Глава шестая
Романтика без романтики. — Кинокадры однообразного фильма. — Кто они, строители туманных тоннелей? — Физик имел право улыбнуться. — Летит релятивистская частица! — Что делать с подробностями? — «Поющие электроны». — История расточительства. — Грация экономного чуда. — Начало арагацкой легенды. — Миражи, миражи… — Остаются ли развалины от воздушных замков?
1
Невзначай возникшее в памяти облачко на Арагаце все стоит у меня перед глазами. Оно зовет на эту гору очарований и разочарований, но напоминает о вещах, от науки далеких. Впрочем, может быть, и не таких уж далеких?
…Вездеход застрял в грозе. Вернее, застрял-то он в грязи, но вокруг была гроза. Вокруг, а не над нами. Молнии не имели тут никакого сходства с ветвистыми трещинами неба, с зигзагами предупреждающих стрел: «Осторожно! Высокой напряжение!» Прямо из-за каменных бурунов слева и справа выплескивались тусклые вспышки. И тотчас грохот перекатывался по каменным осыпям ниже и выше нас.
Кто-то сострил, что на Арагаце у света и звука скорость, наверное, одна и та же. Однако сочувствия острота не вызвала — потоки воды заливали машину и грозили сделать дорогу совсем непроходимой, вездеход увязал все глубже, точно хотел доказать, что со словами «везде» и «всегда» надо обращаться осмотрительней.
А было это уже в июне, когда весна добралась, наконец, из Араратской долины до арагацких высот. Блаженное время года. Но здесь и оно умеет подстраивать людям каверзы. Утром с горы сообщили по радио: «Погода прекрасная». Облачко на склоне Арагаца было, конечно, не в счет. Но к полудню оно стало шириться и наливаться синевой. Руководитель арагацких физиков Артемий Исаакович Алиханян предупредил шофера: «Наденьте цепи!»
Однако молодой шофер ослушался. Он и машины не обул и сам не надел ни ватника, ни брезентовой штормовки. Теперь его красивый зеленоватый пиджак был исхлестан тропическим ливнем, а физики ругали его, не жалея слов, и помогали ему, не жалея сил. Долгая задержка была на редкость некстати, а сидение в грозе — на редкость ненадежным. Но я думаю, что против легкомыслия водителя вздыбились тогда не только обстоятельства минуты, но и вся история Арагацкой высокогорной лаборатории.
С Арагацем нельзя шутить. Об этом предупреждают старожилы. Шофер вездехода, наверное, играл еще в деревянные грузовички и картонные танки, когда в самое трудное время войны по дикому бездорожью потянулась к вершинам горы экспедиция физиков; когда у Черного озера возник среди камней и холодных ветров первый палаточный лагерь исследователей космических лучей; когда только вьючные ослы могли служить на каменистых склонах надежными вездеходами; когда за поворотами неверных троп доверчивых людей подстерегали недобрые «духи приключений»; когда лихость или небрежность могли стоить человеческих жизней и внезапные бураны, непроглядная мгла, непредвиденные обвалы, в самом деле, взимали порой эту дорогую дань с обитателей горы — пионеров ее заселения.
Совсем как ветераны войны, старожилы Арагацкой лаборатории любят по всякому поводу вспоминать ту начальную пору в истории станции. Лет десять назад об этой поре хорошо рассказала писательница Екатерина Строгова в интересном очерке «На горе Арагац».
С тех пор накопились и копятся новые воспоминания. В них меньше места занимают лишения и опасности. В них меньше того, что называется романтикой, как меньше ее в плаванье океанского парохода по сравнению с путешествием, парусника. Наверное, эта романтика вовсе исчезнет, когда лента асфальта вскоре дозмеится до Черного озера, и мачты высоковольтной линии дошагают до маленького поселения на высоте 3 250 метров, и само это поселение разрастется, потому что вслед за пионерами Арагаца там, конечно, построят себе лаборатории и ученые других специальностей — все, кому полезно быть поближе к небу. А летом в свободные дни станут запросто приезжать туда ереванцы — покататься на лодке, подышать высотой. И если придет кому-нибудь в голову гуманная мысль — соорудить на берегу Карагеля туристскую базу с водной и лыжной станциями и поднебесным ресторанчиком с армянской форелью, но без армянского коньяка (это запретная вещь на такой высоте), может быть, физикам предоставят право выбрать для нее название. И, может быть, они решат окрестить ее звучным, но только им одним понятным словом — «Мезон»? (Не французским «мезон», или «дом», а физическим термином того же звучания, но совсем другого смысла и происхождения.)
Об утрате первоначальной романтики лишений и опасностей исследователи вряд ли будут жалеть: дело лучше делать в такой обстановке, где минимум усилий тратится на вынужденный героизм. Но в слове «мезон» будет всегда оживать для них вдохновляющий пионерский дух Арагаца.
Меня мучит одно сомнение: надо ли говорить о таких вещах, так же как вообще о работе ученых, в возвышенных выражениях? За нарядными словосочетаниями незаметно ускользает реальная жизнь. Она превращается в легенду. А участники любого дела вовсе не творят свои биографии, но просто работают. Так и люди на Арагаце — они просто работают. Работают, устают, клянут непогоду, томятся надеждами и раздражаются, когда что-нибудь не выходит, не любят придирчивости начальства, привередничают из-за однообразия борщей и баранины, пишут письма и жаждут свиданий, радуются случаю спуститься вниз, к вечерним огням Еревана, и снова работают, работают, работают. И не предаются мыслям о своей исключительности и не видят в своей жизни ничего легендарного, разве что за вычетом тех редких эпизодов, о которых с жадностью расспрашивают их заезжие журналисты, нечаянно заставляя обитателей горы возвыситься на минуту над самими собой и над трудной арагацкой повседневностью. И когда подумаешь вдруг о неизбежной улыбочке, с какою читают эти люди заученно возвышенные, хотя и совершенно искренние слова об их романтической работе и жизни, язык прирастает к нёбу и на полуслове обрывается полуправдивое красноречие.
…Сверху, с горы, я увез на память выпрошенный подарок — кусочек кинопленки, всего четыре кадра. Не портрет и не пейзажи, кадры без людей и без природы. Но, честное слово, лучшей памяти об Арагаце и невозможно было бы с собой увезти. Когда смотришь на них против света через увеличительное стекло, теряешься в бездне маленьких, но поразительных событий, запечатленных на этих кадрах.
Правда, они умалчивают об арагацких буранах и многолетнем терпенье упрямых людей; зато они рассказывают об удивительных — снова удивительных! — приключениях ищущей человеческой мысли, которые привели ученых на Арагац.
Четыре кадра… Много это или мало? Для нас, любопытствующих, довольно и одного. Того, что рассказывает любой из них, хватило бы с избытком на полнометражный остросюжетный фильм — столько там отражено разнообразных происшествий и неожиданных скрещений многих судеб, наконец, рождений и смертей.
Действующие лица в этих событиях — элементарные частицы.
Когда мы поднимались на Арагац, чтобы увидеть, как незримое и неслышное становится явным, я уже знал, что на таких-то кадрах и заснято то, что, казалось бы, вообще невозможно заснять. И среди прочего — рожденье и гибель мезонов, тех самых мезонов, в которых оживает пионерский дух Арагаца.
2
Кадры выглядят так. Похоже, будто кто-то собрался записывать музыку на черной школьной доске и аккуратно разлиновал ее темную плоскость мелом, как нотную бумагу. Но раз уж перед нами настоящая кинопленка и нам померещились настоящие фильмы, останемся в кругу театральных сравнений. К тому же есть в них привлекательная наглядность.
Декорации в каждом кадре, сколько их ни просматривай, всегда одни и те же: темное прямоугольное пространство сцены расслоено на горизонтальные полосы светлыми линиями. Похоже, что действие разыгрывается на нескольких этажах современного каркасного дома и сцена изображает макет начатого конструктивистского здания в разрезе.
Эта сцена — внутренность камеры Вильсона. Ее темное пространство расслоено на полосы-этажи тонкими свинцовыми или медными пластинками. Чтобы сыграть свою роль, космические частицы появляются в камере по доброй воле, в одиночку, без сговора друг с другом, без предварительных репетиций и, наконец, не спрашивая, где вход.
Их появление совершенно случайно! Им не стоит особых усилий, кроме некоторых затрат энергии, ворваться в камеру через ее стенки: проникающая способность этих частиц — их талант, дающий им право на участие в фильме. Но и у физиков Арагацкой киностудии-лаборатории есть свои неотъемлемые права: они постановщики и операторы фильма и вовсе не обязаны снимать на пленку каждого, у кого обнаружились способности.
Это очень напоминает актерские пробы в настоящем кино: режиссер подвергает испытаниям множество кандидатов на роль, прежде чем выберет наиболее подходящего исполнителя. Правда, потом выбор может оказаться все-таки неудачным, но это уж другое дело: истинные таланты редки, нетрудно и ошибиться.
Вот так и физики на Арагаце: они долгие годы ищут новые элементарные частицы в космическом излучении и снимают только тех кандидатов в истинные новаторы, которым удается по крайней мере правильно сыграть предполагаемую роль. Это первое и обязательное требование. Ему удовлетворяют немногие или сравнительно немногие частицы, приходящие в камеру. Но какие из них действительно окажутся еще неизвестными «первоосновами», это решается не во время съемки, а позже — после придирчивого изучения заснятого фильма.
Непонятно, однако, как же убеждаются физики в том, что роль сыграна частицей хотя бы правильно, что ее стоит снимать для дальнейшего изучения? Ведь об удаче можно судить не раньше, чем частица сделала на сцене свое дело, но если она его уже сделала, то что "же, собственно, снимать? Нельзя же в самом деле вернуть случайную гостью на сцену и попросить повторить все сызнова?
Пора сказать, в каком фильме играют частицы. Тогда нам все станет ясно. Его название для нас не ново — «Ионизация».
Камеру Вильсона называют туманной. В ней и вправду может легко образовываться туман, так что это вовсе не образ — «туманная камера», а вполне техническое название. Она насыщена парами спирта в смеси с каким-нибудь газом. Стоит быстро расширить ее объем — пары немножко охладятся, сделаются пересыщенными, готовыми обратиться в капельки влаги. Так в часы холодных утренников во влажных низинах, где воздух пересыщен водяными парами, образуется туманная пелена. В камере Вильсона всегда готов опуститься туман спиртовой. Не хватает только одного — мельчайших пылинок, на которых оседали бы капельки влаги, или «центров конденсации», говоря языком ученых. Вот если бы появились в камере заряженные ионы каких-нибудь атомов, они прекрасно сослужили бы эту службу.
Фильм «Ионизация» начинается с того момента, когда врываются на затемненную сцену космические гостьи. Частицы высоких энергий, они сразу же принимаются растрачивать свое достояние на столкновения с атомами газа. Срывая с них наружные электроны, они усеивают свой путь заряженными обломками атомов — ионами, странниками Фарадея, Пьер Оже, написавший книгу о космических лучах в год окончания второй мировой войны, уподобил частицы высоких энергий вражеским мотоциклистам: врезаясь в мирную толпу, они калечат встречных, их дорога — дорога смерти, В дни мира можно обойтись без кровавых метафор. Не стоит называть ионы не только покалеченными трупами, но даже обломками: как-то не очень похоже. Заряженные ионы жизнедеятельней нейтральных атомов — с них точно сорвана маска безразличия, точно открылись вдруг привлекательные, энергичные лица: молекулы пересыщенного пара льнут к ионам, образуют вокруг них капельки, белеющие во тьме еще не освещенной сцены.
Узкий гуманный след тянется за космической частицей, обозначая череду ионов, созданных ею на своем пути. Теперь нужно на долю секунды включить юпитеры и заснять происшедшее — фильм будет готов. Незримое и неслышное станет явным.
Только нельзя снимать преждевременно — надо дать образоваться туманному следу, и нельзя запаздывать — иначе туман рассеется, и след расползется. Словом, почти синхронно происходят четыре события: появление частицы в камере Вильсона, расширение объема камеры для создания пересыщенности в парах, включение света, срабатывание затвора съемочного аппарата. Так организована съемка в физической киностудии на Арагаце. И, конечно, все происходит автоматически: частица не предупреждает о своем появлении. Она летит со скоростью, близкой к световой, и уследить за нею немыслимо. Она должна сама командовать съемкой! Физики все устроили так, что она действительно подает команду, которая беспрекословно исполняется.
Тут снова работает ионизация.
Космическая частица летит сверху — падает с неба. Выше туманной камеры она встречает барьер из металлических трубочек. Они тоже наполнены газом. Трубочки тонкостенные. Внутри каждой протянута тонкая проволочка. Это столь же знаменитые, как и камера Вильсона, счетчики Гейгера-Мюллера. Проскочить на сцену, минуя барьер, частица не может: счетчики образуют плотную крышу над камерой. Но эта крыша для космической гостьи отнюдь не преграда — она без труда пронизывает попавшуюся ей на пути трубочку. Нейтральные атомы газа внутри счетчика постигает та же участь, что в туманной камере: частица срывает с них электроны, и атомы становятся ионами. Но в камере Вильсона они никуда не спешат — их ничто не притягивает, наоборот, привлекательные незнакомцы, они сами служат притягательными центрами для молекул пара. А в счетчиках ионы — настоящие странники. Их притягивает проволочка, натянутая внутри: дело в том, что она находится под напряжением.
Ионы тотчас устремляются к ней. Возникает Давка и даже драка: торопящиеся ионы газа уже сами действуют как первоначальная космическая частица, По дороге к проволочке они срывают электроны с наружных оболочек своих недавних близнецов — других нейтральных атомов газа. Конечно, энергия ионов ничтожна по сравнению с энергией космической частицы, но зато их много. И хотя каждый порождает сравнительно мало новых ионов, заряженная лавина быстро нарастает. За какую-нибудь миллионную долю секунды раздается короткий, но довольно сильный удар электрического тока — электрический импульс. Ну, а дальше дело чистой техники заставить его работать.
Тут кончаются заботы физиков и начинаются хлопоты инженеров. Усилив этот импульс тока, они могут делать с ним все что угодно, хоть включать с его помощью световую рекламу над будущей туристской базой «Мезон». Сейчас эти импульсы включают съемочную установку на Арагаце.
…В лаборатории тихо. Только негромко перебрасываются словами лаборанты. «У тебя когда отпуск?» — «Да неизвестно. А в Ереване сейчас ве-есело…» — «Говорят, Сароян приезжает, слышал?» — «Бро-ось!» И вдруг раздается что-то вроде удара бича и глубокий вздох. Это пролетела и снялась на пленку талантливая частица: вздохнула, расширив свой объем, камера Вильсона, вспыхнули и осветили сцену мощные лампы, и потонули в этом шуме быстрые щелчки сработавших затворов съемочных аппаратов. Порожденный частицей импульс тока сделал свое дело!
И снова в лаборатории тихо. Лаборанты склоняются над приборами. В журнале наблюдений появляются записи показаний вздрогнувших стрелок на пульте установки. Сколько продлится тишина — никто не знает: нужные частицы приходят без расписания, и они редки.
Своим умением самофотографироваться в полете космические частицы в конце концов обязаны инженерам нашего времени.
3
Кинокадры, что держу я сейчас против света, отнюдь не самые удачные (оттого-то мне их и подарили). Приходит на память, как Артемий Исаакович Алиханян, согнувшись над стереоскопом в Арагацкой лаборатории и просматривая очередную заснятую пленку, говорил: «Надо было уменьшить запаздывание — следы недостаточно четкие». Лаборанты молча соглашались. Я подыскивал сравнение для будущего очерка. В голову пришло самое простое, банальное, но точное: «Ах, значит, из-за опоздания туман успевал чуть расползтись, как белый шлейф самолета в безоблачном небе!»
Но существенней было другое.
Приглядываясь к пленке и сверяясь с бухгалтерским гроссбухом лаборатории, Алиханян негромко повторял: «Нет, это, конечно, протон». Или: «Тут вероятней всего мю-мезон». Шуршание перематываемой под стереоскопом пленки, и снова тот же голос без энтузиазма: «И здесь типичный протон». Или: «Легкий мезон, это ясно».
Физик узнавал частицы по следу, как искушенный охотник лесное зверье. Попадались все старые знакомые. Как раз это-то и не пробуждало в ученом никакого воодушевления. На пленке были засняты частицы, сумевшие безупречно пройти актерскую пробу, однако и без специального исследования физику бросалось в глаза, что перед ним не те следы, которые он жаждал увидеть.
«Те следы» редки. Так редки, что физики до сих пор не уверены в их происхождении, — может быть, это «ошибки опыта», может быть, «маскировка» уже известных частиц, а может быть, тут и впрямь замешаны какие-то новые, еще неведомые, неизученные элементарные частицы! «Нет» сказать легче, чем «да». После Алиханяна и его сотрудников другие исследователи лишь в трех-четырех лабораториях мира наблюдали нескольких представителей этого возможного, пока безыменного, племени «первооснов». А многим вовсе не удалось их наблюдать. Сомнения серьезны и все углубляются — вплоть до полного отрицания. Они одолевают и Алиханяна, одолевают и мучат.
Но как же так — либо наблюдали, либо не наблюдали?
Одно из двух. Разве есть третья возможность? Разве охотник, увидев в лесу новый след, усомнится, что на его ухожи появилось незнакомое четвероногое? Не надо спешить — стоит вспомнить про следы «снежного человека» в Гималаях. Их необычность, казалось бы, бесспорна. И все-таки существование сноумена остается открытой проблемой. Легковерие и наука — «две вещи несовместные».
Однако тут есть разница. «Снежного человека» можно будет раньше или позже поймать, если, разумеется, есть что ловить. Тогда все доводы «против» немедленно отпадут. И все доводы «за» — тоже. Они станут ненужными перед лицом генерального факта — вот он, мохнатый человекоподобный, стоит перед нами. А как разрешить спор о существовании новой элементарной частицы? Только доводами «за» и «против».
Кто-то забавно сказал, что в камере Вильсона частица летит внутри своего туманного следа, как муха в тоннеле метро. И это еще слишком щедро сказано, чудовищно щедро:; муху нужно было бы заменить каким-нибудь летающим вирусом, чтобы хоть отчасти соблюсти масштаб. И разве не замечательно, что этот грандиозный тоннель молниеносно прокладывает ничтожно малый строитель? При этом возникший перед нами тоннель уже только воспоминание о строителе, его самого там, внутри, уже нет: сделав свое дело, породив ионы, которые, в свой черед, дали начало ниточке тумана, частица вновь превратилась в невидимку — покинула камеру, или распалась, или поглотилась в веществе. По типу возведенного тоннеля — по его массивности, размерам, кривизне — ученые судят о могуществе строителя и его характере.
Так работа физиков становится похожей на изыскания археологов: тех, кто возводил пирамиды Египта или циклопические стены Фив, давно уже нет ни в Египте, ни в Фивах, бессмысленна надежда их увидеть, но по итогам их труда можно многое умозаключить о них безошибочно, а о многом можно спорить. К слову сказать, фиванские стены были построены в такие незапамятные времена, что уже древние эллины искали ответ на Вопрос: кто строил эти стены? Возникла легенда о заморских великанах — одноглазых циклопах. Ну что ж, разве она плохо Объясняла баснословную затрату энергии на кладку гигантских камней? Хорошо объясняла — просто и смело. Одна беда — такая «теория» противоречила всему опыту человеческой жизни, всем представлениям о роде людском. Великаны? Одноглазые? Нет-нет, это, как любят говорить физики, «не проходит». Надо поискать другие возможности.
Незримые строители тоннелей из тумана творят в камере Вильсона поистине легендарные дела. Кто же они, эти строители?
Одно очевидное умозаключение можно сделать немедленно: это частицы, обладающие электрическим зарядом, ибо нейтральные частицы не умеют ионизировать атомы и молекулы. Кстати, на каждом кадре множество туманных следов, кроме того главного, который оставила гостья, командовавшая самой съемкой на Арагаце, И следы эти разнообразны — есть очень тонкие и потолще, есть прямые и закругленные, есть короткие и длинные… Непрошеные частицы, что так бесцеремонно наследили на сцене, где их вовсе не собирались снимать, могли проникнуть в камеру извне — сверху, снизу, сбоку, а могли зародиться в ней самой. Эта нам сейчас решительно все равно. Зато совсем не все равно, что различия в следах наверняка должны отражать какие-то важные различия в свойствах самих частиц.
Да, но какие различия?
4
Сначала кажется, что возможности туманной камеры очень скромны: она позволяет узнать, заряжены микрочастицы или нет. Но не забывайте — она делает видимыми их пути. Ради одного этого кембриджскому физику Чарлзу Вильсону стоило отдать годы жизни на изучение туманов, чтобы в конце концов прийти к своему тонкому изобретению Он пришел к нему на редкость вовремя — в 1912 году. Всего годом раньше Эрнест Резерфорд доказал существование атомного ядра, и началось стремительное развитие ядерной физики — А двумя годами раньше австриец Гесс доказал, что на Землю приходит «высотное излучение», и началось столь же бурное развитие физики космических частиц, В эту-то пору исследователи микромира и обрели инструмент, который стал для них тем же, чем был микроскоп для биологов и телескоп для астрономов.
Когда-нибудь человечество поставит памятники выдающимся изобретениям — инструментам, машинам, приборам, конструкциям. Памятник первому спутнику — воплощение этой надежды. То будут монументы в честь коллективного разума. Он достоин бронзы, мрамора и стали! Освоение и совершенствование любого изобретения — дело многих голов и рук. Только «доведенное до ума» последующими, часто неведомыми соавторами первооткрывателя изобретение обнаруживает все заключенные в нем возможности.
Так было и с камерой Вильсона, для которой со временем найдется постамент на площади одного из университетских центров мира.
Тридцать с лишним лет назад молодой и еще неизвестный ученый догадался поместить туманную камеру в Магнитное поле. В ту пору работа с магнитными полями была страстью этого талантливейшего экспериментатора. Однажды он вел опыты с альфа-частицами — ядрами гелия. Они прокладывали в камере отчетливые прекрасные трассы — прямые белые нити тумана. Ученый подумал: магнитное поле должно эти трассы искривить — оно ведь отклоняет заряженные частицы от прямого пути. (Так, в дубенском ускорителе магнитное поле заставляет двигаться по кругу быстролетящие протоны.)
Но чем кривые пути могли быть лучше прямых? Очень просто: искривление туманных следов сулило приобретение новых сведений о частице.
Движущийся заряд противится отклоняющейся силе магнитного поля с тем большим успехом, чем больше масса заряженного тельца и чем выше его скорость. Тяжелую частицу труднее свернуть с ее прямого пути, чем легкую. Быструю — труднее, чем медленную. Это заведомо ясно. У всех ядер гелия одна и та же масса, если пренебречь малыми различиями, зависящими от их не совсем одинаковых скоростей. Значит, при скоростях, далеких от световой, когда такое пренебрежение допустимо, по кривизне туманных шлейфов альфа-частиц можно судить о быстроте их движения: у неторопливых кривизна следа будет сильнее, у более стремительных — слабее.
Ученый получил искривленные следы, и частицы сразу стали рассказывать о себе со сцены туманной камеры гораздо больше, чем прежде. Этим ученым был Петр Леонидович Капица, чье имя ныне так хорошо известно всем.
А затем в те же 20-е годы тоже молодой исследователь и тоже совсем еще неизвестный впервые предложил космическим лучам сниматься в пронизанной магнитным полем камере Вильсона. Космические частицы начали выбалтывать с туманной сцены важные новые сведения о своих свойствах. Ныне имя физика, который заставил их сделать это, тоже знакомо всем — Дмитрий Владимирович Скобельцын.
Самый простой секрет заряженных частиц — знак заряда. Плюс или минус? Под действием магнитных сил они сворачивают в одну сторону, когда заряжены положительно, и в другую, когда заряжены отрицательно. Так, на арагацких кадрах многие следы изогнуты в противоположных направлениях, хотя летели частицы вместе: сверху вниз. Значит, заряды у них были разного знака. Это очевидно.
Другие сведения не так просты. Прочитать их на вильсоновских фотографиях с такою легкостью уже нельзя. Даже о скорости частиц нельзя судить по одной только кривизне следов: у частиц ведь могут быть самые различные массы.
Вот два одинаково искривленных следа. Кто их оставил — тяжелая частица, но медленная или легкая, но быстрая? Малость массы могла быть вознаграждена громадностью скорости. Медленность движения могла быть скомпенсирована огромностью массы. Наверняка можно умозаключить лишь одно: произведение массы на скорость имело в обоих случаях одинаковую величину. «У частиц были равные импульсы, они обладали одним и тем же количеством движения», — так сказали бы физики на своем профессиональном языке.
Это второй секрет, который сразу выведало у частиц магнитное поле: величина их импульса! Но зачем ставить тут восклицательный знак?.. Физик улыбнулся бы, услышав такой вопрос. Ну что ж, это его право. А нам не стоит стесняться своей наивности. Самые простые вопросы — самые естественные для нас.
Есть давно открытый фундаментальный закон природы:, закон сохранения импульса, закон сохранения количества движения. Тот; кто стрелял из охотничьего ружья, ощущал действие этого закона на собственном плече. Перед выстрелом ружье и пуля покоились. Их скорости — и порознь и вместе — были равны нулю. Совместный импульс — тоже. После выстрела он должен был сохраниться — остаться нулем. Но как же это возможно: у пули теперь большая скорость и импульс большой? Несомненно. Но есть еще ружье-Оно тоже могло приобрести импульс, и при этом столь же большой, да только направленный в противоположную сторону. Если бы это случилось, сумма импульсов пули и ружья по-прежнему осталась бы равной нулю. Так оно и происходит — ружье отдает нам в плечо: оно «летит» назад, потому что пуля летит вперед. Но оно летит в кавычках — чтобы сравняться по импульсу с пулей, ему не. нужна большая скорость — у. него масса большая.
Распад ядра урана подобен выстрелу из ружья. Вылетает пуля — альфа-частица. Оставшееся тяжелое ядро должно отпрянуть назад. Это можно проверить. Можно в камере Вильсона наблюдать туманные следы ядер отдачи. Да, физики так их и называют — «ядра отдачи», подражая языку охотников и артиллеристов.
Теперь мы можем сполна оценить, как важно знание импульса элементарных частиц. Восклицательный знак был оправдан.
5
На арагацких кадрах встречаются изломанные туманные следы. Не изогнутые, а изломанные, точно летела-летела частица и вдруг круто свернула в сторону. Внимание! С ней случилось в полете что-то очень серьезное. Можно заметить, что в точке излома изменился сам след — стал он тоньше, слабее или наоборот. В этой точке прежняя частица, вероятно, исчезла, а возникла и отлетела в сторону новая.
Распад частицы на лету? Что ж, в микромире это событие заурядное. Однако новая частица полетела от точки распада под углом, доказывая воочию, что скорость у нее иная, чем у первой, по крайней мере по направлению. Значит, и импульс другой — у импульса всегда направление скорости. Но как же закон сохранения? Надо понять происшедшее.
Сам закон указывает физикам выход из затруднения. Для баланса кто-то еще в точке распада должен был унаследовать часть импульса первой частицы. Очевидно, в месте излома родилась не одна частица, а по меньшей мере пара новых микрокентавров, и второй из них тоже отлетел под углом, но в другом направлении.
Однако если частица распалась на две, то почему же след от точки распада идет только один? Где же второй? Этот естественный вопрос кажется роковым. Но стоит только задать его по-другому, и ответ найдется немедленно. Надо спросить: почему не виден второй след? Да потому, что за второй из родившихся частиц не потянулся лучик тумана — она не смогла создать ионов на своем пути, она оказалась нейтральной.
Иначе и быть не могло. Распавшаяся частица должна была завещать своим наследницам не только импульс, но и заряд. А раз уж одна наследница сумела прочертить туманный след, то на долю второй заряда не осталось.
Это маленький пример могущественного союза опыта и теории. Даже отсутствие следа в туманной камере полно значения! Там, где мы не видим решительно ничего, физик видит мысленным взором улетающую частицу. У физиков есть забавы, соль которых понятна только им одним. Рассказывают, что однажды в 1960 году на теоретическом семинаре в Копенгагене у Нильса Бора известный теоретик Ганс Бёте в шутку продемонстрировал совершенно черный снимок — без единого туманного следа! — и сказал: «Ясно, что здесь летела нейтральная частица, которая распалась затем на две новые нейтральные… Экспериментаторам тут, конечно, нечего сказать, но мы, теоретики, должны подумать над этим замечательным снимком…» Все засмеялись хотя, наверное, все вспомнили, что ведь нечто похожее лет тридцать назад и впрямь случилось в истории открытия «первооснов».
Так элементарная частичка нейтрино стала жить в воображении физиков на четверть века раньше, чем удалось окончательно убедиться, что она живет еще и в природе, то есть действительно существует, А сначала ученые попросту выдумали ее как третье тельце для баланса по законам сохранения. Вот как это было.
…Многие радиоактивные элементы испускают альфа-лучи — ядра гелия. А многие — бета-лучи. Это обычные электроны. Что проще рассматривать бета-распад так же, как альфа-распад: ядро расстается с электроном, как ружье с пулей! Но обнаружилось, что пули-электроны, грубо говоря, летят, как им заблагорассудится, и ядра отдачи «отдают в плечо» Н? так, как полагалось бы при обычных выстрелах.
Недавно умерший выдающийся физик нашего времени швейцарец Вольфганг Паули, изучая бета-распад, понял, что тут замешано третье тело! В 1931 году он «выдумал» новую пулю крошечного калибра, которая должна вместе с электроном вылетать из ядра… Через два года великий итальянец Энрико Ферми, создавая теорию бета-распада, назвал эту призрачную пулю Паули ласковым словечком «нейтрино» — маленький нейтрон, нейтрончик: она ведь нейтральна.
Кстати уж стоит сказать (в путевых заметках обычно все кстати), что у Энрико Ферми были особые причины относиться ласково к ядерной элементарной частице — нейтрону, открытому в 1932 году англичанином Джемсом Чэдвиком.
Но прежде надо заметить, что, по общему мнению ученых, Ферми был едва ли не единственным в мире физиком-атомником, в котором гений экспериментатора соединялся с гением теоретика. Он был теоретиком с головы до ног и экспериментатором с ног до головы. В воспоминаниях его жены есть забавный эпизод:
«…Несмотря на теоретические указания Энрико, как нужно поддерживать огонь в топке, температура у нас в комнатах не подымалась выше 8°. Я стала поговаривать о зимних рамах. Энрико… уселся у себя в кабинете и погрузился в длиннейшие вычисления… Результаты получились обескураживающие: проникновение холодного воздуха извне настолько ничтожно, что зимние рамы никакой помощи не окажут. Только спустя несколько месяцев Энрико дал согласие на покупку рам. Он пересмотрел свои вычисления и обнаружил, что не туда поставил запятую в десятичной дроби».
Однако среди физиков он слыл непогрешимым.
Тогда же, когда разрабатывал он теорию бета-распада радиоактивных атомов, его мысль уже занимали многообещающие опыты с нейтронами. Он решил бомбардировать ими все химические элементы подряд и скоро обнаружил, что многие атомные ядра, захватывая нейтроны, теряют свою устойчивость. Они становятся искусственно радиоактивными. Такую радиоактивность открыли незадолго до этого Ирен и Фредерик Жолио-Кюри, так что, казалось бы, уже нечему было удивляться. По простой и очевидной логике считалось: чем энергичней бомбардирующие частицы, тем вероятней, что они заставят атомы стать неустойчивыми. Но в римской лаборатории Ферми открылось и нечто прямо противоположное: замедленные нейтроны вызывали больший эффект, чем быстрые. Это выглядело чудом.
Первым заметил «чудо» молодой Бруно Понтекорво. Ему было тогда 25 лет. Впрочем, в римской лаборатории в ту пору все были такими же молодыми, как и ядерная физика. Даже самому «папе» — Энрико Ферми — было немногим больше тридцати. И экспериментировали там весело — с молодой нетерпеливостью и находчивостью, очень по-итальянски.
По-итальянски? Нет, вряд ли это был национальный стиль. Теперь, когда Бруно Понтекорво стал для своих коллег Бруно Максимовичем Понтекорво, членом-корреспондентом Академии наук СССР, ученым с мировым именем, он — руководитель тонких экспериментальных (работ в одной из лабораторий Дубны — может видеть вокруг себя те же черты гибкой веселой изобретательности советских молодых ученых-атомников, для которых он уже сам теперь «папа». Это — интернациональные черты молодости в науке, когда исследователи полны сознания, что они делают историю и верят в будущее.
Осенью 1934 года Энрико Ферми вместе с Бруно Понтекорво и другими учениками опускал источник нейтронов и облучаемый ими цилиндрик из серебра в бассейн с золотыми рыбками. Там, у старого фонтана в саду за стенами лаборатории, Ферми убедился, что вода прекрасно замедляет нейтроны. А он уже понял, что медленные нейтроны легче захватываются атомами просто потому, что они медленнее пролетают мимо ядер, то есть дольше соседствуют с ними. Он еще не знал тогда, что при захвате таких нейтронов становятся как бы вдвойне радиоактивными ядра урана. Не знал, что они делятся почти пополам, выпуская на волю огромную энергию внутриядерных связей. Он еще не догадывался, что в этих опытах у римского фонтана закладывает экспериментальную основу будущих атомных реакторов.
Но, согласитесь, у него были основания питать нежные чувства к нейтронам. И недаром призрачная пуля Паули получила из его уст трогательное имя «нейтрончик» — нейтрино.
А через четверть века, в 1956 году, нейтрино вдруг стало героем дня — с ним связались взбудоражившие ученых новые события в науке об элементарных частицах. Так разве не ясно, что физик в самом Деле имел право улыбнуться в ответ на наше недоумение: что может дать знание какого-то там импульса? Но был у него и еще один повод для улыбки — менее замысловатый, но не менее существенный.
6
Когда вам говорят — площадь комнаты такая-то, что можно сказать о ее длине и ее ширине? Ничего определенного: комната может быть квадратной, а может быть похожей на коридор. Вот так и импульс — произведение массы на скорость: его значение ничего не говорит о массе и скорости по отдельности.
Но, к счастью, есть еще одна легко измеримая величина, зависящая от скорости и массы частицы: энергия ее движения. Узнать бы еще энергию! Тогда сразу раскроет частица оба своих «секрета» — и массу и скорость. Природа ведь и вправду вовсе не держится за свои тайны, она готова разбазаривать их налево и направо, рассказывать когда угодно и кому угодно — нашелся бы умеющий слушать и понимать-Говоря о «секретах» частицы, мы признаемся, сами того не замечая, только в своей «глухоте» и «нерасторопности». Нужны два — уравнения, чтобы определить два неизвестных: скорость и массу. Величина импульса наполовину решает дело: она дает одно уравнение. Энергия может дать другое.
Надо услышать, что рассказывают про свою энергию со сцены туманной камеры космические частицы. Там они выступают перед исследователями как строители тоннелей из тумана. Кривизна тоннеля зависит от импульса. А массивность и длина? Очевидно, от затрат энергии, на какие способна частица, от ее энергетических ресурсов и от ее щедрости.
Около тридцати электроновольт нужно потратить частице на создание пары ионов в камере Вильсона. Частице приходится работать в пути, чтобы возникали центры туманообразования! Но когда силы ее иссякают, она останавливается, обрывается туманный след.
Заряженная частица работает своим электрическим полем. С его помощью взаимодействует она с электронами встречных атомов, отрывая их от ядер. Чем медленнее летит частица, тем больше возникает ионов, тем толще след. Но, стало быть, и траты ее больше — скорее иссякает богатство. А его и так было сравнительно немного: энергия медленной частицы невелика. Она сумеет выстроить хоть и массивный, но короткий тоннель. Это результат ее бедности и щедрости.
И вот частица быстрая миллиардерша, подобно протону из Дубны. Пролетая с огромной скоростью, успеет ли она вообще сколько-нибудь заметно поработать своим полем на единице пути? Успеет ли она потратить хоть немного своей громадной энергии на создание ионов? Тоннель, конечно, окажется очень длинным: энергии для трат у частицы сколько угодно — миллиарды электроновольт. Но не обрекает ли ее богатство на скупость? Не будет ли она. тратить из-за быстроты так мало, что тоннель выстроится кисейный, совсем прозрачный, еле различимый? Зачем тогда подставлять туманную камеру под космические лучи, где особенно интересны как раз частицы высоких энергий?
Конечно, теория относительности должна объяснить — почему же следы таких сверхскоростных частиц все-таки отлично видны в камере Вильсона. Именно такие частицы ощутимо демонстрируют наблюдателю в земной лаборатории, относительно которой они так быстро движутся, возрастание своей массы от скорости, замедление собственного хода времени и сокращение собственного масштаба длины. Оттого-то эти быстрые частицы называют релятивистскими — они целиком живут во власти законов теории относительности (а «относительный» по-латыни — «релятивус»)
Электрическое поле заряженной частицы окружает ее со всех сторон, как земная атмосфера окружает Землю, и частице вовсе не нужно ударять атом «в лоб», чтобы оторвать от него электрон. Частица задевает атомы своим электрическим полем, когда они толпятся вдоль трассы ее полета. Так жар раскаленной болванки обжигает еще на расстоянии.
Но есть невидимая граница, за которой жар не опасен. Есть невидимый предел, за которым поле летящей частицы становится таким слабым, что уже не может сорвать электрона с мимо идущего атома 1 — не может превратить атом в ион.
Вообразите, что на болванку дует сильный ветер: за ветром к ней можно подойти ближе, но зато с боков надо будет теперь держаться от нее подальше: облако жара сплющится, но раздастся в стороны.
И вот летит через газ релятивистская частица. Не изменяет ли огромная скорость и поле частицы так же, как массу, течение времени, масштаб длины? Этого следует ожидать из самых общих соображений: поле тоже вполне материально, и силы его не могут не зависеть от свойств пространства и времени. Эта зависимость сложна, однако физики ее, конечно, расшифровали.
Обнаружилось, что электрическое поле летящей частицы сплющивается в направлении полета, но зато раздается в стороны, как жар болванки, на которую дует встречный ветер. Когда скорость мала по сравнению со скоростью света, такое сплющивание совсем незаметно, как незаметно и увеличение массы тела при малой скорости. Но у релятивистских частиц окружающее их поле электрических сил превращается, по выражению одного физика, «в лепешку» — в уплощенный, зато широкий диск. И чем выше скорость, тем шире лепешка.
Атомы газа должны держаться подальше от трассы релятивистской частицы — ее «жар» может обжечь и отдаленных зевак. А так как атомы ведь не знают, что летит такая гостья, они не сторонятся. Вот и получается, что, хотя частица очень торопится, она успевает наработать достаточно ионов, чтобы создать за собою не кисейно прозрачный, но достаточно плотный тоннель из тумана.
Это маленький пример совершенно реального вмешательства теории относительности в лабораторную работу исследователей «первооснов материи».
Масса изменчива — относительна. Она зависит от скорости. Энергия обладает массой. Масса таит в себе огромную энергию. С этими истинами полувековой давности все уже освоились, или примирились, или свыклись: очень уж внушительны доказательства — водородная бомба, гиганты-ускорители, атомный ледокол!
Но об изменчивости пространственно-временных отношений в природе многие еще думают втайне на манер героини одного юмористического и грустного писателя. «А, — подумала она, — ерунда! Лукавая математика, отвлеченные штуки, никому это всерьез и не нужно…»
Пока люди не нырнули на фотонной ракете в межзвездное пространство, пусть хоть скромная земная туманная камера ответит с улыбкой: «Нет, товарищи, оказывается, не ерунда!»
7
Только теперь я понимаю, сколько лишних вопросов задавал на Арагаце и в Ереване, мороча голову занятым людям, эксплуатируя их профессиональную терпеливость, южную приветливость и восточное гостеприимство.
Я не знаю теперь, что мне делать с их ответами — куда девать даже интереснейшие детали их работы? А главное — я не знаю теперь, как справиться здесь с этими деталями? И еще — я совсем не уверен, нужны ли они здесь вообще?
Специалисты любого дела живут в беспокойном море подробностей. Неспециалисты в этом море мгновенно тонут. — Приходилось ли вам слышать, как разговаривают о шахматах гроссмейстеры и мастера? «Ход а5 впервые встретился в 1902 году в партии Чигорина против неизвестного сеансера, но позже Алехин показал, что в меранском варианте…» Нет-нет, если вы хотите узнать, что за штука шахматы, да вдобавок испытать наслаждение от игры, не обращайтесь к мастерам и гроссмейстерам. Вы ощутите не столько величие предмета, сколько свою ничтожность.
Слушая в Дубне, на Арагаце, в Москве разговоры физиков о космических лучах и элементарных частицах, я с отчаянием чувствовал, как иду ко дну в глубоком море подробностей. Давние университетские годы казались никогда и не бывшими. Но отсталость так или иначе можно было еще ликвидировать, упущенное — наверстать. Хуже было другое: современная физическая картина мира на глазах покрывалась сетью трещин и трещинок, как стенная старинная роспись. Или — как водная гладь покрывается мелкой рябью, переставая быть зеркалом, ясно отражающим небо, берега, окрестный мир…
Сначала все казалось равно важным. Груз подробностей рос. Рушилась надежда когда-нибудь вынырнуть на поверхность. Я, в самом деле, переставал видеть целое за частностями, напуганный их обилием и сложностью. Так отпугивают книги с дотошными комментариями, когда на каждой странице три строки основного рассказа и сорок строк петита непролазных дополнений и разъяснений. Основное ускользало; из лабиринта трещин и трещинок не было выхода.
Такова современная наука. На ее удивительной почве любой вопрос и вопросик разрастаются в ветвистое дерево: факты, факты, факты — проверенные и спорные; догадки, гипотезы, теории — состоятельные и несостоятельные; таблицы, кривые, фотографии, ссылки, имена, имена, имена — известные и неизвестные… Меня отпугивало то, что было в действительности силой науки наших дней, залогом ее успехов, причиной стремительности ее роста: множественность усилий ученых, интернациональность их связей, разветвленность и широта исканий.
Но выхода не было — я дал себе зарок: бросить подробности. Чем меньше их будет, тем лучше. Яснее выступит главное. И я старался держаться этого зарока. Но пришел черед рассказать хоть немного о том, как добывают исследователи элементарных частиц сведения о своих подопечных. Возникли в разговоре камера Вильсона, счетчик Гейгера-Мюллера, магнитно поле Капицы и Скобельцына, измерение импульса и энергии. И вдруг я перестал понимать, где главное, а где подробности.
8
Почему, заговорив о камере Вильсона, я молчу о диффузионной камере, люминесцентной, пузырьковой? Там частицы тоже оставляют видимые следы. У этих приборов, придуманных позже, есть свои громадные неоценимые преимущества.
Видимые следы оставляют частицы в толстослойных фотопленках. Этот способ начал разрабатывать в 30-х годах покойный ленинградский физик Л. Мысовский; другие довели его до высокого совершенства и сделали выдающиеся открытия, пользуясь этим методом. Как же обойтись в рассказе без фотопленок? Камера Вильсона, в сущности, уже история.
И вот я сижу в растерянности, не зная, о чем говорить и о чем молчать.
А тут еще счетчики заряженных частиц! Их десятки и сотни в ядерных лабораториях. Они участники всех свершений, всех замыслов, всех надежд исследователей первооснов материи. Почему я обмолвился о «Гейгере-Мюллере» только двумя словами — справедливо ли это?
И почему ничего не сказал о самом Гансе Гейгере? Он ведь был ближайшим помощником Резерфорда, его учеником и ассистентом, когда в 1911 году великий англичанин уверился в существовании атомного ядра. Гейгер вел решающие опыты, задуманные учителем, и Резерфорд называл его «демоном счета альфа-частиц», восхищался его талантливостью, поражался неутомимостью («Гейгер работал, как раб»). Разве можно было умолчать о том, как во время первой мировой войны учитель и ученик, немей и англичанин, «кровавые враги», тайно переписывались через. друзей в нейтральных странах; как Гейгер помогал жить и работать пленным английским физикам — ученикам своего учителя и среди них — знаменитому Чэдвику, первооткрывателю нейтрона, тогда еще молодому исследователю! Подлый и самодовольный национализм был не властен над умами и душами больших людей науки. Почему же я об этом забыл рассказать, когда речь зашла о счетчике Ганса Гейгера?
Трудно жертвовать любыми — подробностями — и научны-ми, и историческими, и просто человеческими.
Заговорив об этом незаменимом приборе исследователей, можно ли было не сказать, что есть в их распоряжении и другие, столь же важные, счетчики — сцинтилляционные, пропорциональные, черенковские… Вправе ли автор выбирать для своего рассказа только то, что ему заблагорассудится?
И снова: упомянув сейчас о Черенкове, вправе ли я сразу идти дальше, не рассказав, как двадцать пять лет назад аспирант академика Вавилова неожиданно наткнулся на явление, которого прежде никто не замечал?
…Павел Черенков, будущий ученый, изучал свечение растворов урановых соединений под действием гамма-лучей. А открыл он при этом свечение совсем иного рода: оказалось, что и чистые жидкости, без малейших следов урана, тоже слабо светятся при гамма-облучении.
Увидеть новое — большая заслуга. А увидев, не пройти мимо, то есть действительно поверить в новизну открывшегося, — заслуга не меньшая.
Напротив — гораздо большая, чем может показаться в спешке науки! Не раз ученые объявляли новизну мнимой, приписывая неизвестное неизбежным случайностям и ошибкам опыта. А потом хватались за голову: «Да ведь мы же наблюдали это раньше!» Помню университетский рассказ о лаборанте, который получил выговор за неаккуратность, хотя в необъяснимых странностях целой серии оптических опытов был повинен вовсе не он, а неизвестное дотоле микроявление. Странности не были оценены по достоинству сразу… Дело случилось в Московском университете давно, в 20-х годах, но такие истории не стареют.
Так справедливо ли было бы из-за одного того, что это «подробности», не рассказать, как академик Сергей Иванович Вавилов в 1934 году немедленно и сполна оценил новизну открытого его учеником явления; как учитель тотчас сказал, что это не гамма-кванты, а электроны — виновники нового свечения; как для объяснения черенковского эффекта объединили свои усилия ученые двух школ советских физиков: ленинградской — академика Вавилова и московской — академика Мандельштама; как через три года И. М. Франк и И. Е. Тамм дали законченную теорию излучения электрона, летящего через вещество со сверхсветовою скоростью; как потом Черенков принялся за новые опыты и подтвердил все выводы этой теории; как совместный труд наших исследователей обогатил мировую физику новыми знаниями и новым способом определения скоростей и масс заряженных частиц высоких энергий; как в конце концов четвертьвековая история этого открытия завершилась в 1958 году присуждением Нобелевской премии нашим ученым, среди которых, к сожалению, уже не было академика Сергея Ивановича Вавилова.
Можно ли было не добавить хотя бы этих беглых строк к упоминанию о черенковских счетчиках?
Вы видите: подробности мгновенно мстят за злоупотребление ими — только поддайся соблазну и не вылезешь.
Вот промелькнула фраза о сверхсветовой скорости электронов, а мы только что возвращались на минуту к теории относительности и, конечно, еще не забыли, что скорость света — недостижимый предел для любых физических тел, имеющих массу покоя. Можно ли оставить это противоречие неразъясненным? Очевидно, нельзя. Так еще два слова о черенковском эффекте.
Дело в том, что истинный предел скоростей — это скорость света в пространстве, свободном от вещества, — 300 тысяч километров в секунду. Но сквозь вещество свет движется не так быстро — что-то ему как бы мешает. Что же именно? Наверное, сложные взаимодействия фотонов с частицами и полями в веществе.
Не надо думать, что ворвавшийся в вещество фотон замедляет свое движение, чтобы потом, вырвавшись из вещества, вновь «набрать» скорость света в пустоте, Такие замедления и ускорения для фотона невозможны, — вы это, несомненно, помните! Надо рисовать себе происходящее так, что вдоль линии полета светового луча в веществе возникает своеобразная цепь фотонных смертей и рождений: атомы поглощают падающие кванты энергии, возбуждаются и снова приходят к устойчивости, излучая другие кванты. На всю эту чехарду теряется время. Получается, что свет идет через вещество медленней, чем через пустоту. Но эта его новая скорость есть просто скорость распространения взаимодействий — возбуждений и успокоений, порождаемых в веществе проходящей световой волной. И ясно, что покидает вещество совсем не тот фотон, который влетел в него. «Того» фотона давно уже нет, а есть его дальний потомок… Суммарный эффект таков: скорость света в воде всего 225 тысяч километров в секунду, а в алмазе — 120 тысяч. Ну, а такие скорости легко достижимы для электронов. И не только для электронов. Дубенский протон-миллиардер движется несравненно быстрее, чем световая волна в воде или стекле, не говоря уж об алмазе. Такие-то «сверхсветовые» заряженные частицы и вызывают свечение, открытое Вавиловым — Черенковым.
Вот как это происходит.
При гамма-облучении на жидкость падает град очень энергичных фотонов. Они заставляют осыпаться колосья-атомы и снабжают выбитые зерна-электроны огромной скоростью. Эти электроны летят сквозь жидкость, как заряженные релятивистские частицы сквозь камеру Вильсона. Но вообще-то совершенно безразлично, каково происхождение быстрых электронов. Как в туманную камеру, заряженные частицы высоких энергий могут врываться в жидкость или другую-среду извне, а не возникать в ней самой. Наконец совсем не обязательно, чтобы это были электроны. Тут все дело только в том, чтобы частицы были заряжены и обладали сверхсветовою скоростью для среды, сквозь которую лежит их путь. Это могут быть дубенские протоны, космические частицы, осколки атомных ядер — что угодно.
В популярных рассказах об эффекте Вавилова — Черенкова механизм излучения этих сверхсветовых заряженных частиц объясняется обычно так.
Их электрическое поле работает в пути Но знакомому нам образцу: оно обдает своим «жаром» встречные атомы и молекулы вещества, пытаясь создать ионы. Но у поля не всегда хватает на это сил и времени — летит «сверхрелятивистская» частица! Часто в задетых атомах электроны только смещаются относительно ядер — не отрываются совсем, а лишь смещаются из нормального устойчивого положения в неустойчивое.
Иными словами, электрическое поле летящей частицы одни атомы ионизирует, а другие только возбуждает: выводит из состояния равновесия.
Но вот стремительная частица миновала атом, истратив на возбуждение электронов немножко своей энергии, ее поле ушло вперед, чтобы дальше работать. А что тем временем произошло с задетыми атомами? Едва частица показала им свою спину, как возбужденные электроны поспешили вернуться в прежнее — устойчивое — положение. Нечаянно приобретенную энергию они теперь отдают: она излучается в виде порций электромагнитных волн. А так как энергия эта была сравнительно небольшой — поле ведь сумело лишь возбудить атомы, — порции получаются тоже сравнительно небольшие, как раз такие, какими являются фотоны видимого света.
А виновница происшедшего — сверхбыстрая частица — уже далеко от места рождения световых волн: она летит сквозь вещество быстрее, чем это делает свет. Электромагнитные волны от нее отстают и потому образуют позади расходящийся световой конус. Так за торпедным катером возникает на море расходящийся конус отстающих волн. Но волны на море расползаются медленно — их можно долго наблюдать. А световой черенковский шлейф за мгновенно пролетевшей частицей исчезает тотчас — он наблюдается, как короткая вспышка, как лаконичный сигнал: «Частица пролетела!»
Все понятно.
Свет испускают атомы среды, сквозь которую прокладывает Себе путь сверхсветовая частица, а не она сама. Но она возбудитель, она первопричина этого излучения. Она расходует на него свою энергию. А раз так, то можно вслед за Таммом и Франком увидеть в свечении Вавилова — Черенкова очень оригинальное явление природы.
Представим, что излучатель световых электромагнитных волн — сама сверхскоростная частица, попадающая в удивительное положение: она движется сквозь среду быстрее, чем может двигаться там ее же собственное электромагнитное поле! Ну, скажем, наш Дубенский протон, оснащенный 10 миллиардами электроновольт энергии, способен лететь сквозь воду со скоростью почти в 290 тысяч километров в секунду, а его электромагнитное поле на такой. подвиг в воде не способно: свет может пройти в воде за секунду только 225 тысяч километров. Положение и вправду удивительное — поле отстает от частицы. (Так отстают от нашего вперед устремленного тела полы плаща, когда мы очень быстро бежим. Отстают и тормозят наше движение. Они нам мешают, вынуждая напрасно тратить энергию и замедлять бег.)
Отстающее поле тормозит частицу. Она теряет энергию. Но ведь эта энергия сосредоточена в самом ее поле. И образно можно сказать, что частица теряет свое поле, теряет порциями — квантами. Она излучает свет! (Это похоже на то, как если бы мы. отрывали на бегу кусками полы плаща, дабы освободиться от этой обузы.) Так за сверхсветовой частицей появляется тот самый световой шлейф, о котором шла речь.
Когда снаряд или реактивный самолет летят со сверхзвуковою скоростью, мы слышим особый характерный свист или вой. Это их «звуковой шлейф». «Именно поэтому, — сказал Игорь Евгеньевич Тамм в своей нобелевской речи в Стокгольме, — выяснив совершенно аналогичный механизм излучения Вавилова — Черенкова… мы-стали называть это явление «поющими электронами».
Там же, в Стокгольме, через двадцать с лишним лет после создания теории «поющих электронов», Игорь Евгеньевич сделал интересное признание, которое должно прозвучать для нас как утешение в нашей непонятливости. Оказывается, когда математически все уже было сделано почти до конца и верные формулы уже прочно обосновались на бумаге, ни он, ни Илья Михайлович Франк еще не могли примириться с мыслью, что электроны движутся сквозь среду быстрее света. «Как это возможно?» — спрашивали они друг друга и придумывали разные способы, «которые для нас самих сегодня уже непостижимы», — сказал Тамм в Стокгольме, — разные способы избавиться от противоречия с теорией относительности. Только на следующий день после первого их доклада о «поющих электронах» на семинаре в Физическом институте академии они «внезапно узрели простую истину», что противоречие с Эйнштейном тут совершенно мнимое: для электронов запрещена скорость света в пустоте, только в пустоте, а не в среде!
Вы видите цену подробностей; все новые и новые подробности… Поневоле вспоминается бесконечная чаплиновская макаронина, с которой невозможно справиться.
Как же быть с подробностями? Поддаваться соблазну? Тонуть? Нет, зарок был уместен. И если сейчас придется его снова нарушить, то лишь потому, что надо все-таки досказать, как определяют физики энергию космических частиц, как они узнают их скорость и массу.
9
Туманный след в камере Вильсона — это история энергетического расточительства частицы. Если она останавливается и след ее обрывается, значит она дошла до полной нищеты. Так по длине и массивности тоннеля из тумана можно судить, во что обошлось частице путешествие по камере — какова была ее энергия движения в момент появления на сцене.
А если частица не остановилась, но прочертила своим туманным следом все пространство камеры сверху вниз, пронизала дно и ушла из поля зрения ученых, как быть тогда? Ведь она унесла с собою часть нерастраченной энергии и не потрудилась сообщить, какова эта часть. Ясно, что тогда изучение следа ничего не скажет физикам об ее первоначальном богатстве, кроме того, что оно было, очевидно, нешуточным.
Вот теперь можно, наконец, ясно представить себе, какую роль обязаны правильно сыграть частицы, чтобы заслужить право сниматься в мгновенных научных фильмах. Пройдя барьер из счетчиков над туманной камерой, они должны затем щедро растратить всю свою энергию на ионизацию в камере Вильсона — они должны в ней остановиться. А если они этого не сделают и часть своего энергетического богатства утаят, им не удастся самосфотографироваться. Обмануть режиссеров-физиков они не могут это исключено!
Под камерой выложен такой же сплошной барьер из счетчиков Гейгера, как и над нею. Транзитная частица, летящая без остановки, не сумев истратиться в туманной камере до конца, врезается в этот нижний барьер. Там она порождает такой же короткий удар электрического тока, как и в верхнем барьере. А устройство, командующее съемкой придумано так, что этот второй удар тока аннулирует действие первого. Не вспыхивают юпитеры, не расширяется камера, не срабатывают затворы съемочных аппаратов. Частица-обманщица остается неузнанной, промелькнувшей бесследно. Физикам с нею нечего делать.
Из каждой счастливой идеи ученые стремятся извлечь все, что возможно. Камера Вильсона в магнитном поле — это была счастливая идея. Но на Арагаце камера и поле разделены. Все происходит так, как было рассказано, и вместе с тем совсем не так.
Суть в том, что привередливые режиссеры-физики заставляют пожелавшую сниматься частицу сначала продемонстрировать ее импульс, а потом — энергию. Они снимают гостью дважды: сперва в полете через сильное магнитное поле, когда она показывает, как искривляется ее путь, а затем — в полете через туманную камеру, где она показывает, какие энергетические траты ей по плечу.
Все бы хорошо, да только непонятно, как удается физикам фотографировать полет частицы вне камеры Вильсона? Чем отмечает она свой путь до того, как начинает оставлять туманный след? Нетрудно догадаться: ведь еще на подступах к камере частица объявляет о своем прибытии на, Арагац коротким ударом электрического тока в счетчике Гейгера, попавшемся на ее пути. Этот мгновенный ток командует съемкой, но он мог бы выполнять и более простую работу — зажигать маленькую лампочку на щите.
Остальное — простая геометрия. Падая сверху вниз, частица встречает по дороге к туманной камере не один, а несколько сплошных барьеров из счетчиков Гейгера. Это похоже на этажерку: барьер над барьером, как полка над полкой. А в стороне на щите — такие же сплошные горизонтальные ряды крохотных неоновых лампочек: сколько барьеров — столько рядов, сколько счетчиков — столько лампочек. В каждом ряду зажигается та, что получила сигнал от своего счетчика: «Только что меня посетила частица!»
Так на щите — его красиво называют световым табло — возникает неоновый пунктир, как на городской рекламе. Этот пунктир повторяет реальный путь частицы.
А теперь нужно лишь добавить, что этажерка из счетчиков поставлена между полюсами сильного магнита. (Втащить его на Арагац в ту пору, когда дорога кончалась у Бюракана и надежными вездеходами служили только низкорослые ослики, было настоящим подвижничеством.) Магнитное поле превращает путь космической гостьи в дугу окружности — неоновый пунктир на световом табло отражает кривизну этой дуги. Любую окружность можно восстановить по трем точкам. Так, по неоновым точкам физики восстанавливают дугообразную трассу космической частицы в магнитном поле, чтобы узнать ее импульс — ее «количество движения» — произведение массы на скорость.
Проскочив магнитное поле и отметив свой путь вспышками неоновых лампочек, частица врывается в туманную камеру и снова попадает на «этажерку» — теперь это сцена, расслоенная на этажи горизонтальными пластинами из свинца или меди. Зачем здесь нужна многоэтажность, зачем тут помещены пластины?
Вы помните: частица должна остановиться в камере Вильсона, чтобы растратить свою энергию до конца. Пластины помогают ей это сделать: пробиться через миллиметровую толщу свинца стоит частице таких же затрат, как пронизать стометровую толщу воздуха. Не будь пластин, лишь очень слабенькие частицы останавливались бы в туманной камере, остальные прошивали бы ее. насквозь, так и не рассказав физикам о своих энергетических запасах.
Вот мы и подошли к концу лабораторных подробностей, хотя физик сказал бы, что только тут они и начинаются!..
Совершив все, на что обрекли ее исследователи-режиссеры, пройдя, магнитное поле с барьерами счетчиков и остановившись в одной из пластин туманной камеры, частица устало рапортуется правильно сыграла свою роль — честно описала дугу меж магнитных полюсов и честно истратила всю энергию на создание туманного следа, неоновые лампочки еще горят, и след еще не расползся, пожалуйста, снимайте!» И тогда срабатывают затворы съемочных аппаратов: одни аппараты запечатлевают световой пунктир на табло, другие — трассу из тумана в камере Вильсона.
10
Идеи экспериментаторов часто бывают остроумными. Реже обладают они еще и зримой скульптурной отчетливостью. Или графической ясностью. Когда эти черты эксперимента бросаются в глаза, начинаешь думать, что в ученом сидит еще и художник.
Всегда и везде физик требует от своих опытов точности сведений, их однозначности и полноты. Для создания опытной установки современная техника предоставляет в распоряжение ученого массу возможностей — выбирай! Постепенно отпадают варианты ненадежные, дорогостоящие, неосуществимые по каким-нибудь причинам. И все же в конце концов еще остается выбор — можно эдак поставить опыт, а можно так… На чем же остановиться? В этот последний момент, когда все уже взвешено, ученый, наверное, перестает быть только безотказно действующей логической машиной.
В нем просыпается еще и художник. Он вдруг начинает заботиться о таких, бесконтрольных и необязательных вещах, как простота, грация, наглядность и соразмерность… Решительно никто не может с точностью сказать, что это такое? Когда таких качеств нет — в книге ли, в картине, в музыке, в эксперименте, даже в математической формуле, — их отсутствия часто не замечают. Но когда они есть, каждый с радостью чувствует это.
Грация, вероятно, проявляется в минимуме усилий для достижения максимального результата. Примерно так думал Чехов о грации в искусстве. В экспериментах ядерной физики иногда поражает особая грация «экономного чуда» — простота превращения незримого и неслышного в явное и осязаемое. В этом был один из соблазнов рассказывать про Арагац.
Мне хотелось, чтобы и вы, как я, почувствовали не только дух приключений, но и художнический дух в киносъемках на Арагаце. Он там неотразимо присутствует, — поверьте на слово, если вас не убедило рассказанное.
…Годос — по-гречески «путь», скопео — «смотрю». Череда барьеров из счетчиков на пути космической частицы в сочетании со световым табло из неоновых лампочек по праву называется годоскопом — прибором, показывающим путь частицы.
Годоскоп в магнитном поле плюс камера Вильсона — один из вариантов придуманной на Арагаце установки: магнитного масспектрометра Алиханова и Алиханяна. Вариант начала 50-х годов. Это как бы главный съемочный павильон Арагацкой физической киностудии. В его названии отражен весь смысл режиссерской работы тамошних физиков.
Весь смысл! Весь пафос, все надежды, все трудности, вся горечь, все упорство их многолетней работы.
В самом деле, импульс и энергию измеряют на Арагаце не любопытства ради, но с единственной целью — определить возможно точнее массы отдельных частиц. Попутно определяется и скорость как второе неизвестное в системе двух уравнений: импульс — энергия. И к скорости частиц у физиков интерес тоже отнюдь не праздный. Но все-таки скорость — дело второстепенное. Это не постоянное свойство частицы, а только ее богатство, которое можно с равным успехом накопить и потерять. От — скорости природа частиц не зависит: электрон остается электроном, покоится ли он или движется, как человек не становится чем-то другим оттого, что он превращается из пешехода в авиапассажира.
А вот масса покоя частицы — это свойство существенное, постоянное, ненаживное! Так же как электрический заряд, масса покоя определяет саму природу частицы. Или определяется ее природой. Почему это так — физика сегодня объяснить еще не может. Но что это несомненно так, говорит ученым весь опыт изучения микромира, все факты науки.
Разумеется, эта масса покоя относительна, как и сам покой. Остановившись в туманной камере, частица все-таки продолжает лететь вместе с Землей вокруг Солнца со скоростью 30 километров в секунду. Относительно Солнца ее масса покоя иная, чем относительно Земли. Но, измеряя энергию и количество движения частиц в лабораториях, покоящихся на Земле, физики узнают и массу земного покоя пришельцев из космоса.
Частицы сравнивают по их массе, как во времена Менделеева элементы различали по их атомным весам. Конечно, химики изучали и множество других свойств химических элементов и вовсе забывали об атомных весах, когда, скажем, говорили об одних веществах, что они металлы, а о других, что они металлоиды. Так и сегодня — физики уже многое знают про элементарные частицы, а не только величины их масс. Но когда в XIX веке открывали новые элементы, химики прежде всего отвечали на вопрос: «А каков их атомный вес?» В наши дни похожий вопрос начинает терзать физиков, едва возникает надежда, что есть еще неизвестные элементарные частицы материи: «Какова их масса покоя?»
Даже вопрос о заряде частиц отодвигается на второй план, да он и легко разрешим, Главное — «какова их масса покоя?».
Радуга — спектр. В переводе с латыни — «видимое». Основа солнечного спектра в радуге — различие в частоте электромагнитных колебаний световых лучей разного цвета. Так и говорят — «спектр частот». К чему угодно приложимо понятие спектра, лишь бы существовала ясно различимая последовательность величин одного и того же рода: «спектр скоростей», «спектр энергии», «спектр масс».
Когда в начале 40-х годов братья Алиханов и Алиханян начали с большими надеждами свои многолетние исследования состава космических лучей, они, естественно, постарались основать лабораторию в поднебесье — там, где атмосфера еще не настолько разрежена, чтобы трудно было дышать и работать, но где плотность воздуха и его поглотительная способность все же достаточно малы, чтобы на приборы падало гораздо больше космических частиц, чем в земных долинах. И так же естественно они назвали свою экспериментальную установку масспектрометром: их занимал спектр масс в потоке мельчайших пылинок вещества, приходящих на Землю из глубин мирового пространства, и в ливнях других пылинок материи, порожденных в самой земной атмосфере.
И когда мы говорили о «космических гостях», о «пришельцах из космоса», это было не столько точно, сколько красиво: в главном съемочном павильоне на Арагаце может с одинаковым правом самосфотографироваться и частица, действительно пришедшая из далекого далека и вполне земная частица, родившаяся в воздухе или даже в веществе потолка лаборатории. Как это ни странно, но для исследователей «первооснов материи» такие вторичные частицы даже интересней гостей издалека.
Почему? Да потому, что гости издалека — это уже давно — знакомые ученым атомные ядра. В подавляющем большинстве — простейшие водородные ядра, обыкновенные протоны.
Конечно, физикам не сразу стало это известно.
В двадцатых годах думали, что всепроникающие космические частицы — просто очень энергичные фотоны, иначе говоря — гамма-кванты. И только. Их называли даже ультрагамма-фотонами, и кто-то окрестил само космическое излучение ультралучами. Долго бытовало это старое название, в котором так звучно отразилось былое заблуждение исследователей.
Когда оно было опровергнуто, физики стали думать, что из космоса приходят к нам электроны, Но и такое предположение оказалось ошибочным.
До протонов очередь дошла только в сороковых годах. И в том, что ученые окончательно убедились в ядерной природе гостей издалека, была большая заслуга многих наших экспериментаторов-космиков, проводивших исследования в горах и в стратосфере.
Разумеется, космические протоны ничем не отличаются от ядер земного водорода и сами по себе они вряд ли возбудили бы острое любопытство исследователей элементарных частиц. Весь интерес, который питают к ним физики, особенно экспериментаторы, корыстного происхождения: эти протоны, залетающие к нам из космоса, совершенно бесплатно снабжены колоссальной энергией. Расходы на их ускорение взяла на себя вселенная, за что экспериментаторы ей весьма благодарны. Почти световые скорости, — те десятки, сотни, тысячи и даже миллиарды миллиардов электроновольт энергии, какими перегружены пришельцы из мировых глубин, — делают их незаменимыми участниками физических экспериментов, нечаянно проводимых самой природой в воздушном океане. Эти протоны — действительно могучий молот Космоса. Он бьет по веществу нашей атмосферы, покоящейся на Земле-наковальне. И эти удары вызывают бесценные для физиков искры ядерных превращений. И что всего ценнее — превращений самих элементарных частиц.
Вот тут-то исследователи «первооснов материи» и погружаются в область тончайшей алхимии. И знают: здесь их могут подстерегать любые неожиданности. Эти искры, эти вторичные частицы, — по правде говоря, они уже недостойны носить высокое и таинственное звание космических, — рассказывают о мире «первооснов» такие поразитёльные новости, каких никогда не смогли бы сообщить истинно космические, залетные протоны. Рождаясь в результате насильственного вторжения таких протонов в глубинную структуру материи, вторичные частицы выдают секреты этой структуры. И легко понять, почему несколько лет назад академик Д.В. Скобельцын сказал: «Я думаю, что, если проследить за историей физики в последнее время, страница, относящаяся к развитию наших знаний о космических лучах, быть может, окажется одной из наиболее интересных и увлекательных».
На протяжении трех десятилетий вторичные космические лучи щедро рассказывали физикам новость за новостью, одну другой неожиданней. Исследование состава этих лучей и возбудило у наших экспериментаторов надежды на открытие новых элементарных частиц при киносъемках на горе очарований и разочарований.
…Наверное, уже вызывают досаду эти навязчиво красивые, но не разъясненные слова. Почему «очарований»? Почему «разочарований»? Не пора ли, наконец, растолковать, в чем тут дело? Согласен, давно пора. И сейчас все станет ясно само собой. А попутно, может быть, станет ощутимей не только дух приключений (и художнический дух) в изучении «первооснов», но еще и драматизм, сопутствующий научным разысканиям экспериментаторов в невидимом и неслышном мире элементарных частиц.
11
Мне в самом деле верится, что на Арагаце возникнет со временем целый научный городок. Я мысленно вижу обжитые берега Кара-геля: по соседству со старыми лабораториями космиков — новые здания, асфальтовые дорожки, оранжереи, по-северному скудные, но живые сады. Вон биологическая станция и рядом, быть может, станция вулканологов, а дальше — сооружения, воздвигнутые исследователями погоды, физиологами, авианавигаторами, геофизиками, да и мало ли кем еще?.. А в стороне и выше — высокогорная гостиница туристской базы. И над нею, может быть, и вправду светящееся название «Мезон». Почему-то мне совершенно реально видится во тьме неоглядной ночи это неоновое слово, напоминающее об исканиях тех, кто столько сделал для освоения арагацкого поднебесья. (Осенью 1960 года в газетах промелькнуло сообщение, что высоковольтная линия электропередачи уже дошагала до Кара-геля. Значит, замолк движок на горе, и ток пошел наверх из долины! Это начало будущего.)
И вот очень хочется представить себе, что будут отвечать старожилы Арагаца любопытствующим туристам, когда те зададутся естественным вопросом: отчего это кому-то пришло на ум вычертить в здешнем небе неоновыми трубками непонятный научный термин «Мезон»?
— Это целая история… — ответит старожил. — Долго рассказывать…
— А если в общих чертах?
— Ну, разве что в общих чертах…
Пожалуй, старожил улыбнется про себя, он припомнит, как Ильф и Петров в свое время заметили, что на Востоке обязательно рассказывают легенды о несчастных красавицах, которых ревнивые деспоты швыряли в горные озера с прибрежных скал. Возвышенные кочующие легенды для романтического объяснения местных названий… А тут — проза науки, пот, годы однообразного труда, черное озеро без красивых легенд. Но, может быть, старожилу подумается, что всякое время творит свои предания? Что же касается романтичности их, то еще не известно, что предпочтительней.
Как ни бегл будет рассказ старожила, начать ему придется издалека: с возникновения самого слова мезон. Оно появилось в науке о микромире незадолго до войны.
В 1935 году молодой японский теоретик Хидэки Юкава, как очень многие теоретики в ту пору, был поглощен размышлениями над природой ядерных сил. Всего тремя годами раньше было надежно установлено, что атомные ядра построены из протонов и нейтронов — одинаково массивных частиц, почти в две тысячи раз более тяжелых, чем электроны. Но оставалось совершенно непонятным, какими силами удерживаются эти частицы вместе, образуя ни с чем не сравнимую по прочности упаковку атомных ядер.
Может быть, все объясняется силами тяготения? Нет, они слишком малы. Надобно число с 38 нулями, чтобы показать, во сколько раз эти силы слабее тех, что связывают протоны и нейтроны в ядрах.
Может быть, все объясняется электромагнитными силами? Нет, это явная нелепость: все протоны одинаково заряжены и не притягиваются взаимно, а отталкиваются друг от друга. У нейтронов же вообще нет электрического заряда: они нейтральны. Правда, ядерные частицы обоих видов — крошечные магнитики, но и силы магнитного притяжения в 100 раз слабее тех, с какими столкнулись физики, когда захотели разрушить связи протонов и нейтронов в ядре.
Стало ясно: существуют какие-то особые силы ядерного взаимодействия. Их особенность прежде всего в том, что они огромны по сравнению со всем, что было прежде известно физикам, но действуют на очень маленьких расстояниях — таких ничтожных, что они, эти силы, совсем иссякают в ближайших окрестностях ядер. Юкава размышлял над вопросом: как же осуществляются взаимодействия ядерных частиц?
Но еще годом раньше этот вопрос заставил подолгу засиживаться за рабочим столом московского теоретика Игоря Евгеньевича Тамма. Его живая мысль, такая же легкая на подъем, как и он сам, известный альпинист и путешественник, всегда влекла его туда, где еще мало кто хаживал и где торных дорог еще никто не нашел.
Едва в 1932 году был открыт нейтрон, как И. Е. Тамм понял, что наконец-то открыта частица, которая вместе с протоном создает все атомные ядра. Это же понял и другой наш физик, Д. Д. Иваненко. Скоро стало известно, что нейтрон не очень живуч: он превращается в протон, электрон и ту третью крошечную частичку, которую «выдумал» Вольфганг Паули для объяснения бета-распада и которую Энрико Ферми нежно назвал нейтрончиком, нейтрино. Эти новые сведения, пришедшие от экспериментаторов, заставили теоретика Тамма подумать: «А не возникают ли могучие непонятные ядерные силы оттого, что между ядерными частицами все время происходит обмен электронами и нейтрино?»
Идея такого странного взаимодействия была новой и неожиданной. Тамм принялся считать. (Теоретики обязательно набрасывают математические портреты своих физических идей мало кому доступными закорючками на бумаге — они «абстракционисты поневоле».) Взаимодействие с помощью обмена электронами и нейтрино получалось сильным. Но все таки недостаточно сильным!
Однако трасса нового пути была проложена.
Через год идеи московского теоретика откликнулись громким эхом на японских «островах. Хидэки Юкава пошел вслед за Таммом. Ход его мысли был прост. «Да, очевидно, Тамм прав — необычайные ядерные силы возникают благодаря необычному механизму, но столь же очевидно, что протоны и нейтроны обмениваются и связываются какими-то другими частицами, а не электронами и нейтрино». Двадцативосьмилетний японский теоретик рассуждал как сын своего века, когда стал искать нужные для теории частицы. Он вспомнил Эйнштейна, который тридцать лет назад первым принял всерьез кванты Планка — поверил в их физическую реальность.
Юкава представил себе, что протоны и нейтроны окружены неизвестным силовым полем точно так же, как движущиеся заряды окружены полем электромагнитных сил. Конечно, эти ядерные поля своеобразны — могучи и как бы «резко ограничены» в пространстве. Но почему бы не допустить, что и на них распространяются квантовые представления Эйнштейна?
Фотоны — кванты энергии электромагнитного поля. Иными словами, порции материи этих полей. Наверное, и ядерная энергия существует в виде порций — квантов ядерного силового поля, в виде микрокентавров, которых можно было бы назвать «ядронами». И, как фотоны, эти кванты тоже совершенно реальны. Вот и все! Они-то, вероятно, и есть те частицы, которыми перебрасываются и связываются протоны и нейтроны. Этими ядерными квантами надо заменить в схеме Тамма слишком «слабые» электрон и нейтрино.
Каковыми же должны быть такие частицы?
Юкава, разумеется, тоже начал считать.
И вот получилось, что кванты ядерных полей в отличие от фотонов должны обладать реальной — не нулевой — массой покоя. Другими словами, они не могут двигаться со скоростью света. Юкава так и назвал их — «тяжелые фотоны», И, кроме того, они должны быть очень недолговечны, — должны, очевидно, распадаться на те самые электрон и нейтрино, о которых думал Тамм. Для среднего времени жизни этих неведомых частиц у Юкавы получилась величина порядка миллионной доли секунды (10-6). А для массы покоя — величина в 200–300 раз большая, чем масса электрона. И, наконец, у них есть заряд — плюс или минус.
Портрет неизвестной частицы был начертан, оставалось «узнать ее в лицо»: открыть среди обитателей микромира.
В то время, в середине тридцатых годов, список элементарных частиц был еще очень короток. Три частицы, создающие все атомы: электрон, протон, нейтрон. Частицы, представляющие энергию-массу света: фотоны. И еще позитроны: положительно заряженные близнецы электронов, в паре с которыми они рождаются, когда гибнет достаточно большой по своей массивности фотон. (Помните, нас беспокоил вопрос, что происходит с фотоном, когда он под угрозой гибели тормозится? Вот это и происходит в подходящих условиях: он порождает новые частицы.) Существование нейтрино еще нуждалось в лабораторном доказательстве.
Такова была добыча экспериментаторов и теоретиков за сорок лет пристального изучения микромира и его обитателей — пять открытых элементарных частиц и одна проблематическая! К нынешним дням этот список вырос более чем в пять раз. Так, может быть, образ рога изобилия, встретившийся нам в самом начале книги, был не таким уж страшным преувеличением?
Но всего интересней, что тогда, в 1935 году, физики еще не знали ни одной частицы, промежуточной по массе между легоньким электроном и тяжелым протоном. Казалось, природа и не позаботилась заполнить эту зияющую брешь. Казалось, что для создания всего разнообразия мира ей и не нужны были никакие другие частицы, кроме уже известных.
Юкава предсказал: есть элементарные частицы тяжелее электрона и легче протона, наделенные удивительным свойством краткости своего бытия.
Кстати, так ли удивительно это свойство? Стоит заговорить о мире элементарных частиц тем языком, каким люди говорят о мире живых существ, и эта краткость жизни ядерных квантов покажется вполне оправданной. Ведь если они есть в природе, то понадобились ей лишь для того, чтобы могли осуществляться могучие ядерные взаимодействия. А эти взаимодействия происходят на таких малых расстояниях, что у квантов ядерного поля нет прямой нужды далеко путешествовать, а следовательно, и долго жить. (Только, пожалуйста, не воспринимайте это как строгое научное объяснение краткости бытия частиц, предсказанных Юкавой. Это замечание между делом, для наглядности, для того, чтобы хоть на ощупь ориентироваться во тьме непонятностей природы.)
Хидэки Юкава предсказал еще, что его частицы должны появляться во вторичных космических лучах: когда первичные наносят мощные удары по земной атмосфере, атомные ядра в молекулах воздуха могут испытывать внутренние превращения и «выплескивать» в пространство энергию своих ядерных полей. Брызги этой энергии — ядерные кванты. Двигаясь с громадными скоростями, они могут успеть, несмотря на краткость жизни, пролететь до распада немалые расстояния. Значит, их можно поймать.
Прошло два года. Однажды американский физик Андерсон, — работавший со своим сотрудником Неддермайером, увидел на фотоснимке туманный след, прочерченный в камере Вильсона необычной частицей. Почуяв эту необычность, он решил провести детальные измерения и подсчеты. Кривизна, длина и массивность следа свидетельствовали, что на сей раз тоннель из тумана проложил строитель-тяжеловес, по сравнению с электроном, и строитель-легковес, по сравнению с протоном. Его масса была примерно в 200 раз больше электронной и примерно в девять раз меньше протонной.
По извечной традиции ученых — отыскивать в мертвых языках классической древности корни для научных терминов, Андерсон дал новой частице греческое имя: «мезотрон», или «мезон» (от слова «мезос». — промежуточный, средний, ибо такова была масса обнаруженной частицы).
Потом вспомнили, что еще в 1933 году немецкий экспериментатор Кунце опубликовал фотографию непонятного следа в точности того же типа, что и след андерсоновского мезона. Но тогда на нее не обратили никакого внимания, подумали: «Наверное, просто ошибка опыта…» А все потому, что не ждали! Сам автор несостоявшегося открытия не ждал в ту пору, что какие-то еще неизвестные элементарные частицы могут поведать ему о своем существовании. Повторилось то же, что незадолго до того случилось с позитроном. Его открыл в 1932 году все тот же счастливый мастер эксперимента Карл Дэвид Андерсон. Но впервые след позитрона наблюдал еще в конце двадцатых годов Дмитрий Владимирович Скобельцын. Экспериментатор столь же высокого класса, он, однако, не ждал этого следа и не поверил в него…
Скоро масса покоя андерсоновского мезона была установлена с большою точностью: около 207 электронных масс. И, конечно, оказался он неустойчивым. Время его жизни было хорошо измерено: около двух миллионных долей секунды (2·10-6). И обнаружились мезоны обоих зарядов: отрицательные, как электрон, и положительные, как позитрон. И, наконец, космические лучи действительно обернулись настоящим природным заповедником мезонов.
Это был, между прочим, интереснейший факт. В нем неожиданно нашла яркое подтверждение теория относительности. Приятно сознавать, что после предыдущих глав мы уже можем по достоинству оценить происшедшее. А произошло вот что…
Физики убедились: мезоны рождаются при ядерных превращениях на довольно большой высоте — где-то в стратосфере. Тем не менее эти мезоны успевают, не распавшись, долететь до самой Земли. Их регистрировали в камерах Вильсона на уровне моря и даже глубоко под водой. Как это возможно, если время их жизни — две миллионных секунды? Конечно, летят они с колоссальными скоростями. Их энергия громадна. Оттого они и способны беспрепятственно пронизывать внушительные толщи вещества. Но все-таки, как бы ни была велика скорость мезонов, она меньше скорости света: у них есть масса покоя. А свет за две миллионных секунды проходит всего 600 метров. Вот и получается, что даже самые быстрые мезоны, родившись в стратосфере, там же должны были бы и распасться, успев приблизиться к Земле всего на каких-нибудь полкилометра. Между тем они умудряются проделать путь в 5," 10, 15 километров и. только потом гибнут. Что ж это значит?
Только то, что они — релятивистские частицы, и ньютоновой механики для них мало: надо привлечь к делу законы Эйнштейна.
Стоит спросить: а по каким часам было измерено время жизни мезонов? Вы ведь понимаете, это крайне важно! Часы на быстром мезоне идут гораздо медленнее, чем на Земле, относительно которой летит он с гигантской скоростью. Время на релятивистском мезоне течет, как на космическом корабле с воображаемым фотонным двигателем: «мезонный год» может равняться десяти «земным годам» — двадцати, тридцати или многим, нашим векам. Все зависит от скорости мезона по отношению к Земле, от того, насколько эта скорость близка к световой.
Но фотонный корабль — пока фантазия, а мезоны Андерсона — реальность, ежеминутная реальность для физиков-космиков. Так из-за своего удивительного свойства — быстротечности жизни — мезон позволил экспериментаторам узнать судьбу будущих астронавтов. Возникла возможность на опыте убедиться, что их ждет нескончаемая молодость, покупаемая ценою утраты земного времени: та космическая печаль, о которой уже было рассказано.
2·10-6 секунды — собственное время жизни мезонов. Физики ухитрились его измерить непосредственно с помощью все тех же туманных фотографий. Экспериментаторы проследили, как останавливается очень медленный мезон и, потом распадается с опусканием быстрого электрона и нейтрино, которым он завещает свою энергию-массу. Две миллионных секунды —» это время жизни мезона по «мезонным часам».
Когда летит чудовищно быстрый мезон, на земных лабораторных часах успевает за одну миллионную «мезонной секунды» пройти 10, 20, 30 или еще больше миллионных долей секунды земной! А мы измеряем скорость мезона в земных километрах и земных секундах. Оттого-то, родившись в стратосфере, мезон, несмотря на краткость своей жизни, умудряется пролететь не полкилометра, а в 10, 20, 30 раз большее расстояние — 5 земных километров, 10, 15… И туманные камеры гостеприимно встречают его даже на дне воздушного океана — на уровне моря. И уж тем более на уровне арагацких вершин, откуда ближе до неба на целых три километра.
Хидэки Юкава мог радоваться: все его предсказания сбылись. Какое торжество теоретического предвидения! И все было бы в самом деле хорошо, ясно и просто, если бы… Если бы мезоны, открытые Андерсоном, действительно были бы мезонами, предсказанными Юкавой. Но замысловаты пути исследования невидимого и неслышного.
…Вот из какого далекого далека начнет, вероятно, старожил Арагаца свой рассказ о неоновой рекламе над Кара-гелем. Любопытствующий турист, пожалуй, потеряет терпение.
— Знаете, старые легенды о потонувших красавицах, честное слово, были короче и понятней.
(Думаю, он остережется добавить: «и интересней».) А старожил усмехнется:
— Я предупреждал: это целая история.
И, может быть, потому, что усмешка выйдет у него не очень уж радостная, недоумевающий турист все-таки попросит продолжать, но только с обычной туристской нетерпеливостью заранее осведомится:
— Так в честь какого мезона горит у вас этот неон — в честь открытого Андерсоном или в честь предсказанного Юкавой?
— Ни то и ни другое. Эта надпись сделана в честь надежд и упорства. Дело было так…
— В общих чертах, конечно? — вежливо намекнет турист.
— Не бойтесь, в самых общих.
12
Теперь представьте себе, как в начале сороковых годов выглядел, по мнению физиков, мир элементарных частиц. Его население увеличилось еще на пару близнецов, очень напоминавших электрон-позитрон: это были два мезона — положительный и отрицательный.
Все физики безоговорочно признавали, что найдены именно ядерные кванты Юкавы. А ведь только этих квантов и недоставало «для полноты картины» — для объяснения взаимодействия частиц в атомных ядрах. Снова стало казаться, что все обитатели микромира уже открыты и нет особых причин ожидать появления каких-нибудь новых гостей.
Конечно, не стоит думать, будто то была железная уверенность. Нет, никто не взялся бы доказывать это во всеуслышание. Еще не существовало, как, впрочем, и сегодня еще не существует, общей теории элементарных частиц. Не было и пока еще нет такой теории, которая могла бы заранее обнадежить экспериментаторов в их исканиях или, наоборот, «могла бы предупредить их: «Не тратьте силы попусту, никаких новых частиц в запасе у природы нет!»
И вдруг случилось так, что захватывающее душу предчувствие небывалых перспектив — предчувствие, способное вдохновить ученых на многолетний подвиг труда и терпения, — охватило целую группу наших физиков-космиков во главе с талантливыми братьями Алихановым и Алиханяном.
У них уже были за плечами долгие годы работы в знаменитом Ленинградском физико-техническом институте академика Иоффе, где начали свой путь десятки известнейших наших исследователей: Александров, Арцимович, Капица, Кикоин, Курдюмов, Семенов, Скобельцын, Харитон, Шальников… (У этого перечня нет конца!)
Нельзя не вспомнить, что к этой когорте принадлежал и безвременно ушедший от нас на пятьдесят восьмом году жизни академик Игорь Васильевич Курчатов (1902–1960). Когда на предыдущих страницах в разговоре о «подробностях науки» шла речь о нейтронных опытах Энрико Ферми, можно было там же рассказать, как в ту же пору, в 1934 году, взялся за нейтронную бомбардировку атомных ядер и молодой ленинградский физик Игорь Курчатов. Я не сделал этого только потому, что попытка передать здесь суть его научных исканий увела бы нас в дебри ядерной физики. Но к слову уж хочется сказать, что с тех пор нейтроны и атомное ядро стали его пожизненной научной страстью. И не случайно в те же сороковые годы, к которым относится этот «мезонный рассказ», Игорь Васильевич Курчатов сделался главою наших атомников — великим организатором нашей атомной науки и атомной индустрии. Со временем его жизнь и деятельность станут темой волнующего повествования о суровых путях, надеждах и свершениях атомного века…
Но вернемся на Арагац. Братья Алиханов и Алиханян были из той же ленинградской когорты. И в 30-х годах они порознь и вместе немало поработали над изучением ряда трудных атомно-ядерных проблем. И космические лучи уже были к началу сороковых годов их добрыми знакомцами.
В конце 1940 года внимание старшего из братьев, Абрама Исааковича Алиханова, привлекла одна загадочная несообразность в опытных данных о поведении космических лучей. Наверное, это явное излишество — растолковывать, что там смущало ученых. Но, понимаете ли, в том смущении, — а смущение не принадлежит к числу сильных человеческих переживаний, — дремала буря. Короткая буря в физике и долгая буря в человеческих сердцах. Придется растолковывать.
Речь шла о знакомом нам свойстве космических частиц превращать встречные атомы в ионы, о той способности, которой обладают только заряженные частицы. К 1940 году во вторичных космических лучах были известны две пары таких частиц-близнецов: электрон-позитрон и два мезона.
Еще прежде физики стали разделять вторичные лучи на мягкие и жесткие. Деление было совершенно условным, но; очень ярким: ставили десятисантидоетровую пластину свинца и прослеживали судьбу падающих частиц — одни пронизывали ее насквозь (их назвали жесткими), другие застревали в свинце (их назвали мягкими). Тут наглядно обнаруживалась громадная разница в энергиях мягких и жестких лучей. Скоро было доказано, что мягкие — это первая пара близнецов, электроны и позитроны, а жесткие — вторая пара, мезоны. Это для них, более массивных и потому, при тех же примерно скоростях, более энергичных, прозрачен даже толстый брусок свинца.
Но над чем же задумался Алиханов? Суть в том, что измерения несколько портили эту ясную картину состава мягких и жестких лучей: мягкие нарабатывали явно больше ионов в веществе, чем это им полагалось бы делать, если б они действительно состояли только из электронов и позитронов. На ученом языке эта несообразность называлась «аномальным поведением мягкой компоненты».
Любая аномалия для исследователей — неприятность и счастье. Неприятность потому, что неизвестно, в чем дело. И счастье тоже потому, что неизвестно — в чем дело?
Алиханов высказал естественнейшее предположение: а нет ли в мягких лучах малой примеси медленных тяжелых протонов, которые способны на своем пути покалечить гораздо больше атомов (помните придуманный Пьером Оже военизированный образ для процесса ионизации), чем релятивистские быстрые электроны? Если такая примесь есть, несообразность исчезнет.
О происхождении этих медленных протонов тогда еще ничего нельзя было сказать. Однако Алиханов уже догадывался, что это, наверное, прежде всего уроженцы земной атмосферы — обломки атомных ядер, разрушенных бомбардировкой первичных лучей.
Младший брат, Артемий Исаакович Алиханян, выдвинул предположение, что медленных протонов в мягкой компонент те много, а не мало, но каждый из них — менее сильный ионизатор, чем думается Алиханову.
Словом, как всегда, вокруг неизвестного сразу же возник спор. И, как всегда, решить его мог только эксперимент. Да и саму аномалию надо было еще детально изучить.
Вот так негромко началась арагацкая буря.
Она началась уже в годы, когда шторм Великой Отечественной войны шумел над страной. И начало, в самом деле, было легендарным (о нем-то и не имел представления молодой шофер в ослепительном зеленоватом пиджаке). В 1942 году, вернувшийся с флотской службы после решения одной военно-технической задачи, измученный эвакуационным полу-бездельем в Казани, где собралось много физиков, которых не брали в армию, заручившийся поддержкой академиков Иоффе и Капицы, Алиханян решил снарядить первую экспедиционную вылазку на Арагац.
Тогдашний руководитель Армянского филиала академии Иосиф Абгарович Орбели недаром назвал ту экспедицию «военно-космической»! Этим было сказано все. А физики тогда говорили о себе весело-невесело: «Мы оттого физики, что люди физического труда». Впрочем, полушуткой-полуправдой это оставалось на протяжении многих лет: арагацкие экспериментаторы походили на ранних мореплавателей-землепроходцев: они сами строили для себя корабли…
К концу войны всеми умами на Арагаце владели слова — «третья компонента». Многочисленные измерения позволили Алиханову и Алиханяну дать ожидаемое объяснение непонятной аномалии. Они доказали: в космических лучах есть третья компонента, кроме мягкой и жесткой. И это действительно протоны, главным образом — протоны. Вскоре выяснилось, что в споре между братьями правда была на стороне младшего: протонов оказалось сравнительно много.
Можно ли не понять возбуждения, охватившего физиков на Арагаце? Они получили серьезное указание на то, что в космических лучах громадную роль должны играть ядерные процессы. Между тем в ту пору многие физики были убеждены и доказывали это в своих работах), что протонов в космическом излучении нет вообще. Другие полагали, что примесь протонов — нечто второстепенное, крайне малосущественное, «только подковка к лошади», как выразился по этому поводу Алиханян. А будущее довольно скоро показало, что космические протоны — «сама лошадь».
Ради исследования открывшейся им третьей компоненты стали арагацкие физики людьми физического труда, ради этого втаскивали они туда лабораторное оборудование для магнитного анализа, ради этого начали по-городскому обживаться на дикой горе. Работа шла. И настала пора, когда физики на Арагаце почувствовали себя в преддверии нового, несравненно более значительного открытия.
Спектр масс экспериментаторы изображают волнистой кривой на миллиметровке. Она получается волнистой оттого, что частицы одних масс существуют и обнаруживаются в эксперименте, а частицы других масс не существуют и не обнаруживаются. Когда частицы есть, над соответствующим значением массы прорисовывается пик. Когда частиц нет, на Кривой появляется провал. Спектр масс космических частиц весь в пиках и провалах. Какую кривую ожидали увидеть арагацкие физики в результате своих исследований? Они уже знали: не считая электронов, на ней обозначатся два пика — мезонный и протонный. А между ними — провал. И вот, к своему величайшему изумлению, физики увидели, что это не совсем так!
В провале между пиком мезонов (масса около 200) и пиком протонов (масса около 2 000) прорисовались бугры. (Так можно увидеть цепь холмов между двух горных вершин.) Это была волнующая неожиданность. Откуда взялись эти горбики в спектре масс? Не означают ли они, что в космических лучах нет-нет да и появляются еще никем не наблюдавшиеся, неизвестные элементарные частицы? Вообразите, какие чувства теперь должны были охватить физиков на Арагаце!
Тут напрашиваются очевидные сравнения: так, — наверное, чувствовали себя мореплаватели в океане, когда появление птичьих стай намекало им — где-то впереди лежит, быть может, близкий незнаемый берег; такие чувства, наверное испытывали геологи, когда скопления красных кристалликов пиропа на дне старательского лотка вселяли в них веру — где-то неподалеку лежит, быть может, алмазная трубка. Только для верности масштаба надо еще представить себе, что «незнаемый берег» — новый материк, а «алмазная трубка» — новый Трансвааль… Как это пишется в таких случаях: «и вот корабли развернули все паруса», или «теперь геологи шли не останавливаясь». Но, думая о физиках на Арагаце, лучше вспомнить слова Резерфорда: «Гейгер работал, как раб».
Так работали теперь на Арагаце.
Так стал он горой очарований.
В 1946 году впервые прозвучало на берегу Кара-геля новое слово во множественном числе — варитроны. В единственном оно и не могло бы возникнуть, потому что призвано было отразить разнообразие — многовариантность — масс неустойчивых неизвестных частиц, упрямо дававших горбики между мезонным и протонным пиками. Физики еще не могли «узнать в лицо» каждую из новых возможных частиц, но тогдашние измерения на масспектрометре вселили в них уверенность, что они имеют дело с прежде неведомыми обитателями микромира.
Сколько же таких неведомых обитателей есть в запасе у природы? Уже сама мысль, что они есть, что нет зияющего провала между мезонами и протонами, сама эта мысль имела громадное этапное значение для познания «первооснов». Но сколько их, еще неизвестных частиц?
Был соблазн рассматривать каждый холмик на спектральной кривой как верный признак существования частицы с соответствующей массой. Для этого только надо было быть совершенно уверенным, что ни в свойствах измеряющей установки, ни в свойствах приходящих частиц нет ничего, способного создавать обманные холмики — своеобразный мираж.
…Прерывая воображаемый рассказ старожила, хочется несколько слов сказать от себя.
В те годы мне не случилось бывать на Арагаце, и я еще не был знаком с Артемием Исааковичем Алиханяном, возглавлявшим лабораторию на горе. И не знаю, что переживал он тогда вместе со своими сотрудниками. Кажется, ничего не могло быть проще, чем расспросить об этом Алиханяна много лет спустя после отшумевшей бури. Однако я на это так ни разу и не решился. Все останавливала мысль: не покажется ли такое любопытство ничем не оправданным «влезанием в душу»? Но почему-то мне представляется, что в те недели и месяцы счастливого переживания неслыханной научной удачи бывали у Алиханяна часы внезапных сомнений. Внезапных и безотчетных: другому их не объяснить и разумными доводами от них не избавиться. (Вдруг мрачнеет человек, ходит притихший и неразговорчивый, потом взрывается от чужого неосторожного слова, и никто не понимает, что случилось, «какая муха его укусила». А ничего не случилось! Просто человек думает.) Все мне почему-то представляется во тьме алиханяновской комнаты на Арагаце красный тревожный огонек несчетной ночной папиросы…
Поначалу на спектральной кривой прорисовывалось столько неожиданных холмиков, что в пору было подумать, будто в мире элементарных частиц существует просто непрерывный спектр масс — возможны чуть ли не любые массы. И один выдающийся физик даже высказывал такую мысль. Хотя она была мимолетна, о ней стоит здесь вспомнить, чтобы ясно стало, какой громкий отзвук породили в науке события на Арагаце. В дискуссиях сталкивались страсти сторонников и противников варитронов. О новых частицах (в одном варианте их было 15, в другом — около 20) восторженно рассказывали популярные очерки, их открытие многозначительно трактовали поспешные философские статьи. Конечно, авторы и тех и других были искренни и ни в чем не повинны.
А на Арагаце продолжали работать…
Экспериментаторы проверяли и перепроверяли показания своей установки. Они накапливали, как принято говорить, громадную статистику. «В результате трехлетней работы, — писали в 1949 году два сотрудника Арагацкой лаборатории, — удалось зафиксировать и обработать траектории около 500 000 частиц».
Полмиллиона кинокадров со световым пунктиром точек на неоновом табло… Полмиллиона наблюдений и расчетов… Это были неотступные поиски «правды эксперимента».
Их итог не оставался неизменным.
Физики совершенствовали свой метод получения спектра масс — свою оригинальную, еще нигде и никем не испытанную установку. Тогда в ней не было туманной камеры, и экспериментаторы не могли непосредственно наблюдать след прилетевшей частицы, характер ее остановки, зрелище ее распада, когда распад имел место. Туманную камеру заменял в ту пору «слоеный пирог» из пластин свинца и сплошных рядов гейгеровских счетчиков. Счетчики сигнализировали, в каком слое застряла частица, и по этим сигналам физики судили, сколько пластин ей удалось пронизать — каково было ее энергетическое богатство. Экспериментаторы непрерывно улучшали структуру «слоеного пирога», чтобы освободиться от миражей, которые мог порождать прибор, И по мере возрастания точности измерений менялись очертания холмистой долины между пиком мезонов и пиком протонов на спектральной кривой.
Иные холмики сгладились. Иные, близко соседствовавшие друг с другом, слились в один. Варитронное изобилие разных масс в самом деле оказалось миражем, и физики на Арагаце сами развеяли его.
Но все-таки долина не стала ровной! После огромного экспериментального труда, после удаления из спектра масс всего, что оптики-спектроскописты называют «спектральными духами», физики увидели три неустранимых холма — признаки вероятного существования трех типов частиц тяжелее мезона и легче протона.
Арагацкие измерения дали для этих частиц значения масс. — около 300, около 500 и около 1 000 (если массу электрона принять за единицу). Таков был экспериментальный итог варитронной эпопеи, полученный к началу 50-х годов.
А тем временем в науке об элементарных частицах произошли события исторической важности. В них нашли свое отражение и события на Арагаце. Но и то, что случилось, в свой черед, бросило новый свет на эпопею варитронов.
Надо продолжить прерванное — рассказ о мезонах Юкавы и мезонах Андерсона.
13
В течение целого десятилетия (1937–1947) физики всего мира были вполне уверены, что американский экспериментатор открыл частицы, предсказанные японским теоретиком. Совпадение свойств было удивительным: и у тех и у других масса — около 200, а время жизни — миллионные доли секунды. Однако одно обстоятельство все же беспокоило физиков.
Откуда бралась у андерсоновских мезонов их громадная проникающая способность? Ведь если они действительно кванты ядерного поля, то им надлежало бы активно взаимодействовать с атомными ядрами и путь через вещество не был бы для них беззаботной прогулкой. Ядерная активность — прирожденное свойство, главная особенность ядерных квантов. Ради этого и «придумал» Юкава свои мезоны. И если Андерсон именно их и открыл, то почему же частицы американца пронизывают даже толщу плотного свинца с таким независимым видом, точно у них нет никаких родственных связей со встречными ядрами?
Несмотря на очевидную необъяснимость такого поведения открытых мезонов, кажется, никто не ставил под сомнение их ядерную природу и никто всерьез не искал других — настоящих — квантов Юкавы. Только в 1947 году десятилетний самообман экспериментаторов и теоретиков начал рассеиваться. Итальянские физики Конверси, Панчини и Пиччиони строго доказали то, о чем все догадывались: мезоны Андерсона настолько ядерно-неактивны, что не могут быть квантами ядерных полей — «тяжелыми фотонами» Юкавы.
В том же году английские физики Пауэлл и Оккиалини наткнулись на новую частицу с промежуточной массой и еще более коротким временем жизни. Они открыли новый мезон с массой около 300, живущий примерно одну стомиллионную дольку секунды.
Бросается в глаза, что это открытие сделано было тогда, когда недавно возникшая идея варитронов казалась еще такой многообещающей! Физики в ту пору были всюду психологически подготовлены к любым новостям и отважно доверялись неожиданным намекам на существование новых частиц. Так атмосфера смелости, спускавшаяся с вершин Арагаца, несомненно, сослужила физике добрую службу.
Сесиль Фрэнк Пауэлл работал в Бристоле совсем другим методом — тем методом, который начал в 30-х годах разрабатывать ленинградский экспериментатор Л. Мысовский: он заставлял космические лучи сниматься в толстослойной фотопластинке. В фотоэмульсии прилетевшие частицы оставляют зримые следы, там виден и характер остановки частицы и открывается зрелище ее распада. Когда Пауэлл увидел однажды необычайный след и необычный распад, он сразу поверил в возможное открытие. И оказался прав.
Так в 1947 году появились в микрофизике новые близнецы-мезоны — положительный и отрицательный мезоны Пауэлла. (Через три года к ним присоединился третий близнец — нейтральный мезон примерно той же массы. Хотя близнецы должны рождаться в один и тот же день, история открытия «первооснов» постоянно нарушает это человеческое правило: близнец электрона — позитрон — был открыт физиками только через тридцать пять лет после своего брата.)
Прошло (некоторое время, прежде чем физикам стало окончательно ясно, что именно мезоны Пауэлла — это и есть предсказанные Юкавой ядерные кванты. Мезоны англичанина вели себя так, как и подобало ядерно-активным частицам. А разница в массах (у Юкавы — 200, у Пауэлла — 300), как и расхождение во времени жизни (у Юкавы — миллионные доли секунды, у Пауэлла — стомиллионные) свидетельствовала о том, что и без того уже было известно: теория японского физика являлась, конечно, приближенной.
Дабы отличить друг от друга два типа частиц промежуточной массы, старые мезоны Андерсона были названы мю-мезонами, а новые мезоны Пауэлла — пи-мезонами. Или проще — мюонами и пионами.
Прояснилось, что эти пи-мезоны рождаются в высоких слоях атмосферы, когда ее бомбардируют космические протоны. Прокоротав свою быстротечную жизнь, они распадаются на мю-мезоны и нейтрино. А затем мю-мезоны, в свою очередь, исчезают, рождая электроны и все те же спасительные для законов сохранения импульса, энергии, заряда симпатичные и неуловимые нейтрино. А электроны и нейтрино существуют уже бессрочно — самопроизвольный распад на какие-то новые частицы им не грозит. Во всяком случае, сегодня физики в этом совершенно уверены.
У экспериментаторов на Арагаце создалось «личное отношение» к пи-мезонам, окрашенное в недобрые тона. Они увидели в этих частицах существенных виновников варитронных миражей на спектральной кривой.
— Тогда никому еще не были известны свойства таких частиц. И прежде всего — их ядерная активность. А ведь это они, кроме всего прочего, могли создавать обманные видения холмиков и холмов… Вот счетчики сообщили нам, что некая частица остановилась в пятом слое свинцового пирога. Внося всяческие поправки, чтобы оборониться от любых подвохов, мы составляли суждение об ее энергии. Оно выглядело вполне надежным. Но представьте, что это был пи-мезон! Теперь-то ясно: он мог остановиться вовсе не потому, что постепенно иссякли его ресурсы на полет через вещество — на ионизацию встречных атомов. Он мог внезапно затормозиться и застрять из-за взаимодействия с каким-нибудь атомным ядром. Ушедшая на такое взаимодействие часть энергии его движения могла остаться нам неизвестной. Вычисление массы прилетевшей частицы становилось непредвиденно ошибочным. Из-за своей ядерной активности эти проклятые пи-мезоны способны были притворяться частицами любых масс!
Так вспоминают недавнее прошлое на Арагаце. И в этом объяснении варитронного нашествия частиц, породившего бурю в атомной физике и в человеческих сердцах, есть одна действительно драматическая черта.
Казалось бы, арагацкие экспериментаторы первыми, несмотря на ограниченные возможности их начальной установки, заметили и наблюдали новое явление природы — существование в микромире прежде неведомых обитателей. Казалось бы, именно они могли удостоиться высокой чести и радости быть первооткрывателями новых мезонов. Но, стоя на пороге этого выдающегося открытия, они не смогли первыми ступить за порог: порожденные пи-мезонами миражи помешали им открыть само семейство пи-мезонов.
А к тому времени, когда на очищенной от «духов» спектральной кривой они увидели совершенно надежный холм над значениями массы около 300, дело было уже сделано другими методами в других лабораториях: этот холм подтвердил уже состоявшееся открытие. Он только еще раз позволил арагацким физикам укрепиться в мысли, что первое указание на существование новых мезонов все-таки в свое время получили они.
…Старожил приостановится и взглянет на любопытствующего туриста:
— Как видите, длинноватая легенда. И не только об утонувших красавицах-варитронах.
— Да, все это интересно, — скажет турист, — но вы забыли о двух других холмах, над массами 500 и 1 000… Доскажете?
— На это и впрямь нужно два слова. Однако мне хотелось досказать и еще кое-что.
14
От воздушных замков развалин не остается. Но есть громадная разница между праздными вымыслами бездельных мечтателей и отважной работой воображения ищущих ученых. Оттого и громадна эта разница, что там — праздные вымыслы, а здесь — искания и работа.
В среде физиков можно услышать резко противоречивые мнения о варитронной истории. Можно услышать полное отрицание какого бы то ни было успеха Арагацкой лаборатории в поисках новых частиц. И можно встретить полное признание ее пионерских заслуг в этой, еще не оконченной эпопее открытия все новых мезонов.
— Слово «варитроны» вы не найдете в энциклопедии, — скажут вам те, кто настроен безоговорочно «против». — О варитронах уже не будут рассказывать университетские курсы физики, как молчат они о гипотетических неземных элементах небулии и коронии, еще не так давно волновавших умы ученых, как молчат они обо всем, что не состоялось в науке. Все холмы и холмики на арагацкой спектральной кривой были сплошным миражем — экспериментальной ошибкой — и больше ничем… И потому нельзя утверждать, что на Арагаце физики впервые указали на существование новых частиц.
— Да, были миражи, — согласятся те, кто настроен решительно «за». — Но и миражи в пустыне — явление природы, а не каприз глядящего: миражи можно сфотографировать. Они — следствие искривления световых лучей в атмосфере. И хоть искаженно, но показывают они реальные вещи. Арагацкие физики исключили миражи, которые могли порождаться старыми знакомыми — электронами и протонами. В огромной статистике своих измерений они, несомненно, первыми наблюдали новые частицы. Они качественно указали на существование и пи-мезонов и К-мезонов… Это их заслуга.
Кто прав?
С нашей стороны было бы самонадеянно и смешно пытаться дать свой ответ на такой вопрос. Может быть, как всегда, истина лежит где-то посредине?
Но подождите, тут затесались в рассказ какие-то еще не встречавшиеся нам К-мезоны. Откуда они взялись?
Дело в том, что открытие ядерно-активных пи-мезонов было только началом целой цепи таких выдающихся событий в микрофизике наших дней. К середине 50-х годов после бесчисленных разногласий между экспериментаторами разных стран оформилось в таблице элементарных частиц многолюдное семейство новых мезонов с массой около 1 000 и сравнительно долгим (необъяснимо долгим) временем жизни. У них была та самая масса, над значением которой возник третий холм на очищенной от миражей арагацкой спектральной кривой. И стоит заметить, что физики на Арагаце все время вопреки сомнениям многих ученых настаивали на непонятном «долголетии» новых мезонов.
Эти-то новые промежуточные частицы, тоже рождающиеся при бомбардировке атомных ядер, были скромно названы кем-то К-мезонами. А вообще говоря, они заслуживали и более звучного имени: они уже поведали физикам немало неожиданных новостей о сложных взаимодействиях частиц в недрах материи. Как раз-благодаря своеобразию их рождения и распада строгая наука обогатилась таким нестрогим поэтическим термином, как «странность», и такими любопытными выражениями, как «сохранение странности» и «несохранение странности».
Для изучения этих «тысячников», как называют их на Арагаце, и для наблюдения частиц с массой около 500 Алиханян и ввел в конструкцию масспектрометра туманную камеру Вильсона.
Так, может быть, на Арагаце впервые наблюдались и К-мезоны? Может быть, среди варитронных миражей действительно был истинный К-мезонный холм? Это тот же вопрос, что и о пи-мезонах. Не нам на него отвечать.
Одно бесспорно: из живой истории науки ничто не может быть вычеркнуто. Эта история — непрерывная драма научных исканий. В ней все оставляет неизгладимый след. И верным знанием законов и явлений природы ученые обязаны не только сразу добытым истинам, но и временным заблуждениям, в которых истина прячется.
Не обсуждая вопроса о конкретных массах наблюдавшихся на Арагаце частиц, оставив в стороне спор о миражах, недавний президент Академии наук СССР академик А. Н. Несмеянов сказал в 1957 году, что в работах Алиханова и Алиханяна впервые была поставлена сама проблема существования элементарных частиц, промежуточных по массе между мю-мезонами Андерсона и протонами. Не это ли и есть «истина, лежащая посредине»? Таких заслуг история изучения микромира не вправе забывать.
…А как же частицы-пятисотки, те, что подняли в свое время средний холм на спектральной кривой?
Это как раз те редчайшие гостьи, за съемкой которых застали мы лаборантов, тоскующих по вечерним огням Еревана. Пока неясно, что скажет об этих предполагаемых мезонах будущее. Алиханян уже мало верит в их реальность.
Арагацкая легенда не кончена, как не кончена интереснейшая история открытия «первооснов материи». Эта легенда — длящийся эпизод в ее романтической мезонной главе. Вот о чем напоминает неоновое слово над Кара-гелем, выведенное в честь надежд и упорства.
Любопытствующий турист (в нем олицетворен любой из нас) крепко пожмет руку старожилу и скажет, наверное, с особым чувством:
Желаю удачи в новых исканиях!
* * *
Я чувствую, что должен попросить у читателя прощения за пестроту и недостаточную цельность оканчивающейся здесь первой части этой книги. Конечно, всегда легко оправдаться ссылкой на неизбежную пестроту любых «Путевых заметок». Но причина видимой нецельности этой первой половины повествования лежит глубже.
Казалась бы, надо было строго отделить рассказ о физических идеях теории относительности от всего остального — от экскурсии на Арагац, как в природный заповедник элементарных частиц, и от экскурсии — в Дубну, как на завод искусственно изготовляемых «первооснов материи», от воспоминаний об алхимии и об эфире, от многочисленных отступлений в разные стороны… Вообще, может быть, не следовало водить читателя за собою по сцене, где разыгрывались и разыгрываются драматические события в жизни экспериментаторов. Ведь главное все-таки в этой части — рассказ о рождении странных представлений о мире, принесенных теоретической мыслью Эйнштейна. В "сочетании таких разнородных вещей, какие заполнили собою предыдущие страницы, казалось бы, нет решительно ничего обязательного…
Это правда. Но правда чисто педагогическая, правда учебника. А у меня не было ни малейшего желания притворяться наставником и преподавателем. Да и нет у меня никаких прав на такую высокую роль. То компетенция ученых и учителей. Хотелось совсем другого — хотелось в вольном рассказе приоткрыть перед читателем, далеким от современной науки о «первоосновах материи», уголок (хотя бы только уголок!) того бурного моря, по которому плывет ищущая мысль современных исследователей — физиков-теоретиков и физиков-экспериментаторов. А цельность моря — в мешанине волн и течений.
Вот единственное существенное оправдание, которое есть в запасе у автора.
А теперь на очереди — электрон. И вместе с ним удивительные идеи квантовой механики, механики микромира.
Пожалуй, еще более удивительные, еще более странные идеи, чем те, с какими нас невольно заставил познакомиться фотон. Но вместе со «странностями» теории относительности они, эти идеи, — главное в физическом миропонимании современного человека.