иного рода был интерес к этому со стороны фарисеев и соферов, слонявшихся по городу как будто без всякой цели, но задачей которых было следить за всем, что происходит, и доставлять всякого рода сведения главному писцу при Синедрионе, даже самые пустяковые, «потому что все может иметь значение», а «Бет-Дин-Гагодол», Великая Судебная Палата, должна была обо всем быть осведомлена.

И вот когда однажды Мария, переодевшись у Мелитты, вышла из лектики и бежала к Вифании, ее остановил просящий голос нищего.

Она бросила ему горсть монет.

Щедро одаренный нищий припал к ее ногам и, удерживая за ремни сандалий, воскликнул:

– Благословенны твои руки, женщина! Дай мне взглянуть в твои милосердные глаза!

Мария была несколько удивлена необычной просьбой, но со свойственной ей пылкостью открыла на мгновенье вуаль.

Нищий был одет в лохмотья, но хитрое лицо его и дерзкий взгляд не делали его похожим на бедняка.

Это был действительно переодетый фарисей.

И когда Мария исчезла за горой, из кустов выполз другой, в окаймленной бахромой одежде, подошел к товарищу и спросил:

– Что? Угадал я?

– Да! Это Мария из Магдалы, сестра Лазаря!

И оба стали искать в траве щедро рассыпанную милостыню.