Я вошел в дверь с бумажкой в один фунт. Много раз сложенной и сжатой в цепком кулаке. Решил, что ведь ребенком ты бываешь раз и больше никогда уже. Как правило. Я оглядел все эти красные прыгучие штуковины, кубики, домики и глянцевитые куклы. И я сказал, а медвежонки есть у вас. Которых можно мыть.

Она с улыбкой двинулась и говорит, есть у меня как раз такой, из губки. Я объяснил, дескать, ребенку вынь да положь уютную зверюшку, чтоб с ней обняться. И я хочу такую вещь, чтоб надолго, ведь мы живем на барже, и разгуляться там ребенку негде.

Держа пушистую вещицу на ладони, я стиснул ее пальцами и говорю, сколько с меня. Гинея. Стало быть, фунт и еще шиллинг. Я так вздохнул, как будто напоследок перед смертью. По временам мне кажется, что фунтов на мою долю хватает, даже стопочкой сложены в столе: выдвинуть и любоваться. Но фунт — это фунт, даже и в стопочке. Хотя опять-таки, посмотришь ночью на это сонное сопящее личико, и вот слеза, в глазах все зыбится, а попросить игрушку, так ли это много. Причем не тот я человек, чтоб тратиться на фасонистые финтифлюшки. А этот медвежонок — он из губки, его можно мыть, и он будет служить годами. Что ж, мадам, получите с меня этот фунт.

С медведем, угнездившимся на сгибе локтя, я влез в автобус по имени двадцать второй. Сидел на верхнем этаже спереди, глядя вниз на залитые солнцем толпы. Лица у всех довольные. Чепчики и кудряшки так и мельтешат, снуют под ногами. А этот мишка — он даже прыгать может, и вообще он вечный. Сквозь скверик с фонтанчиком, накрапывающим посредине, и мимо места, где у них пара большущих пушек, которые так и кажется — вдруг как бабахнут. Дома подсвечены, чтоб подороже сдать, и кафетерии с налетом роскоши. Там болтовня, сигарный дым и хохот. Я всех люблю.

И вот приехал, этот уголочек у реки — мой дом, тут я соскакиваю и пробираюсь между грузовиками к своему судну, подрагивающему на волне. Мой гордый флаг реет на корме. Снизу слышится гулюканье матери над ребенком. Бывает, мне приходит в голову, что для отца я молод слишком, но уж назад не повернешь. Может быть, нынче к обеду отбивная, да с чесночком, а позже можно опять будет выйти и смотреть на реку, как мост вспыхивает огоньками — пузырьки света скачут по стали. Столько удовольствий еще ждут меня впереди.

По трапу вниз, кричу привет, я дома, ты погляди, что я принес, что будем делать, может быть, сразу ей дадим. Или отложим как сюрприз на утро. Он сколько стоит. Не скажу. Сколько. Гинею. О нет. О да. О господи. Он моется. Он что, из золота. Из губки.

В пенной лохани мы ее крутили и так и сяк, а после купанья уложили в кружевную колыбельку сказать спокойной ночи, мохнатый мишка. Она его и обнимала, и улыбалась, и целовала, и ножкой дергала. Я спел песенку про луну и говорю спите-спите, девочка и мишка. Пчелки жужжат, волки воют. А медвежонки денег стоят.

Как всегда в такие ночи, сонный и усталый, я лежал на спине, прислушиваясь к незнакомой мелодии, которую играли за рекою в парке, где сделан из воска домик и рвутся вверх фонтаны. Мимо проплывали баржи, буксиры гукали гудками, и по реке пробегали всплески. Потом опять-таки: когда подарку рады, затрат жалеть не надо.

В ту ночь я спал как убитый. А утром кровавое красное солнце. Я встал, метнул кофейник на плиту. Достал из нового холодильного кувшинчика масло, намазал им хлеб и все это накрыл кусочками салями. Потом вылез наверх понаблюдать, как ветер разносит облака из дымных жерл по всему небу. Часы напротив показывают восемь. Может, когда-нибудь и у меня будет свой садик и место, где вздохнуть.

Вскрики и всхлипы, тихие, едва слышны. Я не могу понять, за что хвататься, куда бежать. Услышал: бултыхнулось что-то, и вбежал в каюту. Девчушка у окна. Нигде никакого медвежонка. Скорее реквием. Нет, это не со мной, не может быть. Два уха меховых и два стеклянных глаза. Там, на вспухающей приливной глади. Стою, смотрю. Река мчит к морю. Один фунт, один шиллинг.