Его не впустили — да и кто бы открыл дверь взбесившемуся ирландцу, помешанному соотечественнику в половине четвертого утра? Заспанный управляющий госпожи Бойл захлопнул решетку, и О'Лайам-Роу перелез через две стены, взломал ставень и прыгнул в гостиную, где пьяный Кормак О'Коннор, тяжело храпя, валялся среди рассыпанной золы, на том самом месте, куда рухнул со стула накануне вечером.
О'Лайам-Роу с интересом воззрился на него, затем, перешагнув через ягодицы великана, распахнул ближайшую дверь.
Зеленоватый лунный свет заливал спальню. Комната была неприбрана, всюду валялась женская одежда, а пахло старым деревом и пыльными травами, как в школьном классе. Не останавливаясь, Филим прошел прямо к деревянной походной кровати, смутно вырисовывающейся в углу. Там, свернувшись под тонкой простыней, спала женщина, утопая в темных волнах волос.
В соседней комнате, оплывая, догорала свеча. О'Лайам-Роу проворно зажег вощеный фитиль и принялся передвигаться от подсвечника к подсвечнику, от лампы к торшеру, пока спальня и гостиная не озарились ярким светом. Уна О'Дуайер, белолицая, чернобровая, оторвала от белой подушки свою черноволосую голову, с изумлением посмотрела на принца расширенными глазами, черными, как цветы ночью, и хрипло спросила:
— Он умер?
— Tres vidit et unum adoravit . Он у камина, моя дорогая, расползся, как прокисший пудинг… если ты имеешь в виду его.
Глаза принца, круглые, светлые, наивные, бросали ей вызов, требуя опровергнуть это.
Она сделала ему такое одолжение бурно, без лишних слов, нимало не колеблясь.
— Ты знаешь, кого я имею в виду, — сказала она, приподнявшись в постели и прижав ладони к простыням. — Почему ты здесь? Королева убита? Почему он прислал тебя?
— Похоже, у тебя в голове поселились голуби. Нежные, жирные голуби, — добродушно произнес О'Лайам-Роу. — Никто не присылал меня, и королева еще не убита. Но Тади Бой Баллах по приказу короля будет, увы, сокрушен; его накажут, дабы сохранить незапятнанной репутацию его милости д'Обиньи, и никто, кроме нас с тобой, любовь моя, никто, кроме нас, не сможет теперь спасти эту девочку.
Сон окончательно покинул ее лицо, глаза и лоб прояснились, к теплым мягким губам вернулась четкость очертаний. Он вспомнил вкус этих губ, когда женщина набрасывала на плечи халат, стараясь не глядеть на принца.
— Мать Мария… Потуши эти огни! Девчонка ничего для меня не значит, и я не пожалею о ее смерти.
— Я не зря зажег их, — мягко возразил О'Лайам-Роу. — Хочу, чтобы светлый ум О'Коннора помог нам убедить царственного покровителя Джона Стюарта д'Обиньи, что этот человек готовит убийство и что он, могу поклясться, полупомешанный.
— Обиньи разоблачил Лаймонда как Тади Боя Баллаха? — медленно произнесла Уна.
— Да.
— Тогда обвинение в адрес д'Обиньи не спасет его. Тех преступлений, какие совершил он как Тади Бой, достаточно, чтобы покончить с ним. Ты знаешь это.
— Нет, — возразил О'Лайам-Роу, — если он сможет доказать, что предпринял весь этот маскарад ради спасения Марии.
— Тогда ступай к вдовствующей королеве, — заявила Уна О'Дуайер. — Или госпожа отреклась от него? — Молчание О'Лайам-Роу послужило ей ответом: она улыбнулась, широко раскрыв удивительные глаза. — И я поступлю так же. Не везет ему, нашему музыканту-любителю, нашему милому оллаву.
— Я бы так не сказал, — возразил О'Лайам-Роу, и она вспыхнула. — В чем-то малом — да. Он не требует от вдовствующей королевы признать, что это она пригласила его во Францию защитить ее дочь. Он и от меня не станет добиваться признания, будто бы мне было известно, что он находился во Франции ради королевы, — чего стоит мое слово против их обвинений? Он не может утверждать, что приехал во Францию сам по себе, не получив никакого задания: для этого требовалось бы обвинить д'Обиньи, а у него нет никаких улик. Так что, если ты и твой друг скажете мне одно-единственное словечко, оно приговорит Джона Стюарта, спасет девочку и освободит нашего милого оллава, как ты называешь его. Это достойное завершение трудов.
— И когда же Фрэнсис Кроуфорд стал твоим задушевным другом?
— Сам не знаю, — сдержанно ответил О'Лайам-Роу. — Полагаю, когда мне пришло в голову, что, изображая чернявого буйного ирландца, Фрэнсис Кроуфорд играл лишь наполовину: раз в жизни это чудо-юдо проявило хоть какие-то человеческие черты.
— Ты так думаешь? — На мгновение зеленые глаза посмотрели на него с любопытством.
— Я думаю, что веревка у Тур-де-Миним и твоя забота спасли его. Ты защищала нас обоих, возможно, ненавидя нас. И тебе хотелось сделать кое-что еще…
— Я не испытываю к тебе ненависти и не обольщаюсь, будто могу проникнуть в его ум, человеческий или уж не знаю какой… Уходи, — сказала Уна, и в ее чистом негромком голосе внезапно прозвучала нотка отчаяния и гнева. — Уходи! Поезжай домой! Кто бы ни обладал моим телом, мой разум принадлежит мне. Позволяй ему улещать твою душу или терзать ее, как только он пожелает. Себя я не позволю тронуть и пальцем.
В раздражении О'Лайам-Роу возвысил голос:
— Он не хочет впутывать тебя.
— Он впутывает меня в эту самую минуту, дурак ты несчастный. По какой еще причине ты свободен? Ты утверждаешь, что были в нем человеческие черты? A mhuire! — воскликнула черноволосая женщина, ее широко открытые сухие глаза наполнились горечью. — Поезжай домой. Он выше твоего понимания, этот милый оллав, оделенный любовью каждой встречной девчонки. Мы, дураки, боремся, мечтаем, попрошайничаем у дверей, подбадриваем слабых духом из последних сил, с рвением и страстью, а ты печешься о чужом отродье и кропаешь английские стихи!
Она перевела дух, и О'Лайам-Роу ровным голосом сказал:
ф- Подожди. Раз уж ты взялась крушить все подряд, позволь и мне промолвить слово. Глядеть на тебя пожалуй что и приятно, хотя и оторопь берет, но у меня совершенно нет желания видеть, как нами правит король Кормак.
Она вгляделась в лицо О'Лайам-Роу, не слишком-то задумываясь над его словами.
— Править тобой будет французский король.
— Вот ты и проговорилась, — вымолвил О'Лайам-Роу задушевно. — Вышвырнув англичан, Кормак О'Коннор перво-наперво выкинет и французов, которые помогали ему. Пропади они пропадом. Если даже Англии с трудом удается держать нас в руках, на что может надеяться Франция, которой и за Шотландией надо присмотреть, да еще и отбрехиваться от Папы и императора, что вцепились в ее границы?
— Англия тебе больше по душе? — с презрением спросила Уна. — Или, может быть, ты сам попробовал править?
— Иисусе Христе, — произнес низкий раскатистый голос, чуть охрипший от пьянства.
Спящий наконец пробудился. В дверях, слегка покачиваясь, вырос Кормак О'Коннор: смуглая шея с набрякшими венами выступала из ворота грязной рубашки, маленькие глазки блестели.
— Иисусе Христе, Боже правый… У нас, кажется, гости, девочка, а меня не предупредили? Ты доставил удовольствие моей телке, Филим О'Лайам-Роу? Угодить ей трудно, но ядрышко ой какое сладкое, как то многим ведомо… А! — выкрикнул Кормак и направился к женщине, что сидела, выпрямившись, на кровати. — А, на тебе старая ночная сорочка… Ты даже не прибралась, чтобы нас потешить… И где ж твои сокровища, прелестные, белые? — И, нагнувшись, он рывком разодрал на ней сорочку и халат, обнажив грудь.
Она была маленькая и белоснежная, и на тонкой коже виднелись пожелтевшие синяки недельной давности. Зеленоглазое утро — так назвал Уну Лаймонд.
— Красотка! — небрежно бросил Кормак и повернулся. — Женщина… взгляни на его лицо! Я, конечно, проснулся слишком рано! Ты еще не успел снять сливки, принц?.. Я разбудил твой аппетит. — И, переведя взгляд с ошеломленного О'Лайам-Роу на окаменевшее лицо женщины, он разразился смехом.
Уна не пошевелилась, даже когда Кормак запахнул на ней порванную одежду и развалился на стуле у кровати, воздев к потолку взъерошенную бороду и уткнувшись черной головой ей в бедро.
— Или мы подождем появления единорога? — все еще смеясь, сказал он, перевернувшись, подмигнул Уне, потом снова обратился к О'Лайам-Роу: — Знаешь ли, прекрасный принц, она послана мне, как отдохновение от трудов. «Кормак, любовь моя», — говорит она. — Притянув послушную руку Уны, О'Коннор положил ее себе на плечо, затем провел удлиненной ладонью женщины по своей влажной волосатой щеке. — «Кормак, любовь моя, жизнь — сплошное разочарование. Великий властитель Слив-Блума — маленький девственник, которого легко вогнать в краску: он так и стоит у врат природы. Тебе нечего бояться соперника».
— Вижу, скромности тебе не занимать, — спокойно сказал Филим. Бросив свою поношенную шляпу на ближайший сундук, он скрестил на груди руки и смотрел на собеседников, опершись о стену округлыми плечами. — И все ж ты считаешь, что кулаки убеждают лучше, чем сладкозвучная речь. Мы оба разумные люди, и если у тебя есть права, так убеди меня в том. — Он стоял спокойно, высокий воротник закрывал горло, а скрещенные руки — вздымающуюся грудь. — Нужно набраться смелости, чтобы предъявить права на шесть титулов, а?
Из горла Кормака О'Коннора вырвался смех. Борода опустилась, и два всезнающих глаза устремились на О'Лайам-Роу.
— Прошло уже десять лет с тех пор, как Генрих провозгласил себя королем Ирландии и надел нас, словно перчатку, на длань Британской империи. «Отныне ирландцы будут не врагами нашими, но подданными». — Кормак выругался и снова засмеялся, глядя на О'Лайам-Роу. — Едва ли это расшевелит твою гнилую кровь — ты лишь приподнимешь свое рыло из болота, чтобы взглянуть, как лорд-представитель устанавливает порядки в Килмэйнхэме, а купленные графья, смирные, словно мыши, уснут в холле Дублинского замка.
— Три сотни лет под английским владычеством — это немало, — сказал О'Лайам-Роу. — Даже французское вторжение, исключая твое в нем участие, — всего лишь старая песня на новый лад. Десмонд пытался привлечь французов тридцать лет назад, чтобы вести войну с Генрихом VIII в бедной глупой Ирландии, и сам Килдар хвастался, что сделает то же самое, да притащит на хвосте двенадцать тысяч испанцев. Что ж, великий граф Килдар мертв, семья его лишена прав, его наследник — мальчишка, который говорит с итальянским акцентом и уже десять лет живет во Флоренции. Действительно, твоя мать была дочерью девятого графа, твои земли потеряны, отец заключен в Тауэр, твои десять братьев и сестер лишились дома и скитаются на чужбине; но прошло пятнадцать лет с тех пор, как англичане, нарушив данное Килдару слово, захватили его сына Томаса в замке Майнут, и триста пятьдесят лет с тех пор, как О'Коннор был верховным правителем Ирландии.
Черноволосая голова приподнялась, и лицо Кормака, похожее на вареную тыкву, повернулось к принцу.
— Это речь пресмыкающейся болотной твари. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как Томас Сьода, брат моей матери, и пять дядьев Джералда были казнены на Тайберне 28) после того, как сдались в Майнуте, поверив обещаниям противников, а наследник ирландского престола бежал, подобно струйке грязной воды, текущей в море. Я и эта женщина хотим передать трон Джералду Килдару.
— Он говорит по-английски? — осведомился О'Лайам-Роу.
О'Коннор издал недовольное ворчание, но из-за его спины раздался холодный голос Уны, впервые заговорившей после того, как пришел ее любовник.
— Так же хорошо, как будет говорить девочка Мария, — сказала она.
— И станет управлять так же свободно, насколько я понял, — заметил О'Лайам-Роу. — Мы становимся нацией дядюшек. Вся Европа — колыбель голеньких королей, которых убаюкивают, не снимая ботфортов: Уорвик и Сомерсет в Англии, Арран и де Гизы в Шотландии, последний из Джералдинов у нас. Боже! Два графа из рода Килдаров были лордами-представителями от Англии, и их правление оборачивалось несчастьем для Ирландии и для их хозяев. «Вся Ирландия не сможет управлять этим графом», — говорили они Совету. «Тогда пусть этот граф управляет всей Ирландией», — отвечал Совет. Юный Джералд через пару недель лишится трона в пользу какого-нибудь великого вояки вроде тебя, и мы опять окажемся в той же навозной куче безвластия и беспорядка. Наша королевская династия развеялась прахом. Не осталось среди нас Живых помазанников Божьих, не осталось наследия — только посеянная ветром суета. Неужели ты не можешь уняться и дать спокойно расти хлебам? — закончил Филим О'Лайам-Роу, и его овальное лицо увлажнилось и порозовело.
Словно меч, разбивший стекло, высокий резкий голос произнес:
— А ты, сдается, любишь смотреть, как растут хлеба в преисподней.
Закутавшись, словно капуста, в мятые простыни, с волосами стального цвета, туго заплетенными в две сердито торчащие косы, Тереза Бойл, широко расставив ноги, стояла в дверном проеме. Ее глаза, сверкающие гневом и ненавистью, были устремлены на О'Лайам-Роу.
— Будешь служить, как собачка, у очага английского лорда ради шутки или доброго слова; примешь алую ткань и серебряный кубок, которые они привозят, обхаживая нас, словно дикарей; старину оттолкнешь с презрением, словно козни Антихриста, наполнив сердце свое лукавством и злобой; отвергнешь шестисотлетние законы и насчитывающие одиннадцать столетий обычаи.
— Если бы я родился одиннадцать веков назад, то следовал бы им, — промолвил О'Лайам-Роу. — А сегодня последую за тем человеком, который вырастит хорошее стадо и добрый урожай, возделает свою землю, прорубит просеки и проложит дороги, распашет пустоши, осушит болота и приведет в порядок леса. Я последую за человеком, который умеет чесать и ткать, который сеет новые семена, красит своими красками, чеканит свое собственное серебро, создает законы, лечит, пишет поэмы на латыни, селит стариков в хороших крепких домах, дружит со всеми соседями — кельты ли они, норманно-ирландцы или англо-ирландцы, в морских портах они живут или в Пейле. Нас миллион человек, беспечных от рождения до смерти, подобно пене морской, что не оставляет за собою следа… Хватайте боевые топоры, выводите Макшихиса, — смело бросал им в лицо Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу, крепко сжав кулаки. — Пусть ирландец вцепится в глотку ирландцу, пусть прошлое убьет будущее — и обещаю вам: когда вы насытите наконец вашу неуемную гордость и дикое легкомыслие, французы, или англичане, или Карл в костюмчике из флорентийской саржи станут гулять, посвистывая, по опустевшим полям вашей родины да подкидывать ногами камешки.
— Ну, нагородил! — воскликнула госпожа Бойл. — А ты-то сам, принц, для чего сбрил свои прекрасные усы? Чтобы свить тетиву? Ты остановишь нас, побирушка?
— Он покидает нас. Какая потеря! — едко заметила Уна. — Он — новый возлюбленный Фрэнсиса Кроуфорда.
О'Лайам-Роу даже не взглянул на нее.
— Я остановлю вас, — ответил он прямо госпоже Бойл, и на его мягком лице не дрогнул ни один мускул.
— Ради Бога, как? — рявкнул Кормак О'Коннор, повернувшись к Уне.
— Силой, — тихо ответил О'Лайам-Роу. — Я уже послал словечко в Слив-Блум. Если вы высадитесь там, с французами или без них, то получите такой удар, что другого уже не понадобится.
Никто не засмеялся. При ослепительном белом свете, в жарком воздухе госпожа Бойл издала протяжный вздох и застыла, улыбка сбежала с губ Кормака, раскинувшего могучие руки по покрывалу. Уна за его спиной встала на колени, прикрывая подушкой разорванную ночную сорочку.
— Филим! — произнесла она и, отбросив тяжелую ткань, внезапно соскользнула на пол, быстро подошла и взяла его за плечо.
Повернувшись, он посмотрел в ясные серо-зеленые глаза, ищущие его взгляда.
— Но, Филим… Пусть свиньи хрюкают и дерутся, а люди умные и проницательные улыбаются и выжидают до лучших времен… Значит, это справедливо, что мир поделят между собой маленькие спокойные людишки, умеющие думать и наблюдать?.. — Так когда-то говорил он сам. — Это дело рук Фрэнсиса?
— Точно так же я остановил бы Марию, шотландскую вдовствующую королеву, — спокойно ответил О'Лайам-Роу, — вздумай она наложить лапу на Ирландию. Хотя я помогу ей узнать, что Фрэнсис Кроуфорд способен сделать для ее дочери. Грустно, ох как грустно идти наперекор всем. В четыре года, говорят, я был страшным задирой. А потом меня научили одной вещи: как сад пестрит анемонами, так природа наша выражается в словах. Но добрые слова имеют корни в земле: подобно репе, они врастают в почву, а побеги выпускают навстречу небесам, колышутся на вольном ветру, созревают и приносят плоды… Мне не подходит роль бродяги, и я готов возделать это поле.
Уна уронила руку, но продолжала удерживать его взгляд.
— Но ведь это смерть нашему делу, — сказала она.
О'Лайам-Роу улыбнулся:
— Ваше дело всегда было чревато смертью с того времени, как «Ла Сове» вышла в море. Ты боялась не зря, вот и все.
— Это — смерть. Она права, — резко бросила госпожа Бойл, обращаясь не к Уне, а к Кормаку. — Бог укажет тебе, в чем твой долг.
— Что касается этой служанки заезжего краснобая — то какой уж тут долг, сплошное удовольствие, — проговорил Кормак О'Коннор, поднимаясь на ноги.
— Уезжай домой, Филим, — попросила Уна.
О'Лайам-Роу не двинулся с места.
— Так, пожалуй, выйдет еще лучше. Мне наследует двоюродный брат. Я и ему послал словечко, и он поступит точно так же, как поступил бы я. Можете передать французскому королю, что Ирландия потеряна для него.
Уна повернулась к нему спиной и устремила взгляд на Кормака, медленно двинувшегося от кровати. Ее тетка все еще стояла в дверном проеме.
— Беги! Он убьет тебя!
— Может быть, — спокойно сказал О'Лайам-Роу.
Выпрямившись в полный рост, Уна стояла перед ним, и голос ее вдруг прозвучал до странности хрипло:
— Фрэнсис Кроуфорд полагается на твою помощь.
— Я не в обиде, но полагается он на тебя, а не на меня, — возразил О'Лайам-Роу. — Я дошел до крайности. Ну, теперь-то ты предпримешь хоть что-нибудь?
Кормак сделал еще шаг.
— Ну предприми хоть что-нибудь, моя милая потаскушка, — ухмыльнулся он. — Да благословит тебя Бог, моя храбрая черная сука, на чьем белом теле нет ни одного оазиса, которым ты не осчастливила бы какого-нибудь жаждущего путника. Иди, моя нежная шлюха, и дай мне убить его. — Он выхватил клинок из ножен, но О'Лайам-Роу не достал своего меча, пользоваться которым не умел и так и не удосужился научиться.
— Зачем это делать? — спросила Уна. Лицо ее казалось сухим и серым, словно глина в печи для обжига, а чистый голос прозвучал холодно. — Ты ничего не выиграешь, только рассердишь короля.
Кормак остановился на расстоянии вытянутой руки. Красные губы раздвинулись в ухмылке. Клинок в его руках взмыл вверх и замер.
— Убей его, — приказала госпожа Бойл, стоявшая сзади, и седые косы дернулись, как веревки от колоколов. — Убей его и женщину тоже. Это французы поймут.
Уна стояла, прислонившись к принцу Барроу, пряди черных волос разметались по ее рубашке, подол которой едва задевал его ноги. При этих словах она вскинула руку и, решительно шагнув вперед, встала лицом к лицу с огромным, могучим, как бык, черноволосым О'Коннором, ее гордостью, ее королем, ее возлюбленным.
— Не делай глупостей, Кормак. Отпусти его.
Голос женщины звучал спокойно и рассудительно. Его прервал свист клинка, резкий, словно боевой клич: Кормак высоко поднял свой меч и направил его над головой неподвижно стоявшей женщины прямо в сердце О'Лайам-Роу.
Принц Барроу, к сожалению, не отличался ловкостью и никогда к этому не стремился, реакция у него была плохая, сложение хилое, да и загорался он с трудом. Однако умом его Бог не обидел, и он предугадал надвигающийся удар. Меч сверкнул, и Филим с силой толкнул Уну, а когда та упала и покатилась по полу, метнулся в сторону, так, что не достигший цели удар увлек потерявшего равновесие вояку прямо к Терезе Бойл. Едва О'Лайам-Роу пришел в себя, как Кормак О'Коннор снова устремился вперед.
О'Лайам-Роу бросился наутек. Удирал он стремительно, до крайности неуклюже, сметая все на своем пути. Стулья с грохотом падали под ноги О'Коннору. Занавески возле кровати оборвались и обвили его. Он споткнулся о сброшенные подушки, зацепился за прыгающий кончик ножен О'Лайам-Роу и чуть не свалился. Уна скорчилась в углу, пытаясь подняться. Госпожа Бойл с диким взглядом отступила в гостиную и наблюдала оттуда. Никто не пытался позвать на помощь. Да никто из слуг, знавших Терезу Бойл и О'Коннора, и не осмелился бы вмешаться.
В тесной комнате не так-то легко было орудовать мечом. Он постоянно застревал в панелях и к тому же был слишком тяжелым: попробуй размахнись. О'Лайам-Роу вскочил на изящный инкрустированный столик, но Кормак ногой выбил его; падая, принц инстинктивно прикрылся столешницей, и клинок Кормака глубоко вонзился в дерево. Оставив его там, Кормак прыгнул на противника и принялся топтать его мягкое тело. Ошалев от боли, О'Лайам-Роу невольно выбросил руку, нащупал кочергу, лежавшую в почти потухшем очаге, и, взмахнув ею над широкой спиной ирландца, заклеймил его, словно телку. О'Коннор с воплем отскочил; запахло паленым, ругательства посыпались градом.
О'Лайам-Роу с трудом поднялся и достал свой меч; противник его немного пришел в себя и ринулся к нему, сжимая и разжимая кулаки. В гостиной раздался короткий резкий треск. О'Коннор на секунду отвлекся от своей жертвы и поймал сверкающий, как бриллиант, графин с отбитым горлышком, брошенный ему госпожой Бойл. Держа перед собой графин, блестящий и белый, словно букет невесты, он сделал обманное движение, а затем склонился, чтобы зазубренным стеклом пропороть лицо О'Лайам-Роу.
О'Лайам-Роу даже на него не глянул. Его добродушное лицо, на котором отразились удивление и отвращение, было обращено к Терезе Бойл. Он разинул рот и попросту сел на пол, как только осколок приблизился к нему. Стекло просвистело у него над головой, чуть задев персиковые волосы, и Уна, несмотря на отчаяние, не смогла удержаться от смеха.
О'Лайам-Роу выронил меч и, ползая на четвереньках, шарил в поисках его. Тут госпожа Бойл вихрем ворвалась в комнату и нагнулась, чтобы перехватить клинок.
— Ну нет! — вскричала Уна О'Дуайер. — Нет, старая ведьма, сегодня мы обойдемся без тебя. — И, вцепившись в жесткие, как проволока, седые косы, стала тянуть старуху, словно утопленницу.
В этот момент вторично сверкнуло стекло, направленное в О'Лайам-Роу. Словно ножницы Атропос 29), зловещие среди поздних цветов в саду Жана Анго, острый осколок, опускаясь, перерезал толстую косу Терезы Бойл и впился ей в шею.
Раздавшийся крик, грубый и громкий, был подобен мужскому, а складки окутывающих ее простыней, разметавшихся на полу бесформенной массой, постепенно окрашивались алым. Все еще сжимая в руке разбитый графин, Кормак О'Коннор с разинутым ртом склонился над женщиной. Тем временем О'Лайам-Роу встал, отвернулся, побледнев, и бросился бежать. Когда он достиг двери, ведущей в гостиную, Кормак пришел в себя. Он ничего не сказал; столь сильным было потрясение, что проклятия и угрозы застряли у него в горле. Затем его охватила ярость. Словно человек, оскорбленный до глубины души, словно тот, кому воочию явились символы черной мессы, он протянул руку и, выдернув тяжелый меч из столешницы с такой легкостью, будто то была бумага, бросился на безоружного О'Лайам-Роу.
Уна поднялась с каменным выражением лица и, оставив упавшую женщину, метнулась к О'Коннору и вцепилась ему в руку; не глядя он отшвырнул ее, словно шавку. Когда она с грохотом ударилась о стену, руки О'Лайам-Роу задвигались.
То была всего лишь небольшая праща, и камень тоже маленький, круглый, серебристый, согретый в его кармане. Но метание из пращи было старинным искусством, утраченной традицией, тем утонченным необязательным знанием, к какому только О'Лайам-Роу и мог проявить интерес, сноровкой, которую только он счел нелишним приобрести. Пухлыми, неловкими пальцами, которыми он, как правой рукою, так и левой, мог расщепить натянутую волосинку, принц Барроу установил камешек, поднял пращу и пустил его.
Первый камешек попал О'Коннору в рот, разбив полные губы: словно колонны рухнувшего храма посыпались зубы. Второй ударил в середину круглого наморщенного лба, и О'Коннор повалился, словно срубленное дерево, — так падает могучий дуб, ломая молодые деревца, кустарник и подлесок. Вжавшись в стену, Уна не сводила с него глаз.
Заглушая хриплые стоны старухи, О'Лайам-Роу, задыхаясь, сказал:
— Не бойся. — Затем откашлялся, вздохнул и, подойдя ближе на негнущихся ногах, провел грязной рукой по волосам. — Он не умрет.
На побледневшем лице молодой женщины светлые глаза казались почти черными.
— А если и умрет?
Не отвечая на вопрос, все еще тяжело дыша, он проговорил:
— Нужно помочь женщине.
Она по-прежнему смотрела на него, не двигаясь с места.
— Ей уже нельзя помочь.
— Это необходимо было совершить… Но пока я еще не знаю — свершилось ли это.
— Свершилось, — подтвердила Уна О'Дуайер.
Старая женщина на полу застонала и затихла.
На овальном лице принца Барроу не было и тени улыбки.
— Двадцать лет моей сознательной жизни я проклинал таких, как он, семью проклятьями. Но он по-своему победил. Триумф жестокости над культурой, силы над разумом… Я вышел на те перекрестки, которых ты боялась. Возможно, это верная дорога, а может, первый шаг на легком пути, ведущем к гибели.
— Может быть. Нам не дано знать до Судного дня.
Она прошла мимо, как всегда далекая, похожая на персонаж ночного кошмара: бледная, со струящимся водопадом черных волос, в запятнанной кровью порванной сорочке, что волочилась по полу. У порога она повернулась и посмотрела Филиму в глаза.
— Дверь черного хода открывается бесшумно, и ее не сторожат. Иди быстрее, скоро рассвет.
Он подошел к ней, но не слишком близко.
— Я не оставлю тебя с ними.
Уна повернула голову. Окровавленный, встрепанный, вытянувшись, словно бык на вертеле, Кормак лежал посреди разоренной комнаты. У его ног распростерлась старая женщина, прижав сильные руки к затылку.
— Пора уходить, — сказала Уна. — И я должна пойти своей дорогой. Отныне ты ничего не услышишь обо мне и не станешь меня искать. Такова моя цена.
Он помолчал, затем решительно просил:
— За что же я плачу, mo chridhe?
Но он знал, за что заплатить своим неведением — за имя, которого добивался, за имя человека, что служит лорду д'Обиньи, имя это спасет и Лаймонда, и королеву.
Она назвала это имя и посмотрела на О'Лайам-Роу с состраданием.
— Оставь меня, будь добр, уходи. Тела моего ты не хочешь, а мысли мои будут принадлежать тебе. Перед тобой верная дорога, и не стоит стыдиться, что пришлось взломать дверь. Только жестокость могла разлучить меня с этим человеком, и жестокость, разъединившая нас, была силой, родившейся в тебе; сегодня тебе пришлось выполнить грязную работу, но тебя ждут и благородные дела.
Ее холодные руки лежали в его ладонях. Всматриваясь в лишенное выражения лицо, он спросил:
— Мы когда-нибудь встретимся?
— На закате ночи, по ту сторону северного ветра, — ответила Уна. — Люби меня.
— Всю мою жизнь, — сказал Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу, переходя на язык своей страны. — Дорогая незнакомка, возлюбленная супруга моей души — всю мою жизнь.
Он отпустил ее руки и побрел, ничего не видя перед собой.
«Его зовут Артус Шоле — другого приспешника лорда д'Обиньи, — вот что сказала Уна О'Дуайер. — Он из пригорода, опытный канонир, в свое время сражался под командованием тех, кто больше платил. Он не появится в Шатобриане, пока не получит работу. Но он живет неподалеку. Поезжай по дороге на Анжер, в Оберж-де Труа-Марье, спроси Жоржа Голтье и скажи ему, чего ты хочешь».
Туманным июньским утром темный Шатобриан хранил тишину. Стук копыт одинокой лошади, приглушенный расписными ставнями, прогрохотал по булыжнику и стих.
Никто не видел, как уехал О'Лайам-Роу. Он не стал тратить время на то, чтобы разыскать Доули, который свернулся на соломе в темной комнате, наблюдая за светлеющим небом. На другой улице, в пышных апартаментах, почивал лорд д'Обиньи, готовясь проснуться свежим и безмятежным, чтобы пожать наконец плоды своих трудов. Англичане, придворные и слуги, изнуренные жарой и дипломатией, лежали в комнатах и квартирах, гостиницах и амбарах по всему Шатобриану. В Новом замке под сенью трех флагов — Шотландии, Англии и Франции — спал Нортхэмптон, удобно расположившийся и всем довольный. Французский двор — король, королева, коннетабль, де Гизы, Диана — часы, предназначенные для сна, рассматривал как часть давно заученного и привычного ритуала.
Королева Шотландии спала, разметав буйные пряди рыжих волос по девственно-белой подушке, но в комнате ее матери рядом с рукой спящей, привыкшей отсчитывать ночные часы, горела и потрескивала свеча. Маргарет Эрскин лежала не шевелясь € открытыми глазами.
В Старом замке для двоих тюремщиков Лаймонда, служителей коннетабля, неожиданно выдалась нескучная ночь. Тот, что повыше, более впечатлительный, громко стуча стаканом с игральными костями, сказал:
— Вот хорошая песня!
— А эта лучше, — возразил Лаймонд и спел еще, а они внимательно вслушивались в каждую непристойную строфу, повизгивая от смеха. Допев песню, Фрэнсис Кроуфорд, сидящий, поджав ноги на соломенном тюфяке, лениво спросил: — Антон, почему мужчина бросает любовницу?
— Влюбляется в другую, — живо отозвался высокий тюремщик и бросил кости.
— Или она влюбляется в другого. Или становится толстой и безобразной. Или докучает ему, требуя жениться, — вступил в разговор коротышка.
— Или у нее слишком много детей, — мрачно предположил высокий тюремщик.
Лаймонд сохранял серьезное выражение лица.
— А почему, как вы думаете, женщина расстается со своим возлюбленным?
— Твой случай? — спросил высокий и отложил кости.
Лаймонд покачал головой:
— Нет, это случилось с другим.
— Находит себе лучшего? — воинственно проговорил коротышка.
— Нет, — сказал Лаймонд серьезно. — Это отпадает.
Глаза высокого тюремщика с любопытством устремились на холодное лицо узника.
— Тогда ради денег? Ради замужества? Выгоды?
— Это тоже отпадает.
— Значит, она сущая пиявка, та женщина, — заявил коротышка и поднял кости.
— Он терпит ребенка в мужчине, — заявил Лаймонд. — И, думаю, потому, что считает, будто, витая в облаках, может видеть дальше, чем другие мужчины. Но со временем…
— …Она обнаруживает, что его глаза закрыты, — сказал коротышка и бросил кости.
— Или что он забыл о ней, так как она долго старалась быть невидимой. Ясное небо над низкими тучами больше не пленяет ее. Она ищет мужчину с призванием, с талантом от Бога, блистательным талантом, отличным от других, и ждет, что он либо поступится этим талантом ради нее, либо променяет на нее свой дар.
— И тогда она оставит своего первого возлюбленного? Что-то не похоже на правду, — усомнился высокий и в свою очередь бросил кости.
— Пожалуй, и впрямь не похоже, — после долгого раздумья признался Фрэнсис Кроуфорд. — Может, спеть еще песенку?
Намного позже, когда низенький охранник уснул, а Лаймонд, распростершись ничком, лежал с открытыми глазами, погруженный в свои мысли, высокий охранник свесился со стула и спросил:
— Но будет ли она счастлива с ним?
Светловолосая, со следами крови голова резко повернулась.
— Что? Кто счастлив, с кем?
— С другим. Если он изменит своему призванию, останется ли женщина с ним?
— Боже, — сказал Лаймонд, — кроткий и красноречивый Бальдур 30), женщина даже и не подумает о нем. Он сыграл свою роль разлучника: ни он, ни кто-либо другой не властен сделать больше.
— Тогда в чем же его награда? — спросил высокий тюремщик и снова принялся ритмично раскачиваться на стуле.
— Проще пареной репы, — заявил Фрэнсис Кроуфорд. — Его награда ничто, пустое место, фикция. Его золотая награда, равная весу сбритой бороды, состоит в том, что леди от него отвернется.
— Она безобразна?
— Она прекрасна, как морской прилив, — произнес приятный голос, — теплая, шелковистая и бездонная и причастна к тайне.
— Все они таковы, проклятые ведьмы, — бросил высокий, продолжая мерно раскачиваться в наступившей тишине.
Город был переполнен, и постоялый двор «Труа Марье» за Сен-Жюльен де Вувант в девяти милях от Шатобриана, где жил мэтр Голтье, оказался местом наиболее близким к его придворным клиентам. Его это не беспокоило, так как он не сомневался в том, что нуждающийся дворянин почует ростовщика, подобно родосским мастифам, которые, как говорят, по запаху отличали турок от христиан.
О'Лайам-Роу, взлетевшему по ступеням с первыми лучами солнца, без лишних вопросов предоставили аудиенцию. Но лицо Жоржа Голтье оставалось безучастным. Он выслушал принца Барроу и промурлыкал строфу какой-то неизвестной песни; кустистые его брови взметнулись на лоб, а затем он, не извинившись, исчез.
Десять минут спустя О'Лайам-Роу лицезрел высокую задумчивую фигуру и орлиное лицо леди де Дубтанс, которая сидела за небольшим спинетом и худой рукой в тугом манжете подбирала мелодию удивительно непристойной песни — О'Лайам-Роу оставалось надеяться, что женщина никогда не слышала ее слов. Голтье явно сообщил ей все новости. Впалый рот с опущенными уголками сжался. Она повернулась к О'Лайам-Роу, и тот поклонился. Тонкие губы собеседницы задвигались:
— Женщина дура.
Он взглянул даме прямо в лицо. Вся его одежда побелела от пыли, пылью были покрыты и всклокоченные золотистые волосы.
— Вы никогда не встретите другой такой храброй, — сказал он.
— Ты тоже дурак, — резко бросила леди. — У нее есть дар. У этой черноволосой женщины, а она торгует собой, питая собственную гордость.
— Она оставила его.
Лицо О'Лайам-Роу осунулось после бессонной ночи. Он едва сдерживал раздражение.
— Оставила его? Тугодум, мальчишка, размазня — неужели ты вообразил, что я говорю о Кормаке О'Конноре?
Выпрямившись в полный рост, она смотрела на принца сверху вниз, из-под старинного головного убора; две золотистые косы свешивались ей на грудь.
— А ты милый. Многие алчущие придут к тебе и увидят, что ты тоже алчешь, но не утратил способность смеяться. На тебя приятно смотреть, как на листья, упавшие в пруд.
Гнев прошел.
— Он заставил меня выложиться, — признался О'Лайам-Роу.
— Он сам выложился, и только это имеет значение, — сказала леди де Дубтанс. — Артус Шоле живет с женщиной по имени Берта в Сен-Жюльене, в доме с соломенной крышей, а над дверью изображение святого Иоанна. — Продолжая говорить, она села, подобрав длинные одежды, и вновь принялась играть на спинете.
О'Лайам-Роу стоял и смотрел на нее, чувствуя, как деревенеет спина. Затем он сказал:
— Если это в человеческих силах, я спасу обоих.
— Тогда беги, — ободряюще улыбнулась женщина. — И старайся как следует. Я сказала бы об этом раньше… я должна была сказать об этом раньше, но Артус Шоле — сын моей сестры, хотя и дурак. Можешь убить его. Он конченый человек.
О'Лайам-Роу простился с ней. Похожая на хищную птицу, она хмуро перебирала пальцами. Закрывая дверь, Филим услышал, как леди де Дубтанс обращается к своим рукам:
— Спите, дети мои… Разве вам не надо спать? В этот день вы должны проснуться свежими, словно бутоны роз. Правая рука, у тебя есть левая, чтобы состязаться в ловкости и сноровке.
Принц Барроу поспешил с постоялого двора по оживленной сельской дороге. Вскоре он толкнул незапертую дверь дома с фигурой святого Иоанна над порогом.
Берта, толстая, испуганная, настороженная, спала одна, но подушка сохранила отпечаток другой головы, а во дворе недавно явно кормили и поили лошадь. Он запугивал женщину хриплым, напряженным с непривычки голосом до тех пор, пока та не заговорила.
Артус рано поутру уехал в Шатобриан: куда и с какой целью, она не знала. Берта не могла сообщить ничего полезного, только дать его приметы, что она и сделала, съежившись от страха.
В нечищеной конюшне стояла еще одна кобыла. О'Лайам-Роу поменял седла и на свежей лошади отправился назад. Возможно, следовало побить ее, но было очевидно, что она ничего не знает. После всех его стараний, после мучительной сцены у Бойл, после бешеной скачки на постоялый двор и в Сен-Жюльен оказалось, что он не продвинулся ни на шаг. Человек, которого принц Барроу искал, умчался в Шатобриан, и к тому времени, когда он вернется назад к своей Берте, возможно, будет уже слишком поздно.
Становилось жарко. Торопясь вернуться по своим следам, О'Лайам-Роу вдруг подумал, что эта работа не под силу одному. Несмотря на лорда д'Обиньи и английских гостей, несмотря на хрупкое равновесие сил, ради которого вдовствующая королева, уберегая себя, предала Лаймонда, его, О'Лайам-Роу, роль во всей этой сложной и запутанной истории теперь состояла в том, чтобы ударить в барабан, нарушить тишину леса, созвать друзей и врагов на открытый поединок.
Кости его ныли, спину пекло; когда возницы ругались ему вслед, он не оборачивался.
На новом пруду карамельно-яркие расписные лодки скользили, словно миражи, пестрея на шелковистой воде. При одевании Марии, пухленькой, раскрасневшейся от жары, присутствовала уйма нянек, гувернанток, фрейлин, горничных, камердинеров, пажей, придворных, а кроме того, барабанщик, в которого она влюбилась прошлым вечером и с криками потребовала, чтобы он пришел к ней на заре. Быстро и тактично Маргарет Эрскин избавилась от него у последней двери. Сегодня только доверенные лица допускались в эти покои, ни одно блюдо или питье не касалось губ девочки прежде, чем кто-либо из приближенных не попробовал его. Никто, кроме друзей и слуг, не будет допущен к ней, когда она выйдет из дому.
Вошла вдовствующая королева, а за ней — кардинал, надменный и светловолосый. Поцеловав дочь, она вышла. Сегодня утром ее удел — ждать.
Во тьме Старого замка Лаймонд тоже ждал, устало и терпеливо. Как это неудивительно, однако через некоторое время он заснул, обряженный в рубашку из грубой шерсти, — все, что ему принесли. Он все еще спал, закрыв голову обнаженными руками, когда зашла графиня Леннокс. Она приготовилась щедро заплатить за десять приятных минут, но у высокого тюремщика оказались удивительно скромные запросы. Да и странная улыбка его озадачила графиню.
Наконец дверь камеры закрылась у нее за спиной, графиня пристально посмотрела на Лаймонда, но так и не смогла заметить, когда он проснулся, так как уже мгновение спустя он лениво поднял на нее глаза и сказал:
— Добро пожаловать, графиня… — И тотчас же, изящно соскользнув на пол, добавил: — Леди, ваш поступок неблагоразумен. Глаза глупого Уорвика повсюду, вы же знаете.
— Все собираются на церемонию. — «В нем не заметно ни тревоги, ни злости, черт бы побрал его душу зимородка», — подумала леди Леннокс. — Я боялась, что мы больше не встретимся, ты наконец поплатишься за все свои прегрешения. — Она уселась на кровать, которую он освободил, и расправила платье. — Видишь, что происходит, когда теряешь голову.
— Да, ты предостерегала меня, — кивнул Лаймонд, соглашаясь; нелепая длинная рубаха поверх рейтуз невольно напомнила золотую табарду в Хакни. Он добавил сухо: — Не смотри так удивленно. Coronez est a tort , что и требовалось доказать, но это не в первый раз под луною. Не надо грошовых панихид. — Он поставил табурет и уселся, обхватив руками колени. — Ну ладно. По поводу каких именно из наших неблагоразумных деяний мы станем читать друг другу нотации? Мне мало что осталось сказать. Насколько помню, я исчерпал тему при других обстоятельствах.
— Но это богоподобное всепрощение нечто новенькое. — Под высоко зачесанными пепельными волосами глаза Маргарет Дуглас смотрели настороженно. — Какая выдержка, и это в то время, когда твоя королева отреклась от тебя!
— Назови точнее которая, — быстро нашелся Лаймонд. — Ты забываешь, у нас их уйма. Все склады забиты ими, словно монетами, на которых оттиснуты дородные лица, увенчанные лаврами. Если ты имеешь в виду вдовствующую…
— Конечно, я имею в виду ее, — сказала Маргарет.
— Эта дама неуступчива, ее трудно расшевелить. Спроси хоть у Мэтью. Или у отчима Дженни Флеминг. Король Генрих Английский…
— Я и думать не думала, — саркастически проговорила леди Леннокс, — что ты просил ее руки. Ты обычно действуешь по-другому.
Лаймонд резко встал:
— О нет. Только не это. Не начинай сначала. Если тебе непременно нужно поспорить, давай поспорим о насущных вещах: о Римской церкви и Марии Тюдор, о лютеранстве и Шотландии, об Испании и германских князьях, о Франции и новой империи Сулеймана, о богатствах Нового Света и голодающей Ирландии; повсюду — войны, войны и войны, в которых главную роль будут играть литейщики пушек. В этом мире живете вы с Мэтью, его делами ворочаете. Мне нет нужды знать, насколько ничтожен первоначальный толчок.
Она тоже встала:
— А разузнать бы не помешало. Ты здесь именно потому, мой дорогой, что никак не можешь усвоить: миром движет ничтожнейшая вещь, коротенькое словечко «я».
При тусклом свете они посмотрели друг другу в лицо.
— Боже, помоги нам обоим, — сказала Лаймонд. Губы его сжались, глаза смотрели спокойно. — Но если я выживу и если ты будешь жить, я приведу к тебе толпу живых душ, которые опровергнут твои слова.
Но вскоре, похоже, к нему вернулось хорошее настроение, так как, уходя, она услышала из-за зарешеченной двери его голос, напевающий: «Ninguno cierre las puertas» .
Заглушаемый птичьими трелями звон колоколов мягко скользил в воздухе. Робин Стюарт слушал его, стоя в дверях своей хижины. Зеленоватый свет покрывал бликами его тщательна причесанные волосы и чистую белую сорочку, в высокой траве блестели вычищенные светло-коричневые сапоги.
Он усердно потрудился, превратив захламленную лачугу в казарму солдата, сияющую чистотой и порядком: единственный стул починен, кровать убрана, на выскобленном столе разложены лучшие продукты, какие он только смог купить или украсть, — деревенское масло и молоко в глиняных горшках, сыр, пирожки на дощечке, грубый кувшин с вином. В углу лежал его холщовый ранец, сложенный аккуратно, словно сумка хирурга, рядом поблескивали, точно серебряные, шпоры и шпага. Он ждал. В его длинной, костлявой, развинченной фигуре ощущались гордость, уверенность и спокойствие. Тщательно вымытые руки свисали праздно, а взгляд глубоко посаженных злобных глаз, что сверкали на лице, потемневшем от тяжелой, неблагодарной работы, теперь был безмятежным.
Королева должна погибнуть во время церемонии вручения ордена, которая начнется в десять. Часом раньше, по его просьбе, Лаймонд приведет королевских солдат, которые доставят Стюарта в тюрьму, и это докажет всему свету, что на сей раз по крайней мере он ни в чем не повинен. Благодаря его сообщению Артуса Шоле схватят на месте преступления, д'Обиньи будет изобличен, а с Лаймонда снимется вина Тади Боя.
Возможно, он приведет с собой дюжину лучников, а может, только несколько солдат коннетабля из замка. С ними непременно должен быть офицер для официального снятия показаний. Стюарт услышит, когда они станут подходить, — сначала прозвенит тревога в птичьих голосах, затем раздастся барабанная дробь и цокот копыт. Деревья закачаются, пригнутся к головам, одетым в шлемы, и снова выпрямятся, когда всадники проедут. Затем Фрэнсис Кроуфорд и офицер спешатся и выйдут вперед, а он предложит им разделить трапезу.
Он ничего не скажет, но новый Тади Бой заметит все — и чистую рубашку, и плоды напряженного труда, а когда они пойдут, то непременно плечом к плечу, уверенные друг в друге, как когда-то на башне Сен-Ломе.
Колокол перестал звонить, а Робин Стюарт все стоял и ждал.
Детик вышел из себя. Прислушиваясь к приглушенной голландско-французской речи, раздававшейся из внутренних покоев короля, коннетабль проталкивался своим крепким, обтянутым голубой мантией плечом сквозь группу барабанщиков и флейтистов, лейб-гвардейцев в серебристых одеждах и с боевыми секирами, мимо судейских всякого рода в черном бархате, герольдов в шелках, затканных золотыми лилиями, через толпу лучников и строй пажей. Наконец он прошел в комнату короля.
Генриха там еще не было. Генерал ордена Подвязки со съехавшей назад короной, с бородой, обвисшей, словно шерсть на передней лапе у болонки, требовал драпировщика. Французские герольды беспокойно сновали поблизости, смущенный Честер заторопился за помощью. Коннетабль заметил, что поставили только два стола вместо трех и не расстелили ковер. Своей немного запоздавшей учтивостью он заставил замолчать генерала и велел внести третий стол.
До церемонии вручения ордена оставалось еще полчаса. Он открыл дверь во французскую комнату для облачений: наряды были ослепительны, а аромат попросту сшибал с ног. Три кавалера ордена святого Михаила, в эполетах и белом бархате, шумно беседовали; коннетабль, не обнаружив красной бархатной шляпы канцлера, вышел недовольный. Белые страусовые перья его покачивались, тридцать унций золота вокруг шеи позвякивали во время ходьбы.
Английское чрезвычайное посольство, не менее пышно разодетое, довольно тихо дожидалось в соседней комнате. Анн, герцог де Монморанси, коннетабль Франции, послал пажа отдать распоряжение барабанщикам начинать, но произошла заминка, так как внезапно появился мальчик де Лонгвиль — французский сын Марии де Гиз, принесший неожиданные новости.
Отмахнувшись от окружающей его суеты, Монморанси приподнял свои небесно-голубые одеяния и поспешно удалился.
— Доказательство вины лорда д'Обиньи очевидно, — говорил он десять минут спустя, снова подобрав одежды перед тем, как уйти. — Когда мы выследим этого человека, Шоле, то, несомненно, заставим его признаться. Но помните: до этого момента не стоит говорить, что Тур-де-Миним — дело рук д'Обиньи. Я не могу освободить Кроуфорда без более веских доказательств. Дело д'Обиньи явно потребует самого пристального внимания… Мадам, я должен идти.
Он не испытывал особой симпатии к вдовствующей шотландской королеве, но восхищался ее умением вести переговоры: никогда прежде она не делала ничего невпопад. Поспешно приведенный мальчиком, он нашел ее в обществе только одной из дам, сумасшедшего О'Лайам-Роу, оскорбившего короля, и какого-то крупного мужчины. Монморанси смутно припомнил, что это скульптор.
Слушая рассказ, он понял, что худшие ожидания оправдываются. В руках скульптора Эриссона находился некий фламандский купец по имени Бек, готовый под присягой подтвердить вину д'Обиньи в Руане. В добавление к этому ирландец только что принес весть, будто злоумышленник шатается по Шатобриану с намерением причинить вред маленькой королеве.
Если его поймают, то превосходного козла отпущения, находящегося сейчас в Старом замке, придется освободить, а короля убедить отказаться от дружбы с д'Обиньи. В глубине души коннетабль ничего лучшего и желать не мог, но понимал, что такой подвиг дипломатии превышает его возможности. Он сказал, пристально глядя на Марию де Гиз:
— Мы ничего не сможем сделать, пока посольство здесь… Черт побери! Как отнесутся уполномоченные, присланные просить руки нашей принцессы, к тому, что мы станем прочесывать окрестности в поисках французского убийцы, полного решимости покончить с девочкой… особенно если станет известно, что его вдохновляет английская оппозиция. У вас есть основания считать, что покушение будет предпринято именно сегодня?
На вопрос ответил О'Лайам-Роу:
— Только то, что этот человек уехал из дому и направился в Шатобриан. Вполне вероятно, что девочку постараются убить, пока Робин Стюарт на свободе, а сам лорд д'Обиньи при исполнении своих обязанностей. Может, обыскать дома…
— Нет. Это немыслимо, — возразил коннетабль. — Нет. Я должен идти. И вы тоже, господин герцог. Спасибо вам, господин Эриссон, и вам тоже, милорд Салиф Блюм. После церемонии мои служащие вызовут вас и тайно арестуют господина Бека. А пока девочке будет предоставлена двойная охрана. Мой лейтенант прибудет в ваше распоряжение. Возьмите столько людей, сколько потребуется. Не нужно пугать ее величество, пусть люди спрячут оружие. Опишите моему лейтенанту приметы Шоле. Поиски, возможно, и не начнут, но будут настороже. Между банкетом и заседанием я, если смогу, вернусь к этому вопросу. Мадам… господа…
Великий картежник ушел. Филим О'Лайам-Роу, чьи волосы цвета осенней листвы встали дыбом, а глаза ввалились от трудной бессонной ночи, сжал кулаки, ударил ими друг о друга и выругался. Вдовствующая королева, почти забыв о его присутствии, повернулась к окну, взгляд широко открытых глаз Маргарет Эрскин последовал за ней. Но Мишель Эриссон, так неожиданно прибывший следом за ирландцем, провел своими искривленными подагрой пальцами по всклокоченным седым волосам и сквозь зубы пробормотал:
— Лайам aboo, сынок, Лайам aboo! Мой гэльский поистрепался, как пообтерлась в седле задница моя, но если ты говоришь то, что я надеюсь услышать, Лайам aboo, сын мой, Лайам aboo!
На озере ранний туман рассеялся и маленькие лодки отогнали на середину. Небольшая группа музыкантов, осторожно передвигаясь по украшенному цветами плоту, настраивала ребеку, лютню и виолу для предстоящей репетиции, и ноты в неподвижном воздухе звучали тонко, словно крики ловцов устриц. На берегу, на арене для турниров, вокруг павильонов и трибун суетились люди.
Все выглядело великолепно, хотя и не совсем ново. Тема и костюмы сегодняшнего представления уже использовались прежде, но для английских уполномоченных это было достаточной честью. Трибуны в классическом стиле Сибека де Карпи 31), окружавшие арену для турниров, были заново украшены гирляндами из виноградных листьев и бюстами, картушами и фигурами крылатых гениев, несущих три королевских флага: после церемонии вручения ордена, банкета и заседания вечером предполагался рыцарский турнир.
А позже — карнавал на воде. Вокруг озера были разбиты невысокие сады, в каждом конце возведены фонтаны и построены павильоны, выходящие на воду, задрапированные ослепительными золотыми тканями, увешанные лампами и кольцами для факелов. Там, где сейчас работали художники, раздетые до пояса, после обеда будут сидеть придворные и смотреть представление «Ida la bergere phrygienne» . Оную пастушку со многими предосторожностями повезут вокруг озера в колеснице, запряженной гусями, нимфами и сатирами, паны и кентавры будут резвиться вокруг. Некоторые из них, соблазненные солнцем и дозволенной небрежностью нарядов, явились сюда и распростерлись на сухой траве. Победа с золотыми крыльями сидела под грушевым деревом, играя на свистульке, а две жрицы, увенчанные змеями, подшучивали над Бахусом в пурпурном одеянии, который сидел на камнях, опершись руками о колени и опустив ноги в прохладную воду.
За садами громоздились прочие аксессуары: бурдюк из леопардовой шкуры, из которого веселый бог станет лить на тропинки дешевое вино; колесницы, которые повезут слоны, страусы и олени; фортуна, доставленная из Анжера, с колесом и яблоком в руке; повозки, набитые статуями королей и богов. Восхищаясь всем этим, среди группы лесных дев стояла сама Диана, мадам де Валантинуа, в черном с золотом одеянии, расшитом серебряными звездами, поразительно коротком, хотя и не настолько, как платья нимф, едва доходящие до середины бедер. Их луки и стрелы, вырезанные из твердой древесины и позолоченные, были свалены в кучу вместе с коронами, факелами и голубиными клетками. Дамы ее свиты в лиловом люстрине выглядели разгоряченными и веселились напропалую, а рабочие не стеснялись в выражениях.
— Старая проститутка, — сказал смотритель зверинцев, вглядываясь из-под тюрбана в дальний конец озера. Слон Хаги, уже наполовину облаченный в дорогую позолоченную сбрую, звучно рыгнул, сохраняя спокойствие, а Пайдар Доули со своими тонкими, затянутыми в черную фланель ногами, которые просто ненавидели землю, по которой ступали, холодно бросил:
— Это женщина короля. Неужели тебе нужен третий глаз, чтобы узнать ее? Если он не здесь, то где же он?
Затянутый в парчу человек, скрестив ноги, сидел перед самым большим павильоном, наблюдая, как смотрители снуют от палатки к палатке и от клетки к клетке, прислушиваясь к негромким звукам, издаваемым животными, и вдыхая через широкие, словно бобы, ноздри разнообразные запахи, характерные для содержащегося в порядке зверинца. Он не повернул головы.
— Если ты не знаешь, то, поди, тебе и знать-то не след, — сказал Абернаси.
С верблюдом, предназначенным для того, чтобы везти фимиам, ночью случился припадок. Придется использовать мулов, гепардам он больше не доверяет. Трава зашуршала под ногами приближающегося человека, и кто-то еще опустился на корточки рядом с ним.
— Если ты имеешь в виду принца Барроу, то он в замке, — заметил Тош. — Боже, что это тебе напоминает?
— Париж. Лион. Руан. Дьеп. Амбуаз. Анжер, — принялся перечислять Абернаси. — Всюду одно и то же, только на сей раз дело дошло до собственного кошелька, так что мы жмотничаем и жалеем скотине на сено. А помнишь, какой переполох устроил Хаги… Нет, конечно. Тебя же не было в Руане.
— Они рядятся в богов, — заявил Пайдар Доули и сплюнул. — Французы, англичане — все один черт. Боги из преисподней, сказал бы я: топчут траву, чтобы погонять мячик, а комнатных шавок наряжают так, что хватило бы прокормить пол-Ирландии хлебом целый год. Герои Тары поставили бы их, аспидов, голова к голове и мололи бы зерно.
Откинувшись на выжженную траву, Тош положил руки под голову.
— Что ты напустился на французов: они-то ведь выбросили англичан из своей страны.
В два прыжка Доули очутился рядом с канатоходцем.
— Им помогали восемь тысяч ирландцев! — завопил он. — Ты что же, утверждаешь, будто Ирландия не сможет согнать англичан со своих берегов таким ударом, что эти толстые рожи увидят сразу семь дорог? А шотландцы? Теперь всякому ведомо, что великая шотландская нация размякла до того, что Франции приходится вести за нее все войны. Бабы, которыми правят бабы… А вот и ваш великий полководец в юбчонках, девка, едва отнятая от груди, идет командовать парадом.
Тош, человек спокойный, поймал взгляд Абернаси и перевернулся на бок.
— О да: в Ирландии водятся огромные волы, — сказал он, — но, говорят, их невозможно переправить по морю из-за длиннющих рогов.
Абернаси, увидев, что девочка-королева действительно появилась на дальнем конце озера, вскочил, расставив ноги, и заслонил рукой от света смуглое, с резкими чертами лицо.
— Боже. Гувернантка. Эта женщина, Эрскин… Мальчишка Флеминг и шестеро охранников. Осматривают судно, словно на нем каталась дюжина прокаженных. Поднимаются на борт.
— На воде не опасней, чем в любом другом месте, если судно надежное, — заметил Тош. — А это что за армада?
На середине озера качались двенадцать маленьких лодок, привязанных друг к другу и к бую — миниатюрные гондолы, бригантины, галеры…
— Нет, здесь ничего такого, что может ей навредить, — ответил Абернаси. — Бригантины и галеры — для шутейной битвы, парадная барка и лодчонки — с шутихами, огненными стрелами и огненными мельницами. Если даже запустить их все вместе, от них не будет вреда, да их едва ли можно запустить. У озера запрещено держать зажженные факелы. Ты, должно быть, слышал… — Внезапно он осекся и повернулся к Пайдару Доули, который стоял рядом с ним, вытянув шею. — Парень, а не пойти бы тебе поискать О'Лайам-Роу, раз ты знаешь, где он теперь?
— Ах, успокойся, — презрительно бросил ирландец и повернулся к озеру спиной. — Я был там, когда оллава бросили в тюрьму: это лучшее, что могли сделать проклятые болваны. Это не новость для меня.
Во второй раз глаза двоих встретились.
— И для меня тоже, — коротко заметил Тощ. — А еще я слышал, что Кормак О'Коннор занемог.
Пайдар Доули повалился на траву.
— О'Лайам-Роу… Да знаете ли вы? — хитро усмехнулся он. — Говорю вам: если бы я время от времени не проветривал ему мозги, мы никогда не увидели бы снова Слив-Блум. — Он обнял колени; грубое его лицо так и лоснилось от самодовольства.
Абернаси, привыкший общаться с бессловесными тварями, застыл, словно высеченный из камня, почуяв первые признаки тревоги; затем, подобно нападающей змее, бросился в траву и вцепился Пайдару Доули в плечо. Тош, вскочив на ноги, бросил взгляд на товарища и схватил Доули за другую руку; на его широком абердинском лице застыл вопрос.
— Не кажется ли тебе, — осведомился Абернаси, — что он чего-то ждет?
Пайдар Доули был слишком умен, чтобы кричать, а в то же время слишком глуп, чтобы полностью держать рот на замке.
— Stad thusa ort! Все равно уже слишком поздно, — сказал он, ухмыляясь, и сплюнул.
Смотритель королевских зверинцев взглянул через его голову на Томаса Ушарта и что-то коротко бросил на урду. Затем они осторожно подняли маленького фирболга и, не говоря ни слова, отнесли в павильон.
Без пяти десять король с непокрытой головой, в белом одеянии вошел во внутренние покои, и лучники охраны, дворяне и принцы, выстроившиеся вдоль стен, сняли головные уборы и поклонились. Музыка смолкла.
За дальней дверью в течение десяти минут, разговаривая вполголоса и потея под бархатом, выстраивалась процессия ордена Подвязки. Коннетабль, выглядевший слегка нелепо среди английских лиц, прибыл позже и занял свое место рядом с Мейсоном. Впереди него стоял епископ, сэр Томас Смит и Черный Жезл; в середине Нортхэмптон разговаривал с Детиком, и это в глазах сведущих людей выглядело актом христианского смирения. Слуги выстроились до самых дверей, никто из них не раскрывал рта. Воротники у всех были чистые.
Трубы заиграли, и они вошли.
Нужно признать, все выглядело превосходно. Подобно отлаженному механизму, свита лорда-посла вошла в приемный зал, где выстроились в ряд усыпанные бриллиантами иностранцы, и прошла прямо к столам так, чтобы поместился хвост процессии. Дверь закрылась, вошедшие отвесили три поклона, трубы разразились каскадом звуков, и процессия разделилась на два ряда. Герольды вышли вперед: Флауэр, уверенно выступающий в блестящем плаще Честера, и генерал ордена Подвязки с расчесанной бородою, в прямо сидящей короне, в отороченной мехом мантии и в табарде с V-образным вырезом в синюю и красную клетку, украшенной золотыми львами и лилиями. Он нес подушечку пурпурного бархата с золотыми кистями, на которой искрились орден Подвязки, цепь ордена, книга Устава, в переплете из бархата с золотой тесьмой, и свиток со списком полномочий — и ничто не скользило по бархату, все лежало как влитое.
С церемонным поклоном в сторону короля и высших сановников Детик разложил знаки отличия на длинном столе рядом с мантией, накидкой, капюшоном и шапочкой и уступил место Нортхэмптону. Началась торжественная речь. Список полномочий, врученный Генриху, зачитал вслух его секретарь.
— Эдуард VI, милостью Божьей король Англии и повелитель Ирландии, защитник веры, верховный глава нашего благороднейшего ордена Подвязки, нашему преданному слуге и искренне любимому кузену маркизу Нортхэмптону… поручаю и уполномочиваю… вручить вышеназванный орден и принять присягу…
Удивительно, до чего им шли их одеяния. Парр, у которого ума было меньше, чем у полкового трубача, мог сойти за короля. Там же стоял д'Обиньи. Генрих явно нервничал. «Черт бы побрал де Гизов», — подумал коннетабль. Хотел бы он увидеть лицо вдовствующей королевы, если бы Эдуард согласился отдать Кале в обмен на руку ее дочери — с контрибуцией или без оной.
Он подавил вздох. Похоже, этого не произойдет: всего лишь интересный гамбит, и ничего больше. Но для его партии триумфом было то, что посольству вообще разрешили прибыть. Он надеялся, во имя Всевышнего, что Сент-Андре проявит осмотрительность. Последнее свадебное посольство, которое присылали в дни правления старого короля Генриха, чуть не провалило миссию, начав распродавать по бросовым ценам содержимое своего багажа еще прежде, чем хозяева успели поставить на стол десерт; Тейлорс-Холл выглядел как базарная площадь; гильдии взбунтовались, и не без причины. Но Сент-Андре можно было доверять. В отличие от де Гизов. Pasque-Dieu , герцога нет! Впрочем, вот он: пришел позже… Боже, какая жара!
Низенький охранник прибежал бегом, отпер и распахнул дверь; за его спиной стояли люди де Гизов. Через секунду они окружили Лаймонда. Побледневший и запыхавшийся О'Лайам-Роу сжал его руку.
— Это она тебе сказала?
— Робин Стюарт прислал сообщение, но Доули не передал его. Мы узнали обо всем лишь сию минуту. Покушение произойдет прямо сейчас, на озере.
Они побежали. За ними, громыхая железом, мчались вооруженные люди.
На бегу О'Лайам-Роу умудрялся говорить:
— Мы должны действовать тихо. Твое освобождение незаконно. Пока еще нет доказательств, а король никогда не согласился бы… Тош привел Пайдара, Абернаси вернулся назад. Королева на озере, но даже если порох там, Шоле не сможет его зажечь. — Принц Барроу пытался схватиться хоть за соломинку здравого смысла в этом расшатавшемся мире. — И, послушай… Стюарт хочет увидеться с тобой. Он надеялся, что ты придешь к нему сегодня в десять, чтобы в этом покушении не обвинили его. Вот записка.
— Ах, Стюарт, — проговорил Лаймонд. — Он явится с ножом и чертовски нудной нотацией — то и другое мимо цели! — когда все окончится. Так к морю же, к морю, о ты, кто посвящен во все тайны!
Когда пробегали мимо арены для турниров, О'Лайам-Роу, у которого пот капал с подбородка, сказал:
— Мишель Эриссон приехал. Они захватили Бека… Человеку, которого мы ищем, около сорока, он маленький, плотный, черноволосый, с рыжеватой бородой.
— Боже! — воскликнул Лаймонд и засмеялся взахлеб.
О'Лайам-Роу казалось, что Кроуфорд трепещет от жизненной энергии. Он бежал, словно танцуя, опережая своего спотыкающегося спутника, а солдаты в кожаных куртках неслись следом. Но у озера он остановился как вкопанный.
— Бог мой, что они делают?! Девочка все еще там. Взгляните!
Они остановились. И правда, барка королевы, нарядно расписанная, заполненная детьми и охранниками, была привязана в середине озера там, где скопились двенадцать маленьких суденышек.
— Лодок нет, — заметил О'Лайам-Роу. — Последнюю взяли для королевы. И музыканты заглушат крики.
— Если подложили длинный запальный фитиль…
— Нет, — поспешно возразил О'Лайам-Роу. — Абернаси клянется, что никто не приближался к этим лодкам с прошлого вечера. Не существует в природе столь искусного канонира, который смог бы изготовить фитиль такой длины.
— Значит, используют горящую стрелу, — ни на секунду не задумавшись, заявил Лаймонд. — В зверинце нет посторонних?
— В этом можно не сомневаться.
— Тогда ее пустят из павильона или с того берега, где стоят колесницы. Видишь, там совсем пусто. Возьми трех человек и обыщи колесницы. А я…
Мишель Эриссон, не поздоровавшись, перебил его:
— Тади, там луки Дианы, а возле трибуны — огниво…
— Найди фонтаны и пусти их. Ты умеешь плавать? Нет? Филим? Боже, нет, посмотрите. Вот Абернаси.
Вереница бегущих людей показалась на тропинках, обсаженных самшитом. Лаймонд и Эриссон бросились к трибуне у самого озера, сверкавшей золотой тканью. Рабочие, переводя дух, глазели на них с крыши. Один побежал.
Лаймонд свистнул. Высокий призывный звук остановил О'Лайам-Роу на полпути к повозкам. Люди де Гизов замешкались и посмотрели наверх. К этому времени охранники на судне королевы заметили суматоху. С берега было видно, как их покрасневшие на солнце лица настороженно обратились в сторону берега. Они подняли щиты, выстроив своего рода баррикаду, за которой не стало видно даже огненных волос Марии. Наверное, они с облегчением подумали, что теперь девочка в полной безопасности. Им и в голову не пришло грести к берегу.
Человек, что был на крыше, скрылся, но они успели рассмотреть невысокую, похожую на бочонок фигуру и рыжеватую щетину на подбородке. Это был Шоле. Лаймонд схватился за один из прочных римских пилястров и стал карабкаться, словно горный козел. Перед мысленным взором О'Лайам-Роу возникла развевающаяся черная мантия оллава, стремительно взбирающегося на мачту «Ла Сове» с ножом в зубах. Сейчас у него не было ножа. Чтобы освободить руки, он сбросил даже широкую холщовую рубашку; на фоне смуглой, покрытой шрамами спины его волосы, казалось, отливали скорее серебром, чем золотом.
Шоле появился с луком в руках на широком картуше, венчающем фасад трибуны. На фоне белого солнечного диска пламя казалось бесцветным, как воздух, но, когда он выстрелил, все различили струйку серого дыма, тонкую и дрожащую, поднимающуюся от пылающей стрелы.
Он быстро пустил одну за другой три горящие стрелы. Первая с шипением упала в воду. Вторая и третья вонзились в деревянную обшивку девятого по счету суденышка — маленькой галеры, находившейся рядом с покрытой балдахином баркой. Затем Артус Шоле бросил лук и огниво на плоскую крышу под собою. Покрытая лаком древесина и нагревшееся металлическое покрытие приняли пламя мгновенно, словно монах — свое мученичество, и между Шоле и Фрэнсисом Кроуфордом возникла огненная преграда.
Речь на латыни была, слава Богу, закончена, а затем завершилось и самое нудное в этой церемонии — высокопарная торжественная речь Эли и ответ де Гиза, в красном шелковом камелоте похожего на иностранца, такого же, как и все прочие англичане. Теперь Генрих, статный, видный, с блестящими черными волосами, в простом белом одеянии с серебряными аксельбантами коснулся книги, поцеловал крест и принял присягу.
Что бы там ни было, все проходило гладко. Генерал ордена Подвязки принялся за дело — взял с подушечки голубую шелковую подвязку с золотыми буквами, поцеловал ее и передал Нортхэмптону. Откинув назад мантию, маркиз принял Подвязку и, опустившись на колени, обвязал вокруг мускулистой левой ноги короля, почтительно и проворно; было видно, что он немало практиковался с конюхами.
Д'Обиньи выглядел подтянутым, молодцеватым и вполне довольным собой. Почему опоздал Франсуа де Гиз? Тот парень, прикинувшийся ирландцем, был шпионом его сестры, это можно с уверенностью утверждать. Спектакль, разыгранный во время схватки с кабаном, был типичным a deux visages — забвение своих интересов на данный момент, повод к снисходительности, которую, возможно, придется проявить позднее. В конце концов она отреклась от своего шпиона в довольно резкой форме. Удивительно, что парень не взбунтовался. И кто может ее осудить — как показали события, она была права.
Можно догадаться, какого рода игру она затеет, вернувшись к себе; де Гиз — регент в Шотландии, де Гиз — Папа Римский, де Гиз — в сущности — король Франции… Недурно. Они позаботились обо всем. Но с этим парнем за ее спиной?..
Что ж, они позаботятся и об этом тоже. Королю он когда-то нравился, он даст Медичи пищу для размышления.
Capito vestem hanc purpuream . Боже, какая жара.
Девятая галера загорелась. С барки Марии увидели это. Чья-то голова и плечи появились над планширем, и пловец перерезал веревки. Затем вся гроздь связанных друг с другом суденышек закачалась; их стало медленно сносить течением. В спешке человек, желавший помочь, перерезал веревки, соединяющие все суда с буем, и дюжина связанных лодок заскользила борт о борт, единой движущейся массой в одном направлении с баркой королевы.
Шоле на дальнем конце крыши стал скатываться вниз. В отдалении О'Лайам-Роу и еще три человека бежали назад. Лаймонд окликнул их, затем, повернувшись, соскользнул с крыши и бросился к озеру. Взметнулись фонтаны — два тонких светлых столба по обоим берегам.
Герцогиня де Валантинуа давно ушла, нимфы исчезли вместе с Бахусом при первых же признаках суматохи; стражники на барке Марии явно не боялись ничего, кроме преждевременного фейерверка, и отталкивали веслами пустую флотилию: бригантины, расписные галеры с драконами на носу. Языки пламени показались на борту и палубе девятой лодки, и тут — о внезапный дар небес! — музыканты, разинув рты, прекратили играть. Лаймонд, уже бежавший по воде, сложил руки рупором.
— На лодках порох! Гребите в сторону! -прокричал он и, быстро повернувшись, поймал нож, который кто-то ему бросил.
Абернаси на полпути от берега, где находился зверинец, шагал по воде. Лодки уже отнесло ближе к Лаймонду. Он услышал, как Лаймонд снова закричал, на этот раз по-гэльски — то была просьба запрячь слона.
Просьба была обращена к Абернаси, но услышал ее О'Лайам-Роу и стал действовать: кликнул служителя, вплел новый канат в упряжь Хаги. Он на мгновение задержался у кромки воды с веревкой в руке и бросил ее, свитую кольцами, во влажные руки Абернаси. Фрэнсис Кроуфорд скользил к лодкам, вздымая зеленые и белые волны.
Под энергичными ударами двух пар длинных весел лодка королевы стремительно приближалась к нему, а бутафорская флотилия, попав в кильватер, подгоняемая пожаром, разгоравшимся возле ее хвоста, плыла следом.
Белая накидка была снята, а новая, алая, надета, меч благополучно прикреплен к поясу, и генерал ордена Подвязки приложился к мантии и капюшону.
— Accipe Clamidem hanc caelici colons … Прими эту мантию небесного цвета со знаком креста Христова, силы и доблесть которого да послужат тебе защитой…
Только что привязанные кисти повисли неподвижно. Бесчисленные эмблемы подвязки на ярко-голубом фоне отливали на свету серебром и золотом.
Оставалось только вручить цепь, затем последует обычная проповедь, посещение часовни, потом пиршество. Итак, Шотландия не представляет для Франции прежней ценности теперь, когда английская угроза уменьшилась. Если девочка умрет, дофин будет свободен и сможет жениться на ком-либо еще. Например… Боже, какая жара. Человек в тяжелой одежде может уснуть на ходу.
В последний момент служитель отказался идти. Так что на спине у слона, лениво движущегося по озеру, восседал О'Лайам-Роу, не умевший плавать. В уши его набралось немало воды, он цеплялся за промокшие ремни на огромной голове Хаги, смотрел вперед на Абернаси и упорно приближался к горящим лодкам.
Лаймонд добрался туда первым. Маргарет Эрскин увидела это, она слегка приобняла Марию, спрятанную за грохочущей баррикадой щитов, и продолжила обычный разговор с Джеймсом и детьми; лодка передвигалась рывками под ударами четырех пар весел. За кормой едко пахло дымом.
— Какая жалость, — весело проговорила она. — Вся прекрасная feux de joie , приготовленная к сегодняшнему вечеру. Похоже, дорогая, тебе предстоит увидеть самый дорогостоящий показ петард, запущенных среди бела дня.
— Господин Кроуфорд потушит их, — сказала девочка и высунула взъерошенную рыжую головку из-под сцепленных рук. Она была напугана, Маргарет чувствовала это, но храбро поддержала вымысел. — Жалко, если петарды пропадут впустую.
Светловолосая голова и загорелые дочерна плечи теперь почти поравнялись с ними. Он, должно быть, еще на полпути знал, что огонь разгорелся слишком сильно и потушить его невозможно. Через каждые несколько гребков он поднимал глаза, прикидывая расстояние, и видел, что О'Лайам-Роу и Абернаси тоже приближаются с дальнего конца озера. Один раз, возможно, услыхав свое имя, он повернулся и быстро поднял руку в потоке озаренных солнцем капель, посылая привет королеве. Затем он оказался у первой лодки, из предназначенных для бутафорского морского боя, и, мокрый, как морская звезда, подтянулся к борту.
Хотя карабкался он очень осторожно, корпус слегка коснулся бригантины, привязанной кормой к носу лодки, и легкая дрожь пробежала по флотилии. Лодки заплясали, и на секунду даже севшие на мель музыканты, мертвой хваткой вцепившиеся в свой плотик, перестали вопить. От горящей галеры, за которой оставалась еще треть покачивающейся связки, поднимались искры, сверкавшие в клубах черного дыма, что пах паленой краской. Дым заволакивал все вокруг: гроздь лодок, королевскую барку, которая всячески стремилась побыстрее удалиться от опасного места; смуглые плечи Абернаси, который подплывал все ближе, а за ним — О'Лайам-Роу на огромном слоне, остановившемся на глубине своего роста. Принц Барроу тянул его и кричал по-гэльски, заставляя развернуться.
От набережной, где билась и плескалась потревоженная вода, стражники и рабочие побежали к краю берега, по пути к ним присоединялись обитатели замка. Они видели, как искры бесшумно взлетают в черном дыме. Резные леера галеры охватил огонь. Позолота вскипала пузырями, покрывалась копотью, а вымпелы, устремленные в голубое небо, раздувались под языками огня.
С треском вспыхнуло огненное колесо на последней барке. Бледно-золотистую голову Вервассала, стремительно скользящего сквозь дым, внезапно окружил цветной огненный ореол… Огромное колесо, до которого можно уже было достать рукой, завертелось, набирая скорость, треща и щелкая; маленькие заряды загорались и взрывались один за другим, сверкая в серой дымке, ярко расцвечивая мокрую кожу Лаймонда, который скакал по лодкам.
На рее завертелось второе колесо, а в носовой части — третье. На горящей галере пламя достигло рубки, первые языки вспыхнули и на маленькой бригантине, что была впереди. Лаймонд перебрался с последней лодки на следующую, ступая мягко, словно кошка; затем скользнул на барку и, с невероятной осторожностью прыгая с лодки на лодку, достиг горящей галеры прежде, чем колеса у него за спиной набрали полную скорость.
Должно быть, он проверял каждую лодку, которую проходил. Маргарет Эрскин, чьи легкие рукава развевались на ветерке от быстрого хода барки королевы, догадалась об этом, увидев, как он задержался на восьмой галере, последней перед горящей. То была большая барка. Золотая ткань, драпировавшая верх корабля, уже занялась. Лаймонд сорвал ее и швырнул в озеро, куда она с шипением упала. Затем он запрыгнул на покрывшуюся пузырями палубу и, перерезав веревки, освободил все лодки, по которым только что пробегал.
Под прикрытием рубки можно было добраться до носовой части корабля. Лаймонд на миг остановился, чтобы заглянуть в кокпит. Затем сорвался с места и помчался стремительно, как стрекоза, вниз, вверх, вдоль, забыв о предосторожностях, через три лодки, туда, где подплывший Абернаси в своем тюрбане ждал наготове с веревкой.
Погонщик слонов выпрыгнул из воды, и его испещренное шрамами лицо блеснуло в отсветах пламени. Подняв тонкую сильную руку, Арчи бросил веревку. Лаймонд поймал ее, нашел, куда закрепить, привязал канат к носу передней лодки и поднял руку. Тогда Абернаси кликнул слона, а О'Лайам-Роу ударил его ногой. Могучий зверь натянул канат. Лаймонд только этого и ждал. Когда укороченная вереница, тяжело раскачиваясь, сдвинулась с места, он вернулся назад, в огонь.
О'Лайам-Роу оглянулся. Раскисший, как мокрый изюм, в пропитанной влагой одежде, вцепившись в шершавую серую спину онемевшими руками, он бил ногами по воде и чувствовал, что огромный зверь под ним идет спокойно и уверенно, рассекая воду головой, хоботом и грудью, подчиняясь гортанным выкрикам погонщика, доносящимся издали.
До берега был далеко, но на воде никого не осталось, да и на берегу не было ни строений, ни людей, ни даже животных, которым мог бы быть причинен вред. Плот с музыкантами, никогда не подплывавший к опасному месту слишком близко, теперь и вовсе остался далеко позади. А полное бурлящих волн и обломков расстояние между четырьмя лодками, которые тащил слон, и остальной флотилией все возрастало. По другую сторону плыла на просторе королевская лодка, выскользнув наконец из завесы дыма. Шлемы гребцов сверкали на солнце, мелькали красные и голубые одежды детей, руки женщин, охватившие их, взъерошенная рыженькая головка. Много ли там пороху? Боже… Впрочем, если даже все четыре лодки заполнены им, через несколько минут дети окажутся в безопасности.
Абернаси, подплывший ближе, увидел, что Лаймонд тщательно осматривает первую лодку. Он заметил, как что-то упало в воду и с бульканьем погрузилось. Лаймонд, видимо, обнаружил порох. Продолжая подавать команды Хаги, он наблюдал, как Лаймонд вернулся на горящий корабль и принялся ножом разрезать парусину. Каждая рея, каждая снасть была охвачена пламенем. Он также увидел, как, по инерции набирая скорость, четыре корабля, словно четыре уголька в облаке дыма, начали свободно скользить по воде, легко отвечая на натяжение каната и двигаясь по зеркальной поверхности быстрее, чем мог тащить слон. Корабли перегоняли своего кормчего.
О'Лайам-Роу обернулся и увидел это. Еще он увидел, как с горящей галеры полетели два пакета, а следом выскочил Лаймонд и стал быстро перебираться от суденышка к суденышку, что-то выкрикивая. Слов О'Лайам-Роу не разобрал, но увидел, как Фрэнсис Кроуфорд поднял сверкнувший на солнце нож и бросил его метко и проворно прямо в протянутую руку Абернаси. Погонщик слонов схватил нож и что-то разрезал.
Веревка, привязанная к упряжи Хаги, погрузилась в воду. В тот же момент Абернаси проревел по-гэльски:
— Держись крепче! — Затем последовала какая-то команда на урду. Слон развернулся под О'Лайам-Роу и, быстро окунувшись, поплыл.
Зеленоватая вода накрыла ирландца с головой. Сведенные судорогой пальцы крепко вцепились в сбрую, и он повис на слоне, ничего не видя и не слыша. Ощущение было такое, будто все его внутренности наполнились водой и тело разбухло. Затем он вынырнул, вдохнул полную грудь воздуха и увидел, что Лаймонд добрался до первой лодки и прыгнул. Он заметил, как крепкий, жилистый Абернаси колотит ногами по воде, сжимая в кулаке обрезанную веревку. Погонщик слонов плыл до тех пор, пока не увидел, как лодки развернулись, уходя прочь от О'Лайам-Роу, прочь от Хаги, прочь от показавшейся на поверхности мокрой головы Лаймонда. Тогда он отпустил веревку, набрал воздуху и нырнул.
Прежде чем кануть под воду, подобно убитому Хью из Линкольна, он закричал. О'Лайам-Роу услышал крик, а Хаги понял его. Он весело протрубил, так как в его представлении это была добрая забава, и, перевернувшись, погрузился в воду, увлекая с собой О'Лайам-Роу как раз в ту минуту, когда четыре лодки взлетели на воздух вместе с петардами, фузеями, порохом и всем прочим.
— Прими и носи на шее эту цепь с образом пресловного мученика святого Георгия, покровителя сего ордена, да хранит тебя и в радостях, и в невзгодах…
Цепь, блистая, легла на плечи Генриха, двадцать шесть Подвязок с белыми и красными розами и образ Георгия сверкали внизу. Нортхэмптон, безупречный до конца, поздравил чужестранца от имени Эдуарда и всех кавалеров ордена и вручил черную бархатную шапочку с мерцающими под плюмажем бриллиантами и книгу Устава в красном бархатном переплете.
…Non temporariae mado militae gloriam sed et perennis victoriae palmam denique recipere valeas. Amen .
Трубы тихо заиграли, все поклонились, и поднялась неслышная суета — чопорным, разодетым, страдающим от жажды придворным перед обильным застольем предстояло еще пройти через торжественную мессу.
Никто благоразумно не стал произносить речей. Улыбающийся Генрих подозвал к себе Нортхэмптона и генерала ордена Подвязки и учтиво обратился к ним. Мейсон и Пикеринг тоже подошли через минуту. Позади открыли двери. Среди лучников, слуг и гвардейцев с секирами пробежал настороженный шорох. Коннетабль, посмотрев на солнце, предположил, что они хорошо уложились по времени. Он поймал взгляд Стюарта д'Обиньи, тоже обращенный в небо, и почувствовал минутное беспокойство, вскоре сменившееся равнодушием. Пусть боги — папистские, греческие или реформистские — позаботятся об этом. Уорвик не дурак, он включил Леннокса и его супругу королевской крови в состав своего посольства именно на случай несчастья и, если понадобится, отречется от них так же поспешно, как старуха де Гиз от своего герольда.
И Франции, по его мнению, следует поступить точно так же. В Ирландии нет ничего интересного для Франции, так пусть Англия бросает свои деньги в эту бездонную пропасть. И пусть Англия считает Францию союзницей… что может сделать император против них обеих?
Король говорит слишком долго. Pasque-Dieu, этот парень д'Обиньи совсем позеленел. Значит, что-то затевается. Монморанси, стреляя маленькими глазками, поймал безмятежный взгляд герцога де Гиза и долго его удерживал, заподозрив неладное.
Вдруг с тихим, напоминающим звон колокольчиков звуком все окна в комнате треснули, дождем посыпались осколки. В сильном гуле, последовавшим за треском, явственно различались взрывы, грохотавшие с такой силой, словно артиллерийская батарея обстреливала город. К этому добавилось разрастающееся эхо, казалось, мощная звуковая волна просачивается сквозь разбитые окна и заполняет комнату.
Все украшенные перьями головы резко дернулись, словно головы марионеток. Среди испуганных и удивленных физиономий только красивое лицо д'Обиньи сохраняло невозмутимое выражение.
Коннетабль с первого взгляда отметил это и вздохнул. Придворные разразились криками, словно загоготала стая гусей. В самом сердце хаоса прозвучал голос короля.
Не без удовольствия Анн де Монморанси снова вздохнул. Утопление совершилось. Шотландская королева Мария, по-видимому, мертва. Его жена наряжала ее кукол. Прелестная девочка, последняя в роду, появившаяся на свет через несколько дней после смерти ее царственного отца. Коннетабль любил детей, у него было семь дочерей, хотя, конечно, все они уже выросли.
Напряженно размышляя, он вышел вперед и взял короля под руку.
— Произошел какой-то несчастный случай, сир, но он не должен причинить беспокойства нашим друзьям. С вашего позволения я пошлю разузнать, в чем дело, а мы тем временем отправимся в часовню, как и предполагалось.
— Пойдет Джон Стюарт, — распорядился король.
На секунду коннетабль заколебался. Он заметил, что герцог де Гиз так же, как и он сам, прищурился. Затем коннетабль сказал:
— Как пожелаете, монсеньор.
Взрывная волна, взметнувшая столб воды, спасла О'Лайам-Роу жизнь. Перевернув на живот даже огромного слона, она, словно дельфин, подбросила Филима в воздух. Но воздух оказался не менее опасным: отовсюду падали обломки дерева, горящая ткань, случайные заряды и огни, белые и цветные, а посередине то, что некогда было четырьмя лодчонками, словно огнедышащий горн бушевало, ревело, шипело, стучало раскаленным молотком по растревоженным черным волнам.
Вдали избежавшая крушения лодка приближалась к берегу, на носу сидела королева, целая и невредимая. А ближе стремительно проносился плот с лежащими ничком музыкантами; они плотно прижались к доскам, зажмурив глаза и прикрыв головы, точно шлемами, разбитой лютней и распотрошенной виолой.
К О'Лайам-Роу бок о бок подплывали Лаймонд и Арчи Абернаси, головы их светились в зареве пожара. Чьи-то руки крепко сжали его предплечья, чье-то обнаженное плечо вытолкнуло его на поверхность. И пока Абернаси, улыбаясь, проплывал мимо, окликая слона Хаги, являющего собой ревущий водопад гнева, Фрэнсис Кроуфорд поддерживал О'Лайам-Роу, которого рвало под водой, а затем потащил его к берегу, рассекая чмокающую воду, словно отточенный клинок. Огни фейерверка — розовые, голубые и золотистые — танцевали и искрились под завесой черного дыма, а Лаймонд чуть слышно напевал что-то в красное, полное воды ухо О'Лайам-Роу.
Ему не пришлось плыть долго. О'Лайам-Роу, выйдя из оцепенения, обнаружил себя на маленькой гребной барке, одной из тех, что Лаймонд освободил, перерезав веревку: она, тихо покачиваясь, плыла по волнам, нагруженная всего лишь двумя парами весел. Через минуту он оказался в середине лодки, взялся мягкими руками за весла и попытался попасть в такт умелому гребцу Лаймонду. Лодка скользила по утихающим волнам, прямо к зверинцу. Он заметил, что Абернаси со слоном преодолели уже половину пути.
Лаймонд пел:
Мирт тебе посвящу
В роще за Луарой,
В честь твою напишу
Стишок на коре его старой…
О'Лайам-Роу впервые за все это время, показавшееся ему вечностью, попытался заговорить. Из его рта вырвалось подобие кряканья и изрядное количество слюны. Он икнул, и к его позеленевшему лицу постепенно стал возвращаться естественный цвет.
— Ах ты, незваный помощник, — прозвенел за его плечом веселый голос Лаймонда. — Скучаешь ли по Слив-Блуму и шкурам для сиденья?
Повернувшись, О'Лайам-Роу ответил:
— Прошлой ночью очень скучал.
Голос за его спиной, говоривший ритмично, в такт ударам весел, произвольно изменил тембр:
— Мне приснился сон, что… Кормак О'Коннор остался один.
— Это так, — подтвердил О'Лайам-Роу, устремив взгляд на огненное празднество. — И женщина, Уна О'Дуайер, Тоже одна.
Минуту лодка скользила в тишине.
— Мы оба доктринеры, Филим, охраняющие луну от волков. Но это лучше, я думаю, чем жить на луне или выть с волчьей стаей.
Они выбрались из пелены дыма. Солнце согрело их, уютно, слово старая няня, погрузив в тепло, тишину и ленивую истому. Небо над головой было бездонным, голубым-голубым.
— Куда теперь? — внезапно спросил О'Лайам-Роу, заражаясь силой и весельем, исходившими от человека, сидевшего рядом: сами прихоти его источали, казалось, чистый свет. — В зверинец?
— Конечно, в зверинец, — ответил Лаймонд. — Где твои уши? В зверинец, куда Артус Шоле попытался удрать от толстого руанского скульптора как раз в тот момент, когда ты вознамерился проглотить новый пруд короля Франции.