Дорогой Сосед или Владелец Магазина!

Мне очень жалко Вас, что Фанни Джексон, эта курва и дешевая шлюха, выросла на Вашей улице или делает покупки в Вашем магазине. Она теперь крутит с моим мужем, пытаясь выманить у него побольше денег, чтобы оплатить свои счета. И живет с ним в разных отелях. Примите мои соболезнования, что у Вас такая соседка или такая покупательница.

Поверьте мне я Ваш друг.

Облачился в костюм, оставшийся у меня от Похоронного бюро Вайна. Просторный, из легкой ткани. Во вчерашней вечерней газете написано, что такие сейчас в самой моде. Темно-зеленый вязаный галстук. Пожертвованный мне Фанни из коллекции мистера Соурпюсса. Непривычно жесткий белый воротничок и не отвечающая ему сорочка в зеленую с синей полоску. Сижу, откинувшись, в кондиционированной прохладе лимузина. Похлопывая по новенькой воловьей коже. Окошко к водителю закрыто. Глен, как всегда, перемалывает чуингам. Мча по вечерней прохладце на Флэтбуш. Через мост. Мимо угрюмых фабрик. По Бульвару Куинс. Многое множество жилых домов. Коробки одноквартирных домиков на всех поперечных улицах. В закусочную так больше и не ходил. Ограничиваясь куском пирога с черникой и стаканом молока в кафе-автомате с моего любимого холма на Пятьдесят Седьмой улице. Снова встретил мужчину, игравшего в шахматы в парке. Он послушал, как я похрустываю корочкой, и сказал.

— Знаете, сэр, над нашей страной повисла огромная масса вранья, и люди чувствуют, что это вранье, но тем не менее добавляют к нему все новое, так что всех уже накрыла гигантская ядовитая туча. В один прекрасный день она погрузнеет до того, что опустится вниз и удушит нас всех до единого.

Вот и кладбище Нью-Кэлвэри. Где в более счастливые времена люди хоронили своих мертвецов. Водружая надгробия над их упокоившимися телами. Пока оставшиеся в живых толкали и отпихивали друг друга. Сохраняя на лицах выражение, говорившее, не суйся, убьет. На прошлой неделе вышел прогуляться и подумал, какого черта, почему бы не попробовать притвориться чокнутым. Выбрав женщину потолще, бочком подбирался к ней. Прерывал ее хищническую пробежку и произносил, шепотом, с лучшим моим акцентом. Не пугайтесь, мадам, я не собираюсь грабить или насиловать вас, я хочу лишь спросить, вокруг вас, случайно, не располагается эрогенная зона. Одна улыбнулась и ответила, конечно, но красивый молодой человек вроде вас может проникнуть в нее в любую минуту. Приободренный, задал следующей даме совершенно непростительный вопрос, услышав который, она уронила покупки и завопила, призывая полицию. Внутри тебя понемногу возводится целый дом. С башенками протеста. Под каменными кровлями, сооруженными из обломков самоуважения. Посели в нем страдание. Подобное тому, с каким все эти люди смотрят на автомобиль, в котором мы едем. Через их обшарпанные кварталы. Прощай, Вудсайд. Здравствуй, Форест-Хиллс. Если бы только я мог быть сыном. Ведь существуют же дочери. Американской Революции. А не жалким приплодом, зачатым здесь, на берегу. Четой простых иммигрантов. Так и не понявших, что за чертовня их пришибла. Я же, едва начав говорить, уже пытался заработать хоть пенни у соседей, сидевших на верандах вдоль улицы. Белая кожа моей матери, когда она умерла, казалось, поголубела изнутри. И кровь побурела, подсохнув на простынях. Ни разу меня не шлепнула, не ударила. Говорила, что я тихий мальчик. А когда вторая приемная мать застала меня, дрочившим, засунув крантик в ее словарь. В надежде заляпать спермой неприличные слова. Она сказала, я тебя выдеру. Выдеру, мерзкий, маленький бандит. Это случилось еще перед тем, как я подложил дождевых червей ей в спагетти, и провертел дырку в стене ванной комнаты, желая посмотреть, как она там купается. И вытолкнул в прихожую голого братишку. Чтобы она ошалела при виде его стояка. У нее все лицо вспотело, а сама она завизжала, они это нарочно, нарочно. Господи, а то не нарочно. Хочешь поскорее узнать, какая сволота эти взрослые, стань маленьким мальчиком. И когда ты начнешь подрастать, обращаясь в миловидного юношу, все соседи немедленно притворятся, будто это не они всю твою жизнь орали на тебя и глядели зверьми, что вы, что вы, сроду такого не было. Приятно становиться все красивей и видеть, как стареют соседи, заслужившие все, что они теперь получили. И в День Независимости ударит большой колокол. Когда он звонит, каждый, еще сохранивший мужество гражданин выходит из своего дома. Самое время тогда подойти к соседу. Как дела, корешок. И врезать ему по сусалам. Во имя соседской ненависти. Во имя того, чтобы в этот день по нашим лужайкам не таскался никто нежелательный. Ни ирландская шушера, чтоб ей подтереться трилистником. Ни поляки с ихними собачонками. Ни прочая сволочь из центральной Европы, которая ссыт в кухонные раковины, прямо на немытые тарелки. Чтобы по нашим лужайкам гуляли одни только наши красиво одетые детки, воющие от испуга, глядя, как их пузатые папочки лупят друг друга по рылам.

— Вроде здесь, мистер Кристиан. Видите, на лужайке табличка с номером.

— О'кей. Подъезжай к обочине и жди. Если я буду задерживаться, я тебе сообщу.

— Да чего там, мистер Кристиан, веселитесь, сколько хотите, сейчас по радио хороший футбол начнут передавать. Я еще книжку взял про дзю-до, хочу выучить кой-какие из ваших приемов. Чего же лучше. Приятного вам вечера.

Кристиан поднимается по зеленоватым от мха ступенькам. Лужайку дугой рассекает дорожка из разномастных и разнокалиберных камней. Старые дубы и ильмы. Голубые ели по сторонам от каменного крыльца с дощатой дверью. За окнами, затянутыми сеткой, темно. А тот дом, надо полагать, принадлежит итальянцу и, господь милостивый, у входа в него стоит полицейский.

Кристиан нажимает белую кнопочку, изнутри доносится колокольный перезвон. На покрытом лаком кружке, отпиленном от бревна, значится «Здесь живут Джин и Говард». Из-за угла их островерхого крытого черепицей уютного домика вылетает веснушчатый мальчишка. Волоча за собой красную тачку. Под большими раскидистыми деревьями. Видны пристроенный сбоку к дому итальянца поместительный гараж и широкая подъездная дорожка. Слышатся легкие шаги. Поскрипывает пол. Красное платье мелькает за потускневшей медной сеткой двери. Которая открывается. Тонкие пальцы, вытираемые о передник. Большие блестящие темные глаза. На лице. Венчающем хрупкое тело.

— Вы, должно быть, Корнелиус Кристиан.

— Да, это я.

— Добро пожаловать, мы очень вам рады, заходите. Говард на заднем дворе, приколачивает для ребятишек лестницу. Я так много о вас слышала.

Стойка для зонтов. Две пары галош в ожиданьи зимы. На полу, выложенном красной плиткой. Полумрак и прохлада. Дальше гостиная, большой синий ковер под ногами. В арочном проходе сервированный для обеда стол. Нежные ножки миссис Гау. Покрытые загаром. Едва приметная белизна по сторонам от ахиллесовых сухожилий. Маленькая аккуратная попка под красным платьем, похожая на пару шариков от подшипника. От которых у меня в зобу спирает дыхание.

— Пожалуйста, присаживайтесь. Извините за эти дурацкие комиксы, они у нас по всему дому раскиданы. Я позову Говарда. Хотите чаю со льдом.

— Да, с удовольствием, благодарю вас, мадам.

— Какой вы вежливый, в точности как Говард рассказывал, мадам и все такое. Ну, присаживайтесь же.

Появляется сияющий Говард. Протянутая ладонь. Брюки цвета хаки, белая рубашка с открытым воротом, подвернутые рукава. И синие туфли на резиновой подошве. Такие же, как у Фанни, называющей их яхтсменками.

— Привет, Корнелиус, а я думал вы позвоните со станции, чтобы я вас забрал. Вы что же, пешком пришли.

— Приехал на машине.

— Не знал, что вы водите. Постойте-ка, вот здорово, вы снова заговорили.

— Да. Я не вожу. Меня привезли.

— Они уже уехали.

— Нет.

— Так позовите ваших друзей, пусть зайдут.

— Это шофер.

— Кто.

— Шофер.

— Да бросьте, вы надо мной подтруниваете, Корнелиус.

— Нет.

— Ну, будь я проклят. Дайте-ка я взгляну. Это вон та здоровенная, серая.

— Да.

— Она же на заказ сделана. Неужели ваша.

— Пожалуй, можно сказать, что ее предоставили в мое распоряжение. Наряду кое с чем еще.

— То-то, Корнелиус, пытались вы меня обмануть, да не вышло. Я всегда считал вас юношей из богатой семьи, учившимся в одном из лучших университетов. Соседи решат, что ко мне важная персона приехала. Приятно, когда у твоего дома стоит такая машина. Ничего, пусть полюбуются, сукины дети. А, Джин, ты уже познакомилась с нашим гением.

— Да. Говард, сдвинь немного стол, чтобы мистеру Кристиану было удобно сидеть. Вот крекеры, только постарайтесь не перебить аппетит.

Миссис Гау опускает поднос, сухожилия у нее на руках обмякают. Вышла со стопкой листков, чтобы мне было на чем писать. А у меня, едва я приметил сквозь дверь ее небывалую красоту, всякое притворство отшибло. И ощутив между ног могучий прилив крови. Я выпалил, да это я.

— Корнелиус, послушайте, что я вам расскажу. Кровь господня.

— Когда ты оставишь это выражение, Говард.

— Это я от волнения. Слушайте, Корнелиус, будьте как дома, снимайте пиджак.

— Нет. Мне и так хорошо, спасибо.

— Так вот, Корнелиус, по-моему вы гений. У нас тут вчера вечером такое было. Нынешняя утренняя газета под эту историю всю первую полосу угрохала. Прикатило двадцать патрульных машин, все со включенными сиренами. Шуму. Полицейские оцепили наш квартал. Ведь так, Джин. Вытащили оружие и пошли по дорожке к дому этого малого. Знаете, что у него там было, вы не поверите. То есть вы-то как раз и поверите. Перегонная установка на двадцать, будь я проклят, тысяч галлонов, в точности, как вы говорили. Здоровенный медный котел, высотой в два этажа, перекрытие снято, а по всему дому трубы да бочки. Помнишь, Джин, я как-то сказал, что судя по запаху, который временами оттуда доносится, этот малый не иначе как горькую пьет. Но вы-то как обо всем догадались, Корнелиус.

— Просто сказал первое, что пришло в голову.

— Ладно, мальчики, я вас пока оставлю вдвоем, мне еще нужно других двух мальчиков с девочкой покормить и к обеду все подготовить.

Миссис Гау вытирает руки о фартук. Большой желтый в середке цветок с синими лепестками. Надо как-то обуздать мысли, вертящиеся у меня в голове. Отвести глаза от загорелого шелковисто-гладкого лица. И от губ, крупных и мягких. Кажется, входя в комнату, она их облизала. Какое там кажется, точно знаю, облизала. И подшипниковый задок ее, когда она выходит, только что не вращается.

— Знаете, Корнелиус, я вам так скажу, я против итальянцев ничего не имею, но то, что мы избавились от этого макаронника, меня радует. Он был какой-то чересчур темпераментный, из тех, кто разрешает споры не разговорами, а убийством. Я уже начал ощущать, что на меня вот-вот накатит депрессия, как на соседа напротив. Он, конечно, пока улыбается, но лишь потому, что думает, будто мне не известно о курсе электрошоковой терапии, который он проходит. А этот итальяшка и лужайку свою не подстригал, и своему волкодаву не запрещал гадить на нашей. И представьте себе, в прошлом месяце именно он сделал одно из самых больших пожертвований в фонд, который мы тут образовали для строительства церкви. Может быть, когда у человека зарастает лужайка, это и означает, что пора преисполниться на его счет подозрениями. Слушайте, не хотите водки в чай добавить. Я бы сегодня с удовольствием чего-нибудь выпил.

Говард подливает водки в протянутый Кристианом стакан. Стебельки мяты кружат, утопая и снова всплывая между кубиков льда. Маслянистые струйки, извиваясь, клубятся в желтовато-коричневой жидкости.

— Да, Корнелиус. Вот вы и здесь. Прикатили в машине с шофером. Это ваш адрес у водителя на солнечном козырьке, Вест-Сайд и что-то такое еще.

— Да вроде того.

— Вы просто набиты сюрпризами. Состоите в Спортивном клубе, Убю мне сказал. Я слышал там корты потрясающие, теннисные и для сквоша. Надо бы начать играть в сквош. А то Джин говорит, что я стал походить на спущенную шину. Кстати сказать, мне нравится ваш костюм.

— Спасибо.

— Знаете, Корнелиус, я решил, что пора обновить имевшиеся у меня когда-то навыки самозащиты. Было время, я, возвращаясь домой, опускал глаза и представлял себе, что вокруг простирается лес и никаких других домов здесь больше нет. Но теперь, когда тут по кустам шастает этот малый с пукалкой, норовя отобрать у тебя все ценное да еще и пристрелить тебя прямо перед твоим домом, я даже из гаража выхожу с дрожью в коленках. Придется научиться расшибать подобных паршивцев в лепешку.

Говард Гау вбивает правый кулак в левую ладонь. Когда я сказал, что люблю бренди, он предложил съездить, купить самого лучшего. Задом выводит свой фургончик из гаража на улицу. Где я говорю, позвольте мне исполнить роль хозяина. Мы усаживаемся в лимузин, и Глен везет нас по извилистым улицам. Говард так и вертится на сиденьи.

— Будь я проклят, Корнелиус, если вы не превзошли все мои ожидания, у меня от восторга мурашки по коже бегут.

Остановились напротив магазинчика. Принадлежащего местному старожилу, у которого имеется в запасе хороший коньяк и который до сих пор сам нарезает ножом ветчину. И снова назад, мимо домов, имеющих такой вид, словно в них никто не живет. В обшитое сосновой доской гнездышко Говарда. К коллекции трубок, которых он никогда не курил. Говорит, его улица не такая извилистая, как прочие. Но свой комплект важных шишек на ней также имеется.

— Пойдемте, Корнелиус, я хочу, чтобы вы кое-что послушали. У меня есть хорошие записи по-настоящему первоклассных композиторов. А Джин тем временем детишек уложит.

Гау на всю катушку врубает музыку. Желая, чтобы я оценил качество акустических систем. Ценой пробитых барабанных перепонок. Зашел пописать в туалет, расположенный рядом с входной дверью. Ворсистый зеленый коврик на полу, выложенном белой и черной плиткой. Большое Г на всех полотенцах, розовых и голубых. Умывальник с двумя кусками мыла. Испытываю прилив бодрости, ибо наступает вечер с его прохладой и сумраком. Детишек загоняют с улицы в дом. Зажигают свет. Полагаю также, приводят в боевую готовность станковые пулеметы. В кухнях окрестных домов наблюдается оживление. Говард потягивает свой особым способом приготовленный напиток. Смешанный еще в середине дня и с того времени стоявший в холодильнике. Наливает мне стакан и садится, на ощупь отыскивая сиденье. Он переоделся в чистую белую рубашку и отливающие красным деревом мокасины. Полка с книгами по управлению бизнесом. И с тремя, посвященными рыбной ловле.

— Приятно, Корнелиус, что вы вот так взяли да и приехали. Познакомились с моей женой, с ребятишками. Слышите, кузнечики. Пару лет назад у нас тут даже лягушка квакала. Вот ради этого человек и корячится в наших крысиных бегах, ради того, чтобы его дети жили немного лучше, чем он. Правда иногда у меня прямо руки опускаются. Два дня назад смотрю, сидит у на лужайке перед домом богомол. И как раз проезжает мимо машина, набитая хулиганьем из Вудхэвена, заметили они его, остановились. И что, по-вашему, сделали. Размозжили его каким-то грязным булыжником. Вот что. Одного из самых полезных для человечества насекомых. Я ушел в дом и заплакал. И теперь скажите мне, как в такое время решить для себя, что хорошо, а что плохо. Что говорить своим детям. Что им делать, если ни в чем нельзя быть уверенным. Вот вы, Корнелиус, вы молодой человек, живущий в сегодняшнем мире, есть у вас ответ на этот вопрос.

— Есть. Каждый должен встать на колени и отскоблить пол в своем доме. И крыльцо тоже. До самого тротуара. Кроме того, следует содержать свой задний проход в чистоте. И носить с собой пулемет.

— Да, Корнелиус, от вашей прямоты порой просто оторопь берет. Вы, случайно, подрывной деятельностью не занимаетесь, нет. Знаете, сказанное вами тогда о вашем отце. Сильно меня поразило. Но и заставило задуматься тоже. О ваших словах насчет мистера Мотта. Это правда, он входит к вам в комнату и говорит все, что ему в голову взбредет. Не обращая внимания на чьи бы то ни было чувства. У нас как-то распродажа была, во время обеденного перерыва, и я купил себе туфли для гольфа. И как раз примерял их, когда он вошел в мой кабинет. Так он даже не стал дожидаться моих объяснений. Сразу сказал, откуда у вас этот остроносый двухцветный кошмар. Как будто я все время только в них и ходил. Дело даже не в том, что он назвал их кошмарными, дело в интонации, с которой он произнес остроносый двухцветный. Я такое унижение почувствовал. Ну ладно, давайте еще по одной. На Говарде красные с начесом носки. Мокасины отливают багровым блеском. Тянется к высокому прямому стакану и, откинув голову, выливает выпивку в горло. В кухне трудится темнокожая женщина. Я заглянул туда через окошко в стене, и она чуть заметно кивнула и улыбнулась. Ответил ей жестом, которым приветствуют друг друга нежелательные элементы.

— Знаете, Корнелиус, дело уже дошло до того, что вы можете принять душ, побриться, причесаться, надеть чистую рубашку, усесться в новый автомобиль. Так что ни единой черточки не останется, роднящей вас с человеком никчемным. Но стоит вам остановиться на каком-нибудь незастроенном участке, чтобы полюбоваться черным дроздом, как тут же подъедет полиция и примется задавать вам вопросы. И в конце концов полицейский скажет, проезжайте, нечего тут болтаться. Я вовсе не отвергаю нашего образа жизни. Но посудите сами, время от времени кто-то вдруг обстреливает самые лучшие дома, убивая их обитателей. Так может быть, с нашими ценностями все же случилось нечто непоправимое. Я вот заглядываю в собственную душу и задаюсь вопросом, какие такие жизненные ориентиры я, отец, могу предложить своим детям. Объяснить им, что когда они вырастут, их ожидает всеобщая резня, что мир устроен несправедливо. Не могу я им такого сказать. Дело не в том, Корнелиус, что я приказываю моим детям каждый вечер вставать на колени и петь Боже благослови Америку. Но вашу мать, извините за выражение, когда же наконец этот район обратится в солнечное тихое место, каким ему и следует быть. Кровь господня, просыпаешься поутру и обнаруживаешь, что ты, оказывается, жил дверь в дверь с винокуренным заводом. Вы ведь понимаете, не правда ли, что я больше ни с единой живой душой не могу вот так обо всем поговорить. Давайте-ка, друг любезный, я вам выпивки подолью. И мы совершим возлияние.

Гау подливает Кристиану пахнущей ананасом смеси и, откинувшись на спинку кресла, поднимает стакан, указывая им в угол комнаты. Кончик его сигареты вспыхивает, когда он затягивается.

— Видите вон то удилище, Корнелиус. Так вот, строго между нами, знаете, о чем я мечтаю. В один прекрасный день послать эту чертову империю Мотта подальше. Купить себе магазинчик где-нибудь в захолустье и заняться рыбной ловлей. И позабыть про тревоги. О, слышите, слышите. Та самая лягушка. Квакает. Вернулась, значит. Прелесть, правда.

Двое светловолосых мальчиков и крохотная девчушка с большими черными глазами. Гуськом. Пришли пожать мне руку. И поднявшись в одинаковых голубых кимоно и желтых шлепанцах по лестнице, помахать нам на прощание, желая спокойной ночи. Появляется, устраивая на столе зажженные свечи, миссис Гау в длинном облегающем сиреневом платье.

— Вот и она, Корнелиус, ну что, хороша у меня жена.

Спаржа, салат с креветками. Говард, улыбаясь, разливает из бутылки белое вино. Не забывая прихлебывать собственную бурду. Слегка заплетающимся языком произносит, знаете что, Корнелиус, оставайтесь у нас ночевать. Отошлите вашего шофера. Будете нашим почетным гостем. У нас здоровенная, черт подери, пристройка для гостей, там и ванная есть. И я выхожу. Оглядываясь по сторонам, не подкрадывается ли откуда какой-нибудь хмырь с пукалкой. Говорю Глену, который, включив кондиционер, уже храпит за запертыми дверцами лимузина, чтобы возвращался в Манхэттен. Миссис Соурпюсс, отвечает он, приказала ждать и привезти вас обратно.

— А я тебе приказываю, убирайся отсюда, и не заставляй меня, черт возьми, повторять дважды.

— Что вы, что вы, мистер Кристиан. Ни в коем разе.

Приятно вытереть ноги о шофера. И смотреть, как сверкающие красные хвостовые огни темного лимузина неторопливо уплывают по улице. Возвращаюсь назад поднимающейся к дому лужайкой. Глядя на светящиеся домашним уютом окна. И слыша, как за деревьями на другой стороне улицы хлопает дверь. И кто-то нервно орет. Это ты, Гектор.

Графин с молоком на белой скатерти. Заливать огонь, говорит Говард, если спиртное у него в животе чересчур разгуляется. Миссис Гау накладывает салат, предлагая на выбор один из двух приготовленных ей самой соусов. Над чашей с вареными кукурузными початками поднимается пар. Тарелка с кружочками красных и желтых помидоров. Натертых чесноком и присыпанных травами. Все из Говардова огорода. И жучки бьются о сетку, стараясь добраться до пламени свечей.

— Корнелиус, Джин настоящий мой друг. Так ведь, Джин.

— Ты слишком много пьешь, Говард.

— Ничего не много, у нас праздник. Суббота сегодня или не суббота. Я намерен бражничать допоздна. Правильно, Корнелиус. А после мы все пойдем скоблить наше переднее крыльцо. Точь в точь как вы сказали. И я еще попрошу полицейского, чтобы дал нам отведать итальянского зелья. Вы насчет этого как, Корнелиус.

— С удовольствием, мистер Гау.

— Ага, Корнелиус, не зря я надеялся, что в вас сохранился прежний задор. И бросьте этого мистера Гау. Ну-ка, берите початок, пожуйте, ядрышки чистое золото. Берите руками. Человека, в котором сохранился прежний задор, сразу видать. А как Европа, Корнелиус, она вас не лишила задора.

— Что ты такое пил, Говард.

— Средство для восстановления задора, вот что. Джин, добрый старый друг. И Корнелиус. Господи, Корнелиус, известно ли вам, что вы довели старика Убю до белого каления. Он временами заходит ко мне, пыхтит и трясется, любо-дорого смотреть, и просит, уберите из моего отдела этого проклятого Кристиана. А я отвечаю, ничего не могу поделать, протеже мистера Мотта, близкий, очень близкий и старый-престарый друг его семьи.

— Перестань, Говард, подобным образом обсуждать с мистером Кристианом происходящее у вас на работе непорядочно. Ты слишком много выпил.

— Послушай, Джин, а собственно чего мы должны бояться. Джин, добрый старый друг. Из доброй старой вирджинской семьи, Корнелиус, во всяком случае с материнской стороны. А замуж вышла за парвеню. Как и ее мать.

— Ты бы молочка выпил, Говард.

— Нет, Джин, не стану я пить молочка. Я лучше своего зелья выпью. Но каково, Корнелиус. Каково. Вообразите, целый винокуренный завод. Я позвонил моему агенту. Рассказал ему. Джон, говорю, что теперь будет с ценой на нашу недвижимость. А он говорит, Говард, не волнуйся, считай, что ты жил по соседству с крупным промышленником.

— То-то, Говард, а ты у него лестницу украл.

— Ни хрена я не крал. Перенес оттуда сюда и все. Пусть детишки полазят. Этим она все равно уже не понадобится.

— Это была кража.

— Да у кого я украл-то. У воровской шайки. Потом, там же коп на посту стоит, он мне разрешил. Я, конечно, сунул ему пару баксов. Этот итальяшка противозаконно использовал лестницу, чтобы добираться по ней до своих чертовых змеевиков.

— Не надо говорить итальяшка. Это нехорошо.

— Итальяшка, итальяшка и макаронник в придачу. Сукин сын, ославил всю нашу округу. Но видит бог, в одном ему надо отдать должное, он занимался своим богопротивным делом, а в чужие не лез. Собственно говоря, лучшего соседа, чем он, мы отродясь не имели. И лицо у него было хорошее. Вот как у Корнелиуса. Не чета хмырям, которые жили по соседству с нами в других местах, те вообще скакали у себя на задних дворах, как тарзаны, или старались подстричь лужайку за две секунды, чтобы произвести впечатление на Джин.

— Ну и воображение у тебя, Говард.

— Да, а ты помнишь того сукина сына, который спускался из окошка собственной спальни на веревке, связанной из его дерьмовой одежды, да еще и в леопардовых рейтузах.

— Он был больным человеком, Говард.

— Пронырой он был паршивым, вот кем он был, все время к нам в окна заглядывал. Пришлось переехать. А тот ублюдок, который каждое утро голым торчал в окне, чтобы ты на него полюбовалась.

— А он был ребенок, совсем еще мальчик.

— Ах, мальчик, ничего себе мальчик. Ладно, черт с ним, оставим. Хотя почему, собственно. Ничего не оставим. Скажу прямо. Конец у этого сукина сына был с оглоблю длинной.

— Знаете, мистер Кристиан. Вы только не подумайте, что мы всегда так живем. Говард просто решил блеснуть своей мужественностью. Для контраста. Потому что считает вас таким… Я не знаю, как это сказать.

— А ты скажи, Джин, скажи. Культурным. Ты этого слова никак не могла припомнить.

— Да, если угодно. Потому у нас и вино на столе. Сами мы вина никогда не пьем. А тут распустили хвост, что, впрочем, людям вообще свойственно.

— Душечка моя, Корнелиус родился в семье иммигрантов, я же тебе рассказывал. Но ему присуще нечто, чего в этом городе нет больше ни у кого. Там, где прежде лежала девственная земля и Божья природа являла свои чудеса, теперь нам на радость воздвиглись забегаловки, в которых тебе подадут гамбургер, заправочные станции, свалки и автомобильные кладбища. Куда ни глянь, повсюду стираются с лица земли остатки старинной изысканности. Может быть, последнее, в чем она еще сохраняется, это погребальное дело, не правда ли, Корнелиус.

— Да, пожалуй, вы правы.

— А вы знакомы с погребальным делом, мистер Кристиан.

— Оставь, Джин, это запретная тема. Ты вторгаешься в частную жизнь Корнелиуса, а она никого не касается. Все это мы с ним уже обсудили. Спроси его лучше про маму с папой.

— Я могу спросить вас о ваших маме и папе, мистер Кристиан.

— Да, разумеется. Спрашивайте.

— Кем они были.

— Никем. И оба умерли, когда я был совсем маленьким. По крайней мере, отца, я числил умершим, хоть и без особых на то оснований. Но думаю, сейчас это уже правда. Он считал себя чем-то вроде актера. Носил гетры. Белые. Ходил с тростью. Клетчатая фуражка, бриджи. Умел отбивать чечетку. А дядя у меня был простым человеком, любил мою мать и владел собственным делом, строительным, он жил в Рокавэе и, как я понимаю, мы с младшим братом многим ему обязаны.

— Как романтично, мистер Кристиан. Вы только не подумайте, будто я сужу свысока, но то что вы рассказываете, прекрасно.

— Мама стирала, шила и наверное стерла себе пальцы до кости. Когда дядя забрал меня с братом из бедного района, в котором мы жили, и отправил в места, где обитали люди более обеспеченные, я оказался парией. И пока я рос, наделенный никем не замечаемой душевной красотой, богатые девушки, принадлежавшие к более высоким слоям общества, смотрели на меня, как на пустое место.

— Послушай, Джин, послушай, что он рассказывает. Вот в такой стране мы живем. Черт побери, пора, наконец, тем из нас, кого одолевают сомнения, встать во весь рост и заставить с собой считаться.

— Сядь, Говард. Мистер Кристиан просто шутит.

— Какого дьявола, встал и буду стоять. А шутить с собой я никому не позволю. Тост. За Корнелиуса. Оп-ля.

— Говард, ты весь стол залил своей дурацкой липучей жижей.

— О, мы его вытрем, вытрем. Сейчас, налью снова. Что-то маловато осталось. Придется сбегать на этот винокуренный заводик. Далеко ты, милый дом. Где резвятся антилопы. Воют гнусные койоты. И рекою в половодье разливается предместье. Я поэт. Мог бы также быть лосем. Во всяком случае, мой отец принадлежал к ордену верных лосей. Итак, тост. За Корнелиуса. Триумфально возросшего в Бруклине и Бронксе с таким роскошным выговором. Добро пожаловать в мой дом. Вы как-то сказали. Или написали на листке вашего блокнотика. Что не все здесь так уж прекрасно. Именно так вы и написали, Корнелиус. Теперь позвольте я вам скажу. Чего еще желать человеку от жизни. Когда детишки его уже лежат, укрытые, в уютной постели.

— Это ты так думаешь, Говард.

— Не перебивай, Джин. А ведь эти детишки подрастут и станут куда умнее отца. Будут учиться в лучших университетах. У меня красавица-жена. Джин хоть в кино снимай. Ну, правда, у Гектора, который живет через улицу. Ладно, фактам нужно смотреть в лицо, у его жены сногсшибательная фигура. Но до Джин и ей далеко. Встань, Джин.

— Лучше ты сядь.

— Я сказал, встань. Пусть Корнелиус посмотрит. Самая красивая женщина в этих местах. Да, вот именно, во всем этом поганом предместье, я знаю, о чем говорю. У мужиков на каждом пикнике слюни вожжой висят.

— Я останусь сидеть, где сижу, а ты бы, Говард, все же так не усердствовал. Мне не хочется рассказывать тебе, что с тобой будет завтра. В этом самом предместье. Как ты будешь стонать и обвинять меня в том, что я тебя не остановила. Вот я и говорю тебе прямо сейчас, остановись.

— Джин права. Завтра мне будет худо, но, видит бог, сегодня я счастлив. Вот вы сидите передо мной, порожденный людьми, которых привезли сюда на судне, словно скотину. Вы же выросли и стали привилегированным человеком. Как если бы были родом из почтенной семьи. И я спрашиваю, почему вы подводите свою страну. Почему. После того, как ваши отец и мать начали здесь жизнь заново. Вы сбежали в Европу. К пожирателям лотоса. Ладно, хорошо, им там здорово досталось. Едва уцелели. Но именно в нашей стране при всех ее недостатках творится история. Именно здесь предстоит прорваться огромному гнойнику. Здесь, в столице мира, человечество создает для себя нечто новое. Да-да, Кристиан, усмехайтесь, сколько вам будет угодно. И часть задач, над которыми оно бьется, решается в Мозговом центре империи Мотта. А вы предаете свою столицу. Вы грязный предатель. Вот кто вы такой, Корнелиус. С этим вашим поддельным акцентом и отстраненностью. Почему вы ведете себя не так, как следует американцу, как ведут себя все остальные. Можно подумать, что вы чересчур хороши для нас. А вы даже в университете не доучились. Вы вообще-то, дружок, когда-нибудь служили своей стране. Где вы были, когда мы палили из всех орудий, искореняя желтого недруга.

— Прекрати, Говард, немедленно прекрати. Ты ведешь себя с мистером Кристианом непорядочно и недружелюбно.

— Не лезь, Джин. Дай мне спросить у него, здесь и сейчас. Вы служили своей стране.

— Ну, в общем и целом служил.

— А когда война закончилась, вам дали пособие.

— Дали.

— И что вы с ним сделали. Свезли его в Европу. К тамошним прохиндеям и прочим французам. Ну и ладно, а я все равно хотел бы быть вашим другом. Только вам пора образумиться. Чей это, интересно, у вас шофер. В какие сомнительные дела вы ввязались. Не думайте, что вам удастся меня провести. Даже и не надейтесь. Какого черта стол качается.

— Это ты качаешься, Говард.

— Ах, чтоб меня. Кто тут занимался подрывной деятельностью. У меня под столом. Я выступаю с речью на важные темы, вскрываю всякие факты. А какие-то ублюдки хотят меня с мысли сбить. Так вот знаете что, я подозреваю, что никакого мистера Мотта вы сроду в глаза не видали. Скорее всего, вас просто случай занес на одну из дурацких вечеринок его сыночка, вот что я думаю.

— Говард, оставь мистера Кристиана в покое. Ты говоришь так потому, что тебя туда ни разу не приглашали.

Говард Гау, чело в поту, наставляет на меня колеблющийся палец. И выдергивает его из пламени свечи, распространяя запах горелого ногтя. У миссис Гау сжаты губы, кулачки лежат по сторонам от тарелки. Надо бы попросить у нее еще салата. Поскольку не похоже, что нам удастся добраться до малинового мороженного.

— Да здравствует победа. Жми, команда наша, жми. Не теряй задора. Защитник из второго состава. Вот кем я был. В школьные годы. А когда поступил в университет, оказалось, что я и для этого слишком тощ. Это кто тут сидит. Ты, Джин. Иди, отскобли крыльцо. А я отправлюсь прямиком на наш винокуренный заводик.

— Ты этого не сделаешь, Говард.

— А кто мне помешает. Думаешь натравить на меня этого слабака Кристиана, которого все считают драчуном. Мальчишки из Мозгового центра, может, его и боятся, а мне на него начхать. Вот пусть попробует мне помешать. Пусть только посмеет.

Говард Гау спотыкаясь, направляется к задрапированной двустворчатой двери, ведущей не знаю куда. Цепляет ногой радиатор. И скривившись от боли, хватается за коленку. Но тут же стирает гримасу новой улыбкой.

— Ха, надул, надул вас обоих. Решили, что я вас оставлю, да, наедине. А откуда мне знать, что наш красавчик не станет у меня за спиной подъезжать к моей старушке жене.

— Говард, заткнешься ты наконец или нет. Ты пригласил к нам мистера Кристиана. И оскорбляешь его. По-моему, все это очень скучно. Ты понимаешь. Для этой игры нужны двое. Знаете что, Корнелиус, давайте выпьем хорошего крепкого коньяку.

— Ну тогда до свиданья. Обоим привет. Тили-бом, тили-бом, на заводик мы пойдем.

— Иди-иди и постарайся, черт бы тебя побрал, дотащить до него свой тили-бом.

— И пойду, а ты как думала, не пойду, что ли.

Голос, распевающий под деревьями. Громко хлопающее окно. Миссис Гау в сиреневом наряде. Жилы у нее на руке, если она, подняв, закинет ее назад, наверное, с треском лопнут, как кукурузные зерна. Вот уж не думал, что у толстозадого очкарика Гау такая ослепительная жена. Драгоценность, откопанная в мертвой точке Куинса. Со свежим запахом мыла и еле заметным гардений.

— Мне так неудобно перед вами, мистер Кристиан. Прошу вас, не воспринимайте Говарда слишком всерьез. Хотите чего-нибудь.

— О, уверяю вас, я прекрасно себя чувствую, спасибо.

— Какое там прекрасно, давайте уж признаемся в этом друг другу. Как такое может понравиться. И самое печальное, Говард действительно думает то, что говорит. Он в самом деле негодует на вас. Я не в состоянии этого понять. Тем более, что он так много о вас рассказывает.

— Я его понимаю, миссис Гау.

— Ваша неизменная вежливость очень мила. Но вечер все-таки получился какой-то безобразный.

— С ним там ничего не случится.

— Да нет, ему всего-то нужно тридцать ярдов пройти. Разве что ногу сломает в детской песочнице. Или полицейский, который там стоит, пристрелит его. Хотите свежего кофе. К вашему коньяку.

— Это было бы замечательно.

— Вы ведь, наверное, не знаете, что Говард немного попивает. В университете он считался очень умным студентом. Собственно, даже блестящим. И хотя у нас ни в чем нет недостатка, ему иногда кажется, что он растратил жизнь впустую.

— А вам здесь нравится, миссис Гау.

— Детям здесь хорошо. Но я бы, хотя это наверное и странно звучит, предпочла жить в гетто. Около десяти утра здешние места приобретают сходство с ледяной пустыней Антарктики. Но мужу ведь не расскажешь. Когда он, наконец, перестанет жаловаться на налоги. Что от этой сельской природы можно попросту спятить.

В волосах у нее переливается пламя свечей. Мерцающее в больших черных глазах. Подношу к носу коньяк. Сладкая спелость, бледность, золото, старина. Порожденье иной страны, называемой Франция. Лает собака. Гляжу на серебристую туфельку миссис Гау. На широкие ногти ерзающих пальцев стопы. Под лодыжкой, достойной антилопы.

— Можно задать вам по-настоящему личный вопрос, Корнелиус.

— Да.

— Хотя лучше не стоит, вам он может показаться сомнительным.

— О нет.

— Ну хорошо, тогда я спрошу. Меня это всегда интересовало. Может ли мертвая женщина, если она молода и красива. О господи, я не должна этого спрашивать.

— Спрашивайте.

— Ну так вот, если она лежит в покойницкой на столе, может ли она возбудить мужчину.

— Как вам сказать, миссис Гау, я затрудняюсь, дело не в том, чтобы это было профессиональным секретом или чем-то подобным, но, пожалуй, некоторые могли бы счесть рассуждения на подобную тему неэтичными.

— Ну перестаньте, скажите, это одна из немногих вещей, о которых мне всегда не терпелось узнать побольше.

— Что же, пожалуй, ответ состоит в том, что вы довольно верно оцениваете человеческую природу, и что хотя молодые красивые покойницы встречаются не в столь уж больших количествах, но женщина даже на смертном одре способна сохранить определенную привлекательность.

— Стало быть, и у живой женщины остается немало шансов.

— Видите ли, миссис Гау, мне не хочется разочаровывать вас, но существуют люди, предпочитающие мертвых женщин.

— О, про настоящих некрофилов мне все известно. Нет, я имела в виду какого-нибудь молодого и привлекательного сотрудника погребальной конторы.

— Такого, что играет в лакросс и неторопливо входит в бальзамировочную, распространяя аромат лавровишневой воды.

— Точка в точку. Именно такого я и имела в виду. Что это.

— Похоже на выстрел из тридцать второго калибра.

— О господи.

Кристиан рысцой выбегает следом за миссис Гау сквозь занавешенные двери. Через небольшой внутренний дворик. Вниз по ступенькам, обдираясь о заросли. Загорается свет. Некая тень бежит вдоль стены итальяшкина дома. К белому телу, простертому на лужайке. Из темноты кричат. Едва я наступаю на трескучий сучок.

— Эй вы там. Не двигаться. Кто такие.

— Это мой муж.

— С ним все в порядке, леди. Грыжу он еще мог заработать, но не ранение. Я выстрелил в землю. Он пытался вломиться в дом.

Отключившийся Говард ничком лежит на земле. Шелестит листва. Комары звенят в ушах. Один уже дырявит мне шею, жаждая крови. Всюду вокруг гаснут огни. Но никто из жителей пригорода не выходит наружу, полюбопытствовать, что приключилось с его поверженным во прах гражданином.

Говарда Гау тянут вперед ногами. Он что-то бормочет о покупке земли у индейцев за три паршивых кастрюльки. Кристиан подхватил его подмышки, полисмен за щиколотки. Мокасины свалились. Тащим его назад через внутренний дворик. Через застекленные двери столовой. Вся вкуснота с коньяком вместе так и стоит на столе в свете свечей. На лысоватом полицейском голубая рубашка с короткими рукавами. Запах пороха еще окружает его. Заволакиваем Говарда Гау наверх по скрипучей лестнице. Как правило, человек тяжелее, чем кажется. Ссыпаем его на широкую двуспальную кровать. Под картину, вид Ниагарского водопада. Ворсистое малиновое покрывало, очень похожее на говардовы носки. В кулаке у Гау зажат пучок травы. Пятнышко пота в паху.

Полицейский, спускаясь по лестнице, все оглядывается. На висящие по стенам цветные гравюры, изображающие старинные автомобили. Чего только нет у людей в домах. И всегда кажется, что в твоем вещи похуже. Хороший тон требует, чтобы я уматывал отсюда к чертовой матери. И трясясь от страха, плелся улицами предместья. На которых, если полисмен тебя не пристрелит, то это же самое с удовольствием сделает малый, который тут шастает с пукалкой.

— Простите, что так вышло, миссис, вообще оно, конечно, естественно, когда человеку хочется узнать, что творится в соседнем доме. Да еще в таком хорошем районе. Но он пытался увидеть все своими глазами. А у меня приказ.

— Спасибо, офицер.

— Если вам вдруг понадобится помощь, леди, кликните меня, в любое время. Я совсем рядом.

— Спасибо, офицер.

— Мне так и так делать нечего.

— Все равно, огромное вам спасибо.

— Вам спасибо, леди.

Закрывая двери в столовую, полицейский отступает во внутренний дворик. Миссис Гау стоит, смотрит. Чуть заметная поволока влаги на глазах. Смотрит прямо на меня. А я не знаю, куда мне глядеть. Кроме как на нее. Нужно сказать что-нибудь, пока она не услышала уханье у меня в груди.

— Пожалуй, миссис Гау, мне тоже лучше уйти.

— Нет, прошу вас, не уходите.

— Ну, вы понимаете, мистер Гау не очень хорошо себя чувствует, и получается, что я как бы навязываю вам свое общество.

— Он просто нализался. Это вовсе не значит, что я должна забыть о гостеприимстве. Пойдемте, я покажу вам вашу обитель.

Из гнездышка Говарда в обшитую сосновыми досками комнату. Старая швейная машина с ножной педалью. Университетские вымпелы на стенах. На одном, висящем высоко в проеме между двумя одинаковыми застланными розовым кроватями, написано Бакнелл. На полу похрустывает под ногами летний морской песочек. Запах детства, привкус солоноватого ветерка. Деревянные пирсы далеко отсюда, в Фар-Рокавэе. И страх перед акулами. Когда бредешь по воде навстречу рушащимся серым валам.

— Пожалуйста, если вам что-то понадобится, вы только крикните. Я приберусь там немного, прежде чем лечь.

— Спасибо.

— И знаете, мне очень жаль. Вы совсем не такой, каким я вас представляла. А Говарду я завтра утром устрою головомойку. Кристиан сидит на кровати. Лампа теплится под белым стеклом. На окнах опущены зеленые шторы. Мягкий голос. Ласковые руки. Вот бы на ком я женился. Увезти бы ее отсюда, в глушь какой-нибудь недоразвитой страны. Вроде Ирландии. Станем там прыгать по торфяникам с кочки на кочку, сеять картошку. И каждый вечер в глубоком мраке сидеть у огня. Слушая рокот океанских валов.

Кристиан возвращается в гнездышко Говарда. Нажимает черную кнопку, озаряя его белым светом. Потрошит стопку журналов. «Сельский Джентльмен». Глянцевые страницы, дарующие надежду. Любая чрезмерность всегда помогала мне заснуть. Ночью приятно вглядеться напоследок в такие лица, принадлежащие самым сливкам общества Сент-Луиса. Сфотографированные в собственных розариях, с женами, на фоне крошащихся от старости каменных стен. Раздвинь немного шторы, глянь в щелку на окна Говарда. Воздух недвижен. Ни ветерка, чтобы раздуть пламя моих надежд. На то, что я с громом взорвусь и воссияю в небесах над Америкой. Большой человек. А все, что я получил, это тихий шлепок, с которым в соседней кабинке, пока я блаженствую, читая «Уолл-стрит Джорнал», из задницы Убю опадает какашка. Сюда я привез с собой только одно. Элен. Лежащую ныне по ту сторону смертной завесы. В стареющей понемногу могиле. Оставьте ее, пусть лежит, пусть лелеет свое одиночество. Но прежде чем ее покровы рассыпятся в прах. Пусть она восстанет в лиловых одеждах. Она любила этот цвет. Чтобы я вновь увидел ее женщиной, полной жизни. Как в ту пору, когда я был так юн и так боялся венчания. Теперь же сиди. Выключи свет. Тьма в чужой комнате. Порыкивает недалекий хайвэй. Забрел на вокзал Гранд-Сентрал и едва не вскочил в стоявший на двадцать восьмом пути поезд до Бостона, потому что он называется «Пуританин». Так вдруг захотелось уехать туда, где еще сохранилась подобная красота. Горстка мальчишек кричала спешившим мимо людям, эй, мистер, бумажник обронили. И когда я улыбнулся, они сказали, смотри-ка, на умного нарвались. Столько часов, столько дней назад. Столько месяцев, столько лет. Вайн в одном из тихих вечерних доверительных разговоров рассказывал мне, как осматривал башню мемориала в Баттери, в богадельне для моряков. И думал о всех, кто ушел под воду. И кому он мог бы устроить душевные похороны.

Косой луч света падает из двери. Поскольку та открывается. Кто-то входит на цыпочках. Сижу, замерев. От граничащего с неприличием страха. Перед злодеем с пукалкой. Или с нечистым желанием. Превратить мой моральный облик в еще более мокрое место. А свет, подползая по полу, достигает моих носков.

— Кто здесь.

— Кто здесь.

— О господи, это вы, Корнелиус. Боже, как вы меня напугали.

— Это я.

— Фуух.

— Простите, миссис Гау, я искал чего-нибудь почитать. А после выключил свет, чтобы подумать.

— Я тоже так делаю.

— Да, в темноте приходят настоящие мысли.

— Да, в темноте можно думать по-настоящему.

— Ну вот, я и сидел здесь, размышляя.

— О чем же вы размышляли, осмелюсь спросить.

— Я размышлял о супружестве.

— Что это вдруг.

— Ну, такие уж меня посетили мысли.

— И что это были за мысли.

— Миссис Гау, я думал о том, что двое людей могут жить вместе, противостоя суровому миру.

— Так вот о чем вы думали.

— Да, я думал об этом.

— Я тоже часто об этом думаю. И знаете, я чувствую себя неловко, мне не стоило задавать вам такой бестактный вопрос.

— Но почему же.

— Ну, я ведь знала, что ваша жена умерла. Наверное вы оба были молоды и одиноки.

— Да, это верно.

— Что ж, вдвоем люди могут противостоять целому миру.

— Да. Вдвоем могут. И пусть над ними воют ветра. Пусть дожди и шторма и прочее хлещут по их телам. Вдвоем, в уютном каменном домике им достанет отваги пережить какую угодно ночь и дождаться утра. Укрывшись в объятьях друг друга.

— Корнелиус, как прекрасна высказанная вами мысль.

— Миссис Гау.

— Да.

— Меня ужасно влечет к вам.

— Правда.

— Да, правда. Конечно, не стоило бы так вдруг говорить вам об этом. Я лишь потому и сказал, что мы сидим в темноте. И вы кажетесь такой счастливой в супружестве. Я надеюсь, вы простите мне эти слова.

— Но почему вас ко мне влечет.

— Я не знаю почему. Может быть, потому, что я ощущаю себя в этой стране чужаком. Незванным гостем.

— Какая глупость. Какой же вы чужак. Вы никакой не чужак.

— Я знаю, то, что я сейчас скажу покажется вам ужасно тщеславным, но я всего лишь твержу людям, послушайте, как чудесна песня, которую я пою. И все и всюду, взглянув на меня, говорят, знаешь, дружище, может, она и красива, но только кто за нее заплатит. И если мне придется и дальше повторять им в ответ, увы, никто не заплатит, повторять все чаще и чаще, я, вероятно, умру.

— Боже мой, Корнелиус, как я вас понимаю.

— Правда.

— Да.

— Спасибо, миссис Гау. Скажу вам честно, как на духу, когда я ехал сюда, я думал сыграть с вами и вашим мужем довольно подлую шутку, притворившись, что не могу говорить.

— Но мне-то как раз не терпелось почитать ваши записочки. После того, что Говард рассказал о некоторых из них.

— Но когда я увидел вас, стоящей в дверях. Меня вдруг пронизало желание быть честным. И я не смог солгать. Только не вам.

— Как интересно.

— Миссис Гау. Можно вас попросить. Пожалуйста, подойдите немного ближе. Мне так нравится ваш запах.

— Правда.

— Да.

— Я подойду. Сяду на подлокотник вашего кресла.

— Я вас не трону.

— Я знаю.

— И еще, миссис Гау, что меня сильнее всего удручает, так это то, сколь многие старались помочь мне, едва я сошел с корабля. Были со мной милы. Открывали мне свое сердце. Ваш муж помог мне. И мистер Вайн, владелец погребальной конторы, вы могли недавно видеть его рекламу, он без малого спас мне жизнь.

— Он, должно быть, хороший человек.

— Да. А в детстве, это было что-то ужасное. Я чувствовал,

что никто не любит меня. Когда я шел по проходу в церкви,

первый раз в жизни шел ко святому причастию, одна из сидевших там женщин с ненавистью взирала на меня. И я не отрывал глаз от моих белых туфель, уже к тому времени слегка посеревших. Конечно, я помнил, как насыпал сахар в бензобак ее мужа, и понимал, что доказать этого ей никогда не удастся. Но ведь так поступают все дети. После этого двигатель уже никуда не годится. И она возненавидела меня. Вы только не подумайте, что я склонен жаловаться на судьбу.

— О нет, вы вовсе не производите подобного впечатления, совсем-совсем нет. Здешние ребятишки тоже так поступают с Говардом.

— По-моему, эта история с винокурением произвела на вашего мужа очень тяжелое впечатление.

— О, я думаю, он с самого начала догадывался, что там происходит. Говард такой хитрец.

— Как замечательно вы пахнете, миссис Гау. И ваши веки. Просто невероятно, с какой точностью они прикрывают ровно половину глаз.

— А вы хорошо видите в темноте.

— Спасибо.

— Ваш запах мне тоже нравится.

— Спасибо.

— И знаете, Корнелиус, вам не следует так уничижительно к себе относиться. Вы тогда написали Говарду. Что кажетесь себе ничего не стоящим. Если ваша песня прекрасна, кто-нибудь обязательно услышит ее и так о ней и подумает. Возможно, вы с этим не согласитесь, но и Говард, должно быть, по-своему слышит ее. Я-то слышу определенно. Вернее, не я, а что-то внутри меня. Может быть, сухожилия или голосовые связки, но что-то на нее отзывается дрожью. И скажите, Корнелиус, у вас есть кто-нибудь.

— Нет.

— У каждого есть. Хоть кто-то.

— Миссис Гау, если бы мы встретились не сейчас. А, скажем, много лет назад. В школе, к примеру. Мог ли я показаться вам привлекательным.

— Конечно, могли. Но почему вы спрашиваете.

— Потому что я, в сущности, никому не нравился. Во всяком случае, таким красавицам, как вы. Способным получить кого-то, по их представлениям лучшего.

— Кому-то вы непременно должны были нравиться. Иначе вы бы не стали таким, как сейчас.

— Дядя однажды купил мне зеленый велосипед. И еще у меня была тетя, которая пекла мне яблочные пироги, сочные, сладкие, с корицей. Я обычно приходил к ней утром в субботу и съедал весь пирог.

— Целиком.

— Да.

— Мне кажется, Корнелиус, вы слишком требовательны. К людям. Очистить столько яблок, это большой труд. Но каждый раз, когда вам захочется яблочного пирога, приходите ко мне, я вам его испеку.

— Неужели испечете.

— Да. Конечно испеку.

— И не станете возражать, если я съем его целиком.

— Не стану.

— Я бы с радостью пришел и съел испеченный вами пирог, миссис Гау.

— Неужели придете.

— Да, конечно приду. Я уже ощущаю его вкус.

— Правда.

— Да, правда. У меня уже слюнки текут. И вы ведь не будете против, если я водружу на него огромную глыбу мороженного.

— Нет, не буду. Я против другого, я против того, чтобы и дальше сидеть на подлокотнике вашего кресла. Потому что больше мне этого не выдержать. Потому что вы можете получить от меня все, что хотите. Какой угодно пирог. Я сама вам его отдам. Но пожалуйста, пожалуйста, не заставляйте меня ждать дольше. Иначе я убегу. О господи, я дурная, дурная женщина. Свалиться вам прямо на колени. Поцелуй же меня, поцелуй. О боже. Поцелуй меня. Сейчас я нарушу супружескую клятву. С тобой.

Гибкие руки миссис Гау смыкаются вокруг Кристиановой шеи. Губы касаются его глаз. В уже знакомом темпе. Так это было и с другими телами. Бившимися о твое. Воздымая тебя на дыбы. Вкус плоти, ее звуки, запахи, мякоть. Под сиреневой шелковой шкуркой. Мятые ягоды бузины. Персики, только что с дерева. Сочная, легко слезающая кожица. Высокая трава, в которой могут водиться змеи. Минуй все опасности, чтобы коснуться спелых сладких ворсинок. Купающихся в соке. Чуть присоли и съешь этот грех. Грех перед Гау. Стонущим неподалеку в постели, надеюсь, бессознательно. Не спрашивающим, как Убю, по двадцати раз на дню. Где этот Кристиан, черт бы его побрал. Мистер Убю, этот Кристиан, которого все так старательно ищут, сидит в сортире. Потому что не хочет заниматься вшивой, занудной канцелярской работой. А хочет он заниматься тем, чем занимается вот с этой мужней женой. По имени Джин. С настоящим другом Говарда. С первой красоткой предместья. На которую я украдкой поглядывал весь этот вечер. Маленькая, темноглазая, с фантастическим задом, облизывающая губы. Помахивая ножкой вверх и вниз. В глубине ее глаз таилась предназначенная мне улыбка. Между тем как ты, Говард, распалялся, низвергая на Корнелиуса Кристиана глыбы новорожденной враждебности. Теперь твоя жена сбрасывает одежды. Должно быть, не думает, что ты можешь проснуться, свалившись с кровати. И вспомнить о госте. И господи-боже, как растрезвонился телефон. А миссис Гау уже тараторит в темноте со скоростью, равной миле в минуту.

— Пусть звонит, Корнелиус, пусть звонит. Господь всемогущий, я собираюсь нарушить клятву супружеской верности. Я собираюсь нарушить ее. Господь всемогущий, так вот на что это похоже. Мама никогда мне не говорила. Никогда не говорила. Ни единого слова. О том, как стать дурной женщиной после восьми лет замужества. Каждый дюйм твоего тела, Корнелиус. Я хочу осязать каждый дюйм. Звонит, проклятый. Может быть, я не должна, не должна, не должна, после стольких лет. Моей милой, скромной супружеской жизни. Нарушать клятву верности. Но дай же мне его, дай. Я вся мокрая, по ногам течет. Я не могу остановиться. Мамочка. Я не могу. Скорее. Дай я запру дверь. Хоть это сделаю. И сниму телефонную трубку.

Ноги ее еле слышно касаются пола. Два прыжка и быть может один скачок. Щелк. Еще прыжок со скачком и она уже здесь. Причем совершенно голая. Запах становится сильнее и слаще, чем прежде. В тех местах, куда я кладу ладонь. Бугорки позвоночника на спине. Приподнимает рукой правую грудь и притискивает мне к лицу. Скорость возрастает до полутора миль в минуту. Губами прихватывает мои волосы.

— Я ничего не могу поделать, Корнелиус, потому что хочу тебя. Так страшно хочу. Подумать только, день был как день, ничего необычного. Кто бы мог сказать, что я погублю свою жизнь. В самый разгар ночи, в разгар супружеской жизни. Родом из лучшей семьи Чарлстона, а с таким же успехом могла родиться в Дамаске. Мне столько всего наговорили про Дэниэла Буна, но хоть бы кто-нибудь предупредил, что я могу сбиться с пути истинного. Простая девушка из Западной Вирджинии. Никаких нечистых помыслов. Мне нравились ноги прославленных теннисистов. Любила смотреть, как взлетают их волосы, когда они отбивают мяч. А у тебя волосы, словно шелк. Такие венчают лики святых. Таящих, надеюсь, дьявольские желания. Никогда еще не расстегивала мужскую ширинку. Она у тебя без пуговиц. Которых я ожидала. Мне нельзя останавливаться, я должна говорить. Пожалуйста, не сердись. Можно я на него сяду. Вот так.

— Да.

— Для тебя одни только да. Да, да и да. Я хочу притвориться мертвой. Беспомощная, лежу на столе. И не знаю, что ты со мной делаешь. Но я знаю. Потому что живая. Скажи что-нибудь похабное.

— Я не могу.

— Ну скажи. Первое, что придет тебе в голову.

— Нас здесь никто не услышит.

— Моя лучшая ночь, а тебе и сказать больше нечего. Невинной девочке вроде меня. Всегда думала, что стоит мне только жопкой вильнуть, как соседи сразу прознают. Погрозят мне пальцем и скажут, где же твое благочестие. Я простая женщина, принадлежащая к епископальной церкви, а ты трусишка. Ну, скажи что-нибудь похабное. Или ты от удивления язык проглотил.

Зубы, губы, весь рот миссис Гау присасываются к Кристиановой шее. Комнату наполняет шум дыхания. Но уши бдительно прислушиваются, не слыхать ли еще каких звуков. Не бьется ли, скажем, в дверь чужое плечо. Не кричит ли кто. Эй, какого дьявола ты себе позволяешь, зачем ты заперся с моей женой. Чтобы полюбоваться американским флагом. С новейшими звездами, какие на нем появились, одна для черных, одна для бурых, одна для желтых и десять для белых. Прочие для всех остальных ничтожеств. Вывесь его на переднем крыльце, пусть соседи увидят, в какой, черт возьми, стране мы живем. Вон там, дальше садик какого-то ублюдка с патриотической скульптурой, вот это и есть Америка. А тот сукин сын, который шторы опустил, небось считает, что он в Минске. Потому как вокруг столько ирландцев, немчуры да румын, что ни на кого нельзя положиться. У той же мисс Мускус родители венгры. Я ее все-таки поимел. Для вящей славы моей страны. В лучшем Вайновском гробу. Ощущение было такое, будто нас в нем везут на велосипеде с оплетенными красным, белым и синим спицами и с креповыми флажками. А сзади шагает любительский оркестр. Так основательно мы растрясли этот ящик. Дело было четвертого июля, снаружи хлестал дождь. Охлаждавший жар наших сплетенных тел. И размочивший в городе все картонные украшения. Мне часто снится мисс Мускус. Марширующая, кружась и бия коленями в барабан. С жезлом она способна творить чудеса, но господи боже мой, что она творила с моим скипетром. Джордж однажды позвал нас обоих в покойницкую. Сказав, гляньте, какой у этого малого хер. И мисс Мускус вся покраснела. Вайн тоже. И Чарли. И Фриц. А я лишь подумал, ничего себе. И записал размеры в книжечку, куда заношу рекорды. А седоголовый Джордж все никак не мог успокоиться, оттого что увидел такую громадину. И где бы ты ни был. Живой или мертвый. За тобою следят глаза. Собирая по крохам фактики. Пряча их, как прячут скелеты в одежном шкафу. Из которых они клацают челюстями. Ибо им не терпится уничтожить остатки гармонии, по всей стране, от побережья до побережья. Полети по скоростному шоссе и увидишь, что всем насрать на то, откуда ты взялся, пока они думают, что ты важная птица и сам знаешь, куда тебя несет. Нога на акселераторе. Мили одна за другой с грохотом валятся под колеса. Все твои беды уносятся прочь. А ты мчишь через Соляные Равнины и на номерном знаке твоем всего две-три цифры. На моем так и вовсе значится ноль, когда я, прикинувшись психом, на своих двоих слоняюсь по улицам. И задаю вопросы дамам, гуляющим без кавалеров. Когда вы в последний раз совершили адюльтер. Случилось ли вам при этом оголодало облизывать его лицо. Обращая к собственной выгоде его молодость и красоту. Подавая безобразный пример собственным деткам, лежащим в постельках на втором этаже. Изящная, смуглая, хрупкая. Все бы сложилось чудесно, если б я знал ответ на главный вопрос, стоящий перед этой страной. Кто тот большой человек, что сидит, притаясь, там, куда стекаются все неправедно нажитые богатства. Курит сигару, развалясь в просторном кожаном кресле. Без печали и радости слушая, как Хор Мормонской Обители славит непорочность высокими голосами. Привратник из дома напротив сказал, жаркий нынче денек, и это была чистая правда. Которой больше вам никто не поведает. Ни по какому поводу. По утрам я сидел у окна моей вест-сайдской конурки, наблюдая людей, что рылись в отбросах. Завидуя пылу, с которым они выбирали себе ночные горшки. И даже пианино, на которых вполне можно было играть. Какой-то прохвост с рыжими лохмами по самые плечи битых два часа просидел, порхая пальцами по клавиатуре расстроенного кабинетного рояля, которым он перегородил тротуар. Выброшенного тонким ценителем музыки. Я знаю, мне пора уходить. Прощайте. Прощайте. Под звон фонтана, спрятанного в ваше тело. Миссис Гау. Так говорят мои часы, поймавшие луч света. Идти просить пособие на бедность. Спасите мою душу. Затерянную в Куинсе. Запуганную леденящими душу ужасами. Миссис Гау. Не расплетайте рук. Не отпускайте меня. Чтобы я не уплыл за океан. И не умер вдали отсюда. Но если я не сделаю этого, я обречен. Поскольку песня моя никому не нужна. И мне остается одно, дожидаться смерти, слоняясь по улицам. Глядя, как мимо в машинах проезжают живые. Когда-то здесь от крыльца к крыльцу таскался точильщик. Звенел в колокольчик. Возвращал вам заостренное лезвие. Копил деньжата. И накопил их целую гору. На которой ныне лежит распятой моя Фанни Соурпюсс и остывает под снегом своих лыжных курортов. Грудь у нее, как у вас ягодица, такая большая. Может сделать меня богатым, одним росчерком пера. Говорит, что ее купили, а теперь она вправе сама покупать. И я, нестерпимо страдая, обитаю в этом раю. Мне было двенадцать, и был я тощ и уродлив. И всего через ряд от меня сидела за партой Шарлотта Грейвз, единственная девочка, которая любила меня. Хоть все и твердили, что я едва ли не главная бестолочь в классе. Немногим лучше Дергунчика. Объявленного полным тупицей. И посаженного на последнюю парту в последнем ряду. У него была грязная шея и уши в каких-то чешуйках. И я пошел посмотреть, что его обратило в такого тупицу. Дом их стоял на холме. Я удивился, увидев, что вся лужайка у них завалена сломанными холодильниками. Высвистел его на улицу и спросил, зачем они вам. Он ответил, а вдруг когда-нибудь пригодятся. Мне это показалось дьявольски умным. И я понял, что на самом деле ни он, ни я далеко не тупицы. Скоро поднимется солнце, озаряя ярко-бурые кроны дубов. Осень. И прежде, чем меня постигнет крушение. В виде кары за адюльтер, совершенный мною на этой тенистой улочке. Я в слабом проблеске любви и страдания высеваю малое семя. Все завершается, не успев даже начаться. О боже, Корнелиус, я не могу остановиться, я кончаю. В жизни мне не было так хорошо и так гадко сразу. Когда я снова увижу тебя. И испеку тебе яблочный пирог.

Ответь