На юбилей писательской организации магаданские сочинители получили портрет поэта Пчелкина, иначе говоря, Пчелы. Художник Валерий Прасков, его друг, завершил начатое при жизни стихотворца полотно. Хотел медовыми красками работать, но остановился на привычном масле. У поэта не только мед на устах был, но и масло в голове, то и дело подливал его в огонь. Как спирт в воду. А любимая шутка, как он скупил все учебники по пчеловодству, присланные на Чукотку шустрыми снабженцами вместе с чехольчиками для проездных билетов на метро.

Возгласы первых зрителей-писателей при виде портрета были такие: «Нет. Не похож, вот фотка, сравнивайте». Коллегиальное решение: не очень похож.

Энтузиазм коллег-поэтов пригасает. Портрет не водружают на стену, а до поры до времени ставят на стол, за которым когда-то Пчелкин сиживал. Первые дни странное чувство овладевает каждым, кто заходит с улицы в писательский офис. Если заглянуть в дверь, то долю секунды не можешь отделаться от чувства, что за столом живой поэт. Брр! Морозец по коже. Сам испытал.

Спустя год случается, что литераторы разбирают архив и натыкаются на непривычную фотографию, которую надо атрибутировать. Не понятно, Пчелкин на ней или, может быть, другой поэт — Владимир Першин или Альберт Адамов. В молодости все на одно лицо, как цыплята, да и снимок мутноватый, в стиле тех не цифровых лет. Возможно, Асир Сандлер, репрессированный медик, снимал, а тому редко когда удавалось навести на резкость, из-за постоянного умиления жизнью.

Нет, это не Пчелкин, — делается вывод. Не похож. Гляньте на живописный портрет кисти самого Праскова, убедитесь. Рука мастера. Крыть нечем — эталон. И давай ретушировать снимок, подгонять под видение живописца. Глаз художника, да еще заслуженного — это вам не мертвая стекляшка объектива.

Вообще-то, если разобраться, зрение — коварная штука. Вотя спускаюсь по лестнице в своем подъезде, поглядываю в окно во двор. Там стоит машина — старая, крашенная половой краской «Волга». Спускаюсь до низа, открываю дверь подъезда, пытаюсь подробнее рассмотреть транспортное средство. Изумлению моему нет предела. Это, оказывается, вовсе не «Волга», а «Жигули» шестой модели, причем свежая машина. Без единой царапинки. Конечно, не совсем чтобы с конвейера. Но со следами былой красоты. Словно женщина бальзаковского возраста. Как же так спутать — «Волга» и «Жигуль» большая разница? Совсем зрение никудышное. Или произошла мгновенная смена декораций? Пока я спускался, одна машина уехала, вторая припарковалась. На этом я поставил точку в своем внутреннем расследовании. А то будешь понты гонять, крыша съедет. Большое видится на удалении — сквозь толщу лет, сквозь расстоянья. Сквозь батареи бутылок чистой, как слеза умиления, «Гжелки». Не надо лезть в бутылку.

Малое тоже разглядеть бывает не просто. Особенно — микроскопическую любовь близких. Но и она порой, при каком-то повороте, насквозь кумулятивно прожигает душу, особенно после первой рюмки!

Смотрит поэт Пчелкин с картины Праскова на портрет прозаика Мифтахутдинова, кисти Михаила Хазиева, погибшего при загадочных обстоятельствах: от удара чайником по голове. При жизни писатели не очень-то друг друга жаловали, а так вроде друзья. Улыбаются со стен. Похоже? Не похоже? Наливай, разберемся! Говорят, по фотографии, если человек умер, можно это уловить, что-то меняется в структуре изображения. Лептонная лепота. На картине Праскова Пчелкин как живой, и с годами это ощущение усиливается. Недаром словом «живопись» это искусство называется.

Был у него в мастерской. Там многие толкутся. Кому не интересно, как создаются картины? Бесплатный театр. А он не делает тайны. Глаза при себе? Дома не оставили? Разуй, смотри. На стенах развешаны пейзажи. Морской, горный. Он осматривает свои полотна шлифующим взглядом, что-то правит кисточкой, подмалевывает. Быстро работает, на большом подъеме. Воздух пахнет краской, словно свежими, из Госбанка, купюрами. Но и морским бризом веет от картин. Стланиковой хвоей и багульником.

На полотнах все та же непостижимая наша Колыма, только просветленная, словно поцелованная Господом. Кобальтовое море — глубина и хлад. Знакомые оттенки. Рокуэлл Кент, что ли? Или я ничего не понимаю. На Рокуэлле цвет клином не сошелся. Сам себе напоминаю гусенка. Якобы тот проклюнется из яйца и первое, что увидит, принимает за мать, устремляется вослед.

Я когда в Магадан приехал, видел репродукции знаменитого американца и вживую северное во льдах море в районе Армани. Вылитый Рокуэлл Кент. До сих пор так считал, пока не увидел работы магаданца. Ходил по персональной выставке, и в голове роились какие-то невысказанные слова, их еще предстояло выделить из хаоса. Смотришь на его работы, и вроде сам тоже что-то сделал. Гигант. Прасков — наше все. Прасков — это наш Прасков.

Кстати, сам он похож на американского актера Николсона. Только это не сразу бросается в глаза. Он настоящий артист разговорного жанра в номинации «Мхатовская пауза».

Возможно, я слегка обидел его бестактностью. Портрет мальчика мне понравился. А тот, с кого писан, здесь же — Троша. Прасков его как раз домой отправляет. Не должен малец слушать взрослые разговоры. Нас несколько было мужиков — составителей натюрмортов. Детям лучше такое не видеть. Пусть взрослая жизнь пока тайной побудет. Я слово «внук» проронил на автомате, а Трофим — не внук — сын. Ну да, как-то не подумал. А впрочем, не мужицкое это дело — в родословных разбираться. Наливай да пей.

Напечатали мы репродукции живописца в журнале «Колымские просторы» — портрет поэта, портрет сына, пейзажи. В том числе картина «На Ольском перевале». Цветная вкладка получилась. Когда над номером шла работа в типографии, пришлось сделать уточнение — заслуженный художник. Как раз подтверждение пришло — в самый дождь в типографию ходил — поправку внести.

Журнал понемногу расходится среди старожилов. Когда уезжают на материк, сердце рвется в разлуке. А тут более трехсот страниц текста, перечитывают со слезами на глазах. Картинки смотрят.

Одна пожилая женщина в Оле в сталинской ссылке родилась. Родители репрессированные. Так и жила в этом древнем населенном пункте, основанном первопроходцами, много лет, до самой пенсии. Потом надумала на материк переезжать — в Екатеринбург. Есть такой обычай возвращаться на историческую родину, чтобы провести остаток жизни в комфортном климате. Переехала, и скоро обуяла ее особая тоска, которую журналисты не совсем точно называют ностальгией. Сердце ноет и стонет. Не поддается ни уговорам, ни медицинским препаратам. Тут уж начинаешь сомневаться, для того ли искусство предназначено, чтобы сердце в клочья рвать. Да ведь дело-то не в картинах, не в стихах и рассказах. Хотя и в них тоже.

За двадцать, тридцать и сорок северных лет привыкаешь к колымскому среднегорью, к воздуху и дождю, ветру и снегу в июне. Море… По морю тоска — соленая. Какое в Екатеринбурге море — есть небольшая речка Исеть, чуть больше Магаданки. Правда, ухоженная, в гранит облицованная. На Урале красивых полудрагоценных самоцветов и поделочных камней несметно, здания облагораживают, набережную, станции метро. Есть плотинка — место отдыха. Вода шумит и, если закроешь глаза, то и рыбной свежестью вдруг пахнет. Рыбакам скажешь, какие у нас клюют — не верят.

Помню, в далекие студенческие годы приходили на берег пруда поднабраться моральных сил для очередного экзамена. Глянуть в глаза гранитного сказочника Бажова. Прозвище у меня было — самому не верится — Данила-мастер. Теперь там, на берегу, памятник Битлам установили: вроде как музыкальная столица.

Учились мы в Уральском университете, там были девушки симпатичные, глаз радовали. Можно лодку взять — их покатать. Уральский говорок и смех — словно горох сыплется. Попадается им молчун, они и рады, сороки. Трещат, гипнотизируют. Ненароком втемяшилось, что мы с этой ольской женщиной, которая уехала, для удобства я ее Олей окрестил, были знакомы, я ее на лодочке катал, и какой-то молодой уралец бросился в воду спасать тонущую собаку и сам погиб. А куда ходят гулять магаданские парни с девчатами в белые ночи? На берег Нагаевской бухты? Там тоже кое-что из полированного камня — памятник первопроходцам. А иногда море медуз выбросит — словно автомобильные фары, мертвого кита выкатит — на радость чайкам.

Есть на окраине города Екатерины Уктусские — не смешите меня — горы! Но на лыжах можно лихо съехать зимой. Выстроен трамплин. До магаданских сопок, даже невысоких, этим горам далеко. Но чем богаты, тому и рады. А у нас грозятся на Марчеканской сопке новый Куршевель построить. Ну, так и банкиров у нас здорово прибавилось, если вдруг всем одновременно придет мысль помочь построить горную трассу и отель у подножия — все может быть. Аквапарки тоже.

И вот листает пожилая женщина наш журнал, находит вкладку заслуженного художника России, а там «Ольский перевал». Картина — как раз в тон переживаниям. Сколько раз бывала она на том перевале, — и летом, и зимой. Ветер верховой гонит неустойчивые облачка. То появляются они, то мгновенно рассасываются, словно их выпуливает на вершине крохотный паровозик-невидимка.

Конечно, репродукция мелковата, а хотелось бы на стену водрузить. И тогда она мобилизует все свои способности, усиленные тоской по второй родине, копирует изображение на холст. И вышивает гладью. Час за часом ткет иголкой. Своеобразная иглотерапия получается. Я ее понимаю. Если еще раз в жизни доведется в Екатеринбурге побывать, хорошо было бы встретиться да на вышивку ее поглядеть. Пельмешек уральских отведать, как в юности.

Поскольку ни рисовать, ни вышивать не умею, беру билет и еду на автобусе из Магадана в поселок Ола, похожий на возглас футбольных болельщиков. Карабкается автомобильчик на сопку, и — море внизу: в солнечную погоду являет оно радость и синеву. Прошу притормозить на перевале, прославленном Юлианом Семеновым: он описал это место в своем детективе, по которому был снят сериал, и впервые не в Америке, а у нас фигурирует расчлененка. Водитель удивился, но остановил автобус. Я, говорит, помню вас: по телевизору видел.

На Ольском перевале куропатки перелетают дорогу, зайки, лиски. Поселковые бродячие собачки приходят из Олы и Гадли, совсем как туристы-непоседы. Поближе к волку. Как молодые солдатики в самоволку.

В первые свои магаданские годы я все сравнивал местные виды с теми, что знаю по репродукциям картин японских мастеров. Такой любовью насытили они и скалы, и снег, и ручей, и траву в ручье, и водопадик на камушках. Цветы рододендрона. Что-то рассказывает водопадик, словно любящая женщина, напевает, намурлыкивает — не переслушаешь. А на картинах магаданских живописцев речной и ручейный шум запечатлевается и заставляет все естественные жидкости организма трепыхаться в унисон. Каков бы ни был крохотный водоем, над ним нервное микрооблачко, похожее на испаринку под очками. Не бурчи, ручей, давай по порядку излагай, а лучше подай свою жалобу в письменном виде!

Давно-давно колымские виды вызывали еще и ассоциации с картинами Рериха. У многих зрителей, когда никого не выпускали из страны, этот художник вызвал романтическую мечту о Тибете. У нас в провинциальном Новосибирске есть зал Рериха, и это тоже повлияло на решение переехать в Магадан. С годами наступило прозрение: колымская натура гораздо сильнее бередит душу, чем творения художника. Здесь, в Магадане, мой Тибет. Здесь моя японская икебана с Шамбалой заодно. В печенках сидит.

Однажды летом Прасков на материк выехал отдыхать. Как теперь принято говорить у президентов, брать рабочий отпуск. Он ведь ни дня не может без красок и этюдника. Берет сына Трошу и жену Ма-ришу — для душевного равновесия. В Питер едет, а то и в столице гостит у коллеги. Тот в самом центре проживает, возле Кремля и знаменитого собора. До этого на Чукотке несколько лет обретался, как и Валерий Трофимыч. Алексей Иванович, захватив колымского друга, едет пятничной электричкой в подмосковное село Верхнее. По объявлению. Издалека видит красавицы-елки на одном из участков. Такие они яркие, просто светятся. Словно у ленинского мавзолея. Душа наполняется легкой скорбью. И радостью, словно в новогодний праздник. Вообще-то Прасков и зимой, и летом ощущает себя Дедом морозом: борода и усы при себе, только подарочки деткам раздай. А это дело нехитрое и возможное.

Сквозь навернувшуюся на глаза дымку москвич подумал, что не будет растить на дачном участке картофель и морковь, пока есть капуста на банковском счету. А нужна ему вот эта высокая безмолвная еловая печаль, когда даже ветер ее не нарушает шелестом листьев. Еловый лес, судя по нашим сказкам, будто бы безрадостное место, где собираются кикиморы и лешие, печаль-тоску навевает. Вот березки сердечную боль врачуют, а в осиннике можно удавиться. Елки напоминают о кладбище. Но это фольклор, а художнику и темный лес, и болото, и облака, и солнышко все мило и просится на полотно — пожить особой жизнью в ином измерении.

Праскову елки зеленые восторгом на душу пролились. Благодаря этим елкам в голове вертится выражение: новые, как с иголочки. После Колымы так обычно бывает, где елок вообще нет, кроме самого юга, ближе к Охотску. Есть лиственницы, кедровый стланик и нет чисто зеленого цвета. Только с чернотой, как ложка меда с ложкой дегтя. Стал он елочки глазом ласкать, веточку за веточкой. Достал этюдник и понял, как соскучился по зеленому чуду.

А его спутник Алексей пошел по дворам и увидел на лавочке у деревенского домика бабульку в платочке и джинсовой куртке — с Внукова плеча. Та походила на девочку-подростка: миниатюрная, аккуратная, чистенькая, ухоженная. В руках она, словно младенца, баюкала пачку соли. На ее состарившемся лице была крупными мазками нарисована скорбь.

— Да вот, соль отнести надо… Капустку жалко, — со вздохом молвила женщина, не дожидаясь вопросов. Видимо, по выражению лица узнала в колымском художнике «своего».

Дом, где она жила, — на двух хозяев. Вторую половину домика пару суток назад купили энергичные люди. Заодно прихватили все, что плохо лежит. Отняли у бабульки мешок капусты, а саму заперли в сарае. Не со зла, конечно. Просто у них так организм устроен. Будто история вспять повернула, и пришли мироеды.

Из-под незаконного ареста ее, в конце концов, выпустили, да вот капуста продолжает томиться и вянуть. Посолить надо кочаны, а то пропадут. Капуста эта ей как родная: сама и полола, и окучивала, каждый кочан знаком, до последней жилочки. Ладно, саму обидели, так она уже и простила, и забыла. А бедный овощ — это даже не тварь бессловесная. Кошка вцепиться может. Собака — покусать. Корова лягнуть. А кочан молчит, не даст отпора. Даже голоса не подаст. Недаром тяжелобольных людей называют овощем. Тех, которые лежат в коме с трубочками в носу.

— Пусть не мне овощ достанется, пусть другим, но чтобы не пропал. Не погнил бы в мешке, — словно заклинанье, раздается из уст женщины.

Вот и пришла она к новым соседям с пачкой соли, ждет, когда кто-нибудь выйдет. Чтобы договориться о капусте. Может, они не умеют, так она сама им посолит.

Прасков узнал эту историю, елочкам дал временный стоп. И создает самый непостижимый женский портрет. В честь художника дали ей прозвище Прасковья. Некоторые из зрителей обращали внимание на необычный цвет глаз женщины. Они были серыми, если дождь моросил, и сияли морской синевой в солнечный день.

Кто-то, не напрягая извилины, говаривал: «Вылитая Мона Лиза». Кто-то находил сходство с иконой. Один оригинал-искусствовед запоздало бухнул: «Перестройка».

Прасков изобразил женщину с пачкой соли. Чтобы не пропала втуне поза няньки, хотел младенца в руки дать. Пусть для мадонны возраст не тот, но и так рассудить можно: подвиг материнский в искусстве отражен, а ведь еще никто не изображал бабушку с внуком. Так бы и сделал, да не нашел, с кого младенца списать: сыновья той старушки выросли, разъехались, внуки соответственно в городе, учатся, а малые детки в ясельках. Правнуков пока не предвидится.

Капусту общими усилиями вырвали из рук равнодушных людей, и многострадальные кочаны вписались в художественное полотно, отдаленно напоминая бутоны мичуринских роз. Пачка соли тоже попала на полотно, правда, в распыленном виде. Уж такая жизнь пошла. Вроде и горечи нет — не война, не голод. Но и не сахар. Порой житуха такая — словно крепкий раствор соли — до кости выедает.

Есть, конечно, и такие, что в эти времена как сыр в масле катаются. Как те, что отняли капусту у беззащитной пенсионерки. Вот именно они, узнав, что дачный поселок посетили художники, а один так вообще признанный и заслуженный, решили, как обычно, воспользоваться моментом — заказать поясные портреты, нацепив побольше бриллиантов. В кабине богатого джипа. Живописец отказался от заказа, как отрезал. И причину не раскрыл. А те тупые, мозг жиром заплыл, догадаться не могут.

Потом Алексей растолковал. Для начала велел прощения у соседки попросить. Как следует, на коленях, хотя вроде как простила. А портрет — что? Забудьте! Льстить Прасков не умеет. Такой уж крест ему дан — суть, нутро выявлять на полотне. Возьмется мордант писать — сами рады не будете. Как рентгеновский снимок будет: вид насквозь. Если опухоль, так и ее не скроешь. Пока не знаешь, так вроде и проблемы нет, а узнаешь, покоя и довольства лишишься навсегда.

Так уже было: один заказчик Праскова, успешный предприниматель, собрав в спортивный баул, считай, два пуда налички, отдал в храм, а сам, немного погодя попросился в монастырь.

ПРОСТИ НАС, ПРАСКОВ, МЫ БОЛЬШЕ НЕ БУДЕМ!

А старушке подогнали полную машину капусты.