Последнее, что сказал мне Том в тот вечер, прежде чем повесить трубку, было:

— Не пиши об этом.

Он думал, что меня может одолеть искушение самой купить горчицу, устроить вечеринку, смириться с его телефонным звонком, а потом уместить все это в семьсот слов и опубликовать в своей колонке на следующей неделе. После окончания колледжа я вела фактически одну и ту же колонку. К тому времени, когда мы с Томом расстались, она публиковалась уже в другой газете, которая называлась «Филадельфия таймс». «Филадельфия таймс» хотела бы именоваться «Виллидж Войс», вот только это была Филадельфия, а не Нью-Йорк, так что задача представлялась, мягко говоря, непростой. Мой приятель Эрик вырос здесь, а теперь живет на Манхэттене. Так вот, он утверждает, что Филадельфия — это такой город, в котором местные дикторы считаются знаменитостями. Эрик всегда говорит такие вещи, которые определенным фундаментальным образом оказываются справедливыми, оставаясь тем не менее на удивление угнетающими.

Во всяком случае, что касается просьбы моего бывшего парня не писать об этом, то я не представляла себе, как мне удастся этого избежать. Том Хэтауэй был частым персонажем моей колонки, а потому представлялось невозможным просто взять и выбросить его на помойку. Мне придется рассказать правду, а это связано с несколькими общими проблемами и одной частной. Во-первых, это было не такое расставание, которое могло положительно отразиться на жертве, то есть на мне. Это стало понятно в ту самую секунду, как только я повесила трубку. А потом я подумала вот что: если бы в тот момент моя гостиная не была полна свидетелей, то вполне возможно, что я слегка бы подкорректировала историю — сделала бы поведение Тома не таким отталкивающим — не потому, что хотела защитить его, а потому, что мне хотелось защитить себя. Кроме того, неизбежно возникал вопрос, который всегда задают к таких случаях: чем она (я) занималась с ним (Томом) с самого начала? Собственно говоря, в головоломке не хватало слишком многих деталей, и уж если это было понятно даже мне — человеку, который находился в самом центре этих непонятных событий и не замечал очевидного — то я могла себе представить, как это будет выглядеть для любого постороннего. Но это были проблемы общего плана. А вот особая, частная, проблема заключалась в следующем: Том был адвокатом, и мне пришло в голову, что, если я напишу о случившемся, после того как он просил этого не делать, он может и подать иск против меня. По собственному опыту мне было известно, что существует определенный тип писателей, которые расходуют огромное количество энергии на опасения, что им может быть предъявлен иск, и обычно это — чепуха, не стоящая даже упоминания. Но правда состояла в том, что в данном случае я совершенно не была уверена, что это такая уж чепуха. Полагаю, не помогало делу и то, что я всегда даю своим персонажам их настоящие имена. С этим я ничего не могу поделать. Если я не буду так поступать, мне не удастся добиться правдоподобия. Не очень верится и в то, что можно изменить лишь некоторые подробности. Кстати, в пособиях для начинающих авторов так и написано — «изменяйте характерные черты» (это их собственное выражение), но я никогда не могла заставить себя следовать этому мудрому совету.

Я чувствую, что должна обязательно упомянуть о том, что стала обозревателем в газете до того, как колонка превратилась в клише. До того, как на нашу культуру обрушился удар потрясающей силы. До того, как все это стало скучным, глупым и очевидным. Когда все это произошло, менять профессию мне было уже слишком поздно. Я прочно сидела на крючке. Я полагаю, что если бы мне на глаза попались произведения Дороти Паркер, когда я была еще в юном впечатлительном возрасте, то она могла бы стать примером для меня. Я бы мечтала вырасти такой. Но в Аризоне, когда я росла, не было Дороти Паркер; вместо нее у нас была Нора Эфрон. Вот ею я и захотела стать, когда вырасту. И только спустя много лет я узнала — после того как познакомилась с творчеством Дороти Паркер и начала предаваться праздным размышлениям о том, что мне следовало бы попытаться стать похожей на нее — что Нора Эфрон сама хотела походить на Дороти Паркер, что доставило мне некоторое удовольствие.

К несчастью, таким, как я, очень трудно стать такими, как Дороти Паркер, или даже как Нора Эфрон, если на то пошло, потому что я не еврейка. Мало того, я не только не еврейка, я — полная противоположность евреям. Меня воспитали евангелисткой, настоящей возродившейся христианкой, а у этого племени начисто отсутствуют комедийные традиции. Я уже не говорю об интеллектуальных. Впрочем, мы не склонны и ненавидеть самих себя, хотя, Господь свидетель, все остальные в мире только и хотят, чтобы мы поспешили и прониклись этим чувством. И все из-за того — наверное, об этом можно было и не говорить — что люди ненавидят христиан-евангелистов. Они их ненавидят, ненавидят, ненавидят. Они ненавидят христианское право, они ненавидят «Моральное большинство», они ненавидят Джерри Фалуэлла, они ненавидят тех, кто протестует против абортов, они ненавидят людей, у которых на задней стенке мини-фургонов красуется маленькая серебристая рыбка, они ненавидят парней в офисах с непривычными стрижками, которые отказываются вкладывать деньги в футбольную лотерею. Разумеется, парень в офисе с непривычной стрижкой может оказаться и мормоном, но по какой-то причине люди не ненавидят мормонов. Большинство относится к мормонам как к безобидным суперхристианам. Единственные, кто не считает мормонов христианами, — это, в сущности, сами мормоны и христиане. Несколько лет назад мне позвонила мать и сказала, что люди, которые поселились по соседству — мормоны.

— У них есть гамак? — спросила я.

— Как ты догадалась? — отреагировала моя мать.

— Мормоны любят гамаки, — ответила я. — Не знаю почему, но любят.

В общем, как бы там ни было, моя мать подружилась со своей соседкой, и следующие три года они провели, обмениваясь рецептами и безуспешно пытаясь обратить друг друга в свою веру. А это возвращает нас к фундаментальной проблеме возродившихся христиан, которая состоит в том, что они не желают новообращения. Они даже не желают задуматься над тем, что их, может быть, и следовало бы обратить в новую веру. Беда заключается в том, что в какой-то момент беседы человек, которого пытаются обратить, непременно задаст вопрос: «А что будет, если я откажусь?» — а тот, кто обращает, напускает на себя глуповатое, искреннее выражение лица и отвечает: «Тогда вы будете целую вечность гореть в аду». Это действует на нервы, даже если каждый думает, что такие «проповедники» — полное дерьмо. И, в общем-то, все остальное не доставляет ни малейшего удовольствия. Даже когда я была подростком, я уже знала, что радости мне это не доставит. Когда я училась в средней школе, всегда находился кто-нибудь из ребят, кто говорил: «Смотри, нам не нужно пить, чтобы получать удовольствие», — но даже тогда я подозревала, а теперь просто уверена — что когда выпиваешь, принимаешь наркотики и занимаешься сексом, то получаешь больше удовольствия, чем удерживаясь от этого. Намного больше.

Вы, вероятно, задаетесь вопросом, как я могла вообще жить без брака со своим приятелем Томом, если я была евангелистской христианкой. Знаете, говоря откровенно, я уже довольно долго не была христианкой — собственно, еще со времен учебы в колледже. Некоторые черты бунтарского духа проявлялись и в пору моей молодости, после того как мне исполнилось двадцать, в виде розовых свитеров и ненормальных причесок. Если бы я уделила размышлениям о своей религиозности достаточно времени, то смылась бы с корабля, фигурально выражаясь, еще до того как поступила в колледж. Потому что быть христианкой-евангелисткой невообразимо скучно. Все вокруг вас только и заняты тем, что пьют, курят и пробуют психоделические грибы, экспериментируют с лесбиянством, берут в рот у толпы незнакомцев во время весеннего помешательства, а вы только делаете вид, что остаетесь единственным оплотом добропорядочности. Самое худшее, что может с вами случиться, — это быть христианкой-евангелисткой в одном из университетов «Лиги плюща» — а именно это и выпало на мою долю, — потому что вы не только пытаетесь выглядеть хорошей, вы пытаетесь еще и выглядеть умной. А все заканчивается тем, что вы стараетесь снова и снова оспорить результаты «Обезьяньего процесса» в общей спальне — только угадайте, чью вы принимаете сторону? Угадайте, кем вы должны выглядеть? Плюс ко всему, вы должны все время сидеть в маленьких кружках, размышляя над идиотскими и даже недопустимыми вопросами. Классический пример такого дурацкого вопроса: может ли Господь создать такой камень, какой не в силах окажется поднять сам? Может ли он создать черную кошку, которая будет белой? Может ли он сделать квадратный круг? Потом вы переходите к более важным вещам. Например, как далеко можно зайти в отношениях с мужчиной и при этом остаться девственницей? Это спорный вопрос, но можете быть уверены: это все чистая правда о девушках-христианках и оральной стимуляции полового члена. (Однако же насчет девушек-христианок и анального секса — неправда, не считая нескольких исключений. А с одной из таких исключительных девушек я имела счастье познакомиться.)

Сейчас мне пришло в голову, что надо бы кое-что уточнить. А именно вот что: евангелистские христиане не останавливаются на полпути. Несмотря на оральную стимуляцию полового члена. Например (это вполне возможно), вас воспитали в католической вере, потом вы выросли, перестали подчиняться правилам, перестали ходить в церковь, и вообще, в вашей жизни нет ничего такого, что хотя бы косвенно указывало на то, что вы — католик, но тем не менее и вы сами, и окружающие считают вас истинным католиком. Но с евангелизмом все обстоит не так просто. Вы или евангелист, или нет. Вы или с ними, или против них. Поэтому, прежде чем мы пойдем дальше, я должна заметить, что сейчас я вышла из игры. Следует к тому же сказать, что именно это и раздражало меня в евангелизме с самого начала.

Я ненавижу говорить об этом в основном из-за своих родителей. Моих бедных родителей. Моих добрых, хороших, искренне верующих родителей.

Я хочу сказать, что ходила к психотерапевту в течение одиннадцати лет. Не сразу решилась упомянуть об этих одиннадцати годах психотерапии, потому что вы, без сомнения, решите: она чокнутая. Вопрос в другом: как человек с нормальными проблемами может дойти до одиннадцати лет лечения? Эту ситуацию может понять только тот, у кого в общем-то тоже все в порядке, но кто также лечился у психотерапевта достаточно долгое время, поэтому мне, наверное, не стоит продолжать. Самое интересное в том, как я вообще смогла позволить себе такое.

После окончания колледжа я чувствовала себя совершенно разбитой и подавленной и начала ходить в государственную клинику, где с меня брали всего тринадцать долларов за сеанс психотерапии. Одиннадцать лет пролетели как один миг. Особого прогресса я не достигла еще и потому, что это была учебная клиника, в которой студенты последних курсов подрабатывали в течение года, прежде чем сбежать в частные клиники. На деле это выглядело так: каждый сентябрь мой нынешний терапевт передавал мою папку с историей болезни новому парню, и нам вместе приходилось начинать все сначала, с моего детства.

Думаю, нет никакой необходимости перечислять всех моих терапевтов. Просто их было слишком много. Последнего звали Уильям, и он страдал от головокружений. Я, например, всегда считала, что головокружение — вымышленная болезнь. Ну, вроде тех недугов, которыми киношники пытаются объяснить, почему главный герой не может пробежать по мосту, чтобы спасти девушку. Уильям же и в самом деле страдал головокружениями. Ему иногда становилось так плохо, что во время наших сеансов он с трудом выползал из кресла и укладывался на пол у моих ног.

— Продолжайте, — говорил он мне при этом. — У меня просто очередной приступ.

— Может быть, мне лучше уйти? — спросила я, когда это случилось в первый раз.

— Почему вы должны уходить? — поинтересовался Уильям, глядя на меня с ковра снизу вверх. — Вы что, неудобно себя чувствуете?

— Да, — ответила я.

— А почему вам неудобно? — вопросил Уильям.

— Потому что мой психиатр лежит на полу, — сказала я.

— То, что я лежу на полу, — это всего лишь разумная реакция на мое головокружение, — возразил мне Уильям. — Почему вы от этого должны испытывать неудобство?

— Я не знаю, — ответила я. — Просто так получается.

— Это не пробуждает у вас никаких сексуальных ощущений? — поинтересовался Уильям.

— Совершенно никаких.

— Мне трудно в это поверить, — откликнулся он.

— Почему это?

— Потому что вас влечет к недоступным мужчинам, мужчинам наподобие Тома, который, даже являясь вашим приятелем, все равно эмоционально для вас недоступен, а я в качестве вашего терапевта недоступен по определению. — И все это не вставая с пола.

— Вы не выглядите недоступным, Уильям.

— Вы хотите сказать, что думаете, будто я испытываю к вам сексуальное влечение?

— Я этого не говорила, — ответила я.

— Ну, зато я говорю, — сказал он. — Не следует ли нам обсудить эту тему?

Конечно, мне следовало прекратить визиты к Уильяму, но я не сделала этого. Вы не должны забывать о том, что я платила каких-то тринадцать долларов за сеанс. А за тринадцать долларов за сеанс я готова была мириться с некоторыми признаками необычного поведения своего терапевта. И еще мне не хотелось поднимать волну в клинике, потому что если бы кто-то действительно дал себе труд просмотреть мою историю болезни, то достаточно быстро понял бы, что с меня нужно брать намного больше. Именно это, к несчастью, и случилось за три недели до той самой вечеринки. Когда я явилась, как обычно, в понедельник утром на очередной сеанс, директриса клиники просунула голову в приемную и попросила меня зайти в ее кабинет. Она усадила меня точно напротив и спокойно уведомила, что Уильям больше не будет работать у них в клинике. Его пришлось поместить в сумасшедший дом в смирительной рубашке и все такое, хотя об этом сообщила мне уже не она, а секретарша Иоланда. Могу себе представить, как это выглядело. Как бы то ни было, оказалось, что я — единственная пациентка Уильяма, которая не жаловалась на него, и именно поэтому я оказалась в кабинете директрисы. Она решила, что у меня действительно большие проблемы. Разумеется, у всех в клинике свои проблемы, просто она решила, что у меня они по-настоящему большие.

Все то, что я уже рассказала, нужно для того, чтобы вы поняли: когда происходили эти события, — те самые, что лежат в основе моего повествования, — и несмотря на то, что я лечилась у психотерапевтов целых одиннадцать лет, хорошего врача у меня не было. Конечно, я должна добавить, что я не вылечилась. Но все же у меня наблюдалась некоторая тяга и даже интерес к своему внутреннему «я», не говоря уже о близком знакомстве с самой собой. И именно поэтому, когда со мной случилось то, что случилось, — это стало для меня таким кошмарным «сюрпризом». Поймите, что я хочу сказать: одиннадцать лет психотерапии! Отец, который бросил меня, когда мне было всего пять! Можно было даже не копать глубоко, чтобы добраться до моего подсознания — вот он, прямо на виду, рок, притворяющийся судьбой. Правда заключается в том, что я могла бы построить график, объясняющий, почему у меня с Томом получилось то, что получилось. Я оказалась просто неспособна осознать, почему в жизни случаются неприятности, прежде, чем научиться избегать их. Не могу понять, как мне этого добиться, хоть убей. На этот вопрос я никогда не могла найти точного ответа ни сама, ни с помощью моих терапевтов. Я даже задала его Дженис Финкль — моему последнему настоящему врачу, той, которая была у меня до Уильяма, — во время нашего последнего сеанса, и она сказала мне:

— Ответа вы и не найдете.

— Не найду? — переспросила я.

— Не найдете, — ответила Дженис.

— Тогда какой смысл продолжать?

— А в чем, по-вашему, есть смысл? — сказала Дженис.

В общем, я так и не поняла, в чем заключается смысл. Еще одна загадка, которую я так и не могла разрешить, состояла вот в чем: религиозное воспитание, которое я получила в детстве, было источником моих психологических проблем или их решением? Кое-что я, естественно, вычислила, но мне это ни капли не помогло.