Он жил на Элдерберри-стрит, на западной окраине Бостона, на первом этаже, где была прежде лавка. Витрина, проходная комната, клетушка позади, вода только холодная. В подвале кто-то непрерывно гнал вино, и специфические ароматы проникали между досок пола. В маленькой темной кухоньке царило запустение, а когда Франц включал свет, полчища тараканов суетливо разбегались из раковины и исчезали в стене.

В комнате — той, что побольше, — имелась встроенная кушетка. На ней Франц спал. По стенам несколько полок с книгами, а в дальней комнатке — еще одна кровать. От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу широкий шерстяной ковер. Форпост одиночества. Если бы не шумные скандалы в остальных квартирах дома, а иногда на улице — по обе стороны.

Когда сна не было, Франц в шесть утра становился в дверях в тени проема послушать, как там и сям срываются будильники, печально испуская звон в распахнутые окна. Потом под душ, и в восемь пятьдесят — по будням ежедневно, — заправив портфель бумагами, себя овсянкой, он отбывал.

Элдерберри-стрит узка; два-три несоразмерных дерева, перегибаясь, суются ветками в проходы между домами. Цены пустующих квартир на стеклах окон выписаны мылом. Несколько зданий рухнули, и пустыри на их местах превращены в автостоянки. Франц Ф спускается к реке, мотая впереди себя портфелем, свободная рука снует вокруг лица, воюя с облачками мух, взмывающими словно соцветия с куч мусора при его приближении. У реки ветерок, сверкание воды и утренняя зелень.

Иногда он сзади обходил больницу, мимо красной кирпичной стены с громадой темных двустворчатых ворот. Если они бывали открыты, у крыльца дожидалась пустая каталка. Случалось, оттуда выкатывал черный фургон похоронного бюро, и служащий, шагая впереди, на узкой улице перекрывал движение. Выше ворот были большие окна, в которые Франц мог заглянуть с противоположной стороны дороги. Полки по стенам огромной комнаты и ряды бутылочек и склянок. Вот, стало быть, где все будем.

Больница простиралась до самой реки. Но тут уже травка, деревья, высокие балконы корпусов и окна со шторами. Сидит кто-нибудь в кресле с высокими колесами, читает. У этого входа всегда стояли несколько длинных дорогих автомобилей. Выглядит ободряюще. Внутри сверкающая стойка регистратуры в освещенном холле. Тут престарелым дамам в мехах и с палочками помогают осилить крыльцо их личные шоферы.

В самый жаркий полдень здесь, у реки, всегда свежо. Молоденькие клены простирают ветви над дорожками. Вечерами корпуса фабрики на той стороне ярко сияют неоновыми огнями, мерцают и колыхаются. По субботам и воскресеньям на реку выходят яхты. Белые бабочки-однокрылки.

За больницей была тюрьма. Решить, где оказаться лучше — в больнице или в тюрьме, — всегда непросто. Поразмыслив над этой проблемой всерьез, Франц выбрал тюрьму. От нее, по крайней мере, ближе к реке и рукой подать до станции метро. Коли уж стену как-то одолеешь, окажешься поблизости от городского транспорта. Мысль утешительная.

На ступеньках станционной платформы Франц — четкий черный силуэт, закованный в одиночество и викторианский костюм. В поезде он всегда уступит место женщине, тем самым вызывая в себе чувство, что все в мире по-прежнему, все в порядке. Путешествовали чаще всего длинные девицы с лошадиными лицами; они закидывали ногу на ногу, щедро щеголяя костлявыми коленками, на которые клали книжки. Если до работы оставалось время, Франц заходил выпить кофе на Гарвард-сквер. В эту лучшую пору утра, когда корпуса колледжей пробуждаются. От летнего хлопанья об асфальт голубых тапок. Контраст поразительный: после тесной полутьмы Элдерберри-стрит — эти просторно раскинувшиеся здания. Эти белозубые студенческие улыбки. Его поезд тормозит у последней станции, и уже даже воздух иной. Белые чистые стены подземного перехода. Журнальный киоск. Даже весы и автомат с жевательной резинкой окружены аурой чистоты. Тут он взвешивался (171 фунт) и покупал резинку.

Здание, где Франц Ф работал, сразу за площадью. На первый взгляд можно принять его за библиотеку. За стойкой при входе сидела молодая женщина, ее светлые волосы стянуты на затылке в узел. Франц входил, она ему кивала. Он приподнимал шляпу, слегка наклонял голову; не более. Как бы она не заподозрила притворство. Да и костюм. Не слишком ли обманом отдает. Каждое утро мимо нее он шествовал в надежде, что она задаст какой-нибудь вопрос. У него такой умный вид. Но ее лицо не выражало никаких эмоций, а звали ее Лидия.

Ее ноги он выучил наизусть. Мускулы плавно обтекают длинные лодыжки, а пальчики немножко смяты. Во внешних уголках каждого глаза карандашом проведены черные черточки, придающие ее лицу что-то китайское. Ее молчание ему казалось настороженным, слегка неодобрительным. Но каждое утро, проходя мимо, он чувствовал, что дела его не так уж плохи.

Потом по лестнице вверх к себе в комнату, где два широких окна смотрят на улицу. Открыть на длинном письменном столе портфель. Руками веснушчатыми, серыми и усталыми, неверными, будто два крюка. Такой же точно день, как раньше, как всегда, и может быть, как все в его будущем. Йота надежды только в том, чтобы подойти к окну, распахнуть его и, облокотившись о подоконник, взглядом окинуть улицу внизу и мастерскую портного напротив. Вся жизнь и состоит из тысяч вот таких же дней. Как в школе, когда на улице весна под синим небом.

По мере того как утро вырастает в полдень, ему приносят желтоватые листы бумаги с множеством цифр. Строчка за строчкой скользит над ними его перо, отмечая те статистические данные, между которыми усматривается связь, и выписывая их в отдельную таблицу. Потом из этой таблицы составят еще таблицы. И наконец по ним, в кабинете на верхнем этаже, люди, наделенные властью, будут что-то решать.

Жизнь в офисе уединенная. Изредка кто-то из двух-трех знакомых на минуточку заглянет поболтать сквозь приоткрытую дверь. И ощущение такое, будто на лицах у них написано: а ну, кто кого. Но он осаживал их взглядом, и они скрывались; пробормотав остроту, удалялись по коридору к сотрудникам рангом повыше. И оставалась неловкость — будто они сговорились выжить его, лишить работы.

Есть, правда, проблемы поважнее, чем потерять работу. Вот уже много лет Франца волновало, как бы завести интрижку с женщиной. Что-нибудь типа для меня нет тебя прекрасней. Начало выходило довольно бодрым. Его рубашка, белье и льняной костюмчик — все прямо из-под утюга, чистое и хрустящее. Специально для этих вечеров в печально голубеющей прохладе. Его девушка высока, благоуханна и, может быть, принадлежит к обществу. Своим согласием с ним встретиться она уже серьезно подорвала оборону. Он был уверен, что имеется секрет — как подступаться к женщине, какой-то код, отпирающий целомудрие. Сперва звонишь — пойдем послушаем квартет, играют Баха. Днем посылаешь ей цветок, — и тот, когда появишься под вечер, приколот к платью, уже поникший. Увядшая трехдолларовая увертюра.

Непременной частью этих свиданий была поездка на такси вдоль травянистого откоса берега Чарльз-ривер. В изумлении от ее прелестного платья. Сидя прямо и напряженно, показывать достопримечательности. Как много в его жизни было попыток организовать обстановку для соблазнения. Вырвать жертву из лап семьи, водворить в уединение своей квартиры, пустой, если не считать тараканов. И никаких приятелей, которые могли бы заявиться, сорвать весь поединок. Но на его предложение после концерта зайти к нему пить кофе в ответ всегда звучала просьба проводить ее домой. Что он и выполнял, с должной благонадежностью доводя до дверей, приподнимая шляпу, кланяясь, желая доброй ночи. И вот закрыта дверь — уход; вздох облегчения почти касается его затылка.

В такие вечера лавка на Элдерберри-стрит становилась логовом обреченного. И нечем чары тьмы развеять. Разве что встать под душ или за тараканами погоняться. Ну, выйдешь, пройдешь мимо бара — зайти, что ли, выпить, но — дым, внутри у всех угроза на угрюмых лицах, и купишь кварту пива в магазине на углу. Там продавец безошибочно его обсчитывает на два цента. И каждый раз один и тот же ритуал: ах да, простите, — и неохотно, по одной, обе монетки падают в его раскрытую ладонь.

Субботним утром после такой кошмарной пятницы Франц в рубашке и при галстуке шлепает мимо тюрьмы к реке, купив в аптеке «Нью-Йорк таймс». По Чарльз-стрит, мимо кирпичной, покоем веющей стены, за которой, должно быть, такое утешение думать о том, как хорошо снаружи. За занавешенными окнами напротив длинные женщины с лошадиными лицами шепчут из сумрака мужьям: милый, приди, поцелуй меня. Будь там Франц, он, устремившись к ее губам, поскользнулся бы и свернул себе шею.

Вот снова субботнее утро. На сей раз Франц направился в Центральный парк с газетой, свернутой и сунутой под мышку, позволив ласковому ветру трепать себя по волосам.

Оазис исполинских деревьев. На скамейках долговязые дамы, на старинный манер завернувшись в шерстяные пледы, читают при помощи лорнетов. Лодки, как лебеди, чинно скользят под мостами из пруда в пруд.

Все скамейки уже были заняты, и Францу досталась та, что вкруговую опоясывала дерево. Мимо прошествовала пара; у каждого по бульдогу. Нянька с двойняшками в коляске. Сел, нога на ногу, и, подтянув носки, перелистнул газету до объявлений. Кто из великих мира сего перебрался в мир иной. Не то что Элдерберри-стрит в жару, когда окно гробовщика приспущено и купол его лысины натружено сияет. Эти газетные мертвецы — уж они-то умерли не напрасно.

Франц услыхал слова, пришедшие из-за дерева. Он поднял взгляд и снова сунулся в газету. Опять услышал те же слова и обернулся. Женская ножка — ступня и икра до половины — подпрыгивала вверх и вниз, и он опять уставился в свою газету. Еще раз он услышал эти слова, и у него в желудке заскворчало. Слова такие стертые, почти без смысла: простите, у вас не будет спичек.

Изогнувшись вокруг дерева, Франц отвечал (той части девушки, которая была видна). Он ей ответил: вы меня, что ли, спрашиваете. Она сказала, ну, видимо, вас. Так есть у вас спички. Францу пришло на ум, что если бы у него их не было, он тут же бросился бы в магазин — на угол Чарльз-стрит и Сигнальной — и назад бежал бы с уже зажженной спичкой в руке, а согнутой ладонью защищал бы пламя. Паническая эта мысль поразила Франца, и он не сдержал смешка. Девушка подалась вперед и говорит, в чем дело. Франц объяснил, дескать, в газете тут кое-что. Тогда она говорит, ну так есть у вас спички.

Отчаяние обметало Францу губы. Руки взметнулись к глазам — перехватить горстями слезы. У него не было спичек. И голос исчез куда-то. Мысль в самом деле сбегать в магазин — нет, это чересчур. Как все те женщины, которые его пугались до нее, эта, пока он будет бегать, исчезнет тоже. Такой спешный поход за спичками перед собой самим можно бы выставить этакой причудой, на новый лад рыцарским жестом. Увы, она примет его за психа. И вот пожалуйста, словно прилипнув к месту, он умирает с каждым ударом сердца.

Сидит, газета скомкана в руке, колени широко, подошвы плоско упираются в дорожку. Суббота, предобеденное время. О боже, что же сказать туда, за дерево. Такое с ним уже бывало в школе: вопрос учителя стучится, пробивается словно сквозь корку сна. А ты сидишь одеревенело.

И снова ее голос: простите, что побеспокоила. Услышал, что она встает. Шлак треснул под подошвой. Тут Франц сказал, не уходите.

Так, сидя в городском саду, Франц говорил с Арлингтон-стрит, а она обращалась к кварталам Бойлстона. Исповедальня под открытым небом. По мере продвижения беседы Франц оживлялся. Она сказала, что приехала сюда с той стороны Земли. Известие, которое ожгло Франца испугом. Однако той стороной Земли оказалась Новая Зеландия; Франц был о ней наслышан. Еще она сказала, что ее муж бостонец. Такое Францу тоже слышать приходилось.

Она сказала, что Америка не нравится ей, и зачем только она приехала. Муж ужасающий зануда. Тогда Франц ей поведал о прелестях Бостона. Сигнальная гора, кирпичные красные мостовые, Т-образный мол, спокойная уединенность жизни. Она ответила в том смысле, что ожидание электричек на Северном вокзале — вот ее Бостон, и этого с нее довольно.

Она поднялась и вышла из-за дерева, чтобы на него посмотреть. Дурацкое положение. Она улыбалась. Живет она в Бивер-плейс. Но ей еще надо кое с кем встретиться, а вообще-то он симпатичный. Боже ты мой, подумал Франц, вот, она начинает лгать. Он проводил ее до ограды парка и помахал рукой, когда она оглянулась с угла Сигнальной и Арлингтонской. Она оставила ему свой номер телефона. Велела позвонить, ну хоть на следующей неделе.

Вот воскресенье. Франц снова в городском саду. Сел там же, где сидел тогда, переживая заново ту встречу. Припоминая каждый камешек и каждый лучик травки на газоне. От радости одурев, он далее поклонился одной из закутанных в пледы престарелых дам, и та вскинула бровь. Остатки брови.

Свою квартиру он выскреб дочиста. Потом отправился пешком бродить по городу. Через площадь Сколлей, по Стэйт-стрит, в центр, сквозь толчею уличных базаров. Все ждал момента, чтобы позвонить ей. И пригласить к себе, пройти по затрапезной улочке, мимо бывшей витрины, в пыли которой подростки вывели: если ты такой умный, то почему беден. Эти ребята все понимают четко.

И вот пойдет она — если пойдет, — но не примерзли бы у нее подошвы к тротуару, пока она там по соседству бродит, отыскивая нужный адрес. Пусть лучше мимо библиотеки идет, потом вдоль обветшалой благопристойности улицы Блоссом. Он что-нибудь в дверях сказал бы, такое куртуазное. А телефон надраен и выставлен из кухни на своем восьмиугольном столике. Может, хоть он придаст какой-то лоск этой дыре.

Все это вымечталось в воскресенье. День, кончившийся тем, что Франц много часов подряд провел на оконечности «Т-мола», обозревая море через Бостонскую гавань. И звуки, и пейзаж от тех времен, когда здесь была низменная пустошь, поросшая кустарником и населенная загадочными замкнутыми индейцами. А тут еще один шофер к нему приблизился, сказав: — все это ерунда в сравнении с той бухтой, что у них во Фриско. Я только что пригнал оттуда грузовик.

И в понедельник все в обычной колее. Только с утра на булочку и кофе больше, чем обычно. Еще рубашку новую купил в обед в лавке портного через дорогу, пронес ее под мышкой, словно книжку, мимо дежурной в холле. А вечером на Элдерберри-стрит после душа и получасового раздумья, как в омут головой, выписал на лист бумаги несколько слов и прицепил к стене над телефоном. Франц набрал номер.

Какая-то другая девушка пошла позвать ее. Множество голосов на заднем плане. Все те, кого он знает, по телефону говорят так смело. Она произнесла алло, и спотыкающимся голосом он попросил ее прийти к нему домой. На чашку кофе. Молчание. Алло, сказал он. Алло, сказала она. Ну так как, выдавил из себя он, насчет этого. Пожалуй, нет, ответила она, нет, вряд ли она сможет. Пространство пустоты расширилось, и он сказал гм, вы еще слушаете. Вы еще трубку не повесили. Она сказала нет, не повесила. И это все, что вы хотели мне сказать. Франц сказал нет, есть кое-что еще. Она сказала ну, так я же не могу ждать целый вечер. Франц говорит — тогда, может, сходим посмотрим пьесу. Она говорит, какую. Франц говорит, ну, я не знаю, просто пьесу. Ответом было — что вы за странные мне вещи предлагаете. Вы извините уж, но мне пора идти, счастливо.

Тихонько Франц повесил трубку. Стоя во мраке в своей квартире, где раньше торговали овощами. Он поднял руку и провел по лбу, смахнув крупные капли пота. Руками крепко обхватил себя и так держал, так стоял и плакал.

Неделю Франц не разговаривал ни с кем. Носил свои обеденные бутерброды к ступеням Вайденеровской библиотеки, хрустел поджаристыми корками прилюдно. А на работе дверь держал закрытой и голову склоненной низко над желтизной бумаг. По вечерам, не в силах противостоять монашескому одиночеству на Элдерберри-стрит, он выходил гулять по переулкам Кембриджа. Однажды, увязавшись за накрахмаленной компанией, купил билет и пошел в театр.

Зубы в замок, губы ниточкой, шел он в свой офис следующим утром, застывший взгляд поверх голов уставив, и тут, как обухом по голове, голос дежурной. Она сказала: о. Это вы. Он обернулся, и она вышла из-за стойки. Чтобы сказать, что сидела позади него вчера в «Театре Поэтов». Франц с отдаляюще суровым видом проследовал своей дорогой, так и оставив ее стоять.

Поздним вечером на Элдерберри-стрит, затылком продавив подушку, Франц пялился на звук шагов по потолку в квартире сверху. Все эти дни он избегал проходить мимо больницы и как-то раз ходил купаться в открытый бассейн в конце улицы. Но челюсти одиночества от этого сжимались только крепче. А на ступенях Вайденеровской библиотеки он примелькался так, что его уже узнавали.

Вот как-то раз под вечер, в нахлобученной на уши шляпе, с глазами снулыми как нули, выходя с работы, проходит он пост дежурной. Выступив из-за стойки, она заслонила ему проход и сказала, господи, почему вы такой грубиян. Франц моргнул и, отступив, попробовал протиснуться мимо нее. Она сказала да, вы грубиян, черт бы побрал вас, ну неужели все так к вам и пристают с разговорами. Франц сказал нет, кроме вас, больше никто.

В тот раз весь вечер он просидел, обхватив голову руками, в высоком читальном зале на Блоссом-стрит. И появилась мысль, может быть, газ открыть да поплотнее затворить окна и двери. Но прежде чем его найдут, пройдет, пожалуй, не одна неделя, и это както чересчур унизительно. Подумал, не уйти ли с работы. Раньше он всегда дожидался, пока выгонят. Может, попробовать назад в Европу. Вместо Европы он отправился в местную пекарню, где так знакомо пахнет. Сырое тесто, поджаристые корочки в печи и итальянский джентльмен, любитель задавать ему вопросы.

В тот вечер булочник сказал, вы знаете, мистер, у вас такой вид значительный, и все-то вы молчите. Неужто так и не скажете мне, кто вы такой. Франц сказал да, сегодня я скажу вам. Я авторучка. Франц — в каждой руке по длинному батону — поднимался по ступенькам к выходу, а итальянский джентльмен кричал ему вслед, тоже мне остряк-самоучка.

Франц настрогал из чеснока могильный холмик и сделал из него с маслом пасту. Оба больших белых батона изведя на бутерброды, заправил их в духовку. Такая, значит, одинокая акция протеста. Завтра весь вагон провоняет. Потом мимо Лидии. Имя-то противное какое. Теперь она, чего доброго, скажет, что он не только грубиян, но к тому же вонючий.

По Элдерберри-стрит свет всюду выключен. Двенадцать ночи. Наконец-то из окон перестали доноситься звуки визгливых свар. Быстро прибить таракана и плеснуть воды в лицо. Залезть под простыню и попытаться закрыть глаза. Голос приглушенно доносится с аллеи. Женщина с клиентом. Франц на своей кушетке неподвижно слушает. Как она стучится к нему в окно. Эй ты, не слышишь, что ли, ты почему всегда молчишь. Может, ты нами брезгуешь. А сам-то кто такой. Я остряк-самоучка, сказал из своей кельи Франц.

Раскаты хохота. Она, цепляясь за клиента, тащится вверх по черной лестнице, орет: нет, вы послушайте, что говорит этот паршивец. Остряк-самоучка, ну дает. Псих он, вот кто. Вы его видели когда-нибудь с женщиной. Вы слышите меня, поганое отродье в остальных квартирах. Брезгуете мной, да. Он псих.

Во сне был вечер осенью в Вермонте. Леса горели красным, червонным золотом. Шла игра в теннис, и там была Лидия. Она взяла его за руку и сказала, только не сегодня. А он на цыпочках, на цыпочках все крался к ее двери, царапался в нее, и она повторяла не смей, не смей. Потом он спал, и тут она пришла и на него легла, и от ее грудей мускусный запах.

Просыпаясь, — над Элдерберри-стрит между ветвей деревьев клочок голубизны, пронизанный стрижами, — Франц заклинает сон к нему вернуться.

По пути на службу, всю дорогу, он разрабатывал план. Как подойдет к Лидии, поклонится небрежно и скажет: я должен извиниться за вчерашнюю грубость, она непростительна. Вдобавок за сегодняшний чесночный аромат. Потом на каблуках кругом и вверх по лестнице. Но, проскочив в распахнутую дверь, дежурную Франц миновал с застывшим, полным страха сердцем. В своей рабочей комнате, под бульканье воды в кондиционере за дверью, беззвучно оба кулака вдавил в крышку стола.

Каждое утро у него готов был план, но гора росла все выше, все неприступнее. Как вдруг она сказала, не знаю, почему я говорю вам это, но против вас тут сговорились, выжить с работы.

С коленями ослабшими и пепельным лицом, Франц зашептал себе снова и снова, не суетись, не суетись, спокойно. А Лидии сказал, вы почему мне сообщаете об этом. Она говорит, потому что вам некому помочь. Спасибо, ответил Франц и, повернувшись, зашагал по лестнице, скрывая мокрые глаза.

Этот момент приходит неизбежно. Как часы. Как раз когда жизнь устоялась и тикает себе ни шатко ни валко, они наваливаются на него всем скопом. Не оттого, что в данных статистики напутал. Или нарушил правила. А потому, что на работу приходил не поздно и не рано, что вежливо кивал, одевался по-своему, и взгляд на жизнь у него эдакий, с прищуром. Он делал все, что ему велят. Бывает, что за это убивают.

Но сильнее пошлого ужаса увольнения — удивление. Женщина с тонким лицом и изящным телом — ему помогает. Конечно, она замужем, ей нечего бояться. После работы, с сумочкой в виде патронного подсумка через плечо, она заходит в вагон электрички и уносится по улице Маунт-Оберн под сень деревьев Кембриджа. Чтобы исчезнуть за живыми изгородями в большом белом доме. Потому что как-то вечером он ее выследил.

Казалось, между ними воцарился мир. Она однажды улыбнулась и даже облизнула губы, когда он улыбнулся ей в ответ. Ввязаться в битву за свое спасение он все равно не мог, ведь это то же, что в одиночку сражаться с армией. Всего наилучшего. Искренне Ваш. В этих случаях одиночка только и может, что сыграть в кювет.

Как-то в четверг Франц Ф собрался. Пыль вытер, в помещении прибрался и сдернул со стены свой стих.

Когда твой путь Стал что-то слишком Гладок Все брось И беги.

К себе на Элдерберри-стрит он добирался долго. Попав по месту жительства, Франц тараканам дал побеситься вволю. В пятницу с утра прошелся по аллее, а у бассейна пересек ее. Монетка, звякнув, провалилась в турникет. На час он зажил тюленьей жизнью. Что это он не на работе, допытывался кое-кто из ребятишек. С забавной дерзостью.

Пришло письмо. Его заявление подписано, чек с полумесячной зарплатой прилагается. Чек — зеленовато-голубой листок — Франц пропихнул назад в конверт и отослал назад в то самое светлое здание на Гарвард-сквер.

Взял лист бумаги и написал другое стихотворение. Его он прицепил над раковиной.

Когда все бросил И твой путь Стал что-то слишком Гадок, Жми дальше.

В выходные Франц покупал пиво и возражать не стал, когда продавец его обжулил на два цента. Но, повернувшись уходить из магазина, услышал, как тот его окликнул, эй, в чем дело. У тебя случилось что-нибудь или как. Франц сказал нет. Тот говорит, ты что же, не заметил, как тебя обсчитали. Франц сказал, я заметил. Тот говорит, ничего не поделаешь, привычка.

В четверг Франц приобрел на двадцать центов почек. И жарил их на постном масле. Прекрасная диета для осады. В дверь постучали, когда он стоял на стуле и выгонял в форточку дым. На крыльце, держа в руке конверт, стояла Лидия.

Она сказала, вот, это вам. Франц взял, сказал спасибо. Она говорит, тут, значит, вы живете. Да, сказал он. А она говорит, что ж, вы меня зайти так и не пригласите. Лица, глаза из окон гроздьями. Для Элдерберри-стрит это новость. Он говорит, ну заходите, коли желаете.

Он проводил ее сквозь дым. В гостиную, где она уселась на его кровать. Она сказала, странный вы человек, это же глупо, вы так все в жизни провороните. Вы почему не попытались бороться. Неужто им так и сойдет выгнать с работы человека только за то, что он обедал на ступенях Вайденеровской библиотеки. А уж чек посылать обратно и вовсе глупо.

За чаем испарился час. Франц вынул печенье. Выложил на тарелке из печений розу. Что-то случилось, сказала она, с вами. В последнее время. Вдруг перестали разговаривать со всеми. Так помрачнели. Франц сказал, да, он помрачнел. Она сказала, потому-то я и хотела с вами подружиться, а вы меня отшили. Франц сказал, верно, он ею пренебрег. Лидия взяла еще одно печенье и, вставая, сказала, что ей пора.

Франц грустно вывел ее в кухню. Дернул за шнур выключателя, и Лидия ступила в темноту. Я не хотел бы, объяснил Франц, чтобы вы увидели здесь тараканов. Она сказала, это не важно, что я увижу. А когда Франц обнял ее, она зашептала, не смейте, не смейте. Франц сказал, вы мне уже говорили это прежде, и в аромат духов у нее за ухом вжал губы. Она сказала, вы будете тут в следующий уик-энд. В субботу я забегу в три тридцать.

Франц взял конверт и чек и сжег их над плитой. Набрал ведро воды и принялся за мытье своей магазинной витрины. Вокруг столпились ребятишки, эй, что случилось, мистер. Что это вы вдруг блеск решили навести. Франц покатил по тротуару пятицентовик, в тихом восторге от зрелища ребячьей толкотни в канаве.

Каждое утро подъем, руки к плечам, наклоны, вдох, выдох. Дверь настежь, на улицу с улыбкой. Купить газету и читать ее за кофе с кексом на Чарльз-стрит. Потом воинственно в городской сад, и получасовой реванш на круговой скамье под деревом.

У Лидии такие волосы светлые. Она пройдет, ступая своими пальчиками, чуть-чуть искривленными, тело очерчено волнисто, — мимо всех входов в подвалы, темных переулков и выбитых окон и постучится в дверь.

В условленную субботу в двадцать минут четвертого Франц ждал, дважды за последний час сменив белье. Согласно метеосводке, было прохладно. И свет голубоватый, сумеречно-грустный. И дрожали руки. Такой уединенный форпост. Стул рядом с телефоном, глаза прилипли к двери.

Звонок. Взяв в руку черное орудие переговоров, Франц выслушал, как приглушенный голос сообщил, это муж Лидии, оружие при мне, сейчас я буду здесь и пристрелю тебя.

Трубка выпала у Франца из руки и легла на пол, булькая и бормоча. Слова того стиха, что висел на службе. Когда твой путь что-то уж слишком гладок. Франц встал, дверь отомкнул, оставив приоткрытой. Вернулся на свой стул. Решение принято. Вечер траурно потемнел. Пускай ему не надо будет даже в дверь стучаться. И вот, все эти годы позади, и даже как-то странно справедливо, что все так кончится. Франц, тяжело склонившийся вперед, сидит к двери лицом, уронив голову и руки. Может, хоть тем будет его конец облагорожен, что его пристрелит обладатель диплома колледжа.

Дверь отворилась, и Франц Ф закрыл глаза. Отвернув голову, он поднял руки, заслоняясь от пуль. Шаги приблизились, рука коснулась его волос, и Лидия сказала, о господи, по телефону я пошутила.