Уязвимый, точно краб во время линьки, кроткий, немытый, лохматый, О'Лайам-Роу въезжал в великолепный город Руан. И по милости древних, лукавых богов его, и Тади Боя Баллаха, и Пайдара Доули прибытие осталось незамеченным в тот день горожанами. Ибо через четыре дня помазанник Божий, христианнейший король Франции, великодушнейший, могущественный и победоносный Генрих II должен был войти в столицу своей провинции Нормандии впервые за три года царствования — и приготовления к этому радостному событию полностью поглотили жителей Руана.

Ирландцам повезло, что они разминулись с двором, который все это утро двигался по руанской дороге, чтобы обосноваться в аббатстве Бонн-Нувель, находившимся на другом берегу реки, где король собирался остановиться до своего торжественного въезда. Лорд д'Обиньи, сопровождавший ирландцев из Дьепа и еще накануне обеспечивший им самую лучшую и удобную гостиницу, здесь расстался с ними и отправился вместе со всеми своими копейщиками, чтобы присоединиться к свите короля, возложив на Робина Стюарта и его маленький отряд обязанность благополучно разместить О'Лайам-Роу в городе.

Они уже пересекли долину Гранмон и достигли предместий, как вдруг из одного дома на тележке, которую толкали четыре человека, выехал кит и загородил дорогу. Лошади шотландцев Робина Стюарта остановились, а конь О'Лайам-Роу взвился на дыбы. Но вождь клана оказался великолепным наездником. Принц так круто осадил коня, что попона задралась ему на голову, и тут же со своей обычной благожелательностью отдал должное неожиданному зрелищу.

— Dhia! Ничего себе рыб здесь разводят в садках, да еще и ставят на деревянные ноги! Неужели не хочешь взглянуть, а, Тади?

Господин Баллах наклонился вперед. Кит, гипсовые бока которого подтаивали на солнце, вдруг клацнул челюстью и выпустил в воздух струю речной воды. Испуганные лошади попятились и затанцевали под аккомпанемент шотландских проклятий, а О'Лайам-Роу на этот раз чуть было не упал.

Зрелище открывалось восхитительное. Перед ними высились освещенные стены Руана, обрамленные мачтами стоящих на реке судов; виднелся запруженный толпою мост, а под ним — рокочущие желтые струи, но сам город был скрыт белой холстиной палаток и навесов, которые раздувались, словно паруса вышедших на берег кораблей. Около дороги стоял недостроенный павильон, украшенный полумесяцами и французскими лилиями, и вокруг него суетились плотники; позади кавалеристы выстроились в каре, репетируя парад, а чуть поодаль конюхи вытирали соломой только что выкупанных коней. В грязи завязла какая-то колесница, раскрашенная полосами, с трезубцем у колеса; а в палатке, где сплетничали стоящие на страже лучники из городской охраны, просыхали уложенные рядком рыбьи хвосты из зеленого холста, числом около дюжины.

На мокром песке отмелей кишели люди, только что вылезшие из воды, и крошечные челноки; на островах вздымались беспорядочные постройки, и где-то поодаль старательно разучивал песни нестройный хор. В воздухе словно пролетала птичья стая — все звенело от криков, ударов молота, сердитых голосов. Какая-то женщина взбиралась на мост по приставной лестнице, сжимая под мышкой лук Артемиды, и что-то кричала художнику, который скорчился высоко на щипце, раскрашивая нишу. Четверо с тележкой, сожалея, несомненно, о своей неловкости, отвезли кита к реке. Беспечно отпустив поводья, не удостоив свою свиту ни единым взглядом, О'Лайам-Роу последовал за ними.

Робин Стюарт, офицер королевской гвардии шотландских лучников, подавил тяжелый вздох и обернулся к своим солдатам, ища сочувствия. Но в глаза ему бросилось кислое, насупленное лицо оллава.

— France, mere des arts, des armes et des lois , — заметил Тади Бой, причем ни один мускул не дрогнул на его лице. — Полагаю, вы хотите поскорее въехать в Руан. Если вы немедленно не отвлечете О'Лайам-Роу, он вцепится в этого кита, как креветки в кишки утопленника.

Робин Стюарт открыл было рот, но ирландца отвлекло нечто совсем иное. Две всадницы как раз въехали на мост — их шелка трепетали, меха развевались, а слуги, следовавшие поодаль, носили ливрею, которую Стюарт узнал, как, впрочем, и рыжеволосую даму, скакавшую впереди. Это была Дженни Флеминг.

Дженни, леди Флеминг, была хорошенькая шотландка, к тому же вдова. Она приходилась внебрачной дочерью шотландскому королю Иакову IV и тем самым теткой королеве Марии, которую привезла во Францию два года назад и которой с тех самых пор служила гувернанткой и наставницей.

Но звание наставницы нисколько не подходило Дженни Флеминг. Марии наняли учителей, обучавших ее всем наукам и искусствам; оставалась при ней и ее верная няня Дженет Синклер. Дженни, которую самое было впору наставлять, всего лишь играла роль шаловливой подружки. Дочь короля, внучка графа, вдова могущественного и богатого шотландского барона, она, как некий мотылек, сосущий нектар, появилась на свет для роскоши и удовольствий и, родив семерых детей, сохранила в тридцать с лишним лет живой, влекущий и пышный блеск молодости.

Сейчас, оставив свиту на мосту, Дженни вместе со своей спутницей соскочила на берег. Она помахала рукой Робину Стюарту; тот покраснел и помахал в ответ, спрашивая себя, кто та полная, с тихой повадкой девушка, что следует за леди Флеминг? Он не был знаком с Маргарет Эрскин.

— Кит! Он плавает? Он пускает фонтанчик? Можно посмотреть?

Чудовищное создание лежало на мелководье. Привезшие его люди смеялись и болтали — и вдруг невиданные челюсти распахнулись, и О'Лайам-Роу, точно некий головастик, показался вместе со своими усами из левиафановых глубин. Он поклонился и разулыбался до ушей.

— Там, внутри, очень здорово: просто восьмое чудо света, хотя немного сыровато для такой розы Иерихона 8), как вы.

Леди Флеминг рассмеялась; ее свежее лицо с ямочками на щеках просто сияло от удовольствия.

— Вы ирландец?

— Один из них. Второй стоит позади вас.

Дженни обернулась. Тади Бой, косматый и неопрятный, застыл в мрачном ожидании.

— Он сердится. Почему он сердится? — осведомилась леди Флеминг.

— Хочет скорей добраться до Руана и приложиться к бутылке. Но тут, видите ли, серьезное дело, которое не терпит отлагательств… Вы, конечно, из Шотландии. Вы остановились в Руане?

С того самого момента, как она подъехала к ирландцам, Дженни так и светилась озорством; радостное возбуждение переполняло ее всю — от пламенеющих волос до туфелек на пробковой подошве. Она приготовилась было отвечать, но Маргарет Эрскин опередила ее, сказав спокойным голосом:

— Мы остановились вместе с двором. Возможно, будем иметь удовольствие встретить вас там. Матушка, нам пора ехать.

— Да, но сперва нужно познакомиться. Вы, я догадываюсь, О'Лайам-Роу. А он кто? Кажется, вас трое?

— Самый жирный чернозем, — язвительно проговорил господин Баллах, все еще стоящий позади, — славен тремя сорняками. Так гласит старая ирландская поговорка. Вы должны нас извинить. Мы дожидаемся аудиенции у короля.

Коренастая, с тихим голосом, с карими глазами на некрасивом, простоватом лице, Маргарет Эрскин, в свои двадцать лет вторично вышедшая замуж и имеющая сына от первого брака, умела сдерживать мать как никто другой, во всяком случае, с тех пор, как умер отец. Вот и сейчас, как много раз до того, она пресекла опасную забаву и за все время, пока они с Дженни садились на коней, прощались и отъезжали, ни словом, ни знаком не показала, будто знает кого-то из встреченных.

О'Лайам-Роу едва поглядел им вслед. Потирая руки, он обернулся к Тади Бою:

— Точь-в-точь большая ярмарка в Кармане с процессией тридцати семи королей, а?

— Вам не приходит в голову, что и королям время от времени надобно закусить? — ответил оллав. — Господин Стюарт дожидается вас, как многотерпеливый Иов, а у Пайдара Доули остекленели глаза. И потом, что, если король пошлет за вами, а вы не успеете надеть свой новый фризовый плащ?

— Вот что… — начал было О'Лайам-Роу и осекся, слегка раздосадованный. — Что-то слишком уж много шуму вокруг моей одежды.

— Ну, что ж, — сказал Тади Бой терпеливо, — ведь они ожидают увидеть принца, а не лешего или водяного.

Тут ирландцы бок о бок направились к лошадям, оставляя позади отмель, кита и тех четверых, что его сюда привезли, — и у одного из четверых, как всякий мало-мальски наблюдательный прохожий мог заметить, не хватало пятки.

Не вызывало сомнения то, что, перед тем как начать личные переговоры, предполагалось поразить ирландских гостей роскошью, в которой купался король Франции, и богатством его верных подданных. В распоряжение О'Лайам-Роу были предоставлены спальня и приемная в «Золотом кресте», большой новой гостинице, расположенной на рыночной площади, — Робин Стюарт сообщил, что стоимость этих двух комнат примерно равна месячному доходу собору Нотр-Дам: цены повысились перед торжественной церемонией въезда короля.

Устроив своих подопечных, Робин отправился на другой берег руки, в Бонн-Нувель. До празднеств оставалось еще три дня, и все это время ирландцы должны были провести в Руане. Стюарт перестал уже обращать внимание на их повадки и одежду. Ему было велено приезжать каждый день и обслуживать их — показывать интересные места и вообще исполнять всякое разумное желание. А когда церемония закончится, они отправятся вместе со всем двором в зимнюю королевскую резиденцию, где уже и начнутся серьезные переговоры.

Робина Стюарта, которого больше всего на свете пленял успех, не слишком-то радовала эта возня с ирландцами. Лучник познакомил их с владельцем отеля, свел Пайдара Доули на кухню и распрощался. Он уехал, а навстречу ему галопом проскакал постельничий короля, везший послание Филиму О'Лайам-Роу, принцу Барроу, от его христианнейшего величества Генриха II Французского. В самых сердечных выражениях король приветствовал своих гостей на берегах прекрасной Франции и приглашал О'Лайам-Роу к себе в полдень того же дня, в аббатство Бонн-Нувель, одетым для игры в мяч.

— Боже мой, — изрек Тади Бой Баллах, когда придворный посланец с поклонами удалился, и прилег на кровать, выставив круглый животик.

До прихода гонца они довольно бурно обсуждали вопрос о том, что предпринять относительно человека с одной пяткой: О'Лайам-Роу признавал, что без доказательств они не смогут выдвинуть обвинение, но решил, что можно попросить Пайдара Доули время от времени присматривать за увечным Ионой и его китом. Теперь же Тади Баллах сказал:

— Боже мой, да иди ты так, как есть, в этой шафрановой сбруе и свиной коже. Хорош ты будешь в гетрах, с ракеткой, гоняясь за маленьким мячиком!

Солнце, яркое для осени, озаряло волосы О'Лайам-Роу, который стоял у окна приемной и глядел вниз на улицу. Там двигались головы, непокрытые и под капюшонами, вот колыхнулось красное перо на мужской шляпе, сверкнул шелк, затем мелькнули белая кисея и синий бархат высокого женского убора, а следом — плащ слуги. Проехала тележка, нагруженная бочонками с пивом; служанка с промокшим подолом прошла от фонтана с ведром в руке. Наконец какой-то мужчина остановился у дома напротив и прислонился к дверному косяку, поглаживая черную бороду.

— Не робей, Тади Бой. Разве не приходилось мне в хлеву на лету прихлопывать овода? Значит, смогу стукнуть и по этой бирюльке для взрослых ребят. Однако ж странный, басурманский способ приветствовать гостя.

— Он оказывает тебе честь, приглашая на дружескую встречу до формального приема, — принялся терпеливо разъяснять секретарь. — Оденься возможно аккуратнее, для нашего общего блага, и да преисполнятся уста твои лести, как соты — меда.

— Погляди-ка сюда, — сказал О'Лайам-Роу вместо ответа.

Бородач, стоявший на улице, пошевелился. Он снял широкополую шляпу без всяких украшений, почесал в голове, покрытой густыми черными волосами, и обвел крыши рассеянным взглядом. Солнце, пробивающееся сквозь печные трубы, осветило матовую белую кожу, прямой нос и черные дуги бровей. На бородаче был короткий белый плащ простого покроя; из-под него виднелись длинные черные рукава камзола и колет из грубой ткани, однако вся фигура — высокая, с тяжелыми плечами, — казалась смутно знакомой. Неумело выполненные портреты этого человека висели повсюду, и червонцы с его изображением звенели в кошельках у обоих ирландцев.

— Король, — проговорил Тади Бой. — Нет, не может быть.

— Тогда это его двойник, — заверил О'Лайам-Роу.

Они замолчали. Потом Тади Бой издал певучий, мурлыкающий звук.

— Вот оно что, — сказал он. — Ну разумеется. Это жуткое представление в среду, с которым они все так носятся. Кажется, к шествию готовят колесницу с актерами, изображающими короля и все его семейство?

Он был прав. Если присмотреться, можно было заметить, что некоторое, весьма поверхностное сходство подчеркивалось прической и формой бороды: перед ними стоял актер, вживающийся в образ. О'Лайам-Роу вдруг разозлился:

— Опасная забава выставлять двух королей в этой стране дураков.

Если брюнет, прохлаждавшийся в.. дверном проеме, и пытался разыгрывать из себя короля, то очень скоро ему пришлось оставить эту затею. Из-за угла выбежала девочка лет семи и, горько плача, бросилась к отцу. Сверху не было слышно, что она говорила, но бородач быстро надел шляпу, наклонился и встряхнул девчонку, а поскольку душераздирающие вопли не прекращались, схватил ее за руку и поволок прочь. Вид у него при этом был, как у всякого отца, которого прилюдно позорят невоспитанные отпрыски. От давешней королевской осанки не осталось и следа.

— Тади Бой, ты прав, — сказал О'Лайам-Роу. — Думаю, я все же не зря тебя нанял, хоть ты и дорого мне обходишься. Пойди вниз, пропусти стаканчик с Пайдаром, а я пока прикину, в чем мне идти играть с этими проклятыми кровопийцами в золотых кружевах, чтоб они провалились. Он, кстати, хорош?

— Кто?

— Кюроль Генрих. Он хорошо играет в мяч?

— Так себе. Но он все равно лучший спортсмен в королевстве и его окрестностях, — съязвил Тади Бой и отправился восвояси.

О'Лайам-Роу постарался привести себя в порядок. С тех пор как принц Барроу покинул Слив-Блум, никто еще не видывал его таким чистым. Отказавшись от шафрановой туники, он велел купить чулки и короткие штаны, тонкую рубашку и колет яркого цвета, который пришелся ему почти впору. Все это притащил Тади Бой на своем горбу. Решив не тратиться на туфли, принц обул свои старые короткие сапоги, проследив, однако, чтобы их хорошенько вычистили; зато приобрел маленькую шляпу с пером, которая плотно сидела на тщательно расчесанных золотистых волосах. Только неподстриженная, причудливо развевающаяся борода указывала на то, что под шелками и тонким полотном скрывается мятежный дух.

Когда задвижка на двери загрохотала, он подумал, что пришел Баллах. Беззвучно ругаясь, зажав шляпу под мышкой и повесив плащ на руку, О'Лайам-Роу ринулся к двери. Он опаздывал: люди короля, приехавшие за ним, давно уже ждали внизу.

Но на пороге стояла Уна О'Дуайер.

О'Лайам-Роу молча застыл, не выпуская задвижки. Гостья первая выказала изумление: ее смуглые щеки покрыл неожиданный румянец, ясные, чистые глаза заблестели. Она сказала:

— Вы сегодня на удивление великолепны. Я и так чувствую себя продажной девкой — неужели надобно, чтобы все видели, как мы стоим рядом на пороге? Пропустите меня.

Она пришла одна — вещь неслыханная для порядочной молодой женщины. О'Лайам-Роу закрыл дверь, и Уна вошла в комнату. Он, однако, не последовал за ней и не сказал ничего, пока девушка не повернулась к нему.

— У меня нет привычки ходить одной к мужчинам, — сказала она.

— Не такая уж скверная привычка, — отозвался он. — Такую привычку не грех завести, если, конечно, ограничиться кем-нибудь одним.

О'Лайам-Роу сразу понял, что попал впросак. Уна сжала губы, все тело ее напряглось — казалось, она вот-вот ударит нахала. Удара не последовало, но О'Лайам-Роу почувствовал, что всякие человеческие отношения между ними прекратились, и встреча сразу же приобрела чисто деловой характер.

— Я только что из Бонн-Нувель. Одна знакомая моей тетушки состоит в свите королевы. Меня просили кое-что вам передать.

— Правда? — О'Лайам-Рау не предложил Уне сесть.

Они были примерно одного роста, но на этом сходство заканчивалось: тяжелые пряди под ее капюшоном сверкали, как черный лак, у принца же волосы были тонкие, светлые, с заметной рыжиной. Уна поглядела ему прямо в глаза, и ее небольшие полные губы искривились.

— Праздные щеголи, стая пересмешников: вечно ищут себе новую жертву.

Тогда он понял. Чуть расслабившись, прислонившись к деревянным крашеным панелям, он устремил на девушку внимательные голубые глаза.

— Ну так пусть себе смеются, дорогуша: пусть адамово яблоко ходит у них в горле ходуном, как пуля в сербатане. Я не обидчив.

Ее густые шелковистые брови не дрогнули.

— И все же вы потратились на обновы, а?

— Да, — спокойно признал О'Лайам-Роу. — Это было ошибкой. Полагаю, мне следует снова надеть шафрановый наряд. Нет ли у вас знакомого страуса, которому нужно хвостовое перо?

Она даже не взглянула на роскошную шляпу.

— Меня, О'Лайам-Роу, все это нисколько не касается. Я только пришла сказать вам, что молодые щеголи при дворе решили посмеяться над вами. Это приглашение — не от короля.

Он усмехнулся в шелковистые усы.

— А от двойника-актера?

— Откуда вы знаете?

О'Лайам-Роу отвел свои большие глаза от ее лица и указал на окно.

— Он довольно долго торчал тут и рассматривал нас. Бородатый, с черными волосами.

Уна О'Дуайер сказала сухо:

— Да, похоже, что так. Придворные весельчаки подрядили актера, который собирается играть короля в среду, во время процессии. Молва о вашей персоне летит впереди вас от самого Дьепа. Они рассчитывают свести вас с поддельным королем и выставить на посмешище.

Он возразил, ничуть не смутившись:

— Опасная шалость. Разве допустимо так обращаться с гостем настоящего короля?

— Да хватит ли у вас смелости пожаловаться королю? — нетерпеливо воскликнула она. — У вас-то, может, и хватит, но они так не думают. Они полагают, что, поскольку с Англией заключен мир, а с императором отношения снова прохладные, Франция уже не так стремится прибрать Ирландию к рукам; и кого обеспокоит, если какой-то князек, оскорбленный в лучших чувствах, на первой же галере уберется домой?

— Меня уже так и подмывает, — заметил О'Лайам-Роу.

Еще какое-то мгновение Уна пристально смотрела на него, потом своими крепкими мальчишескими руками низко надвинула на лицо зеленый капюшон из грубого сукна.

— Вот все, что я хотела вам сказать. И я надеюсь, — добавила она язвительно, — что ваша философия не оставит вас в тяжелую минуту.

— Не беспокойтесь, — сказал принц Барроу. Тень его, резкая в полуденном свете, легла к ее ногам. — С волками жить, по-волчьи выть. Пусть попробуют. А Тади Бой — он тоже должен вместе со мной оказаться в дураках?

— Нет. Он ведь говорит по-французски. Подшутить решили только над вами. Мне жаль, — неожиданно сказала Уна О'Дуайер, глядя ему прямо в лицо своими ясными серыми глазами. — Не так-то приятно получать от женщины такие новости.

— Да уж, — раздумчиво проговорил О'Лайам-Роу. — Не так-то приятно. Где-то во мне осталось еще самолюбие. Но на вашу долю выпало нелегкое поручение, так что спасибо огромное и вам, и госпоже Бойл. — О'Лайам-Роу открыл дверь и пропустил девушку: его овальное заросшее лицо ничуть не утратило своего обычного добродушия. — Но да простит мне Бог: у нас в Слив-Блуме тоже любят позабавиться, — добавил Филим О'Лайам-Роу.

Через час, в шафрановом наряде, гетрах и фризовом плаще, Филим О'Лайам-Роу, принц Барроу вступил в аббатство Бонн-Нувель, королевскую резиденцию — и над его лохматой, как у домового, головой нависла грозная туча французской espieglerie .

Двор, к которому он направлялся, был молодым и не утратил гибкости: свежая кровь струилась по его венам. Генриху, самодержавному повелителю девятнадцати миллионов французов, едва исполнился тридцать один год, а из десяти Гизов, которые держали в своих руках все управление страной, старшей, шотландской королеве-матери, было всего тридцать пять. Отсюда следовало, что придворные в большинстве своем тоже были молоды. Представители старшего поколения еще помнили времена предшественника Генриха, Франциска I, обаятельного развратника, Цезаря, чьим девизом был подсолнух. Он не испытывал большой любви к своим задумчивым, угрюмым, полусонным детям и без долгих размышлений послал двоих сыновей вместо себя в тюрьму, в Педрасу, когда в битве при Павии проиграл итальянскую кампанию и попал в плен.

Из Испании Генрих вернулся неотесанным одиннадцатилетним подростком, забывшим родной язык, и блестящий, остроумный двор заметил походя: «Герцог Орлеанский, с большим и круглым лицом, только и делает, что машет кулаками, и никто не может справиться с ним». В его царствование при дворе процветала наука любви и тяга к наслаждениям, но твердая, тайная, мужественная сердцевина оставалась нетронутой: король покровительствовал ученым, художникам, умельцам всех родов, отдавал должное приятной беседе, ценил личные достоинства, окружая себя поэтами и книжниками.

Но хотя угрюмый, сонный узник и достиг ныне полного триумфа, пусть и не без труда; хотя быстрейшим бегуном, лучшим наездником, искуснейшим лютнистом во Франции считался ее король; хотя именно он успешно закончил войну с Англией, вернул Булонь, а в будущем, когда его сын женится на маленькой королеве, рассчитывал получить Шотландию; хотя сейчас он собирался припугнуть самого императора своим союзом с германскими князьями — все же Генрих Французский сохранил нечто, принадлежавшее миру его отца: так ребенок, покинувший колыбель, сохраняет свою погремушку. Во-первых, это был Монморанси, прямодушный старый воин, которого Франциск удалил от двора, а во-вторых, Диана де Пуатье, которая на протяжении четырнадцати лет оставалась любовницей Генриха.

Слишком богатый, слишком могущественный и слишком резкий, чтобы угождать Франциску, Анн, герцог де Монморанси, служил все же верной опорой королевству — и лишь в последние годы царствования старого короля, когда Монморанси уже воспитывал наследника престола, произошел окончательный разрыв, и Франциск отправил старика в изгнание, откуда его вызволил король Генрих.

Диана, вдова сенешаля Нормандии, давно освоившаяся с придворными нравами, явилась, когда ей стукнуло уже тридцать шесть, — иные говорили, что прямо из постели старого короля, — и с умом, ловкостью, с присущей ей от природы обезоруживающей добротой принялась вводить будущего Генриха II, тогда семнадцатилетнего, в его роль любовника и принца. К несчастью, еще до смерти своего отца Генрих слишком влюбился в Диану и слишком тесно сошелся с Монморанси: слишком свободно начал он распространяться о том, какие сделает назначения и какие определит наказания, когда отца его уже не будет на свете… принялся, как отметили при дворе, делить шкуру неубитого медведя. Франциску это не понравилось — и хорошо еще, что он вовремя умер.

О'Лайам-Роу, завзятый сплетник, был достаточно хорошо информирован, и ему не требовались дальнейшие разъяснения на этот счет из уст постельничего, который с непоколебимым терпением ждал его вот уже два часа, чтобы препроводить к королю. Ирландца посвятили в невероятное количество правил этикета: как кланяться, как к кому обращаться; также описали ему всех кавалеров, каких он мог встретить, — поскольку аудиенция была назначена на площадке для игры в мяч, ему вряд ли могли встретиться дамы. Он внимал с задумчивой снисходительностью, пока его мимо стражи вводили в аббатство, изукрашенное золотыми французскими лилиями и кишащее людьми, как ярмарка в Михайлов день. Лучники, дворецкие, конюшие, пажи накатывали волнами. О'Лайам-Роу и сопровождавших его людей завели в боковую комнатку, вывели через боковую дверь и ввели в поросший травой дворик, посреди которого была кое-как натянута сетка. Постельничий, весь багровый и потный в тяжелых шелках, схватил О'Лайам-Роу за рукав своими мягкими пальцами и сказал:

— Мы пришли. Подождите немного. Вот король.

У площадки был заброшенный вид. С трех сторон ее окружали какие-то строения, но все окна были наглухо заколочены. По мощенным булыжником краям площадки были наспех расставлены столы с яствами и напитками, покрытые тонкими скатертями, к ним были пододвинуты табуретки и пара стульев, на которых лежали колеты и ракетки игроков. Высокие строения почти загораживали солнце, но четверо или пятеро мужчин, оживленно беседовавших в дальнем конце площадки, были в рубашках. В самом центре высокий, широкоплечий человек с черной бородой стоял и слушал, положив руки на плечи соседей. Он был одет в белое.

— Вот король, — повторил провожатый О'Лайам-Роу и протянул руку.

О'Лайам-Роу выставил вперед свое овальное лицо.

— Да что вы говорите! — восхищенно присвистнул вождь клана. — А эти двое, наверно, лечатся от золотухи.

Где-то на площадке находились и те мальчишки, что приезжали в Дьеп вместе с д'Обиньи — ветер донес до О'Лайам-Роу запах их духов. Постельничий, не слишком хорошо говоривший по-английски, открыл было в изумлении рот, но сказал только:

— Он нас увидел. Идемте со мной, милорд принц, я представлю вас.

— Ну точь-в-точь как живой, — продолжал О'Лайам-Роу, пока они шли вперед, — и борода черная как вороново крыло. А я-то слышал, будто король рано поседел — он что, красится? У моей матушки есть хороший состав: две меры дегтя и мера смолы. С тех пор как мы его стали применять, ни одна овца не запаршивела. Так это, значит, и есть его королевское величество?

Они сошлись. Приведший О'Лайам-Роу придворный громким голосом представил их друг другу, и пока непривычно звучащие титулы звенели в теплом воздухе: монсеньор Олеаммо, принц де Барро и сеньор де Мон Салиф Блюм, О'Лайам-Роу, мягкий и кроткий, стоял тюфяк тюфяком, и безжалостное послеполуденное солнце падало на длинный ворс его фризового плаща и на вытертую шафрановую тунику; он будто нарочно нацепил на себя самое убогое тряпье, годное лишь на то, чтобы раздать его нищим. О'Лайам-Роу стоял как ни в чем не бывало, в позе его не было ни тени почтительности, и когда де Женстан, офицер королевской гвардии шотландских лучников, проскользнул вперед и прошипел ему в самое ухо: «Сир, в таких случаях положено кланяться», — его обезоруживающая ухмылка сделалась еще шире, и он сказал:

— Да неужели. А если у меня от рождения колени вывернуты наизнанку, как у нечистого духа? Но что же он там бормочет, бедолага?

Де Женстан, украдкой сделав знак своим товарищам, принялся переводить.

— Его величество рад приветствовать вас во Франции, сир. Он собирался представить вас его милости герцогу и кардиналу де Гизам, а также коннетаблю Монморанси, но у тех оказались срочные дела.

— Ах, черт побери, а я-то думал, что вон тот коротышка и есть кардинал, — добродушно заметил О'Лайам-Роу. — Скажите его королевскому величеству, что ему везет: дела в королевстве идут себе своим чередом, пока он тут прыгает за мячиком. Что он еще сказал?

Беседа через переводчика всегда непомерно растягивается и проходит с некоторым напряжением, но в данном случае дело было не только в этом: все собравшиеся с поразительной ясностью ощутили, что встреча принимает совсем не тот оборот, какого ждали от нее. Сьер 9) де Женстан с пылающим лицом изо всех сил старался исправить положение, изрядно сокращая в своем переводе речи О'Лайам-Роу. Человек в белом, заметивший наконец, что не все правила этикета соблюдаются, пребывал в некотором недоумении. Своим тягучим голосом он что-то сказал переводчику. Де Женстан обратился к О'Лайам-Роу:

— Его величество просит вас сесть и выпить с ним вина.

— Ну вот еще, — бодро проговорил О'Лайам-Роу. — Поблагодарите-ка его величество да скажите ему, что мне куда интересней взглянуть, как он закончит игру. Уж и так видно, что он проворный, как боб на барабане. Подобное представвление я в последний раз виде в церкви, когда пьяный поп управлялся с кадильницей.

Когда де Женстан перевел это, тщательно просеяв, король спросил:

— Не хотите ли и вы сыграть?

В голубых глазах вспыхнули искорки.

— В этой одежде? Упаси Бог, да я весь сопрею, как оленина в собственном соку. Ведь дома у себя мы привыкли иметь всего одно платье, к любому случаю подходящее.

Чернобородый мужчина спросил осторожно через де Женстана:

— А у вас в Ирландии есть такая забава?

О'Лайам-Роу непринужденно уселся. Над площадкой пронесся сдавленный вздох. Явно забавляясь всеобщим замешательством, ирландец продолжал:

— Такая забава, говорите вы? Нет, по мячику хлопать мы не горазды. Но забавы есть и у нас, конечно, и много хороших парней полегло на поле, и слава их сияет ярче ясного дня. Вот, к примеру, Харли. Слышали про такого?

Никто не слышал.

— Так вот, забавляемся мы с дубиной, и одежды никакой особой не нужно — главное, чтобы тебе на поле руки-ноги не переломали. И потом: что бы ты ни нацепил на себя, к концу игры все равно ничего на тебе не останется. Прекрасный способ провести время, пока нет войны. Сам я, впрочем, человек мирный и в такие игры не играю. Ну давайте-ка начинайте: страсть как хочется посмотреть, — добавил О'Лайам-Роу с неподдельным интересом. — Никогда не мешает узнать, чем другие люди живут.

Поскольку всеми владело замешательство, поскольку никто еще не догадывался о подлинных масштабах происходящего, поскольку, наконец, все было лучше, чем продолжать разговор, ирландца поймали на слове. О'Лайам-Роу удобно облокотился о покрытый бархатом стол, придворные молча встали рядом, а бородач быстро выбрал себе партнера и стремительно начал игру.

Оба были прекрасными игроками, а значит, позволяли себе рискнуть и иногда ошибались. Попадал ли мяч в сетку, подпрыгивал ли кто-то впустую, ронял ли ракетку или стоял разинув рот, пока мяч перелетал в дальний угол площадки, — ничего не укрывалось от О'Лайам-Роу, все подмечал он и комментировал под сурдинку своим мягким голосом. Беспощадный, не спускающий ничего, словоохотливый, безошибочно точный, парящий в заоблачных высотах чисто ирландской иронии, он подмечал и удар по пальцу, и пропущенную подачу, и выступивший пот, и лопнувший шов на одежде, и то, как один из игроков, поскользнувшись, проехался по траве. Не укрывались от него и развившийся локон, и столкновение с сеткой на бегу — все замечал он и сообщал окружающим, спокойно и безжалостно, пока наконец де Женстан, который слушал и вполголоса переводил, не выдержал и громко расхохотался; все остальные, забыв о приличиях, последовали его примеру. Раздался всеобщий оглушительный рев. Игроки уже давно обратили внимание на непрестанный двухголосый лепет я теперь обернулись, и на лицах их был написан гнев — и тут с великолепным, оглушительным звоном маленький мячик попал в окно.

Мягкий голос ирландца перестал наконец звучать, но придворные все еще смеялись, безудержно, взахлеб. Человек в белом отшвырнул ракетку, схватил своего партнера за руку и быстрыми шагами отправился с площадки прочь. Смех прекратился. О'Лайам-Роу, подняв свои светлые брови, поглядел вверх на сьера де Женстана, лицо которого из багрового вдруг сделалось белым.

— А теперь, — промолвил он бодро, — может, вы все-таки приведете сюда того парня — надо поговорить.

Они подчинились, боясь за себя, — своим неуместным хохотом придворные явно поставили себя в ложное положение. Оба игрока кипели от ярости, и через площадку можно было видеть, как выкручивается де Женстан, извиняясь. Выдумывая объяснения, гораздо более приемлемые, чем сам О'Лайам-Роу мог бы сочинить, имей он хоть отдаленнейшее намерение что-либо объяснять и извиняться. Он поднялся из-за стола и ждал, ухмыляясь, и вот чернобородый, все еще с краской гнева на лице, оставил окруживших его людей и подошел к ирландцу.

— А теперь бы я выпил, если бы угостили, — весело проговорил О'Лайам-Роу, — да шепнул бы вам на ушко пару ласковых слов. Ведь вы, французы, храни вас Боже, народ ограниченный, и пора бы вам узнать кое-что о более культурных соседях, каковы ирландцы. И на этот раз, де Женстан, мальчик мой, переводи все, а не так, как раньше, divina proportio: три словечка из трех сотен, остальное же — ужимки да гримасы.

Богато изукрашенные кубки были наполнены.

— Его величество говорит, — произнес измученный переводчик, стоящий за спинкой кресла, в которое уселся бородач, — он говорит, что желал бы уменьшить различия между Францией и Ирландией.

— О, только не забывайте англичан, — сказал О'Лайам-Роу. — Они правят нами вот уже три сотни лет, а мы терпим, как и вы терпели, хотя те, что явились из Нормандии, уж до чего были жадные до налогов — не хуже вас, французов.

— Его величество интересуется, — переводил де Женстан, — уж не сравниваете ли вы, случайно, его правление с правлением англичан?

— О Боже мой, да как мне такое могло прийти в голову? — промолвил О'Лайам-Роу, и его веснушчатое лицо расплылось в улыбке. — У вас все, конечно, порядком выше. Теперь вот еще конкордат 10). Зачем, спрашивается, из кожи вон лезть, чтобы встать во главе всемирной церкви, если с этим вашим конкордатом только свистни — и аббаты, епископы, архиепископы приползут на брюхе: и денежки найдут, и любую услугу окажут?

Некоторое время все молчали.

— Король говорит, — перевел наконец де Женстан, — что эти вопросы не будут обсуждаться на сегодняшней встрече, которая всего лишь…

Улыбка О'Лайам-Роу преисполнилась злорадства.

— Не будут обсуждаться! Мальчик мой, да у нас в Ирландии повивальная бабка одной рукой держит ребенка над купелью, а другой прикрывает ему рот, чтобы он не начал ненароком что-нибудь обсуждать. — Он поставил кубок, поднялся и снисходительным жестом положил руку на плечо де Женстана. — Смойте с него духи, соскребите краску и в следующий раз выберите себе такого короля, который и обсудить бы мог что надо, и вел бы себя как мужчина. А с этого, право же, если все волосы сбрить и сделать из него Геркулеса Бандинелло 11), то в черепе для мозгов и места не останется.

Наступила мертвая тишина. Бородач, тоже вставший, глядел попеременно то на О'Лайам-Роу, то на переводчика, который еще больше побледнел. Де Женстан, беспомощно озираясь на своих товарищей, лица которых вдруг утратили всякое выражение, бормотал что-то нечленораздельное.

Человек в белом сделал глубокий вдох, сжал кулак и со всей силы ударил по столу. Упавшие кубки зазвенели. Красная струя поползла по бархату.

— Traduisez! — вскричал он, и молодой человек, запинаясь, принялся переводить.

Слушая, чернобородый щелкнул пальцами. Пажи засуетились вокруг. На плечи ему набросили длинное одеяние и застегнули золотыми пряжками. Принесли цепь и повесили ему на грудь. На ноги вместо простых башмаков для игры обули расшитые туфли; подали белые кожаные перчатки и шляпу с пером.

Переплетенные полумесяцы монограммы подпрыгивали на бурно вздымающейся от едва сдерживаемого гнева груди Генриха II, помазанника Божьего, христианнейшего повелителя Франции и ее народов, пока он слушал до самого конца спотыкающийся перевод речи О'Лайам-Роу.

— Если все волосы сбрить, то в черепе для мозгов и места не останется, — заключил сьер де Женстан, избегая глядеть на О'Лайам-Роу.

Одно долгое мгновение многое лежало на чаше весов, в том числе и жизнь О'Лайам-Роу. Но Генрих II еще не был готов к союзу с Англией. Ирландия могла еще понадобиться ему. И в конце концов королевское достоинство оказалось сильней королевского тщеславия. Король приготовился говорить.

Когда О'Лайам-Роу, ошарашенный, понял наконец, что произошло, его лицо лишилось всякого выражения. Потом он успокоился и попытался собраться с силами: нежные щеки его горели, голубые глаза смотрели пристально; видимым усилием воли он призвал к себе на помощь всю свою независимость, весь свой цинизм, — и вот, казалось, он по-прежнему забавляется, слушая, как медленно, тяжело, размеренно падают слова короля, оттеняемые ясным, беглым английским де Женстана.

— Вы притязаете на культуру. Вы говорите об общих предках. Вы называете себя потомком королей. И вы издеваетесь над нашими обычаями и смеетесь над нами в лицо.

— Это была ошибка, — вставил О'Лайам-Роу.

Король сжал руки перед собой и продолжал недрогнувшим голосом.

— Нам известна ваша нищета. Нам известна ваша тяга к знаниям. Нам известны особенности вашей расы. Но мы ожидали соблюдения хотя бы минимальных приличий как в поведении, так и в речах. Мы собирались встретить вас при дворе как равного — у нас и в мыслях не было оскорблять вас снисхождением. А вы, принц Барроу, — заключил король, комкая в руке расшитые золотом перчатки, — вы, не задумываясь, оскорбили нас. Соблаговолите взять обратно ваши слова.

О'Лайам-Роу обвел присутствующих взглядом. Все вокруг, потрясенные, перепуганные, дружно опустили глаза. Белое лицо принца сделалось твердым. Он потер нос и устремил свои кроткие голубые глаза на короля, который весь кипел от едва сдерживаемого гнева.

— Боже. Боже, — произнес О'Лайам-Роу; в голосе его звучали тревога и искреннее раскаяние, но в глубине глаз прыгали непокорные веселые искорки. — Боже, Боже. Я немного ошибся в своих суждениях. Я думал, видите ли, что вы не король, а актер, ваш заместитель.

Снова все замолчали. Потом, уже не сдерживая негодования, Генрих ринулся прочь через площадку, и де Женстан схватил О'Лайам-Роу за руку.

— Уходите. Уходите быстрее, — сказал он.

С силой, которой никто в нем не подозревал, ирландец высвободился.

— Нет уж, я подожду. Никогда не следует терять голову.

— Боже мой, — сказал де Женстан, который потерял свою уже давным-давно. — Завтра вас подадут на стол освежеванным, как кабана.

— Ну с чего бы это. Погодите-ка. Вот и он, — проговорил О'Лайам-Роу. Король резко остановился перед ним. — Ах, пропади оно пропадом, что за басурманский язык. В чем там дело-то?

Де Женстан перевел.

— Поскольку вы выказали свое полное невежество в этих вопросах, вам, возможно, будет нелишним познакомиться ближе с французской монархией и ее народами в великий час их согласия. Его величество желает, чтобы вы оставались в Руане за его счет до и во время его торжественного въезда, который состоится в среду. В четверг же вас и вашу свиту препроводят в Дьеп, и при первом попутном ветре в ваше распоряжение будет представлена галера, на которой вы немедленно вернетесь в Ирландию. С настоящего момента и до среды его величество не собирается более сообщаться с вами.

О'Лайам-Роу вновь покраснел, но ни малейшего следа гнева или сожаления нельзя было прочесть на его невозмутимом лице.

— Скажи ему, что я согласен. А как же иначе-то? Говорят, император — это царь царей, католический король — царь людей, а король Франции — царь зверей, «и всякому его велению все тотчас же подчиняются». Как же могу противиться я, простой дворянин?

Он подождал, надобно отдать ему справедливость, пока слова его переведут, в дверях три раза поклонился — словно скатали и раскатали какой-то грубый ковер — и отправился восвояси. Так Филим О'Лайам-Роу, вождь клана, принц Барроу и властитель Слив-Блума завершил свою аудиенцию у французского короля — принципы его остались непоколебленными несмотря ни на что, и неминуемая угроза депортации нависла над ним.

О'Лайам-Роу вовсе не горел желанием поскорей сообщить своим спутникам о случившемся. Но, как выяснилось, в этом и не было необходимости. Воспользовавшись отсутствием хозяина, Тади Бой обошел все пивные Руана, услышал новость и вернулся, слегка покачиваясь, чтобы узнать подробности.

Он перенес это с философским смирением, не то что Пайдар Доули, которого настолько захватила новая роль ищейки, что он дождаться не мог, по словам О'Лайам-Роу, когда же хозяина снова станут убивать.

— Но вряд ли теперь он дождется: зачем же теперь кому-то тратить на меня силы, если я все равно уезжаю? — заключил принц Барроу, который, чтобы покончить со всем этим, сам хорошенько выпил. — Скучно-прескучно будет нам жить в этом городе с настоящего момента и до среды, и ничего-то с нами не произойдет, и никто не станет убивать нас, бедолаг горемычных.