Из больницы домой, в мою вест-сайдскую комнату меня в новеньком синем лимузине отвез Кларенс Вайн. Город просыпался. Меж тем как укладывались не спящие по ночам горожане. Из развозящих газеты грузовиков плюхались на тротуар тяжелые пачки. Люди на остановке автобуса. Светловолосая девушка, несущая пакет с бельем, чтобы по дороге на работу забросить его в стирку. Как-то утром, я, рано проснувшись, вышел купить булочку, и увидел за дверью кондитерской человека, который придерживал ее открытой, а входившие покупатели говорили ему спасибо. И когда все прошли, он сказал, еще бы я ее не держал, они как пойдут ломиться, непременно схлопочешь от кого-нибудь дверью по башке.

Четыре наших колеса негромко прошуршали по моей улице с односторонним движением. На ней я и покинул мирный покой черной лимузиновой утробы. Хмурый и смуглый водитель, Ромео. Вместе с Вайном помогли мне подняться по ступеням. Я шел, покачиваясь. Мы с Кларенсом пожали друг другу руки. Какой он низенький. А кажется таким высоким, осанистым джентльменом. Из двери, направляясь на работу, выходят люди. С увлажненными волосами. Поблескивая проборами. Косо поглядывают на меня. При подобном недружелюбии, разве сможете вы признать во мне человека, способного подружиться со всяким да так, что всякий признает дружбу со мной за честь.

Два дня пролежал на кровати. Швыряясь ботинками в тараканьих разведчиков. И слушая по радио симфоническую музыку. Промывая глаза и голову пахнущей лимоном водой. Попивая яблочный сок и заедая груши ломтиками швейцарского сыра. Кларенс прислал мне целую корзину фруктов. Одна рука в бинтах. Почувствовав, что кто-то подглядывает за мной с другой стороны улицы, опустил шторы. Вскрыл письмо. Единственная полученная мною почта. Очередное предложение приобрести бандаж для надорванного пупа. Мерки снимаются прямо в деловой части города.

В пятницу, достаточно окрепнув для того, чтобы пойти прогуляться и даже вприпрыжку, я снял трубку звонившего в прихожей телефона. По-матерински ласковый голос спросил, это вы, Кристиан. И прежде, чем я успел сказать Пибоди. Она произнесла, я тебе, уебище белобрысое, все яйца отрежу. Разъеби твою мать. У нас есть фотографии. На которых ты суешь свой белый хуй в рот моей доченьке, Эусебии.

Очень медленно опустил трубку. И еще один день пролежал, поигрывая своими детородными органами. Теперь, торопливо пробегая по улице, я то и дело оглядываюсь. Пытаясь вновь сжать правую кисть в белый кулак. Наросты кровавой коросты на черепе. Раздобудь вигвам. Поставь его в подземке. И кочуй. С одной платформы на другую, куря трубку мира, пока не выйдет время. Или пока какой-нибудь сучий потрох не удавит тебя, чтобы сожрать твою жертвенную маисовую лепешку. В этом городе, полном гримасничающих обезьян.

Сегодня суббота. Первые опавшие листья. Ясное солнце в синих небесах. В парке парад собак и собаковладельцев. Воздух, согретый бабьим летом, тих. А наверху засели в скалистых отрогах домов омерзительно богатые сукины дети. Глотают пилюли, мажут лосьонами рожи и задницы и знать не желают таких, как я.

Я же еду на север, в Бронкс, сквозной, скоростной и гремучей линией. Все таращатся. На мои персикового цвета туфли. Болгарской ручной работы. Нашел их в одежном шкафу старика Соурпюсса, когда в последний раз рылся в квартире Фанни. У нее перед домом. Приметил Вилли. Сгорбив обтянутые майкой здоровенные покатые плечи, он сидел на панели, рядом с пожарным гидрантом в подтеках мочи. И в тот миг, как я, уходя, положил на столик оставленные мне Фанни ключи, безостановочно зазвонил телефон. Я поднял трубку. И услышал издалека. Мое имя. Корнелиус. Корнелиус. Я вслушивался и повторял, алло, алло. Но голос умолк. Только и было слышно, как мое имя отзывается эхом. Далеко, в Миннесоте. Пока не пресекся и мой голос. Темная мрачная ночь на другом конце проводов. За полями маиса, помавающего золотыми головками. На пороге пустоты. Нечего больше сказать да и некому. Но я все же сказал. Это ты. И услышал, прощай. Потом еще долго ждал. И положил трубку как можно тише, чтобы она не заметила. Муж ее, старый Соурпюсс, рассказывала Фанни, часто говаривал. Что если он когда-нибудь разорится. То просто уйдет отсюда. Далеко-далеко, на самый конец телефонной линии. И будет молчать. Сидя рядом с мертвым телефоном. Безмолвным, отключенным. Так, в конце концов, ушла и ты.

Кристиан, расставив ноги, стоит в первом вагоне болтающегося поезда подземки. Мотаются цепочки, ветер задувает в дверь. Когда мы вырываемся из-под земли, вспыхивает солнце. Впереди сверкают серебристые рельсы. Станции с дощатыми полами и нависающими островерхими кровлями. Последняя остановка. Спускаюсь по темным железным лестницам, по которым мне прежде столько раз приходилось взбираться. Мирные послеполуденные выпивохи без пиджаков сидят в кабачке. Перейдя улицу, ожидаю на автобусной остановке. У кладбищенских ворот. Влезаю в автобус. Лица сидящих. Глаза, за которыми накрепко заперто почти неприметное узнавание.

Кристиан в который раз шагает по изогнутой Парковой. В сторону памятника. Бронзовый орел, закогтивший красноватого мрамора шар. Имена павших патриотов. Пушка, на которой я часто играл. Напротив за улицей поле битвы с индейцами. Фонтанчик. Зажимал большим пальцем струю, брызгая в лица детей. Забор, на котором мы все сидели, наблюдая взлет зеленых светляков и онанируя. Дорога из школы домой. Брел, надеясь, что знания, скрытые в книгах, которые я волоку, всползут по моему запястью прямиком в мозги. И гадая, где теперь все. Что поделывают. Небось, дуют в кондитерских содовую. Мне-то оставалось только облизываться, потому что я и десяти центов не мог наскрести. Теперь здесь, в стоящей на шоссе машине попивают пивко полицейские. Сидят в красивых синих мундирах, ожидая того, кто превысит скорость. Разглядывают меня сквозь темные очки. Сроду не видел ни одного такого пуза, да еще синего. Углядели мои туфли. Тычут в меня большими пальцами. Я лишь глянул в ответ, состроив такое лицо, будто я знаком кое с кем, который знаком еще кое с кем, который кое-что из себя представляет, так что вы лучше держитесь подальше. И проследовал мимо, на лишний дюйм выпятив грудь. Большого впечатления не произвел, но хоть не арестовали и на том спасибо.

Шарлотта в длинном платье из белых кружев и широкополой соломенной шляпе на волосах цвета сена, сметанного в стога. Мы спускаемся по красным ступенькам ее дома. И она удивленно приоткрывает рот. Оглядев меня от светлых волос до персиковых туфель. Я приветственно поднимаю забинтованную руку. В кармане последние скудные доллары, которые я вправе потратить. Тихий солнечный вечер, поднимается ветерок. Она говорит, что мать разрешила взять ее машину.

— Куда поедем, Шарлотта.

— Поедем куда-нибудь.

И мы едем на север. По задним улочкам детства. Где началось столь многое в моей жизни. Последние часы которой я, как мне казалось, доживал всего несколько дней назад. Монахиня в больнице, услышав от меня, что я умираю, сказала, нет, мистер Кристиан, вы еще не готовы к встрече с творцом. Живущим, как говорили мне, на вершине холме, в окруженьи лугов, зелень которых пронизана лютиками.

Корнелиус ведет темно-серый восьмицилиндровый двухдверный автомобиль. Останавливается у придорожной забегаловки, на краю построенного в лесу огромного квартала многоэтажных домов. Чтобы выпить виски с содовой под тускло синими лампами. Едет дальше мимо разляпистого кирпичного здания, под голубоватой шиферной крышей которого я когда-то учился. За окнами солнечных классов росли ели, голубоватые окончания их верхних ветвей касались стекол, и на мили вокруг лежали холмы и пригорки, и чистые, волшебные озера. И лучше всякой алгебры казался звук, с которым ветка скребла по стеклу бесконечными и бессмысленными послеполуденными часами. А прикосновение к ее коже казалось прекраснее всей истории с основами гражданственности вместе. Ты жив, пока сам этого не сознаешь. Осознается лишь приближение смерти. Потому что ты изо всех сил пытаешься его задержать. Когда уже слишком поздно и ничего задержать нельзя. Вот и Фани Соурпюсс села в поезд и уехала навсегда. Дальше, чем ушли дни нашей юности. Когда о чем бы мы ни говорили, все отзывалось мечтой. Те дни были лучше нынешнего. В который я веду машину Шарлоттиной мамы, не имея водительских прав. Последний памятный вечер. Из всех иных вечеров, проведенных мной на этих дорогах. И обремененных надеждами. На то, как я разбогатею. И забравшись наверх, взгляну оттуда на прочих людишек. Смешавшихся в кучу, чтобы легче было понять, насколько ты превосходишь всю их дрянную ораву.

Сворачиваю налево, на мощеную булыжником дорогу. Взбираясь на вершину холма вдоль трамвайных путей. Снова налево между высокими и прямыми, тесно растущими ильмами. Знавал я когда-то здесь одно заведение. По усыпанной шлаком дорожке спускаюсь к автомобильной стоянке. Рядом со старым, но гостеприимным ресторанчиком. С фабричными окнами. И целительной атмосферой. Сюда мы рука в руке войдем с Шарлоттой и усядемся за накрытый белой скатертью стол. Я уже вижу его сквозь листву на расположенной ниже террасе.

Корнелиус Кристиан стоит на верхней ступеньке зеленой лестницы, ведущей от входа вниз. Листья пальм колеблются, когда под ними пробегают туда-сюда официанты, задирая носы, презрительно морщась и удивленно приподнимая брови. Мажордом с пренебрежительной миной указывает нам на столик. Одиноко стоящий в дальнем углу. Садимся на железные, белые филигранной работы стулья. Безмолвие и прохлада. Сукин сын лакей уставился на мои полуботинки. Демонстрирую ему полную непринужденность. А Шарлотта совсем сражена. Оскорблением, нанесенным мною приличиям.

— Разве тебе не известно, что персиковый цвет считается высшим шиком.

— Нет, не известно.

— Я стану зачинателем новой моды.

— Но на нас все смотрят.

— Я думал, тебя обрадует возможность выйти со мной на люди.

— Она меня обрадовала. И сейчас радует.

— Мне в этих туфлях легко и удобно. Я ими даже горжусь.

— Мы сидим и никто к нам не подходит. Нас просто игнорируют. Слышишь, в другом зале смеются люди в дорогих нарядах. Мужчины в черных туфлях, темных галстуках и белых рубашках. Все такие парадные. И официанты увиваются вокруг них.

Лоб Шарлотты Грейвз собирается в озабоченные волнистые складки. Один из лакеев притаился за колонной. Приглаживает зачесанные назад волосы на лысеющей голове. Осторожно выглядывает. Кристиан поднимает руку. Изящно щелкая пальцами. И видит, как ноздри ублюдка расширяются в глумливой ухмылке. Ублюдок разворачивается и удирает, словно у него подметки горят. И дурацкая рука моя застревает в воздухе.

— Понятно. Игнорируют. Можно подумать, что я украл эти туфли. В которых сейчас нервно сжимаются мои ступни. Знаешь, прежде тут была фабрика. В лесной глуши. Тех, кто восставал против установленных здесь порядков, травили сторожевыми собаками. И между столиками взад-вперед разгуливали полицейские с дубинками.

— Корнелиус, это наш первый настоящий вечер вдвоем. Может быть, поедем в другое место. Я надела мое лучшее платье. Оно принадлежало еще моей бабушке. Бабушка в нем венчалась. Я только подол подрезала. Ты не думай, я не против твоих туфель, просто мне здесь не нравится. И я не хочу, чтобы на нас все глазели.

— Ты дитя, Шарлотта.

— Какое там. Я себя чувствую не в своей тарелке. И ничего не могу с собой поделать.

— Не позволяй этим лакеям тебя запугать.

— Нас ведь могли провести в другой зал, где играет музыка, люди танцуют. А тут ничего нет.

Кристиан стремительно оборачивается ко входу в кухню, из которой снова высовывается лакей, и тот столь же стремительно скрывается за скрипуче качнувшейся дверью буфетной.

— Скотина.

— Видишь, как они с нами обходятся. Нам даже меню не подали.

— Сомнения по части моего вкуса вполне очевидны. Хочешь, я спрячу ноги под стол.

— Теперь уже поздно. Они к нам не подойдут.

— Мы подождем. Улыбнись.

— Не могу.

— Шарлотта, у тебя такой красивый рот. Такие большие зубы. И такая тревога на лице. Из-за моих туфель. Помнишь лето, когда мы были детьми. Пикник и парад в День Труда. Я увидел, как ты выходишь из дому в белой шелковой кофточке, и с такой же, как сейчас, копной волос на голове. Ты крикнула мне, привет, с радостью, какой я за всю мою жизнь ни в ком не вызывал. Я и сейчас слышу твой крик. Он даже заставил меня пойти на парад со всеми, хотя нет, вру. Я прятался за деревьями, воруя для братишки мороженое, пока граждане нашей страны маршировали на параде. Ты такое дитя. Мои туфли свидетельствуют о дурном вкусе. Мои туфли свидетельствуют о дурном вкусе.

— О господи, прошу тебя, не надо кричать. Я ничего не имею против твоих розовых туфель.

— Персиковых.

— Персиковых. Только давай уйдем.

— Нет.

— Ну, может быть, попросим чего-нибудь.

— Попросим у них прощения. Я — за туфли, которые стоили, вероятно, долларов восемнадцать.

— Да нет, Корнелиус, всего лишь, чтобы они подошли и занялись нашим столом.

— Увы, мне, как видно, придется смирить мою гордыню.

— Корнелиус.

— Какое у меня красивое имя.

— Мы ведь с тобой происходим из одного класса. Мы люди средние, ничем не замечательные. Я хочу сказать, что мы не можем быть уверены в том, что всегда правы. Потому что существуют люди получше нас.

— А мы, стало быть, похуже.

— Мы, может, и лучше других. Но не самые лучшие, я только это хотела сказать.

— Шарлотта, какая ты была загорелая и красивая на параде в честь Дня Труда.

— Ну не надо, Корнелиус, я просто не хочу, чтобы важные люди смотрели на нас и думали, что нам с ними никогда не сравняться.

— Ты помнишь наше первое свидание. Как я угощал тебя содовой после кино. С каким апломбом я это проделал. Как я сказал продавцу в кондитерской, две с ананасовым сиропом, пожалуйста. Я был покупателем. И он был мне рад.

— Потому что ты был милый.

— А теперь я какой.

— Ты изменился. Ты не тот Корнелиус Кристиан, какого я знала когда-то.

— Так кто же я.

— Ну, просто ты не такой, каким был до отъезда в Европу. И до твоей…

— До моей женитьбы.

Шарлотта Грейвз. Ее профиль. Тревога на длинном, прекрасном, как спелое яблоко, лице. Когда она оглядывается вокруг. Две головы, шустро присев, скрываются за краем окружающей нас пустоты.

— Прошу тебя, Корнелиус. К нам начинают прислушиваться.

— Это радует.

— Ты сказал, что я была загорелая и красивая на параде в День Труда. Теперь я тебе такой не кажусь.

— Ты попрежнему похожа на яблоко, которое я бы с наслаждением съел.

— Я этим летом совсем не плавала. Когда работаешь в городе, просто возможности такой нет. Но зато позагорала последние несколько дней. Чтобы сегодня поехать с тобой за город и вообще.

Кристиан берет солонку. Серебряную, тяжелую. Лупит ей по столу и кричит.

— Обслужить. Обслужить.

— О господи, Кристиан, вот уж этого я от тебя ожидала меньше всего.

— Я только хочу, чтобы нас обслужили. Обслужить.

Выглядывают лакеи. В крахмальных рубашках с широкими крыльями воротничков. Галстуки-бабочки размером с аэроплан, того и гляди взлетят. Разбежавшись по полосе. И помчат ужин людям, привыкшим швыряться деньгами. Пока голос Кристиана будет эхом прокатываться по длинному коридору. Голова Шарлотты Грейвз клонится вниз.

— Ты окончательно испортил наш вечер. Никто еще не позволял себе такого в моем присутствии.

— Ты хочешь, чтобы я ушел.

— Ты же знаешь, я этого не хочу.

— Вот и хорошо.

— Чего уж хорошего. Ты так надменно себя ведешь.

— Так ты хочешь, чтобы я ушел. Хочешь. Скажи. Ты хочешь, чтобы я ушел.

— Да. Уходи.

Усталый голос, почти что шепот Шарлотты Грейвз. Страдальческий и печальный. Запах надушенной чистоты. Там, в похоронном бюро, я мог нюхать розы задаром. Холодный сладковатый парок, вылетающий из холодильников. Когда начинается ферментация, мертвые слегка согреваются. Фотография, на которой я покоюсь в гробу, теперь стоит, обрамленная, рядом с моей постелью. И худшее, что может случиться со мной, теперь не кажется таким уж плохим. Еще живой, я встаю. Проявляя воспитанность, жду. Даю ей шанс отсрочить исполнение приговора. Она не нуждается в нем. Мягко задвигаю свой стул под столик. Прохожу, почти касаясь метрдотеля. Распрямившего спину, чтобы по-над крючковатым носом как следует разглядеть мои персиковые полуботинки. Пока он покачивается на каблуках своих собственных.

Кристиан поднимается по лестнице, устланной бледно-зеленым ковром. С установленными вдоль нее лакеями в темных регалиях. Один справа, один слева. Через руку у каждого полотенце. Достигаю верхней площадки. Если я когда-либо испытывал необходимость испустить громовые ветры, так именно сейчас. Но испускаю лишь слабый писк. Вместо гула. Который бы плавно поднял меня и унес на реактивной струе от нового нанесенного моей душе оскорбления. Важно, оказывается, что о тебе думают люди. А они думают о тебе хорошо. Когда думают. Что если ты не желаешь пошевелить пальцем, чтобы их пристрелить. Значит, ты готов валяться у них в ногах.

Корнелиус Кристиан стоит под невидано звездным небом. На вершине холма. По рельсам проносится, грохоча, залитый светом трамвай. Холодный воздух пахнет морозцем. Лето кончилось. Игры, в которые мы играли на задних дворах. Засовывая монетки в щелку у нее под платьем. В них теперь уж не поиграешь, теперь она выросла и стала красивой. Сам готовил себе бутерброды к школе, с ореховой пастой и джемом. А приемная мать приглядывала, чтобы я не резал хлеб слишком толсто. И никто никогда не водил меня в ресторан. Я полагал, что это такое особое место, куда пускают одних богачей. Мне в него не попасть. И вот оставил ее. А путь отсюда без маминой машины неблизкий.

Кристиан шагает по гальке. Насыпанной поверх шлака и пепла. И добравшись до кустиков. Из которых взметаются розовые и фиолетовые цветы, опускается на колени близ распахнутого крошечного окошка. Весь огромный зал как на ладони. С подпираемым бледно-желтыми дорическими колоннами потолком. Под которым меня наградили шиканьем, шипом и фразами вроде а ты кто такой.

Шарлотта Грейвз понуро сидит за столом. Над мягкой и округлой его белизной. Мимо с нагруженными в кухне подносами пролетают лакеи. Двое из них чего-то ждут, перешептываясь. Она оборачивается, чтобы взглянуть на пустую лестницу. По которой я удалился. Покусывает губы. И ногти, покрытые розовым лаком. Она была первой, кто показал мне, что на моих имеются лунки. Касается пальцем разложенных по скатерти столовых приборов, одного за другим. Вновь поднимает глаза. На лакеев. Которые отворачиваются, унося поднятые над плечами блюда в следующий зал. Где обитают веселые люди, те, что получше нас, где смех прокатывается по их разгульной толпе. Следовало настоять, чтобы и нас туда провели. Моя есть султан. Разящий наповал. Когда б не рука. Я бы привел это заведение к покорности, внушил бы ему глубокое уважение и заодно обратил в христианство.

Шарлотта Грейвз, подняв широкополую соломенную шляпу. Водружает ее на соломенно-светлые волосы. Одинокая мышка. Забежавшая в просторное выкошенное поле. Подходит метрдотель. Останавливается. Выправляя манжеты из рукавов. Парящий ястреб. Голова ее поднимается. От черных туфель и брюк. К сияющей белизной груди и лицу.

— Не желает ли мадам, чтобы ее обслужили.

Шарлотта Грейвз качает горестной головой. Слабые плечи, похожие на два птичьих крыла. В восьмом классе школы. Она крошечным бумажным клинышком сложила записку. Отдала ее Мигеру, чтобы тот отдал мне. В ней было сказано, я тебя люблю. И после этого я уже не нуждался ни в отце, ни в матери. Ни в чьей либо еще любви.

— Могу ли я что-нибудь принести вам, мадам. К примеру, воды.

Волосы Шарлотты сияют. Вымытые в пиве. Полная раковина. Улыбалась, рассказывая мне. О том, сколько банок я мог бы выпить. Пенистого, холодного, упоительно вкусного пива. Шарлотта сидит, неподвижная и безмолвная.

— Не желает ли мадам съесть омлет. Блинчики «сюзет». Бифштекс. В таком случае, возможно, мадам, соблаговолит выслушать наши объяснения.

Шарлотта кивает, вверх, вниз. Я обошелся с ее любовью надменно. Я посмеялся над ней. Безжалостный, я сказал, я тебя не люблю. Она покраснела. И убежала по улице, как бегают девушки. Прижимая локтями учебники. Так поступать можно лишь с теми, кто покрасивее. А я поступил так с ней, и она заплакала.

— Видите ли, мадам, у нас имеются некие неписанные правила. Подразумевающие, что те, кто приходит сюда, подразумевают их. Мы не против того, чтобы человек посещал места, не относящиеся к естественной среде его обитания. Мы стараемся, чтобы такие люди чувствовали себя у нас, как дома, мы не внушаем им мысли, будто им здесь не место. Может быть, мадам, желает перебраться в другой зал.

Шарлотта покачивает головой, вправо, влево. Вот ведь сукин сын. Что он о себе возомнил. Выбрал противника по плечу, прыщ злокачественный. Робкую, невинную девушку, над которой он может изгаляться, как хочет.

— Мне не хотелось бы ранить чувства мадам, но если мадам будет угодно выслушать мое мнение, я скажу, что мадам избрала неподходящего спутника. Мы ожидали, когда он уйдет. У нас немалый опыт, мы сразу видим кто есть кто. Ни один джентльмен не позволил бы себе подобного поведения в присутствии дамы. Он кричал, требуя, чтобы его обслужили.

— Потому что вы к нам не подходили.

— О нет, дело вовсе не в этом.

— Именно в этом.

— С дозволения мадам, у нас тут много таких перебывало. Мы хорошо знаем людей подобного сорта. По всему видать, что он, как говорится, вырос в другом квартале.

— Мы выросли в одном.

— Послушайте, мы понимаем, что вы испытываете по отношению к нему некое подобие лояльности, но я не хотел бы, чтобы меня заставили пересчитывать дома, стоящие между его кварталом и вашим. Девушки вроде вас вправе рассчитывать на знакомство с самыми лучшими мужчинами. Для чего следует лишь почаще бывать в заведениях вроде нашего.

— Нет, спасибо.

— Я смотрю, малышка, на вас не угодишь. Вы не будете возражать, если я скажу вам пару слов личного свойства. Понимаете, я сразу увидел, что вы происходите из хорошей семьи. Вы только поймите меня правильно. Но платье, которое вы надели, выглядит так, будто оно принадлежало вашей бабушке.

Шарлотта Грейвз складывает хрупкие крылья. Цветок жимолости, закрывающийся на ночь. Когда подступают холод и мгла. В ушах у меня гудит. Робкие души, летите на небо. Вознеситесь над всяческим злом. Подальше от этого гада, терзающего ее.

— Бросьте, малышка, я всего лишь стараюсь помочь вам с честью выйти из дурацкого положения. Вы меня неправильно поняли. Насчет платья я просто-напросто пошутил. Будь по вашему, оно вам идет. Но девочка вроде вас нуждается в хорошей оправе. Самое лучшее, когда ее часто видят в обществе мужчины, у которого денег куры не клюют. Ну чего вы, я же не сказал, что у вас такой вид, будто вы только что выскочили из антикварной лавки.

— Сказали.

— Да нет. Вы отлично смотритесь. В вас есть изысканность. А этот ваш малый, вы меня простите, но он ни дать ни взять какой-то замызганный мексикашка.

Шарлотта Грейвз вновь опускает голову. Плечи ее медленно вздымаются. Океанские волны, тягостно ухающие под раскаленными небесами. Каждому людоеду. Только и подавай смиренных и слабых.

— Эй, да чего я такого сказал. Вы что, поплакать надумали. Не плачьте. Я ведь чего говорю. Ничего я не говорю. Ну, что я такого сказал, объясните.

Мажордом распрямляется, оглядываясь по сторонам. Манит рукой лысоватого лакея, стоящего в дверях буфетной.

— Послушай, Гарри, я не знаю, что мне с ней делать.

Семеня, приближается Гарри. Колыхаясь на плоскостопых и косолапых ногах. Оглядывает Шарлотту Грейвз. Волосы, спадающие на спину длинными, лоснистыми, подвитыми прядями. Хрупкие руки. Мягкую кожу. Вязанное, алебастрово-белое платье.

— Оставь малышку в покое. Пусть выплачется. Ну-ка, малышка. Вот вам полотенце. Не переживайте так, все в порядке. Вас тут никто не обидит. Чего ты к ней прицепился. Не видишь, она плачет.

— Это все из-за ее ухажера.

— Ну, ухажер, ну и что. До слез-то малышку зачем доводить.

— Я пытался наставить ее на истинный путь.

— Ну еще бы, ты же у нас крупная шишка, тебе все пути видать. Какого черта ты лезешь не в свое дело.

— Она пришла сюда с ухажером, по которому сразу видно, что он дешевка. Я таких за милю чую.

— И что из того. Кто к нам еще-то ходит, одни дешевки.

— Гарри, мальчик мой, это ты мистера Ван-Гроба и его гостей называешь дешевками.

— Да, Фрицик, мой мальчик, именно их я называю дешевками. А кто он, черт побери, такой. Тоже мне, персона, гондоны он делает.

— Попридержал бы язык при женщине. Мистер Ван-Гроб известный филантроп.

— Ты его только титулами не награждай. Гондоны он делает и все.

— Гарри, мальчик мой, ты это уже говорил, не надо повторяться.

— А мне нравится, как это слово звучит, Фрицик, мой мальчик.

— Ну ладно, я занят. Я как-никак мажордом. Нам следует убрать этот столик.

— Почему бы тебе не оставить малышку в покое.

— Нам следует убрать этот столик.

— Мы разве кого-нибудь ожидаем. Зачем нам столик.

— Послушай, Гарри, мальчик мой, кто здесь распоряжается, ты или я.

— Нет это ты послушай, Фрицик, мой мальчик, оставь малышку в покое, я тебе говорю.

— А я приказываю тебе убрать все с этого столика.

— Мне казалось, ты хочешь помочь малышке.

Фриц задирает подбородок и машет раскрытой кверху ладонью в сторону содрогающейся Шарлотты Грейвз.

— Она все еще думает, что парень, который ее бросил, что-то собой представляет. А он дешевка. Дешевая мелкая душонка.

— Ну вот что, Фриц, кончай. Ты обижаешь малышку.

— Любая малышка, которая ходит с такой дешевкой, заслуживает, чтобы ее обижали.

Гарри делает шаг вперед, вплотную приближая задранное лицо к кончику Фрицева носа.

— Еще раз тебе повторяю, Фрицик, мой мальчик, угомонись. Может, ты тут и распоряжаешься. Но малышке ты досаждать больше не будешь. Потому что я тебе врежу. Есть такое слово. Когда-нибудь слышал его.

— Попробуй только тронуть меня и ты уволен.

Гарри подносит дрожащий узловатый кулак к самому глазу Фрица. Настоящая братская любовь всегда начинается с хорошей затрещины.

— А ты попробуй сказать малышке еще одно слово, и я так тебе врежу, что ты вылетишь прямо вон в то окошко. Можешь не сомневаться.

— Какой крутой.

— В данном случае. Да.

— Ну, смотри. Гарри, мой мальчик.

— Сам смотри.

— Я-то посмотрю. Не волнуйся.

— Давай, Фрицик, мальчик мой, давай. А то я уже волнуюсь.

— Убери столик, как я велел, только и всего.

— А ты оставь малышку в покое, только и всего.

— Убери столик, только и всего.

Фриц удаляется в буфетную, оглядываясь через плечо. Возможно, заметил меня в окошке, через которое Гарри обещал его выкинуть. Когда тебя вышибают сквозь такое узенькое отверстие, это, наверное, больно. Если бы не недавняя размягчившая мой мозг потасовка, от которой я толком еще не оправился, я бы непременно вернулся назад, чтобы спеть им песню ликующих кулаков, и не одну. Но я считаю, что пока кулаки не окрепли как следует, приступать к чтению курса лекций о невоспитанности нет никакого смысла. Ибо подобные лекции должны быть доступны широкой публике. Которая в наши дни состоит преимущественно из дикарей.

Гарри наклоняется к Шарлотте Грейвз. Сгребая со стола нож, вилку и ложку. И складывая их на поднос.

— Простите, деточка, я вынужден так поступать. Да вы не расстраивайтесь. Со всяким случается, если не каждый день, то уж раз в жизни непременно. А этого дурака не слушайте, кабак наш — дыра дырой, можете мне поверить. Такие же тараканы по всей кухне шныряют, как и везде. С дружком-то вашим мы поневоле так неприветливо обошлись. Все потому, что хозяин думает, будто, внушив паре-тройке людей, что им тут не место, он сумеет превратить эту рыгаловку в шикарное заведение. Мечтатель. Я тут просто уберу кое-что. Чтобы вашим локтям было просторнее. Я понимаю, запоздал я с объяснениями. Но поверьте, я лично против вашего друга ничего не имею. Вот, хотите розу.

— Спасибо.

— Слушайте, знаете я вам чего скажу. Почему бы нам с вами не пойти куда-нибудь. У меня как раз рабочий день кончается. Тут неподалеку есть отличное место, всего две мили по шоссе. Там интересное шоу, развеетесь. Как вы насчет этого, а?

— Нет, спасибо.

— Слушайте, уж вы мне поверьте, он ушел. Дружок-то ваш, ушел, не вернется. Сам сбежал, а вас здесь бросил. Совсем одну. Пойдемте. Хотите, можно поехать в какое-нибудь местечко потише. Чтобы свет был неяркий. А я вас потом домой провожу. До самого порога.

— Я не могу.

— Ну, как хотите. Ладно, мне еще работать надо. Столик этот прибрать. Скатерть снять, стулья унести, да в общем и сам столик тоже. Так что ждать вам тут нечего. Такие, как он не возвращаются. Чего же зря ждать, время тратить. Слушайте. Ну правда, давайте куда-нибудь вместе сходим. Ладно, как хотите, сестричка, больше предлагать не стану. Ваше дело. Только говорю вам, не ждите, зря потеряете время. Знаете что, малышка. Хотите, я вам яблоко принесу. А то дико на вас смотреть, как вы сидите здесь попусту.

— Мне хорошо, спасибо.

— Ну съешьте яблоко. Бесплатно. Нет? Тогда хоть жевательной резинки возьмите.

Из нагрудного кармана Гарри вытаскивает зеленый пакетик. Сдирает обертку. Разворачивает станиоль. Протягивает Шарлоте Грейвз тонкую серую палочку. Она трясет головой. И тут распахивается дверь буфетной. Фриц. Задрав подбородок, озирает свои владения темно мерцающими глазами. Гарри, повернувшись, наставляет на него палец.

— Видишь, что ты наделал. Она теперь ни на что не согласна.

— Столик должен быть убран, только и всего.

— Всего, всего, заладил.

Гарри, что-то бурчит под нос. Унося поднос. Нагруженный маленькой вазой и пиршественными приборами. Красная роза осталась у Шарлотты в руке. Фриц воздвигается над ее золото-русым локтем.

— Вот что, мисс, я человек подневольный, я обязан делать свою работу. Вы этого лакея не слушайте. Ему только и нужна какая-нибудь невинная деточка, которая не понимает, что делает, когда идет с ним на свидание. У него трое детей. Я сам считал. И жена, такая толстая, что ходить и то не способна. Он даже не может подобраться к ней поближе, чтобы поцеловать. И поделом ему. Сами видите, никому теперь верить нельзя. Вынужден забрать у вас скатерть. Я уже говорил, я человек подневольный. Собственно, как и лакей, вот дал он вам розу, а разве она ему принадлежит.

Скатерть сдирается со стола. Засеревшего под приподнятыми руками Шарлотты. Фриц уносит поблескивающее полотно, складывая его на ходу. Игриво взмахивая им перед носом движущегося навстречу Гарри.

— Совратитель младенцев.

— Что с тобой, Фрицик, мой мальчик, ревнуешь.

— Ромео, тоже мне.

Ладони Гарри впиваются в спинку Кристианова стула. Железную, белую, изогнутую, словно сплетенную из кружев. На нем я сидел почти целую жизнь назад. Мечтая о будущем. А дни проходили, попирая мои мечты. За Фанни Соурпюсс ухаживал в юности мальчик. Богатый, из другого, как говорится, квартала. А когда настал день выпускного бала, он пошел на него с другой. И тем разбил Фаннино сердце.

— Стул. Простите, но я его должен забрать. Душечка, из-за вас этот день стал самым горестным днем моей жизни. Честное слово.

Гарри уносит белый стул с синим мягким сиденьем. И уже надвигается Фриц. Раскинув темные ястребиные крылья. Опускаясь на хрупкое, сжавшееся существо. Маленькие руки которого запечатлели на моей жизни первые знаки любви. Защити же ее, пожалуйста. От всех, кто норовит растоптать ее душу. Топот Фрица и Гарри. По кленовым доскам пола. Выдергивают из ваз декоративные стебли травы. И даже цветы из высоко висящих по стенам горшков. А она сидит на краешке стула. Во всем своем грустном изяществе. И вот, они приближаются. Раз-два взяли. С двух сторон берутся за столик и уносят его. Локти Шарлотты подняты. Стиснутые кулачки преграждают дорогу слезам. Роза прижата к щеке.

В тускнеющем свете. Парочка сумрачных императоров возвращается снова. В державу одиночества. Раскинувшуюся здесь, под этими потолками. Гулко ступают ноги. Замирая у нее за спиной. Тянутся руки. Прикосновение, ожидание.

— Извините, мисс, ничего не поделаешь, нам придется забрать у вас стул.

— Извините, малышка.

Неподвижность осенней ночи. Женщина, похожая на юное деревце. Как подрубленная. Опускается коленями на пол. Раскинув белое платье. Голова ее никнет. Женщина плачет, не издавая ни звука.

Фриц и Гарри в дверях буфетной. Медленно оборачиваются, смотрят. И дергают стул, каждый к себе. Гневно глядя друг другу в лицо.

— Подлая ты крыса.

— Подлая ты крыса.

Шарлотта Грейвз. Бледный стебель цветка. Надломленный во имя печали. На цыпочках она шла со мной через лес вдоль промерзшего ручейка. В одну снежную зиму, когда все катались в санях. Задолго до того, как город заледенил мое сердце. В ту пору меня еще переполняла первая недетская любовь. Она повернулась ко мне. С надеждой, бронзовевшей в серых, синих, зеленых, прекрасных глазах. И сказала. Как холодно, сколько льда кругом. Кажется, что лето никогда уже больше не вернется назад. Не осенит затвердевших деревьев. Лето, когда мы шептались в траве. Спинами прижимаясь к коре. Пробуя жизнь на вкус. И находя его великолепным.

Когда с кленов Падали листья И у всех Текло из носов