Игра шутов

Даннет Дороти

Часть II

ОПАСНОЕ ЖОНГЛИРОВАНИЕ

 

 

Глава 1

ОТ РУАНА ДО СЕН-ЖЕРМЕНА: НЕИСТРЕБИМЫЙ ТРУТЕНЬ

Судьям непросто принять решение касательно пчел, которые поселились в дуплах деревьев, принадлежащих благородному господину: из уважения к оному дерево срубить можно не всегда.

Новости об ошеломляющем успехе Тади Боя его хозяин получил на следующее утро, через Робина Стюарта, который поднялся ни свет ни заря специально для этого. Слушая его, О'Лайам-Роу знай себе почесывал свою всклокоченную, всю в перьях золотистую голову.

Новость явно порадовала его:

— О, парень замечательный, таких больше нет. И где теперь ваши жемчуга, ваши речи попугайские? Имей только голову на плечах — и тебя оценят по достоинству.

— Послушайте: на них же нельзя полагаться. Вспомните, как с вами обошлись тогда, на площадке для игры в мяч. А теперь они думают, что вы будете здесь сидеть да молча переживать, пока наш маленький бравый толстячок расхаживает под ручку с герцогами, — выпалил Робин Стюарт, который бывал тактичным не чаще, чем О'Лайам-Роу — хорошо одетым.

Ирландец зевнул, смачно хрустнув челюстью.

— Если Тади Бою, мой дорогой, приспичило целоваться с принцессами, для О'Лайам-Роу тут обиды нет.

— Значит, вы будете разъезжать по Франции, уцепившись за полы его халата, да сидеть перед закрытыми дверьми? Теперь они без Тади обойтись не смогут, как без лекарства. Я и раньше видел, как такой стих на них находил.

— Я тебе охотно верю. До тех пор пока мы вернемся в Ирландию, они измотают Тади Боя так, что от него останется одна тень. Ну, а мне-то что? Я себе найду другое развлечение.

Спорить с принцем Барроу было все равно, что биться лбом о стену. Робин Стюарт отступился.

День для О'Лайам-Роу выдался хлопотный. Следующим явился д'Обиньи: он принес почтительное послание короля, в котором тот просил принца Барроу разрешить его одаренному оллаву Тади Баллаху сопровождать двор в Блуа. Ни словом не упоминалась предполагаемая депортация О'Лайам-Роу — напротив, в письме упоминалось, и лорд д'Обиньи подтвердил это, что его милость всегда будет к услугам принца и что по пути следования на юг ему не придется беспокоиться о пошлинных сборах, пище, фураже и ночлеге. О'Лайам-Роу пришел в восторг:

— Dhia! Меня обхаживают, как снисходительного супруга.

Вместе с д'Обиньи пришла маленькая, рыжеволосая, хорошенькая женщина, которую О'Лайам-Роу встретил в Руане, возле кита. Дженни Флеминг воспользовалась первым подходящим предлогом, чтобы поближе познакомиться с ним.

Принца Барроу в очень малой степени интересовали дела Лаймонда, но своенравное, нарочитое любопытство он мог с легкостью распознать. Дженни и д'Обиньи, казалось, хорошо ладили: ведь он, в конце концов, тоже происходил из королевского рода Стюартов: они с леди Флеминг имели общих предков. Ее живость и грация вполне сочетались с тем поверхностным блеском, каким отличались манеры ее спутника. Речи его, льстивые и забавные, лились свободно; голос сделался мягким и сочным. Слушая его, можно было догадаться, какое впечатление произвел этот вельможа на неотесанного мальчика, который впоследствии сделался королем.

О'Лайам-Роу позабавил даму парой сумасбродных выходок в ирландском вкусе, позволил ей над собой поиздеваться и между делом в разговоре с д'Обиньи подал две-три такие реплики, которые своим серьезным достоинством изумили обоих собеседников. В самом деле: тень замешательства мелькнула в лице д'Обиньи, и, обращаясь к леди Флеминг, он даже изменил своей обычной вежливости.

Она как раз говорила о Шотландии, но, уловив перемену в тоне его милости, обратила на него свои светлые глаза:

— Джон, если тебе так хочется поскорее уйти, можешь подождать внизу.

И, к тихому изумлению О'Лайам-Роу, обиженный лорд д'Обиньи покинул комнату. Когда он с излишней решительностью захлопнул за собой дверь, торжествующая Дженни повернулась к ирландцу:

— А теперь скажите: как вы собираетесь поступить с нашим ненаглядным?

Она, нарушив все запреты, пришла поговорить о Лаймонде. О'Лайам-Роу, откровенно забавляясь, взял в руки ее подбитый мехом плащ и сказал:

— Вы про Тади Боя? Года не пройдет, как он рассыплется в труху, если будет так суетиться, но пока что ирландец из него неплохой.

— А что ж тогда такое плохой ирландец? Сегодня утром он явился ко мне в спальню и прочел нотацию… — Она осеклась: не в правилах Дженни было разрушать свой собственный очаровательный образ.

Законы этикета ничего не значили для О'Лайам-Роу. Он набросил плащ на прямые плечи леди Флеминг и разгладил ткань, явно собираясь прощаться.

— Тади, конечно, парень чудной, но женщины его любят.

Дженни должна была понять, что никаких откровенных излияний не последует. О'Лайам-Роу все это просто не занимало.

У двери она задержалась.

— Не говорите ему, что я приходила. Иначе он опять явится читать мораль.

О'Лайам-Роу, который знал о Лаймонде несколько больше, чем она ожидала, отметил, что леди Флеминг время от времени задумывается все же над последствиями своих поступков.

— Мне и не придется ничего говорить, — возразил он. — Еще до захода солнца весь двор будет знать об этом.

О'Лайам-Роу был прав. Том Эрскин один из первых услышал о визите Дженни, и эта новость только усилила тревогу, которую он и без того испытывал по поводу Тади Боя и его безопасности. Том поколебался немного, но с минуты на минуту ему уже нужно было отправляться с посольством в Аугсбург. Завершив все визиты, официальные и дружеские, он отпустил своих приближенных и проскользнул, никем не замеченный, в комнату, где Тади Бой, гость французской короны, провел беспокойную ночь.

Успев уже, к своей досаде, принять коннетабля, почетную фрейлину мадам де Валантинуа и пажа королевы, Лаймонд среди застывших руин нетронутого завтрака готовился отбыть в «Золотой крест», где они с О'Лайам-Роу должны были оставаться вплоть до отъезда двора. Когда дверь открылась, он поднял голову.

— Sacre chat d'ltalie! — воскликнул Фрэнсис Кроуфорд. — Жена, женина мамаша и теперь сам супруг. Скоро все шотландские кланы со своими волынками соберутся на коврике у двери. Вы, кажется, предполагали держать дело в секрете?

Эрскин мог склониться перед превосходящей силой ума, но грубостей сносить не намеревался.

— К Дженни, я так понял, ходили вы.

— Дорогой Томас, — сказал Лаймонд, — любой мужчина может навещать леди Флеминг, не рискуя навлечь на себя чье-либо усиленное внимание. К несчастью, она составила превратное мнение о ночных событиях или об отсутствии таковых и успела, подозреваю я, нажаловаться О'Лайам-Роу. Почтенную матушку вашей супруги следовало бы привязать к спине вакханки и как следует отхлестать кнутом.

Эрскин произнес резким тоном:

— Я только что был на прощальной аудиенции у короля. Это д'Обиньи привел Дженни к О'Лайам-Роу.

— Почему он?

— Они хорошо ладят.

— Ну так следует их разлучить. Скажите ей, что это — кровосмешение. И пусть она держится подальше также и от О'Лайам-Роу. Тем более, что там ей все равно не светит. О'Лайам-Роу может оторвать ножку от жареного голубя, разрезать фазана, распотрошить фаршированного кролика, но я более чем уверен, что раздеть женщину он…

— Особенно если учесть, что он знает, кто такая Дженни, и восхищается вашим целомудрием куда более, нежели она сама. Все это глупости. Вы говорите так, словно она какая-нибудь шлюха с Пон-Трункат. Не бойтесь: мы не будем сообщаться с вами больше, чем того потребует необходимость. Но помните, что и вы взяли на себя некоторые обязательства.

— О да, — отозвался Лаймонд. — Этой ночью Маргарет хорошо потрудилась: вы можете гордиться ею. Полагаю, если бы наши покойные друзья и возлюбленные могли нас видеть, они бы нами тоже гордились. Маргарет, кажется, думает, что даже Кристиан…

Выражение, появившееся на лице Эрскина, остановило его. На мгновение глаза их встретились; потом Лаймонд отвернулся, презрительно скривив губы.

— Ну хорошо. Вы уезжаете в Брюссель, потом в Аугсбург, а Маргарет остается. И когда же вы вернетесь?

— После Рождества. А затем поеду домой через Англию. Тем временем маленькая королева, насколько это зависит от нас, будет жить с матерью, а не с детьми Генриха. Все предложенные вами меры предосторожности будут приняты. Мы установим постоянное наблюдение за тем, что она ест, и за тем, что она делает; день и ночь с нее не будут спускать глаз. Но мы не сможем обеспечить полной безопасности, потому что наших стараний никто не должен заметить. Не дай Бог, возникнет подозрение, будто мы сомневаемся в том, что французская сторона способна обеспечить должную охрану. Но мы сделаем все, что в наших силах. А вы должны наблюдать за окружением короля.

Лаймонд ничего не ответил. Он кончил собирать свои скудные пожитки и теперь стоял у двери, явно ожидая, когда гость уйдет. Эрскин спросил себя, знает ли он, что ему предстоит, и сказал:

— Бог ведает, сколько времени пройдет, пока вы доберетесь до Блуа. Вы поплывете вверх по реке, останавливаясь во всех замках и дворцах, и в каждом пробудете ровно столько, сколько потребуется, чтобы истребить всю дичь в окрестных лесах. В этой сумасшедшей стране нет ничего важнее охоты. За отцом Генриха всегда таскалось тысяч пятнадцать народу, с постелями, гардеробами и мебелью; государственные бумаги подписывались в седле, и герольды попарно бежали за свитой, надеясь на аудиенцию. Двор никогда не оставался на одном месте больше двух недель, разве что шла война — и все послы в Европе возненавидели охоту на всю оставшуюся жизнь.

Томас многое мог бы еще сказать по этому поводу, но что-то в поведении Лаймонда заставило его прерваться.

— Ах да: вы, конечно, хорошо знаете Францию.

— Однажды, — заявил Лаймонд, — когда мне некуда было девать деньги, я часть из них вложил в французскую землю. Мне принадлежит Севиньи.

Никлас Эрплгарт из Севиньи приходился Томасу Эрскину другом, и он осведомился осторожно:

— Но Ник?..

— Ник — мой арендатор. — Лаймонд явно не желал больше говорить на эту тему. — Но как же королева-мать сможет без вас успешно произвести свой государственный переворот?

Том Эрскин так и подскочил, словно у ног его разорвалась бомба. Вдовствующая королева многое собиралась осуществить за время своего пребывания во Франции, но лишь одну из ее задач можно было бы по праву назвать государственным переворотом — и все, что касалось до этого дела, хранилось в строгом секрете. На глазах у всех шотландские лорды купались в почестях; награды сыпались направо и налево, как рис во время свадебной церемонии, а наследник правителя Аррана, ни слова не знающий по-французски, был поставлен во главе шотландских войск во Франции и получал в год двенадцать тысяч крон.

Но никто не мог знать того, что знал Том Эрскин: на теперешней встрече шотландской королевы-матери и Генриха Французского должно быть окончательно решено, поможет ли Франция вдовствующей королеве добиться ее самой главной цели, а именно — устранить графа Аррана от дел и править самостоятельно вплоть до совершеннолетия маленькой Марии.

Лаймонд был нужен королеве-матери, и Лаймонд заподозрил правду. Сейчас или никогда: момент был самый подходящий, чтобы заручиться его поддержкой. Но Эрскин знал, что Лаймонд был нужен королеве как воин, а не как политик. Недоверчивой, вечно интригующей, ей не хотелось иметь рядом с собою такой развитый, блестящий, доходящий до самой сути вещей ум.

Итак, руки у Тома были связаны. Он поколебался немного — и прозвучал холодный ответ, имевший самые роковые последствия:

— Королева-мать, как вам, наверное, известно, никого не посвящает в свои дела. Она, я полагаю, знает, что делает. И, во всяком случае, другой альтернативы нет.

Кроуфорд из Лаймонда поднял свои тонкие, крашеные брови.

— А союз с Англией?

Значит, ему известно, что затевается.

— Равносильный самоубийству, — глухо проговорил Том Эрскин.

— Вовсе нет — пока вы можете прийти ко мне, — подхватил Лаймонд с шутовским поклоном, — и купить на шесть пенсов радости и веселья.

Больше говорить было не о чем. Где-то в глубине сознания Эрскин ощущал, что сослужил плохую службу вдовствующей королеве — да в какой-то степени и Лаймонду тоже. Сердце говорило ему, что, если бы Лаймонд не упомянул имени Кристиан, его, Томаса Эрскина, первый порыв был бы совсем иным. Не помогало даже то, что он догадывался: сам Лаймонд упомянул имя Кристиан вовсе не под влиянием порыва.

Сразу после того как Эрскин ушел, явился Робин Стюарт, чтобы препроводить Тади Боя в гостиницу. Наглая усмешка не сходила с его лица.

— Радуешься, а?

— Уж не без того.

— Мне говорили, что тебя всю ночь разыгрывали в кости.

— Мне тоже говорили: три — нет, четыре раза. Но о самом интересном для меня ни единая душа и словом не обмолвилась. Кто хоть выиграл-то?

— Я полагаю, — сказал лучник несколько напряженным голосом, — что выиграл сьер д'Энгиен. — Тади Бой так и зашелся от смеха, и Стюарт смерил его неодобрительным взглядом. — В таких кругах порок ничего не значит. Найдутся люди, которые, чтобы попасть в высшее общество, станут вытворять все, что угодно, хоть в кошачьем дерьме измажутся по уши.

— Мне об этом судить не дано, — сказал Тади Бой, устремив на лучника чистый, невинный взор. — Я пока что в таких торгах не участвовал — ни с той, ни с другой стороны.

Суровый голос Робина Стюарта потеплел.

— Иные, — сказал он, — задирают нос, когда женщины начинают вольно вести себя, и думают, что жизнь устроена раз и навсегда, и воображают Бог знает что. Но они не знают французских дам. Каждую ночь у них новая прихоть, и то, что вчера еще было мило, сегодня летит в сточную яму. Ты должен знать…

— Я знаю одно, — прервал его Тади Бой, — что у меня болит голова. Пойдем скорее.

На этот раз Лаймонд сказал правду. Пристально взглянув на него, Стюарт начал проповедь, которая, повторяясь снова и снова на разные лады, преследовала Тади Боя долгих четыре месяца.

— Послушай, ты должен вести себя осмотрительней! Нужно бросить пить! Они станут подстрекать тебя ради забавы — и ты совсем пропадешь… Тебе хоть ожоги-то подлечили?

— О да. И заплели хвост, как берберийскому барану. Хочешь посмотреть? Но, ради всего святого, идем скорее.

Добравшись до «Золотого креста», избавившись от дотошного Стюарта, Лаймонд доплелся наконец до комнаты О'Лайам-Роу, переступил порог и тихо закрыл за собою дверь. Они молча глядели друг на друга, и тишина, установившаяся в комнате, была чревата опасностью. Но вот О'Лайам-Роу улыбнулся в густые усы и заговорил своим сочным голосом:

— Вижу я, голова у тебя раскалывается, неугомонный мой, и поделом. Садись. Ты так давно пренебрегаешь своими обязанностями, что уже, наверное, забыл, что Филиму О'Лайам-Роу, сумасшедшему твоему хозяину, не надо ничего указывать, и он иногда способен держать язык за зубами. Слышал я, что ты лучший лютнист со времен Херемона 35). Это ты мне докажешь завтра.

— И на том спасибо, — сказал Лаймонд. Проходя мимо, он на мгновение коснулся рукою плеча О'Лайам-Роу, а затем в изнеможении рухнул в кресло. Через пять минут он уже крепко спал.

За те десять дней, которые ирландцам еще оставалось провести в Руане, их посвятили в основные правила придворного ритуала — ведь в предстоящие четыре месяца и тому, и другому волей-неволей придется этому ритуалу подчиняться. Король вставал на заре, проводил утренний прием, читал донесения и обсуждал их со своим Тайным советом, а в десять утра все отправлялись слушать мессу. Затем к монарху допускали избранных посетителей: секретари, курьеры, послы, герольды, дипломаты, воины и духовенство приходили с новостями, любезностями, дарами и жалобами.

Потом наступало время докладов о текущих делах: от архитектора, который строил новые дворцы для короля или мадам Дианы; из Сен-Жермена о болезни любимого сокола; исходящее от безупречно отлаженных служб коннетабля учтивое напоминание о том, что кому-то было обещано в дар вино, и дворецкий означенного вельможи явился за ним; весточки от детей и их портреты. Кто-то умер в Париже, оставив бенефиций 36), и в приемной, дожидаясь аудиенции у короля, появлялось новое лицо: сей достойный дворянин наверняка купил новость заранее, у лечащего врача. Посол, желающий снискать расположение двора, приносит слух о новом судебном процессе в Тулузе — и вот за ужином недостает какого-нибудь нуждающегося придворного, который уже занял денег, чтобы попытаться купить его.

Обедали в полдень. После обеда собирался Большой совет, но уже не столь безотлагательно, как в те дни, когда Франция рассчитывала завладеть Италией, или когда, одолев наконец Англию, собиралась отщипнуть у нее Булонь. Однако и на этот год прогнозы не были такими уж радужными, невзирая на чисто символический мир, заключенный с юным английским королем, ибо и новый Папа, и император Карл из семейства Габсбургов, старинных врагов Франции, проявляли какое-то подозрительное дружелюбие.

Освободившись от опеки и начав царствовать, Генрих с упоением жаловал своих фаворитов. Диана, коннетабль, Сент-Андре, д'Обиньи и все прочие едва не опустошили королевскую казну. Но самым победоносным образом король проявлял свою богоданную власть, устраивая бесконечные перевороты в Германии. Заключив союз с протестантами и неверными — с германскими князьками и мусульманами-турками, — он надеялся разгромить Карла. К несчастью, денег на все не хватало. Большой совет мог предложить только одно: лавировать, никому не давать определенного ответа, даже дорогой сестре шотландской королеве; всячески сдерживать нетерпеливых ирландских союзников, а также сделать один-два холодных дружеских жеста в сторону Англии, которая, впрочем, сама была расколота междуусобной войной: старая история — борьба сановников за власть на период несовершеннолетия Эдуарда.

Генриху Французскому лавировать не составляло труда. Вечерами он бывал у королевы, задавал роскошные ужины, проводил столько времени, сколько мог — а было его предостаточно, — со своей Дианой; и в редкие минуты досуга играл на лютне. Остальные же дневные часы во все время пребывания в Руане были посвящены официальным церемониям.

Столица Нормандии, которая некогда отказалась принять великого сенешаля, задумавшего устроить торжественный въезд накануне своей отставки, теперь твердо решилась выжать все до последней капли из этой поистине королевской оказии — к тому же следовало перещеголять Лион. За въездом короля последовал торжественный въезд королевы Екатерины; обильно уснащенное речами подношение вазы, солонки и других столовых безделиц, сверкающих, как скинии; парадный обед и унылый фарс, поставленный одной из двух комических трупп Руана, которая так была преисполнена чувством значительности момента, что не знала, куда и девать разочарованную публику.

Состоялся также торжественный визит во Дворец правосудия, где король со своим двором заслушал судебное разбирательство: оным предлогом воспользовался Бруске, тем же вечером явившийся в аббатство Сент-Уэн. Все прозвучавшие утром хорошо отрепетированные речи адвокатов; речь королевского прокурора: Levezvous: le roi 1'entend — и тоже заготовленное заранее постановление суда, полное лестных классических аллюзий, — все это на радость придворным дамам спародировал королевский шут.

Во время представления смеялись, но не слишком. Король переоделся, вышел к народу, как всегда, обаятельный, смиренно и почтительно исполняя свой долг, а затем в узком избранном кругу насладился музыкой Тади Боя Баллаха, дыхание которого благоухало розами, а песенки были неподражаемы. Тади Бой трудился не покладая рук.

О'Лайам-Роу все это забавляло. Когда до него доходили слухи о долгих вечерах, посвященных romances eruditos и romances artisticos , принц Барроу отпускал иногда сомнительную похвалу — мол, самые ловкие пальцы, когда-либо перебиравшие струны, принадлежат конечно же ирландцу. Наконец король отбыл: ему предстоял еще торжественный въезд в город Дьеп, а потом, через Фекан и Гавр, он должен был вернуться к Сене и по воде отправиться на юг. Пять королей проводили зиму на Луаре, которая несла свои обильные воды меж известковых отмелей по всей центральной Франции, от Орлеана до Атлантики, и на ее пологих берегах прихотливо раскинулись замки и дворцы, города и веси, виноградники и мельницы, тони и охотничьи угодья. Двенадцать сотен лет по этой реке и ее берегам паломники двигались в Тур, самый священный город Европы после Рима; еще галлоримляне строили здесь свои виллы, а Плантагенеты 37) пытались сделать эту долину английской, пока их не изгнали оттуда, и благодарная Франция не заменила англичан шотландцами.

Но много воды утекло с тех пор, как Дугласы правили Туренью. Французские короли полюбили эти края и сделали их центром страны. Они правили из Блуа, Амбуаза или Плесси, возвращались туда, окончив войну; туда вкладывали добытые трофеи, там воспитывали детей и претворяли в жизнь новые понятия об архитектуре. Канцлеры, казначеи, адмиралы и коннетабли тоже строили здесь свои жилища, разбивали парки и сады, устраивали охотничьи угодья — и даже когда отец Генриха стал все чаще и чаще останавливаться в Париже и Фонтенбло, привычный путь не был забыт: через Руан, Мант, Сен-Жермен, Фонтенбло, Корбей, Мелен и по суше до Гиени двигались с неизменностью перелетных птиц повозки, мулы, лошади и носилки, толпы слуг и дворян, нескончаемый обоз, тяжеловооруженные всадники и публичные девки, которые с непогрешимой точностью угадывали, куда поутру направится двор.

Из Гиени, через Шатонеф, Орлеан, Амбуаз и Блуа, большие барки доставляли французский двор домой. Приятная и ровная, здоровая и изобилующая дичью, долина Луары видела немало нежелательных посольств, которые в кровь сбивали колени и обдирали костяшки пальцев, а все же уезжали домой ни с чем, не будучи ни оскорбленными, ни обласканными. В эти благодатные края король и его приближенные и собирались прибыть к Рождеству.

Двор выступил в путь, но сразу же разделился надвое, как амеба. В Манте умер Людовик, двухгодовалый сын короля. Весь королевский дом и все службы остались на месте или вернулись с полдороги. Но те слуги, присутствие которых на похоронах маленького принца не казалось обязательным, а также доезжачие и придворная молодежь, в том числе и трое ирландцев, продолжили путь в Сен-Жермен-ан-Лэ.

Как проводник и советчик О'Лайам-Роу и его свиты, полноправный заместитель лорда д'Обиньи, Робин Стюарт почувствовал, задолго до свершившегося события, что золотая молодежь жаждет крови Тади Боя. На О'Лайам-Роу, чужестранца, который не вовремя распустил свой язык и оказался в опале, они попросту не обращали внимания. Но Конде, де Женстан, Сент-Андре, д'Энгиен и все их друзья хладнокровно отметили про себя чрезмерное внимание к оллаву со стороны монаршей четы. Стюарт, который раньше всех открыл Тади Боя, наблюдал с сардоническим видом, как д'Энгиен, молодой, остроумный, тщеславный, способный при случае изменить даже тем счастливчикам, что, сменяя друг друга, содержали его, безо всякого гнева решил преподать своему трофею маленький урок. Тади Бою предстояло получить, услужливо передала молва, пару хороших ударов мешком по голове.

Роль мешка должна была выполнить мишень, деревянный сарацин, подвешенный на столбе: к нему полагалось приблизиться на полном скаку и три раза ударить копьем. Мишень была подвешена так, что, если ударить недостаточно сильно, всадник получал сокрушительную затрещину. Забава эта пользовалась огромным успехом.

Каким образом Тади Боя заставили принять участие в состязании, Стюарт так и не узнал. Но в один теплый, серый октябрьский день О'Лайам-Роу, лучник и все франты, без дела шатавшиеся по двору, повернулись спиной к недавно перестроенному замку Сен-Жермен и к его просторным террасам, с которых открывалась великолепная панорама Сены, и направились на ристалище смотреть турнир.

Никто из стоявших вокруг Стюарта не говорил о технике боя: обсуждались чьи-то новые сапоги, время от времени беседа касалась любовных похождений состязающихся. Но, что бы там ни было, все зрители владели оружием и судили со знанием дела. Было вложено немало фантазии в то, чтобы изменить саму мишень: иные времена, иные союзы требовали этого — вместо турка на столбе болталась обыкновенная бочка, которой пририсовали глаза, нос и подбородок; посередине шла полоса, ниже которой очки не засчитывались.

Бочка слегка раскачивалась на ветерке, и это вселяло тревогу в сердца заговорщиков, которым стоило немалых трудов снять ее со столба и до краев наполнить холодной водой.

И конечно же первым всадником, который, будучи избран слепой судьбою, должен был трижды ударить копьем в деревянную мишень, явился Тади Бой Баллах, с непокрытой головой, слегка сбитый с толку, усаженный на очень высокого коня.

До барьера нужно было проскакать сто шагов. Там, на дальнем конце площадки, колыхалась ярко расписанная бочка; и судей, и зрителей было подозрительно много. Тади Бой стукнул пятками свою огромную лошадь, вдоль изгороди зазвенели копыта — впереди, на крепком столбе, мишень дожидалась удара.

Невысокий, весь в черном человечек доскакал до столба, примерился и ударил. Очков он не заработал: отметина пришлась гораздо ниже полосы, обозначающей пояс. Копье вонзилось в дерево со стуком, который слышали все, но Тади Бой мгновенно вытащил его и пригнулся в тот самый момент, когда бочка угрожающе развернулась. В чистом воздухе Сен-Жермена зазвучали насмешливые крики, а Жан де Бурбон, сьер д'Энгиен, весь покраснел. На Тади Боя не обрушился из пробоины поток холодной воды. Каким-то необъяснимым образом бочка оказалась сухой.

Трижды Тади Бой скакал вдоль изгороди, и придворные шалопаи веселыми криками приветствовали явное неумение оллава и столь же безжалостно высмеивали Конде и его брата, чей замысел провалился. Поскольку другого развлечения не предвиделось, состязание было продолжено. Тади Бой удалился с площади, и сам д'Энгиен приготовился к первому заезду.

Стройный, смуглый, с длинными ресницами и румяными, полными, как у всех Бурбонов, губами, сьер д'Энгиен прекрасно владел копьем. Удар, точный и сильный, пришелся в самый нос нарисованного на бочке врага. Послышалось шипение, из пробоины вырвались клубы пара — и дрожащая, изогнутая струя кипятка окатила благородного всадника, не успевшего отъехать.

Его заставили выполнить все три условленных заезда и только потом срезали и осмотрели бочку. До половины она была пуста, но посередине лежала прокладка, а сверху был налит крутой кипяток: Тади Бой, вдруг понял д'Энгиен, не случайно целился низко.

Звуки лютни и толпа, плотным кольцом окружившая музыканта, подсказали Жану де Бурбону, где ему искать своего хитроумного возлюбленного. Плащ принца, подбитый мехом, промок насквозь; в сапогах плескалась вода — какое-то мгновение казалось, что д'Энгиен, как архиепископ Пизанский, готов вонзить зубы в своего обидчика. Но он быстро одумался, склонился, опершись рукой на стройное колено, и сказал только:

— За это, милый мой, ты у меня поплатишься.

Тади Бой поднял глаза. Окруженный целой гирляндой разряженных молодых придворных, он сидел на траве, скрестив ноги, и взгляд его был чистым и невинным, как у зимородка, высиживающего птенцов.

— O'Con que la lavare, la tez de la mi cara?.. — пропел он и улыбнулся, заметив развившиеся локоны и мокрое, лоснящееся, с расплывшейся краской лицо. — Это ведь игра… кому как повезет.

В Сен-Жермене они провели пять дней, и жители этого города предпочли бы, наверное, чтобы их посетила чума. После забавы с копьем они принялись праздно шататься по городу; затем стреляли из аркебузы, пока, уже в темноте, не вышел чей-то паж и не попросил тишины. Раздосадованные, они перешли на луки и упражнялись до утра, снабдив наконечники стрел свистками. Пронзительный кошачий концерт, перебудивший всю округу, явился бессмертным подвигом лично Тади Боя.

Они прочесали все окрестности. Добравшись до Парижа, остановились у «Сосновой шишки» и принудили десять первых встречных отведать из их рук свинины с горчицей. Де Женстана из «Сосновой шишки» вынесли привязанным к стремянке. Остальным больше повезло, но они потеряли Тади Боя, которого забрал лорд д'Обиньи, чтобы наскоро показать ему город. После того как оллав осмотрел Сен-Дени, Нотр-Дам и еще недостроенный Лувр, его затребовал Стюарт, чтобы похвастаться своим новым знакомством в «Баране». Но не успели Тади Боя довести до должной кондиции и заставить петь, как его милость вернулся, забрал ирландца и повел его в Турнель смотреть прыгунов. Стюарт надулся. Он мог еще снести придворных шалопаев и то, что Тади Бой по полдня проводил в Ане. Но покровительство лорда д'Обиньи доводило его до бешенства.

А в последний день пребывания в Сен-Жермене Тади Бой сам напросился, чтобы Стюарт повел его на прогулку в зверинец. Лаймонд, вербуя нового приверженца, действовал точно, как хирург.

Вместе с Тади в зверинец пошли Пайдар Доули и О'Лайам-Роу, который таскался за оллавом везде, уклоняясь лишь от встречи с королевской особой, и который в домашней, непринужденной обстановке с фанатичным блеском развивал по-гэльски новую, подходящую к случаю философию.

День выдался теплый и сырой; над долиной поднимался туман, капельки влаги сверкали на паутине; под ногами скрипел гравий и шуршали палые, пузырящиеся листья. Крахмальный воротничок Стюарта мокрой тряпкой свисал на кирасу; лучник шел впереди, а ирландцы следовали за ним через замковый парк к Порт-о-Пек. Псарни в Парк-де-Лож стояли пустые: знаменитая свора черно-белых гончих уже была отправлена на юг. Не осталось и ловчих птиц.

Слоны, однако, еще не тронулись в путь. Абернаси, которого Стюарт лично предупредил заранее, в тюрбане и шелках встретил их у запертых ворот, поприветствовал на ломаном английском и отвесил легкий поклон. Ни единой искорки интереса к О'Лайам-Роу или же к его оллаву не промелькнуло в матово блестящих глазах. Слова смотрителя были вежливыми, не больше. По указке Стюарта он открыл ворота и провел гостей внутрь.

Здание было новое, трехэтажное, расположенное четырехугольником вокруг внутреннего двора. На первом этаже стояли клетки — каждая делилась на два отсека железной дверью, которую поднимали и опускали сверху, на цепях. Наверху находились кладовые, различные службы и жилые комнаты, а весь двор огибала галерея. С этой-то галереи ирландцам и показали площадку, где зверей дрессируют и заставляют сражаться, а еще желоба, по одному на каждую клетку, через которые спускали мясо львам, тиграм и гепардам.

Робин Стюарт все это уже видел не далее, как этим утром. Пока О'Лайам-Роу, с волосами медового цвета и тягучими гласными, забирался все глубже и глубже в дебри зоологии, Робин Стюарт нетерпеливо ждал у двери, болтая с грумом. В силу привычки он выяснил, сколько местный мясник берет за барашка и хватает ли на прожитье месячного жалованья, какое получает смотритель зверинца. Он спросил также, одобряет ли жена грума его профессию и не случалось ли такого, чтобы звери покусали его или поцарапали.

Служитель с большой неохотой начал было расшнуровывать рубашку, но тут вмешался О'Лайам-Роу. Как раз под ними находилась пустая клетка, которую принц желал осмотреть. Грум улизнул, вздохнув с облегчением, а Стюарт повел О'Лайам-Роу вниз; Тади Бой же остался посмотреть, как Абернаси будет разматывать цепи.

Никто так и не узнал, почему заело подъемник. Стюарт с О'Лайам-Роу зашли в задний, глухой отсек клетки, и Абернаси опустил дверь. А поднять ее обратно не могли довольно долго. Сбежались все, кто мог; принесли ломы и ваги и, подбадривая друг друга веселыми криками, принялись крушить упрямую дверь, за которой томились два несчастных пленника. Тади Бой и Абернаси сверху наблюдали за всей этой суетой.

— Ну что ж, — сказал в конце концов Арчи, сдвигая тюрбан на сторону, чтобы почесать свою лысую голову. — Какое-то время они еще провозятся. Пройдемте-ка внутрь — там удобнее. Слышал я, что вы теперь весело проводите время — играете перед самим королем. — И, решительно закрывая дверь в свое святилище, он доверительно подмигнул оллаву.

Темное лицо Лаймонда повеселело.

— Меня, как дрозда, откармливают хлебным мякишем и винными ягодами. — Он ловко придвинул к себе табуретку, сел и добавил: — Слыхал я, что ты отправляешься в Блуа с гепардами и с маленьким зверинцем Марии. Кто еще едет с тобой?

— Два парня, которым можно доверять. Потом, когда двор прибудет, понадобятся еще дрессировщики. На них можно положиться: это — великое братство. Я с ними со всеми знаком. Будет и Тош. Вы помните Тоша?

Лаймонд покачал черноволосой головой. Комната, в которой они с Абернаси разговаривали, представляла собой кладовку. Слева находился сливной желоб, а справа, совсем рядом с Лаймондом, высокий шкаф и откидная доска, уставленная чашками, мисками, ступками, кувшинами и весами. Протянув руку, Лаймонд взял каменный кувшин, открыл его и осторожно понюхал.

— Боже мой, Арчи, да ты можешь взорвать к чертовой матери все это собрание зануд и основать Царство Зверей. Кто такой Тош?

— Томас Ушарт его имя. Тошем его прозвали, когда он еще числился в подмастерьях у каменщика в Абердине, и это хороший друг: в беде не оставит. Он от рождения такой проворный, что может бороду оторвать у любого франта, да так, что и подбородок не зачешется. Подошвы, как говорится, на ходу срезает. — Абернаси весь так и горел от возбуждения — нечасто ему выдавался случай посплетничать. — Из Шотландии, конечно, ему пришлось уносить ноги, но вы должны поглядеть, как он выступает на канате — прекрасный номер у него, и ослик ему помогает. Когда он был в Блуа, ему составила гороскоп та дама, о которой я вам говорил, — она еще живет в доме под названием «Дубтанс» вместе с ростовщиком, но об этом из Тоша и слова не вытянешь. — Тут он прервался, проследил за взглядом Лаймонда и прибавил деловым тоном: — Я заметил, что вы еще в Руане смотрели на эти склянки. Разбираетесь в таких вещах?

Лаймонд закрыл кувшин и осторожно поставил его на место.

— Да, Арчи. Когда алмазная рука Сакрадеви 38) омывала мне раны теплой водой, я еще подумал, что ассортимент ты держишь довольно странный. Какие у тебя снадобья?

Пронзительные черные глаза на сморщенном лице глядели невозмутимо.

— Те самые, о которых вы подумали. Если б вы разбирались в слонах, то не удивлялись бы.

— Так каких же?

— Белладонна от кашля, оливковое масло, каким я вас мазал в Руане. Мыло и соль, и Аакка-юр-мудар… это наркотик. Гашиш, анаша и кухла — от расстройства желудка. — Его лицо жалостно скривилось. — Ужас, когда у слона желудок расстраивается.

— Могу себе представить, — заметил Лаймонд. — Что еще?

— Да вот — известковая вода: ею я натирал спину Хаги. Опиум как успокоительное. Камедь и воск против блох; мышьяк и рвотный орех как тонизирующее… наверное, все. Можете сами посмотреть. Запасы у меня большие, — заключил он поучительно, — потому что слоны — звери изрядных размеров.

Грохот внизу сделался непрерывным — дверь, кажется, начала подаваться. Лаймонд задумался.

— Сколько человек знают, что ты здесь держишь яды?

— Да почитай что весь двор, — ответил Абернаси. — Опиум и гашиш, в конце концов, пришлось запирать — эти юные наглецы так и подстрекали друг дружку попробовать. Вообще-то аптекари, из захудалых, торгуют этим добром. А в Бордо, Байонне, Памплоне его вообще навалом. Достают, когда приходят корабли со специями, через моряков и их жен. Знай только денежки плати.

— Все равно: ничего не запирай больше, — сказал Лаймонд. — Вообще ничего не запирай. Нужно, чтобы доступ ко всему был свободный.

— Да уж куда свободней, — промолвил Абернаси с подкупающим простодушием. — Сегодня утром я проверял яды и заметил, что пропало сто гранов мышьяка.

В наступившей тишине металлический звон внизу казался частью первобытного ритуала, дикой мольбой о прощении. Лаймонд спросил наконец:

— Кто заходил сюда? Смотрители? Может, поставщики?

Абернаси покачал головой:

— Смотрители тут ни при чем: это мои ребята. И поставщики сюда не суются — ведь гепардов готовят к отправке, они и так волнуются, не хватало еще посторонних в зверинце. Приходили столяры, проверяли дорожные клетки, и еще мясник, и жестянщик с ведрами, потом привезли пятнадцать бушелей конопляного семени для канареек — но никто внутрь не заходил, и один из моих людей наблюдал за гостями. А внутрь мы впустили кого… вас четверых, потом принца Конде — он заходил посмотреть медведя, на которого держал пари, — и еще детишек: королеву Марию и дофина, да тетушку Флеминг с ее мальчуганом, да еще Пеллакена, того, что присматривает за зверушками королевы…

— Зачем приходили дети?

— К зайчонку — он заболел, пришлось ему лекарство давать. Марии дарят много зверушек. Пеллакен от этого чуть с ума не сошел, потому что девчонка не хочет с ними расставаться, даже когда они вырастают. Ну и намаялся он, должен вам сказать, со взрослой волчицей, которая вымахала из крошечного щенка… А, вот еще. С Марией приходил маршал Сент-Андре и его жена. Это они подарили зайчонка. И вроде бы все… Нет, вру: Джордж Дуглас отирался здесь — спросил, знаю ли я, какого шуму наделал в Руане мой друг мастер Баллах. Лучше б ему при рождении повивальная бабка зашила рот.

— Королева-мать точно того же мнения… Вот незадача: дверь, кажется, выломали. Готов поклясться: это Стаюрт совершенствует свой словарный запас. Подведем итоги: здорово сработано, Арчи. Теперь у нас есть полный список подозреваемых — если, конечно, кому-то из них не пришло в голову извести у себя дома мышей.

Абернаси ухмыльнулся. У дверей он сказал:

— Знаете что: будьте осмотрительней. Мышьяк совсем безвкусный, и противоядия от него нет.

Лаймонд, раздраженный, сначала ничего не ответил, потом нехотя обронил:

— Все, что ест маленькая королева, проверяют с того времени, как она покинула Руан.

Смотритель фыркнул:

— На ком проверяют-то? На тетушке?

— На одном из твоих зверей. Будешь очень умничать — заберу у тебя волчицу, — ответил Лаймонд. — В ирландских законах это называется «послать собаке заговоренный кусок». Хотелось бы, чтобы они попробовали подложить куда-нибудь этот мышьяк. Потому что тогда, если нам повезет, дорогой мой, мы с тобой узнаем, кто они таковы.

На обратном пути трое ирландцев прошли через садик, где содержался зверинец шотландской королевы — там смотрители как раз усаживали обезьян в корзины, готовя их к отправке. Мария помогала им — на пальце, правда, уже на другом, по-прежнему виднелась повязка, и пряди рыжих волос прилипли к разгоряченному лицу. Волчица все еще сидела в клетке, и медведь тоже, и дикий кабан, и зайчиха, мать больного зайчонка, на которую был надет узкий, весь покрытый золотом ошейник. Имя зайчихи, Сюзанна, было выложено камнями, необычайно похожими на изумруды. Двадцать две болонки, которые сейчас находились в замке и метались на своих поводках, предчувствуя дальнюю дорогу, тоже, не преминул сообщить Робин Стюарт, носили золотые ошейники. И все же его унылое костлявое лицо смягчилось, когда девочка повернулась к нему, и он охотно отвечал на ее вопросы — настолько, конечно, насколько позволяло острое чувство неловкости. Робин Стюарт не привык общаться с детьми.

— Эй, острый язычок из Лафбрикленда, — окликнул О'Лайам-Роу своего секретаря, — почему ты не сказал мне, что она — жемчужина в бокале чистого меда?

У ее величества королевы Шотландии О'Лайам-Роу не вызвал особого интереса, хотя она заученно улыбнулась ему и подала для поцелуя покрытое пушком, все в цыпках запястье. Зато она немедленно обратилась к Тади Бою:

— Это ты подкидываешь яйца?

Тади Бой сложил руки на своем маленьком, круглом подкладном животике.

— Спрашивай меня, привратник. Я — чародей.

Она закинула голову назад и проговорила гордо:

— Я — не привратник.

— Было бы ужасной дерзостью называть вас так. Я, благородная госпожа, вспомнил старую сказку, которую и вам в один прекрасный день предстоит услышать.

Дженет Синклер и девочки стояли позади и ждали, чем это кончится. Мария легко опустилась на кипу мешковины и скрестила руки.

— Давай рассказывай, — приказала она.

— Да простит меня ваше величество, — вмешался О'Лайам-Роу с торжественным видом, — но сказка эта ужасно длинная, а я слышал, что он расчудесно жонглирует. Лучше, чем маг Ангус Коварное Сердце, который вытаскивал лягушек у себя из ушей.

Через лужайку к ним подошла леди Флеминг, с ней — ее сын и дофин. Малорослый, с землистым лицом, ниже и слабее своей рыжеволосой невесты, Франциск, дофин Франции, подошел к ней и что-то спросил. Она ответила на смеси шотландского с французским и весело затараторила о чем-то еще, а затем властно усадила мальчика рядом с собой. Дженни отошла к няне, а Робин Стюарт, тоже отступив, прислонил свое костлявое тело к невысокой изгороди. Если что-то вышло неладно, он в этом не виноват.

— Жонглируй, — скомандовала Мария.

В две минуты Тади Бой получил все, что ему было надо: несколько апельсинов из обезьянника, ножны дофина, веер. Растрепанные рыжие волосы девочки прикрывала маленькая шляпка с полями, очень изящная, с изогнутым свисающим пером — Тади взял и ее тоже. Потом принялся жонглировать. Он ловил апельсины на расстоянии фута от восхищенных, поднятых к небу детских лиц, ронял шляпку прямо на макушку маленькой королевы, а в следующий момент снова подхватывал ее; веер, ножны, круглые плоды мелькали, как яркие рыбки, на фоне серых туч.

Разрумянившись, Мария визжала от удовольствия. Дофин сидел, ссутулившись, а Дженни, стоявшая позади детей, смеялась и звонко хлопала в пухлые ладошки. О'Лайам-Роу уселся прямо в грязь, скрестив ноги, и блаженная ухмылка не сходила с его лица.

Когда колокол прозвонил к вечерне, они как раз научились делать так, чтобы веер раскрывался, опускаясь, и повторяли этот фокус снова и снова. Руки Тади мелькали прямо над встрепанной головкой Марии — светло-карие глаза и синие были устремлены вверх. Раздался колокольный звон — и Тади Бой выпустил из рук все, что у него было: апельсины попадали детям на головы, веер ударил Дженни Флеминг, а шляпка плавно опустилась на затылок Марии. Разгоряченная, трепещущая от удовольствия, забывшая обо всем на свете, она повисла на руке оллава, не обращая внимания на знаки, которые ей подавала няня.

— Мастер Тади, мастер Тади, загадай мне загадку!

Впервые, подумал Робин Стюарт, преисполненный злорадства, он видит замешательство на лице Тади Боя. Любой может завладеть вниманием ребенка на какой-то момент. А вот чтобы удержать его, нужно нечто большее, чем умение показывать фокусы.

Тади Бой, слегка раскачиваясь, задумчиво глядел на девочку сверху вниз, Мария не выпускала его руки.

— Пора возвращаться домой. Попросите-ка вашу тетушку, пусть она расскажет вам, как три тысячи обезьян Катусайи 39) сбегались, когда звонил колокол, и брали пищу из рук. Какую вам загадать загадку?

Все начинали потихоньку выходить из огороженной части сада. Мария обернулась, поставила на ноги Франциска и снова взяла оллава за руку.

— Любую. Какую-нибудь новую.

Дженни Флеминг подошла к ним и положила руку на плечо Марии. Лицо ее так и светилось озорной насмешкой.

— Не приставай к людям, детка. Ты и так знаешь все загадки на свете.

— Правда ваша, леди, — отвечал Тади Бой-Баллах, — загадки-то она знает, но нет ни одной женщины на свете, будь она хоть трижды королева, чтобы она знала все отгадки. Вот вам загадка про монахов и груши: послушайте-ка и отгадайте. Я подсказывать не буду.

Стюарт такой загадки не слышал тоже.

Три монаха по тропке шли,

Три груши на ветке росли,

Всяк грушу сорвал -

И еще две осталось.

Позже он пытался вытянуть из оллава разгадку, но безуспешно. Стюарта приводило в ярость то, что его опять оставили в стороне. Он с раздражением осознал, что теперь ему придется добавить детей королевского дома к длинному списку своих соперников. Не будь рядом О'Лайам-Роу, Стюарт опять попытался бы поссориться с Баллахом.

Но Тади Бой проявлял необыкновенное терпение, а О'Лайам-Роу молчал всю дорогу до замка, пораженный впервые в жизни ужасающей невинностью детства.

На следующий день весь двор выступил в путь, и Тади вместе со своими покровителями вновь предался взрослым забавам. Устраивали скачки. Стреляли в цель. В Фонтенбло подожгли березовую рощу и верхом промчались сквозь пламя. В Корбее подкупили лодочников, поменялись с ними платьем и в синих шапках и широких штанах отогнали в протоку деревянную будку, в которой раздевались женщины, и потребовали выкуп.

Играли по-крупному. Где-то между Меленом и Гиенью Тади Бой поставил на Пайдара Доули и проиграл — маленький фирболг, совершенно трезвый и осатанелый, на десять дней попал в заклад и сидел на черном хлебе и бобах. Всем остальным до трезвости было далеко, за исключением одного лишь О'Лайам-Роу. Удивленный и заинтригованный, он понял наконец, что подразумевал необузданный Лаймонд, когда говорил, что устроит себе маленький праздник; сам ирландец, будучи по натуре человеком уравновешенным, не испытывал желания присоединиться к буйному веселью. Когда, незадолго до приезда в Гиень, они всю ночь пили крепкое вино и наконец попадали под стол, О'Лайам-Роу нанял осла, погрузил своего оллава во вьючную корзину и заплатил мальчику две серебряные монетки, чтобы тот отвез его на какую-нибудь лодку. Там Лаймонд, который, к слову сказать, вовсе не был таким уж беспомощным, свернулся калачиком и спокойно заснул.

 

Глава 2

БЛУА: КРОВАВЫЙ СЛЕД В ЛЕСУ

Собака, что бежит на зов женщины, и собака, на которой крепкий намордник, и собака, бегущая по кровавому следу нагого человека в лесу, и собака, что послушно гонит оленя, и собака, что является вовремя на зов, — все это верные и преданные собаки.

Целая и невредимая, королева Мария прибыла в Блуа со свежим бинтом на пальце и с обезьянками в корзинах. Вся прислуга, О'Лайам-Роу и некоторые из придворных были уже на месте. Вдовствующая королева со своими шотландцами приехала на тех же барках, а герцог Гиз и мадам де Валантинуа явились чуть позже. Только свита короля, включая коннетабля, еще не начала свой путь на юг.

Блуа, где короли жили и появлялись на свет, был богатым городом; ничем столь великолепным Шотландия похвастаться не могла. Пока они плыли из Гиени, Робин Стюарт наблюдал, как из-за каждой излучины Луары скользили им навстречу голубые крыши и белые башни, и каждый камень был отмечен пылающими мечами Карла, или дикобразом Людовика, или горностаями Монморанси, или саламандрой Франциска, или же двойными полумесяцами Генриха. Потом они причалили к берегу, и, поднявшись вместе со всеми к подножию замка, лучник снова увидел знакомые стены, расписанные в красную и белую клетку, мансарды, высокие, как стебли мальв, и за широкой аркой — внутренний двор, по которому все, кроме короля, должны были проходить пешими.

Здесь Карл Орлеанский, Людовик и Франциск пристроили каждый по крылу, использовав всю роскошь и все искусства своего времени. Всюду глаз пленяли грифоны и крестоцветы, путти и ниши со статуями, вздымалась вверх знаменитая лестница, и камень казался кружевом.

Большинству шотландцев все это уже было знакомо. Они вошли и после короткой неразберихи, какая всегда следует по приезде, заняли свои квартиры. Вдовствующая королева Шотландии расположилась в комнатах, предназначенных для Гизов, в крыле Людовика XII, выходящем в нижний двор. Ее братья, которые находились в замке большую часть дня, ночевали на улице Шемонтон, а лорды ее свиты, хотели они того или нет, распределились по всему городу, вместе с прочими гостями. В противоположном крыле, выстроенном старым Карлом Орлеанским, помещались ирландцы.

Найти их не составляло труда. Дженни Флеминг, которая обосновалась в замке уже несколько дней назад, просто пересекла внутренний двор, следуя за отдаленными звуками музыки. Ее предательские волосы были надежно упрятаны под капюшоном, пока она брела по брусчатке, а затем поднималась по лестнице в юго-западное крыло. Отличный слух не подвел ее.

Тяжелая дверь, резная и раскрашенная, открылась, и Дженни оказалась в уютной комнате. Без сомнения, дворецкий проявил великодушие по отношению к О'Лайам-Роу и его свите. Пол был кафельный, беленые стены увешаны гобеленами, а кровать с балдахином на высоких столбах, которая особенно очаровала леди Флеминг, тут же представившую себе, как Тади Бой и О'Лайам-Роу рядышком лежат на широком пуховике, инкрустирована черепахой и слоновой костью. В комнате стояло несколько сундуков и бюро, две скамьи и тяжелое кресло, табуреты и аналой; во внутренний двор выходил балкон, а рядом находился чулан, где спал Пайдар Доули.

Стоял в комнате и спинет с монограммой Дианы де Пуатье, а над ним склонился Тали-Бой. С порога Дженни могла видеть его спину в камзоле, лопнувшем по шву. Он играл ровно, не сбиваясь, но мысли его явно витали далеко. Когда лязгнула щеколда, он сказал, не поворачиваясь:

— Уходите.

Дженни, леди Флеминг, закрыла дверь, явно смакуя двусмысленную ситуацию.

— Вы же не знаете, кто я.

Он так и не дал себе труд обернуться.

— Знаю. Уходите, леди Флеминг.

Она улыбнулась, раскрутила на пальце мешочек с косметикой, подошла ближе и легонько ударила Тади Боя по плечу.

— А знаете ли вы, что вас оставили в одиночестве? И ваша душа призвана томиться, как горлица, потерявшая друга. — Все еще улыбаясь, Дженни Флеминг встала к нему лицом, облокотилась о спинет, раскрыла мешочек, вынула оттуда зеркальце и продолжала, обращаясь к своему отражению: — Милый мой оллав, О'Лайам-Роу опять от вас улизнул.

— Пам, пам, та-ти та-та ти-та, ту-ту-ту, там… Он может отправляться к черту. — Одним пальцем Тади Бой изобразил барабанный сигнал тревоги. — Я устал, — добавил Лаймонд, — играть в прятки с О'Лайам-Роу.

Дженни склонилась к нему, пристально вглядываясь в его лицо. Подбородок зарос щетиной, и во всем облике — легкая томность, следствие сладкой жизни. Нечесаные, крашеные волосы, свалявшиеся на лбу, делали это лицо совершенно неузнаваемым.

— Вы, кажется, не высыпаетесь, — заметила Дженни.

— Мне не нужно много времени для сна.

— Я-то думала, что вы всюду должны ходить за О'Лайам-Роу, как болонка на шлее.

Длинный палец застыл на последней клавише.

— Если б я всюду ходил за ним, то лишил бы вас удовольствия рассказать мне, где он сейчас

— На псарне.

— И, как клепсидра 40), истекает бесполезными знаниями. Власть оллава безбожно ограничена. Я могу прочитать ему аэр перед завтраком, и за обедом он откликнется болгой 41). Но я не могу заставить его сидеть взаперти.

— Он волнуется?

— Насколько мне известно, нет.

— Но он должен бы поволноваться, по крайней мере за вас… Когда я вошла, вы подумали, что это д'Энгиен, не так ли?

— Нет. У него другие духи. Полагаю, вам лучше уйти.

Он всегда сдерживал свой язык, разговаривая с леди Флеминг, да и она была слишком опытна, чтобы нарываться на неприятности. Она молча повернула к Лаймонду зеркальце, чтобы он мог взглянуть на остатки своего былого изящества, а затем спрятала зеркальце и завязала мешочек.

— Вам волноваться не надо, — сказала она.

Лаймонд подождал, пока Дженни уйдет, а затем расхохотался, дивясь ее откровенному бесстыдству.

В этот же самый день О'Лайам-Роу навзничь лежал на траве и рассеянно поглаживал роскошную, свалявшуюся шерсть крупной собаки ирландской породы по кличке Луадхас.

День выдался мягкий, ласковый, с ярко-красным солнцем и свежим ветерком; утром прошел дождь, и трава промокла: короткие штаны принца и плечи его камзола были темными от влаги. Он лежал на лугу совсем один. Чуть поодаль, за изгородью, с лаем резвились собаки, боевые и охотничьи: спаниели для соколиной охоты и для охоты на птиц; гончие для охоты на зайца, быстрые и нервные; мастифы с вислыми ушами для охоты на кабана; плоскоголовые, злые молосские доги и. белоснежные, легконогие дети Сульярда, знаменитые королевские белые гончие, которые никогда не подают голоса без причины. Там же содержались и волкодавы, Луадхас и ее брат, каждый по три фута в холке и весом в сто двадцать фунтов: ширококостные, пятнистые, поджарые, с тонким носом и широким, плоским, породистым лбом — такие собаки запросто могли задрать волка.

Уже привыкнув к гомону, О'Лайам-Роу и его собака сразу же услышали шаги. Косматая пятнистая шерсть и нечесаные золотые пряди, обе ирландские головы повернулись к Тади Бою, который прокладывал себе путь по траве. Тихо, неслышно О'Лайам-Роу выругался. Ибо он выяснил, что Луадхас продается, и за нее назначена цена. И принц только что купил собаку в подарок Уне О'Дуайер.

Когда секретарь подошел поближе, принц мягко заговорил, и в его кротких голубых глазах что-то блеснуло.

— Уж очень долго ты сегодня искал меня, неугомонный мой. Меня могли убить, высушить и сложить в чулан, как тело Каллимаха 42), и никто никогда так об этом бы и не узнал.

— Ты бы мне мог посодействовать, — отозвался Тади Бой и, присев на корточки, поднял большую, сильную лапу Луадхас с мощными изогнутыми когтями. Говорил он без особого пыла, ибо сам взял на себя задачу не спускать с О'Лайам-Роу глаз. А принц может относиться к своей жизни так, как ему угодно.

— Горе мое, — сказала вышеозначенная персона с внезапно проснувшимся интересом. — Нелегко же тебе приходится со всеми этими тонкими делами. Поумерь свои порывы, неугомонный мой. Что за радость? Что за смех? У тебя, поди, ожоги еще не зажили.

Лаймонд улыбнулся, не поднимая глаз от травы.

— Доводы другой стороны действуют убедительнее.

Увлеченный, как всегда, свирелью чистой теории, О'Лайам-Роу принялся размышлять вслух:

— И то правда. И у вас, шотландцев, и у этих потомков римлян времен упадка есть то, чего так ужасно будет не хватать нашим ребятам с боевыми топориками, когда они восстанут против англичан. И это — королевская власть, которая ведет вас и направляет; священный сосуд, полный божественной премудрости. Является помазанник Божий — и рождается нация. Является Шон О'Грейди из Корка — и Корк остается Корком.

Тади Бой тоже улегся на спину, не обращая внимания на сырость, и стал лениво поддерживать беседу:

— А что ты скажешь о культе разносторонне развитого человека? Как, по-твоему, живут люди вокруг тебя?

— Носят плащи из Италии за сорок один миллион ливров и тому подобное? О, это старо, как мир, — ответил О'Лайам-Роу. — От кельтских династий и дальше вы привыкли к этому: чтите королей и живете по-королевски — есть у вас и живопись, и скульптура, и музыка, и суровые военные походы, и забавы, требующие силы и ловкости, и блестящие беседы. Штуки три, ну от силы четыре из ваших распрекрасных лордов способны к этому, а остальные изо всех сил тщатся выглядеть на высоте — но вот предоставь-ка их самим себе на недельку, и эти утонченные натуры глотку друг другу перегрызут. Половина из них, — мягко заключил О'Лайам-Роу, — носа не высовывают из своих поместий и тоже понятия не имеют, как люди живут вокруг.

— А Стюарт считает, что придворная жизнь — само совершенство, — лениво продолжал Тади Бой. — Радость несказанная, роскошь неописуемая, услады без осуждения, веселье без забот. Вот только ему ничего подобного не светит — оттого-то он постоянно брюзжит.

— Я могу уступить ему свою комнату… — Хозяин Луадхас появился из-за изгороди с обещанным поводком в руке. — Я только что купил здесь ирландского волкодава, — торопливо прибавил О'Лайам-Роу.

— Зачем, скажи ты мне, Бога ради, — воскликнул Лаймонд, — тебе понадобилась собака?

Но, вглядевшись в порозовевшее лицо О'Лайам-Роу, Тади Бой сам же и ответил на свой вопрос:

— Ну конечно. Чтобы соблазнить высокорожденную даму, — vide брата Любена… Ты ухаживаешь с размахом, дорогой мой. Мог бы я побиться с тобой об заклад, что псарни О'Дуайеров битком набиты волкодавами, но уж ладно, потешь себя… А хорошо ли она бегает? Пусть бы Пайдар Доули завтра проверил ее.

Собака Луадхас встала, задрав свою длинную византийскую морду. Вобрав плечи, вытянув ноги и поджав бока, она замотала головой и встряхнулась. О'Лайам-Роу чихнул. Тади Бой громко расхохотался. Большой встрепанный волкодав умильно заглянул принцу Барроу в глаза и лизнул ему руку. О'Лайам-Роу это понравилось и ни чуточку не смутило — теперь, когда дело выплыло наружу, он чувствовал себя непринужденно.

Робина Стюарта, который наблюдал с особенным удовольствием за стремительным, как снежная лавина, развитием романа О'Лайам-Роу, тоже позабавили новости о покупке. Именно он, проезжая через Неви, рассказал госпоже Бойл, что ирландец собирается похвастаться своим подарком на охоте, которая назначена на следующее утро. Девушку такой накал чувств ничуть не тронул — она лишь выказывала нетерпеливую скуку, но Тереза Бойл, горя веселым злорадством, тут же принялась устраивать для себя и для Уны О'Дуайер приглашение на охоту. Охота предполагалась псовая, на королевскую дичь — грустного зайца, и отправлялась она из Блуа следующим утром.

Охота началась в редколесье, белом от предрассветного инея, по которому тянулись окаймленные ободками мокрой земли дубки и грабы и высились там и сям неохватные каштаны.

Ночью ударил заморозок, но раннее солнце, упрямо проглядывая сквозь ветви, отбрасывало на людей, движущихся внизу, сочные, черные, беспокойно мятущиеся тени.

Люди под ветвями оловянного цвета были одеты в серый бархат; смеясь, они спешились и грелись у жаровен, которые в беловатых сумерках горели красным цветом, как саламандры. Доезжачие и пажи, выжлятники и погонщики мулов вертелись и сновали в толпе; под деревьями расставили низкие столы, а из украшенных гребнями корзин явились на свет пирожки и вино; собаки повизгивали, высовывали языки и виляли хвостами, и их приходилось отгонять от скатертей.

Маргарет Эрскин явилась поздно, как и вся свита маленькой королевы. Накануне Мария приболела, и они с Дженет Синклер сидели далеко за полночь, пока девочка не уснула. А утром поднялись в пять часов, разбудили Джеймса и Агнес, успокоили Дженет, одели сонную Марию и отвели ее во двор, и, наконец, собрали братьев Тома и доезжачих. Все это было чудовищно трудной задачей, которую ничуть не облегчала мысль о том, что Дженни, накануне отошедшая ко сну в душистых мускусных облаках, заранее решила проспать охоту. Как бы ни была матушка Маргарет Эрскин очарована Лаймондом, чары эти в пять утра теряли свою силу.

Франциск, герцог Гиз, молодой, блестящий, с изящной бородкой, длинным носом и приятной улыбкой на полных губах, распоряжался охотой. Мерило любезности и кладезь дипломатии, он конечно же отдавал должное возлюбленной короля и беспрестанно спрашивал у нее совета. В этот день и Диана, и герцог оказывали знаки внимания маленькой королеве. Встав перед девочкой на колени, ее дядя серьезно обсуждал с нею, где могут лежать русаки, как их поднять и где расставить запасные стаи свежих гончих. Потом Маргарет, увидев, как девочка, позабыв, по-видимому, о ночных недомоганиях, резво вскочила в седло, сама, подоткнув серую юбку, уселась на смирную английскую полукровку.

Она невольно искала глазами ирландцев и наконец нашла их — Тади Бой, вложив ноги в длинные стремена, сидел на маленькой испанской лошадке, брюхо которой задевало траву. Рядом с ним, на мышастом жеребце, возвышался О'Лайам-Роу. Лучник Стюарт ехал вместе со своими соратниками. Стаи собак одна за другой пронеслись мимо и заняли место в засадах. Остатки еды убрали, и пировавшие отправились в путь. Маргарет увидела, как О'Лайам-Роу склонился и что-то сказал Доули, который держал на сворках две пары подвывающих собак. А после хруст валежника, позвякиванье сбруи и приветственные крики возвестили о приезде двух ирландок из Неви.

Вся в перьях, словно дикобраз, с седыми волосами, выбившимися из-под капюшона, с крепкими, плотными зубами на обветренном лице, госпожа Бойл отлично сумела извиниться перед де Гизом за опоздание. Она его улестила, рассмешила и, наконец, оставила, уводя за собой лошадь Уны О'Дуайер.

Рядом с О'Лайам-Роу обе лошади остановились как вкопанные, и взгляды всех, кто праздно торчал в лесу и дожидался начала охоты, устремились на них. Тереза Бойл оглядела закутанную в фризовый плащ фигуру на высоком коне и лохматую, с теленка величиной, собаку.

— Всемогущий Боже. Я бы никогда не поверила, хотя при дворе мне все уши прожужжали. Говорили мне, что великолепный принц О'Лайам-Роу купил собаку, красивей которой не бывало в мире — краше, чем солнце на огненных его колесах. И что же ты будешь делать с прекрасным этим созданием, а, принц Барроу?

Две пары глаз, собаки и человека, устремились на госпожу Бойл и молодую женщину, ехавшую с ней рядом. Застоявшиеся лошади нетерпеливо топтались на месте, и где-то далеко псари науськивали гончих. Ищейки, приученные раньше времени не подавать голоса, сидели тихо и почесывались.

Маргарет Эрскин, которая видела О'Лайам-Роу на отмели в Руане и слышала изощренные, безумно смешные рассказы матери о нем, вдруг вся потемнела от гнева и, нагнувшись, заговорила с маленькой королевой, повернувшись спиной к четко очерченному, невозмутимому профилю Тади Боя.

В полной тишине, слегка зарумянившись, О'Лайам-Роу проговорил ровным голосом:

— Она, конечно, не сама Фаилнис 43), но голос у нее звонкий, а бег стремительный — так, во всяком случае, мне говорили. Зовут ее Луадхас, и мы с нею вместе надеемся, что вы и достойная леди ваша племянница примете ее в дар.

Высокой богиней морей, каменным изваянием сидела Уна О'Дуайер на норовистом коне, и единственное, что двигалось в ней, были черные пряди, которые трепал ветерок. Госпожа Бойл, коротко вскрикнув, склонилась к племяннице и вцепилась в стеганый рукав.

— Да посмотри же ты на этого прекрасного рыцаря псарен — как он стесняется, как разрумянились его щеки! Поблагодари же его, Уна. Na buail do choin gan chinaid , как говорится.

Вряд ли эта речь достигла слуха Уны О'Дуайер. При первых словах она сняла перчатку, наклонилась и прищелкнула длинными, тонкими, как у мальчишки, пальцами. Волкодав повернул свою плоскую голову и, таща за собой мрачного Доули, подошел к девушке и больше не отставал от нее. Длинная рука, гладкая и белая, одарила собаку мимолетной лаской; затем Уна выпрямилась, надела перчатку и крепко, как прежде, взялась за поводья.

— Красивое создание и прекрасная покупка, принц Барроу, — сказала она голосом чистым, как колокольчик, сидя в седле безупречно прямо, с бесстрастным лицом. — Теперь давайте-ка поглядим, быстро ли она бегает.

И стоило Уне сдвинуться, как все остальное общество, словно повинуясь сигналу, развернулось и с тяжелым топотом отъехало прочь, чтобы вернуться к своим делам. Лошадь герцога прошелестела по увядшей траве — он, невозмутимый, прекрасно владеющий собой, стремился вперед, на свое место во главе охоты. С ним рядом ехали герцогиня и маленькая королева, а чуть поодаль — их свита. Но вот охота остановилась, все увидели, как герцог поднял руку — и тут послышалось завывание рога.

Подтянутые, веселые, нервные, прекрасно сидящие в седле, изысканно одетые, надменные в своей блистательной юности, рыцари Франции высыпали с истоптанной, загаженной поляны. Озаренные ярким утренним солнцем, они мчались по пронизанным светом лесам: алмазы на платье спорили с алмазами росы, серый бархат — с серыми стволами, роскошь искусства — с роскошью природы; руки и ветви слились в одно, юбки дам и яркие луга казались сшитыми из одного куска шелка; замысловатые шляпы перекликались с корневищами, прикрытыми палой листвой и поросшими папоротником. Паутины, гривы и бороды казались сплетенными из одних и тех же дымчатых нитей; искрился иней; драгоценные капли сверкали, красные и маслянистые, и на кустах роз, и на перстнях. Земля и живые существа на ней надели сегодня один и тот же наряд. Влажные желуди на дубе состязались с жемчугами, бархатные, расшитые драгоценностями одежды — с мягким мхом под ногами, прорезанным мерцающим, полузамерзшим ручьем. Нежное лицо О'Лайам-Роу светилось, как у некоего божества; кремовое лицо Дианы выражало настороженность; лица Маргарет и девочки покрыл яркий, прелестный румянец; герцог Гиз сиял, как солнце, весь преисполненный блеска и величавости, какие подобали его сегодняшней роли.

Зайцев в тех местах водилось множество. Четыре мили мог пробежать, не теряя дыхания, русак, эмблема влюбленных, Богом созданный гермафродит — и даже после этого тридцати свежим гончим не всегда удавалось догнать его. Проворные, хитрые, с острым нюхом, зайцы и зайчихи выпрыгивали из своих укрытий, когда приближались ищейки. Длинноногие, с белыми хвостами, они разбегались, подпрыгивали, делали петли — и вот позади них рог густо протрубил три раза, и первая стая была спущена со сворок.

Охота шла не в парке, окруженном изгородью, а в привольном угодье — в лесах и на пустошах, поросших кое-где орешником и березой, тополем и осиной, среди кустов и вереска, ольхи и бузины, можжевельника, терна и оставленного на полях жнивья. Оттуда-то и поднимались матерые зайцы, умудренные трехлетним опытом различных уловок, — поджав уши и хвост, они с места пускались в легкий галоп, но пока еще берегли силы. Вот уже стая гончих обогнала менее резвых ищеек, и вожак захлебнулся лаем, завидев бегущего зайца, и позади протрубили по зрячему. Другие собаки тоже подали голос, и охота устремилась вверх по склону холма под звуки рога и улюлюканье псарей.

О'Лайам-Роу, принц Барроу, чьи золотые волосы развевались на фоне раздуваемого ветром фризового плаща, повинуясь редкому врожденному чутью, хорошо выбрал собаку. В третьей стае, наравне с лучшими гончими, бежала широкогрудая Луадхас: ее длинная спина плавно изгибалась, а породистая морда с плоским лбом и римским носом была поднята высоко. О'Лайам-Роу не сводил со своей собаки глаз и не замечал даже, что Уна О'Дуайер от него самого не отводит взора.

Но от Робина Стюарта не укрылось ничего. Двигаясь не спеша, все время отставая от охоты, он наконец поймал взгляд Тади Боя и значительно подмигнул. Тади Боя ждали собственные неотложные дела — и, воспользовавшись первой предоставившейся возможностью, он всадил шпоры в свою пеструю маленькую лошадку и был таков.

Следующий заяц оказался проворным — в восемь фунтов весом, в серой зимней шкурке, он знал, как вести себя, чтобы сохранить жизнь, и то и дело ложился, выматывая собак, которые теряли его из виду и принимались метаться по полю, Описывая круги. Но наконец-то собаки выгнали зайца к тому месту, где стояла последняя стая, и О'Лайам-Роу — впрочем, не только он, — распаленный солнцем, холодным ветерком, быстрой ездой, мелодией рога, гулом голосов, напрягал зрение, высматривая узкую, красивую голову нетерпеливо ждущей собаки Луадхас.

Она была на месте, но крепко привязанная на сворку, как и все прочие собаки этой стаи, и жесткая шерсть на ее загривке стояла дыбом. Рядом ждал королевский доезжачий, и толстый ремень был туго намотан на его запястье. А среди серо-желтых пыльных нитей, оставшихся от летнего разнотравья, распласталось по земле чье-то гибкое тело: пятнистая шкура, твердая, упругая грудь, большие, мягкие подушечки лап и узкая, неподвижная в высокой траве голова с надетою маской. Вглядевшись, можно было заметить широко расставленные, с кисточками, уши, толстый нос и скрывающий древние тайны знак лиры на белой морде гепарда. Привезли огромную кошку, специально выдрессированную для охоты.

Нетрудно было понять, кто все это подстроил. Из-за Робина Стюарта и его несчастной ревности О'Лайам-Роу был вынужден прежде времени представить на суд своей дамы злополучный подарок. Это Тади Бой успел уже выяснить. Теперь же и показать Луадхас во всей ее красе оказалось невозможным, и Робин Стюарт, который хорошо все рассчитал, злорадствовал по этому поводу, с самодовольной, всезнающей улыбкой ловя взгляд Тади Боя. Охота тем временем остановилась: собак взяли на сворки, осадили коней. В пустом поле, простиравшемся перед ними, двигался один только заяц.

Герцог Гиз поднял руку. Доезжачий нагнулся и снял с гепарда маску. Выгнулась аркой светлая, пятнистая шкура, вздрогнули мощные лапы — и длинное, несущее смерть тело, покрытое бархатной шерстью, задвигалось в высокой траве, припадая низко, словно по земле проползла змея. Тень промчалась по широкому полю и остановилась. Заяц тоненько вскрикнул и погиб.

Уна О'Дуайер встала на колени рядом с доезжачим — светлые глаза ее блестели, пока она смотрела, как гепард пил свежую кровь, а затем, снова в маске и со спутанными ногами, белой молнией прянул на круп коня, которого вел в поводу смотритель. Придворные, радуясь новой игрушке, снова скакали во весь опор, и солнце, стоящее в зените, струило свой яркий свет на цветные одежды; вся кавалькада, мчащаяся по редколесью, затеняемая черными веерами ветвей, казалась миниатюрой из часослова, выписанной киноварью и золотом. На самом ретивом коне, прямой и неподвижный, в своей маске похожий на палача, сидел гепард. Рядом скакала Уна: ее черные распущенные волосы развевались по ветру, а в пристальных русалочьих глазах вспыхивали зеленые, как у гепарда, искры. Гончие на сворках бежали тут же, но их больше не пускали в охоту. Триумф Луадхас оказался коротким.

Заминка произошла, когда подняли последнего в этот день зайца. Гепард убивал машинально, без труда, с вкрадчивой кровожадностью — это вызывало у охотников нездоровое возбуждение, но лишало охоту всякого азарта. Не говоря никому ни слова, О'Лайам-Роу давно отстал, и маленькая пестрая лошадка тоже замедлила шаг.

Этот заяц до самого конца лежал в укрытии, а потом молнией выскочил и пробежал около мили по открытому полю, ни разу не останавливаясь. После он испробовал все уловки: вилял и запутывал следы, хоронился у самой опушки леса, то бежал прямо, неровными скачками, то резко менял направление. Однако же вскорости бег его замедлился и направление больше не менялось: все поняли, что конец близок. Потом запах, который вообще-то сохранялся плохо на прогретом ярким солнцем жнивье, резко усилился — ищейки рвались с поводков, высунув языки, метались, кружили по полю. Заяц вернулся по собственному следу — и как в воду канул. Всадники остановились, рога протрубили отбой, и наступило обычное в таких случаях замешательство.

Никто особо не опечалился. Разбившись по двое, по трое, придворные стояли на поляне — и от людей, и от коней поднимался пар. Перед ними лежал широкий, весь в кротовинах, луг; вдали он спускался к серому, затороченному льдом ручью, за которым, на подъеме, вновь колыхались желтые травы, темнел можжевельник, низкие кустики и редкий подрост.

Дожидаясь, пока ищейки вновь возьмут след, придворные болтали. Маргарет Эрскин, приостановившись около О'Лайам-Роу, похвалила его собаку, но он тут же заговорил о маленькой королеве, которая и в самом деле прекрасно, даже чересчур бойко для своих лет ездила верхом. Сент-Андре спешился рядом с Марией и поправлял подпругу. Лошади слегка нервничали, гарцевали боком на холодном ветру, и О'Лайам-Роу задумчиво скосил глаза на оллава, мешковато сидящего на своем маленьком коньке.

— Тади Бой, вот незадача-то какая: и охота не удалась, и никто меня убивать не собирается. День, похоже, пропал.

— Ах, успокойся: день еще не кончился. Худшее впереди, — ответил Тади, которого, казалось, ничуть не смутил неожиданный выпад: голос звучал ровно, и ни одна черточка не дрогнула в темном лице. — Взгляни-ка лучше на Пайдара: ноги у него — ни дать ни взять два медовых желудка.

Но вот звуки рога возвестили о том, что заяц обнаружен, и охотники бросились врассыпную, как бобы из мешка.

Загнанный заяц на незнакомой местности уже не может петлять. Загнанный заяц бежит вверх по склону холма — и если он матерый и хитрый и неподалеку случится какой-нибудь молодой, неуставший русак, то старый заяц прервет свой бег, заляжет рядом с молодым и станет ждать, пока тот выскочит первым: тогда неопытные, молодые собаки могут сбиться и пойти по свежему следу.

Как раз это здесь и произошло. Но когда матерый заяц наконец поднялся и побежал по лугу, половина охоты последовала за ним, в то время как молодые ищейки в лесу с громким лаем устремились за новой добычей. Какое-то время оба зайца были на виду, и охота разделилась: предводители — герцог, Диана, маленькая королева, ирландки из Неви — галопом неслись по открытому лугу; другие же огибали лес, держа на сворках отчаянно заливающихся собак.

Все это было против правил, так никогда не велась охота по зрячему, но день кончался, и правилами можно было пренебречь. Две соперничающие охоты преследовали каждая своего зайца, и никто не знал, да, собственно, и не стремился узнать, где исконная добыча, а где подмена. Затем, на дальнем краю луга, охота де Гиза настигла матерого зайца.

До менее удачливой охоты со склона холма донеслись насмешливое гиканье и звуки рога; победители замахали руками — второй заяц, явно молодой и свежий, был уже далеко, лошади же начали уставать, как, впрочем, и всадники. Но Сент-Андре, доведенный до бешенства ликующими криками, мрачно ехал вперед; О'Лайам-Роу не отставал от него. А позади, среди бегущих псарей и привязанных на сворки собак, ехал гепард, неподвижный на своей подушке, безмолвный, в темной маске на светлой, зловещей морде.

Трубить в рог уже было некогда. И ручей, и вершины холма остались далеко слева; за лугом, который они проскакали, начался подлесок; затем покрытая листьями, пружинистая земля уступила место заросшей сорняками пашне и наконец показались плиты известняка. Тут и там виднелись карьеры, ямы, подземные выработки — очевидно, охотники слишком близко подъехали к берегам Луары. Стюарт, который, неуклюже подпрыгивая, скакал посередине, услышал, как О'Лайам-Роу выругался. Оказавшись на такой пересеченной местности, заяц непременно уйдет.

Но тут им повезло. Далеко впереди показался какой-то мужчина средних лет в рабочей одежде: он махал своей суконной шапкой, кричал и подпрыгивал так высоко, что его широкие штаны хлопали на ветру. Когда-нибудь раньше он наверняка заработал на этом крону и в этот раз конечно же ее получил. Заяц развернулся, постоял немного в нерешительности, а затем круто изменил направление и стал пробиваться обратно к лугу.

Луг лежал перед ним, поросший густой травою, полого поднимающийся вверх, спускающийся к ручью, а затем упирающийся в холм, на вершине которого ждали те, кто уже затравил своего зайца, — черные, покатывающиеся со смеху фигуры на фоне холодной голубизны небес. Если гнать зайца по лугу, он опять-таки достанется герцогу.

Рука Сент-Андре взметнулась вверх. Все остановились, вспотевшие, резко подпрыгнув в седле; отставшие кое-как пробирались по известняку, хрустящему под копытами, — и вот доезжачий, повинуясь приказу, проехал вперед с безмолвным гепардом. Маршал что-то сказал. Проворно и легко соскользнул ремень, с морды сорвали маску, и глаза гепарда, выпуклые, стеклянные, коричневые, как торф, устремились на добычу. Затем смотритель в плотных перчатках ухватил хищника за бока и бросил на землю. На какое-то мгновение гепард пригнулся, пушистый, покрытый бледными пятнами, прижав уши с кисточками, затем спина его напряглась и дернулась, как бич, мощные лапы упруго сжались — и огромная кошка ринулась вперед по широкому лугу, приникая к земле, двигаясь волнообразно, неотвратимая, как сон.

Как бы мягко ни ступал гепард, заяц заслышал его шаги. Мускулы его напряглись, прыжки стали длиннее, расстояние между следами увеличилось до восьми, до девяти футов; уши с темными кончиками то и дело мелькали в высокой траве. Вот заяц прыгнул в очередной раз — и в короткой шерстке на его шее ярко блеснуло что-то зеленое, а затем погасло в тени.

Сент-Андре внезапно застыл в седле. На пестрой маленькой лошадке Тади сощурил свои синие глаза. Но Робин Стюарт, лучше других поднаторевший в дворцовом хозяйстве, тотчас же понял, в чем дело. Когда гепард, стремительный, как лавина, набрал наконец полную скорость, Робин Стюарт пришпорил коня и бросился следом, громко крича; голос его казался тонким в холодном, пронизанном солнцем воздухе:

— Черт побери! Это же ручной зайчик! Вы гоните зайчика королевы!

Его услышали на вершине холма. Какое-то мгновение никто не двигался ни с той, ни с другой стороны, но во внезапно вспыхнувших лицах можно было прочесть и страх, и раздражение, и гнев.

Гибель ручного зверька — не лучший способ заслужить королевскую милость. Самые разные чувства испытывали те, кто стоял рядом с Сент-Андре, но лишь на лице О'Лайам-Роу выразилось сострадание. Тади Бой сидел в седле столь же неподвижно, как ранее гепард на своей подушке. Ибо маленький ручной зайчик был, несомненно, обречен. Большеголовый, неловко подпрыгивающий, он переплыл ручей и был на полпути к холму, но позади него показалась уже длинная спина и мощные, ритмично двигающиеся плечи огромной кошки, желтой, как дым, и расстояние начало сокращаться. Робин Стюарт, безнадежно отставший на своей изнуренной лошади, никак не поспевал вовремя. И ни одна лошадь ни с той, ни с другой стороны не могла уже настичь зайчика королевы Марии раньше гепарда.

А зайчик начинал уставать. Дар любви, посвященный Венере, вскормленный диким тимьяном и идущий на голос флейты, молодая зайчиха в ошейнике, усеянном изумрудами, никогда не имела врагов: ей и во сне не снились бамбуковые заросли Ганга и плавно скользящая смерть, таящаяся там. Зайчиха задыхалась, глаза ее побелели; все ближе и ближе слышала она тяжелую, мягкую поступь, и страх волна за волной поднимался к ее трепещущему сердечку — и вот, перекрывая шелест травы, далекий лай собак, неровный галоп усталой лошади, тихий, тревожный ропот и звяканье сбруи, раздался знакомый голос; маленькая, белая, словно фарфоровая кобылка выехала вперед, потянуло знакомым запахом, появилась знакомая фигурка, и наконец послышался зов:

— Сюзанна!

Изо всех своих сил, не жалея в кровь сбитых лапок, зайчиха отвернулась от распахнутого, неприютного горизонта и направилась к маленькой королеве. Далеко позади гепард развернулся тоже, не сводя бесстрастного, гипнотического взгляда с мелькающего белого хвостика, маленькой лошадки и рыжеволосой всадницы.

Герцог Гиз на вершине холма внезапно и сильно вонзил шпоры в бока своей лошади и устремился к племяннице. Все, кто был внизу — и всадники, и пешие, — в отчаянии и страхе ринулись вперед. Но еще раньше стальная рука схватила запястье О'Лайам-Роу, и звонкий голос Лаймонда отчетливо произнес:

— Луадхас.

На какое-то мгновение между ними установилось неловкое, полное боли, молчание. Потом О'Лайам-Роу нагнулся и что-то сказал. Не веря своим ушам, выслушал его маленький фирболг, затем наклонился, снял легкую сворку и направил волкодава Луадхас следом за гепардом.

Благородное животное, Луадхас великодушно и честно подчинилась команде. Она могла бы справиться с волком, но эта чуждая, зловещая краса, это гибкое тело, скользящее среди трав, составляло часть неведомой стихии. Луадхас бежала вверх по склону, хвост ее развевался, жесткая шерсть стояла дыбом, длинные ноги поднимались высоко, и сколь бы стремительно ни сокращалось расстояние между гепардом и зайчихой, расстояние между собакой и гепардом стало сокращаться еще быстрее. Ореховый прутик, зажатый в правой руке О'Лайам-Роу, переломился надвое.

Зайчиха изнемогала. Сердце рвалось у нее из груди. Задыхаясь от усталости и страха, ничего не видя перед собой, она бежала на голос хозяйки, и дорогие каменья на ее ошейнике сверкали и переливались в беспощадных солнечных лучах.

И фарфоровая лошадка с самой легкой, самой невесомой из всадниц скользнула с вершины холма и устремилась вниз быстрей, чем все остальные. За несколько ярдов от зверька Мария высвободила ноги из стремян и спрыгнула на землю — и в это самое мгновение мерин герцога поравнялся с ней. Она рванулась вперед, маленькая лошадка отскочила в сторону, и дядюшка королевы одной рукой вцепился ей в плащ.

Мария споткнулась. Она плакала, волосы прилипли к разгоряченному лицу, слезы струились вдоль носа и по подбородку. Зайчиха сделала последний, мощный прыжок и застыла неподвижно посреди луга, довольно далеко от девочки. Мария вырвалась и бросилась вперед, а чуть поодаль раздвигалась и шелестела трава.

Бесстрашно, как все, что делал этот молодой, отчаянно смелый воин, герцог Гиз соскочил с седла, схватил девочку, одной рукой подобрал зайчиху и бросил ее ближайшему всаднику. Робин Стюарт подхватил вялое, теплое, поникшее от изнеможения тельце, а герцог посадил Марию на свою отчаянно рвущуюся лошадь и сам вслед за нею вспрыгнул в седло.

И снизу, и сверху к Гизу и к девочке устремились всадники, но гепард опередил всех. Раздвинулись травы, и все увидели знак лиры на морде, и мощные передние лапы, и шелковистый, желто-белый живот. Маленькая Мария вцепилась в седло, и гепард кинулся к мерину Гиза, не сводя топазовых глаз с рыжеволосой головки. Хищник даже не остановился ни на минуту. Его лишили законной добычи — и вот, разъяренный, он сделал последний рывок, примерился и прыгнул. Герцог с девочкой на руках повернул боком испуганную лошадь, но выпущенные когти не коснулись его. Прокладывая себе путь в траве, показалась лохматая, пятнистая собака. Мелькнула тонкая, остроконечная морда; длинные, покрытые жесткой, спутанной шерстью ноги на мгновение коснулись земли — и Луадхас, волкодав ирландской породы, с отвагой, доставшейся ей от предков, собрала все свои силы и бросилась на гепарда.

Участники этой достопамятной охоты долгие годы вспоминали разыгравшуюся затем битву. Не существовало оружия, с помощью которого можно было бы теперь отогнать гепарда от собаки, и ни единый человек не мог бы надеяться развести их. Плачущую девочку отвезли в безопасное место, а все остальные стояли и смотрели как зачарованные.

Никто не сомневался в исходе битвы. О'Лайам-Роу знал, точно так же, как Лаймонд, что у собаки нет ни малейшего шанса. Волкодав и гепард катались по земле — мелькали то короткий шелковистый мех и жесткая, злобная, треугольная морда, то тонкий византийский профиль; затем Луадхас, оскалив зубы, вцепилась в пятнистую спину, и по волнистой, переливающейся, как у змеи, шкуре прошла дрожь; взметнулась тяжелая, мягкая лапа, и спутанная шерсть на голове собаки поникла, стала влажной и темной — из раны брызнула горячая кровь.

Луадхас была храброй собакой. Истекая кровью, она не ослабила хватки — крепкие зубы вновь и вновь вонзались в грязно-желтый с белыми пятнами бархатистый мех. Но вот она мотнула головой, и гепард, тоже окровавленный, вывернулся и, покачиваясь, отступил на шаг: обозленный, сбившийся с ритма танцор, которому подставили подножку. На мгновение оба застыли. Затем напряглись мощные плечи, четко обозначились мускулы паха и бедер — и, спокойно собравшись с силами, гепард прыгнул, смертоносной дугой мелькнув в пронизанном солнцем воздухе. Огромная кошка всей своей массой мягко обрушилась на жертву, и безжалостные, острые, как бритвы, когти вонзились в шею и в хребет Луадхас, разрывая сухожилия и сосуды. Собака завизжала и покатилась по земле; тело ее содрогалось на скрипящей, притоптанной траве, а мягкий, как женские волосы, мех оплетал ее, и когти все глубже вонзались в спину. Она еще долго боролась, тяжело дыша, захлебываясь кровью, чуть повизгивая, но гепард не ослаблял хватки, и через какое-то время стоны прекратились, тонкая морда обмякла, и гепард вытащил когти.

Смотритель зверинца, побелев от страха, предчувствуя всю силу королевского гнева, подскочил с цепью в руке и стал ласково подзывать гепарда. Повернулась плоская голова с надменной лирой, блеснули карие глаза — и смотритель застыл на месте. Осторожно, изящно, с медленно поднимающейся изнутри холодной, ликующей жаждой крови, гепард направился дальше. Он брезгливо перешагнул через тяжело дышащую массу разодранной шерсти, что валялась в луже крови на истоптанной траве, и обвел своими топазовыми глазами людей и коней, которые охватывали его тесным, широким кругом. Одна лошадь стояла ближе других — и там, забытая всеми, находилась та, первая, подлинная добыча. Злобно, нежданно-негаданно, как некий призрак, гепард прыгнул на Робина Стюарта, который сидел верхом, сжимая зайчиху в своих холодных руках.

Этого старая кобыла лучника вынести уже не могла. Когда разгоряченное тело гепарда коснулось ее, она пронзительно заржала, встала на дыбы и, со всего размаху сбросив Стюарта наземь, диким галопом помчалась вниз по склону. На помятой траве гепард выгнул спину, глядя, как Робин Стюарт лежит, крепко сжимая в руках всеми позабытого зайчика, — и куда только подевались насмешливая, светская улыбка лучника и весь его вид, полный независимого презрения.

Какой-то голос, настойчивый и невозмутимый, приказал ему:

— Бросай зайчиху.

Но это означало бы окончательно погубить свою карьеру. В каком-то упрямом оцепенении, порожденном страхом, Стюарт лежал и смотрел, как гепард готовится к прыжку. И вот он взмыл в воздух: все в том же трансе лучник увидел над собою пятнистый живот, почувствовал запах крови, заметил даже солнечные блики на выпущенных когтях. Но тут же и увидел он, вырванный из страшного сна, чуть не теряя сознания от внезапно вспыхнувшей надежды, как что-то упало сверху, закутало выгнутое дугой, покрытое шрамами тело, спеленало костистую голову, ослепило коричневые глаза, заплело и запутало мощные лапы.

То была попона Тади Боя. И пока гепард барахтался, пытаясь освободиться, сильные руки оллава подняли Стюарта с земли — тот, пошатываясь, встал и пустился бежать, поддерживаемый под локоть Тади Боем.

Другие помогали как могли — бросали камни и палки, пытались загородить путь, но все было напрасно. Взбесившись от пролитой крови, сам покрытый свежими ранами, гепард преодолел все заслоны и большими прыжками устремился вслед убегающей паре.

Зверь догнал их в тот момент, когда, уклоняясь, петляя, перепрыгивая через препятствия, Тади дотащил лучника до конца луга, где росли кусты и пышные травы и где начинались изрытые шахтами отмели Луары. Струйка дыма, угасающее дыхание древнего жертвенника, появилась на миг в сверкающем воздухе и пропала. Стюарт обернулся, стиснув костлявые пальцы на пухленьком тельце Сюзанны, и увидел, как, в сиянии жаркого желтого меха, готовится прыгать гепард.

И тут инстинкт повиновения, который завел Стюарта так далеко, совершенно его покинул. Дальше бежать он просто не мог. Голыми руками одолеть гепарда он не мог тоже — не удалось бы это и Тади. Лучник машинально пригнулся, но в душе у него все омертвело — даже предчувствие боли. Потом кто-то схватил его за шиворот. Когда огромная кошка зависла в воздухе, Тади Бой согнулся, весь сжался, как пружина, изо всех сил толкнул Стюарта вперед и опрокинул на землю.

Земля расступилась. Чуть не теряя сознания от усталости и страха, лучник ощутил, что не просто падает на колени в куст, но проваливается ниже, ощупью летит в темноте, обдирая бедра, колени и локти о твердые, ребристые поверхности, задыхаясь, и не только от потрясения, ничего не видя — и не только от панического ужаса. Оскальзываясь, съезжая, тщетно пытаясь уцепиться за что-то, Робин Стюарт, к крайнему своему изумлению, кубарем летел в темноту.

Сокрушительный удар, вспышка света, клубы удушливого дыма, крик. Лучник открыл глаза. Он застрял в выложенном из камней дымоходе, приземлившись прямо в очаг, где горело немного дров, — последнее обнаружилось, причем для Стюарта довольно болезненно, едва только Тади Бой, незамедлительно прыгнувший следом, всем своим весом упал к нему на колени. Очутившись на древнем известковом берегу, изрытом пещерами, они попали в первобытное жилище того человека, что махал шляпой. И в ушах Стюарта продолжал звенеть мягкий голос, который, несомненно, отзвучал еще там, на лугу, перед тем, как ягодицы лучника обожгло огнем: «В отместку за Лайам-Роу, дорогой мой, — говорил этот голос, — тебе полагается упасть первым».

Перед тем как вылезать наружу, лучник взял Тади Боя за плечо.

— Ты спас мне жизнь, — сказал он. — Ты вовсе не обязан был это делать.

И потом, будучи Стюартом, он бросил взгляд на зайчиху. Глаза ее были открыты и мягкие ушки прижаты к голове, но коричневая шерстка уже совершенно похолодела.

— Она околела от страха как раз перед тем, как ты ее поймал, — сказал Тади Бой Баллах, — Я ведь говорил тебе — брось ее.

Общество менее светское ликующими криками встретило бы их появление из земных недр. Но цвет французского двора порадовался поражению гепарда, посмеялся и разъехался па своим делам. Кто-то привел маленькую лошадку Тади, и Стюарт осторожно сел в седло, неуклюже вытянул ноги и поспешил за остальными. Гепард, в маске и на привязи, безмолвный и неподвижный, как скала, вновь восседал на крупе коня, которого вел в поводу доезжачий. Где-то вдали рога трубили отбой: растянувшись вереницей, охота поворачивала к дому. Маленькая королева со своей свитой удалилась уже давно. Молодежь гарцевала возле Тади: сам Сент-Андре занимал оллава легкой беседой, положив ему на колено руку. Мертвая зайчиха свисала с луки его седла, и усеянный камнями ошейник отбрасывал зеленые блики.

Но позади, на лугу, оставалась еще одна лошадь: кто-то не был еще готов двинуться в путь. Госпожа Бойл заметила это, кинув взгляд через плечо; она пронзительно вскрикнула и подмигнула своим друзьям:

— Ах, Уна, вот он, прекрасный подарок, который не далее, как этим утром преподнес тебе наш высокородный друг. Да заплатил ли он хоть за собаку-то или же снова придет к нам одалживать денег?

Раздался долгий, оглушительный смех. Раскаты его неслись над истоптанным жнивьем и смятой травой, раздавленными сорняками и мокрой пашней, туда, где развевались золотые волосы О'Лайам-Роу, который встал на колени перед трепещущим телом собаки Луадхас и из сострадания провел ножом по ее длинному горлу.

 

Глава 3

ОБИНЬИ: ДЕРЗНОВЕННОСТЬ ОТКАЗА

Четыре вещи порождают преступление: искушение, потворство, подстрекательство и дерзновенность отказа.

Этой осенью Маргарет Эрскин писала своему мужу: «Твой легкий светильник, рассеивающий мрак, одержим бесами» — и далеко в Аугсбурге, среди виноградников и ореховых деревьев, песчаных и каменных террас, рядом со стареющим, дряхлеющим императором, шотландский посланник, который знал Лаймонда, спрашивал себя, какие пределы свободы для души или плоти установил он себе и своим покровителям на этот раз.

Не прошло и недели со дня охоты с гепардом, как весь двор прибыл в Блуа: могучим потоком король и его свита устремились от реки к широкому двору замка. Отразившись от доспехов короля, солнечные лучи брызгами расплескались по темной арке, заскользили по плотным, похожим на угрей, саламандрам, украшающим крыло замка, которое построил его отец, и замерцали на каменных плитах главной лестницы — а придворные, все в серебре, шелках и драгоценных каменьях, следуя за королем, исчезали в недрах замка: ни дать ни взять, подметил О'Лайам-Роу, как клешни и панцирь краба в гнезде чайки.

С королем, королевой и коннетаблем прибыли и все дети. Мария была очень рада видеть их. Раньше ей нравилось спать вместе с Елизаветой и Клод, но делить комнату с тетушкой Флеминг ей нравилось еще больше, и девочка собиралась об этом упомянуть.

Гибель зайчихи неутешно оплакивалась целых два дня. Затем, по совету ее любезного дяди, маленькую королеву, еще бледную от пролитых слез, уговорили навестить О'Лайам-Роу и поблагодарить его.

Девочке было всего семь лет. Едва доведя до половины заранее заготовленную речь, она стояла перед ирландцем, тяжело всхлипывая, закусив губу, со слезами на глазах. Принц Барроу, который испытывал почти столь же острое замешательство, вдруг неловко упал на колени и сказал:

— Что такое с вами, госпожа моя? Луадхас ведь не умерла, а охотится себе в великой стране Самхантиде 44) с древними богами да славными героями, даже с самим золотым Кормаком, рыцарем без страха и упрека; а после охоты Бран, и Луадхас, и Конбек, подкрепившись хорошенько, засыпают у ног короля. И сегодня, это уж точно, мой волкодав и ваш маленький зайчишка лакали парное молочко из одного блюдечка; и когда над нами пролетят долгие годы, они все так же будут бегать по пестрому, синему Курраху, высунув розовые язычки и оскалив острые, белые, молодые зубки. Вот и Тади Бой вам то же самое скажет.

Лаймонд ничего не сказал. Стоя напротив О'Лайам-Роу, у камина, они с Маргарет Эрскин, которая привела девочку, уже обменялись новостями, и Маргарет вовсе не стремилась вызывать его на дальнейший разговор. Неистовое, холодное бешенство, овладевшее королевой-матерью после охоты, было легче снести, чем вкрадчиво-насмешливый язычок Лаймонда. Конечно, имела место очередная попытка навредить королеве и ее друзьям. На первый взгляд, сломанная в пути клетка могла объяснить то, что зайчиха сбежала из зверинца, а то, что она очутилась в лесу, могло показаться чистым совпадением. Но Лаймонд, самолично прочесав кусты, нашел неподалеку от того места, где произошла заминка, неизвестно кому принадлежащий ягдташ. Был он крепкий, с наскоро прорезанными дырками, с отвратительным запахом кала, и по оторванной пряжке можно было догадаться, что его раскрыли второпях, а после отбросили. Значит, выходило так, что кто-то вез зайчиху на протяжении всей охоты, скрывая скорее всего под плащом, и выпустил именно здесь, преднамеренно, чтобы она причинила как можно больше вреда. И если бы не собака, на редкую отвагу которой преступники не рассчитывали, затея вполне могла бы привести к печальному исходу.

С этого дня они удвоили и утроили свою бдительность. Согласно порядкам, установленным Лаймондом, вокруг маленькой королевы теперь выстроился непроницаемый заслон. Не было ни единого мгновения в течение дня, чтобы рядом с девочкой не находился кто-нибудь из Эрскинов или из Флемингов. Только Дженни, живая, неунывающая, была избавлена от этих обязанностей; все остальные ждали, когда тень смерти или несчастной случайности вновь упадет на них.

О'Лайам-Роу, который молчал по поводу Луадхас и, возможно, сам боролся с непривычным для него стремлением к одиночеству, ничего не знал о делах своего оллава и был этим доволен. И поскольку госпожа Бойл, самоуверенная и взбалмошная, вроде бы предала весь эпизод забвению, принц вновь стал встречаться со старой дамой и ее племянницей, с радостью привечая обширный крут их друзей и время от времени обнаруживая в Уне следы любезности, которой раньше не было и в помине.

Новые, засиживающиеся за полночь приятели из франко-ирландского кружка в Блуа в свою очередь навещали их, а вместе с ними приходили и англичане, и некоторые шотландцы. Большая комната, которую занимали принц и его оллав, редко пустовала: почти всегда там можно было встретить теплую компанию, отчаянно спорящую по-французски, по-ирландски, по-английски и по-латыни. Время от времени слышался насмешливый голос Тади Боя, и на лице О'Лайам-Роу появлялась своеобразная гордость обладателя. Что-что, а поговорить Тади Бой умел. Слушать его было одно удовольствие.

Окончательно и бесповоротно изгнанный с королевских глаз, принц Барроу не видел той рутинной, тяжелой работы, какая и сделала Тади Боя необходимым при дворе. На утреннем выходе и на приеме, на балу и после охоты, за обедом и после ужина присутствие Тади подразумевалось само собою. К его музыке пристрастились, как к наркотику. Он играл для всех вместе и лично для каждого: для короля, королевы, Дианы, коннетабля и Конде, д'Энгиена, Гизов, Маргариты — и никто уже не обращал ни малейшего внимания на то, как он выглядит и во что одет. И когда эта цель была достигнута, он запустил свои длинные пальцы в их нутро, покрытое сахарной глазурью, и как следует сжал.

Как раз в этот период О'Лайам-Роу, возвращаясь к себе в комнату, то и дело оказывался перед запертой дверью; однажды на его стук отозвался женский голос, нежный и неузнаваемый: «Non si puo: il signor e accompagnato» . В другой раз голос был мужской, но он замолк, едва О'Лайам-Роу забарабанил в дверь.

Только Робин Стюарт осмелился порицать Тади Боя, и случилось это накануне их единственного путешествия: двухдневного визита в дом лорда д'Обиньи, куда ирландцы были приглашены официально. Начиная с первых, беззаботных деньков Тади Боя во Франции, Лаймонд старался быть в курсе всех проблем лучника, скорее по привычке, чем из каких-либо иных соображений. В годы борьбы внимание к слабым мира сего было для него необходимостью. К тому же это был признак прирожденного наставника, хотя данное качество Тади Боя меньше всего бросалось в глаза.

У Стюарта же недоверие по отношению к оллаву уступило место завистливому восхищению. Еще до охоты он начал искать общества Тади. А после приключения в пещере стал попросту преследовать его, и Тади Бой, у которого к тому времени появились на этот счет собственные соображения, никак ему не препятствовал. Вот и сейчас лучник разразился одной из своих излюбленных тирад, а Тади Бой терпеливо слушал, разворачивая колет и готовясь надевать его. Стюарт закончил проповедь и костлявой рукою провел по лицу, ероша и без того растрепанные волосы, сдвигая набок воротник рубашки. Не замечая ничего, он вдруг произнес:

— Баллах, ну почему ты до сих пор остаешься с О'Лайам-Роу? Если дело в деньгах, то сколько угодно герцогов и лордов были бы счастливы взять тебя на службу.

Тади Бой закрыл застекленные, в свинцовых переплетах, окна.

— Я-то думал, что ты уже выкинул О'Лайам-Роу из головы. Чем еще он тебе насолил?

— Сам не знаю, — резко ответил лучник. Затем он нагнулся, взял со стула плащ и повернулся к Тади, внезапно побагровев. — Нечего об этом и говорить. Но… черт бы их всех побрал… вот они сидят, разряженные, как куклы, с левретками, с дружками, с цветными камушками на пальцах; и если ты не Майкл Скотт 45), не Микельанджело, не Дунс Скотт 46), не Баярд и не свинья о шести головах, которая сможет сыграть забористые куплеты на иудейской арфе, никто из них на тебя не взглянет.

Тади Бой тоже перебросил плащ через плечо и смотрел на Стюарта, расставив ноги, сцепив руки за спиной.

— И какой же из блистательных успехов О'Лайам-Роу не дает тебе спать? — спросил он. — Когда его выставили с площадки для игры в мяч или когда твой гепард задрал насмерть его волкодава? Кстати, он сильно переживает по этому поводу.

— Рад слышать, — злорадно заметил Стюарт. — Догадаться-то нелегко. О'Лайам-Роу — совершенно заурядный человек, а ему и горя мало. Он даже не дает себе труда добиться успеха у… — Тут лучник осекся.

— У кого? У женщин? Это как посмотреть. Ты думаешь, мой дорогой, что тебя ценят в семействе Бойлей, но я в этом сомневаюсь. И разве О'Лайам-Роу зауряден? — спросил Тади Бой. — Он разрушает твою философию тем, что счастлив; меня же в нем раздражает совсем иное.

— Тогда зачем же оставаться с ним? — Неумело, некстати Робин Стюарт возобновил свои выпады. — Думаешь, ты обязан хранить ему верность? Разве мы обязаны хранить верность хоть кому-то из этих паразитов? Если ты сам оступишься, они на тебе живого места не оставят. — Голос его звучал хрипло, а голос Тади был сочным и холодным, как у лесного эльфа.

— Как раз ты-то, дружок, и должен покинуть эту прекрасную страну. Оставь службу и поезжай обратно в Шотландию. Почему бы и нет?

Робин Стюарт глубоко вздохнул. В комнате ярко горел камин, и оба они, полностью одетые в дорогу, жестоко страдали от жары. На грубой коже Стюарта выступил пот, лоб прорезали глубокие морщины, там, где днем и ночью вгрызались в плоть неумолимые, подтачивающие силу духа мысли.

— Я, конечно, буду жалеть о том, что скажу сейчас, — внезапно выпалил лучник. — Но я бы уехал охотнее, чем ты думаешь. Я бы и сделал это несколько недель назад, если бы не ты. Я остался из-за тебя.

Ни удивления, ни радости не отразилось на смуглом лице — только неколебимое терпение и что-то еще, столь искусно подавленное, что Стюарт этого не заметил вовсе. Оллав расцепил руки и двумя пальцами взялся за щеколду.

— Нас ждут. Я все же надеюсь, что жалеть тебе ни о чем не придется. Но из-за меня… именно из-за меня, мой храбрый рыцарь, тебе, полагаю я, и следует уехать.

Какое-то мгновение они молча смотрели друг на друга. Затем, не дожидаясь ответа, Баллах открыл дверь и, двигаясь проворно и легко, сбежал вниз по лестнице к лошадям.

На маленькой речушке к югу от Орлеана, на восточной оконечности коварно зеленеющих топей Солони, лежит обнесенный рвом город Обиньи-сюр-Нер, пожалованный благодарной нацией Джону Стюарту, который возглавлял шотландскую армию, сражавшуюся во Франции сто двадцать пять лет тому назад. Дважды сожженный англичанами и однажды сгоревший по чистой случайности, городок восстал из пепла, аккуратный, преуспевающий и благопристойный, со статуей святого Мартина, лавками, конюшнями, садами, домами, кузнями, фонтаном, мастерскими и замком изящной архитектуры, у ворот которого, под львами и саламандрами своих предков, теперешний владелец, разряженный в шелка, встречал гостей: О'Лайам-Роу, Тади, Доули и их провожатого, Робина Стюарта. А рядом с лордом д'Обиньи стояли двое — его шотландских родичей, сэр Джордж Дуглас и сэр Джеймс.

Визит вежливости начался.

Однажды Джона Стюарта д'Обиньи уже поразила широта интересов О'Лайам-Роу. И сейчас, представляя свои сокровища на суд искушенному уму Тади Боя, он невольно находил родственную душу в чудаковатом хозяине оллава. О'Лайам-Роу мог вогнать все общество в краску непристойными байками из Гоббам Саэра 47), но упоминание о Делорме 48), боге каменщиков, заставляло его умолкнуть, а имена Лимузена и Дюре 49), Россо 50) и дель Сарто 51), Челлини 52) и да Винчи, Приматиччо и Гролье 53) то и дело слетали с его уст. Робин Стюарт строил кислую мину, Тади Бой скромно держался позади, а принц блаженно слонялся по замку Обиньи и на следующий день — по другому красивому дому Стюарта на реке Hep, щупая серебро и вышивки, восхищаясь картинами, наслаждаясь фолиантами в драгоценных окладах и гобеленами, заморскими изразцами, кроватями из Милана и флорентийской инкрустацией по дереву, фресками и темными, величавыми мраморами из Италии. Оба дома были большими; штат прислуги: дворецкие, конюшие, фрейлины жены, воспитатели и пажи сына, горничные, служанки, священник, лекарь, виночерпий, повар, привратники и лакеи, булочник, сапожник и офицеры стражи — поистине неисчислим.

Глядя, как д'Обиньи вертит в своих больших, крепких руках какую-нибудь эмаль, слушая его культурную, шотландско-французскую речь, трудно было представить себе его на поле боя во главе роты аркебузиров, среди запаха лошадиного пота, заглушающего аромат притираний. Но он сражался; он был в тюрьме, пусть даже и по чисто политическим причинам; он командовал войском. И если судить по самым требовательным канонам, которые не в ладу с иссушающим, приобретенным кровью эстетизмом, то вкусы его представлялись облегченными, а суждения — до странности нестрогими.

В Ла-Веррери он показал гостям солонку работы Челлини, подарок короля.

— Король преподнес мне это несколько лет тому назад, — объяснил лорд д'Обиньи. — Сейчас у него другие статьи расхода. Ему нелегко проявлять щедрость, разве что по отношению к некоторым. Шенонсо — видали ли вы Шенонсо? Красивее, чем Ане, как я полагаю. Она проводит там едва ли не все свое время. Тридцать тысяч кустов боярышника растет у нее в саду, а прошлым летом король прислал девять тысяч кустиков клубники. Жаль будет, если она загубит такое поместье. Такие люди любят сорить деньгами. Видели вы Экуэн и Шантильи? Образец дурного вкуса. Много говорят о королеве — эта знаменитая флорентийская мебель, которая стоит у нее в Блуа. Флоренция, конечно, еще совсем недавно была на высоте. Но ведь королева вышла замуж в тринадцать лет, и в приданое были даны ей колыбель и два сундука — помните фразу — и все, что Екатерина знает о жизни при дворе, она изучила в царствование Франциска Носатого. А мы понимаем, что это значит…

Во время экскурсий по замку и по дому следом за ними всюду таскались Дугласы. Однажды, когда Тади Бой лениво облокотился о стол, чья-то рука неожиданно, резко опустилась на его запястье. Тонкая кисть Тади Боя оказалась пригвожденной к драгоценной столешнице, и длинные, гибкие пальцы обрисовались во всей красе.

— Не жалеешь ли ты иногда, Джон, — спросил Джордж Дуглас, не ослабляя хватки, — что такое вот чудо нельзя купить? Или можно, а?

После первого невольного движения правая рука Тади Боя расслабилась и покорно опустилась на стол. Все собрались посмотреть. О'Лайам-Роу разулыбался, но Робин Стюарт, который тоже вынужден был взглянуть на эту изящную руку, вдруг почувствовал, как в глубине его души рождается необъяснимая досада. И он заметил злорадно:

— Но с ладошки они не такие красивые, а? Боюсь, когда мастер Баллах учился жонглировать, он поймал-таки пару ножиков острым концом… А вот и аркада, о которой говорил его светлость.

Лорд д'Обиньи хмыкнул, сэр Джордж, улыбаясь, разжал пальцы; эпизод закончился, и маленькое общество повлеклось дальше.

А в другой раз, когда лорд д'Обиньи остроумно прошелся насчет недавнего испытания огнем, выпавшего на долю Стюарта, сэр Джордж улыбнулся:

— Жизнь при дворе что-то сделалась слишком рискованной. Надеюсь, Стюарт, и вы, и ваш спаситель читали Пинсона. Знаете эту книгу? «Искусство и навыки правильно морить».

Присутствующие в большинстве своем недоуменно воззрились на сэра Джорджа. О'Лайам-Роу взял со стола кусочек горного хрусталя и присвистнул. Книга, о которой упомянул Дуглас, хранилась где-то в неразобранной куче хлама, какую представлял из себя его мозг, и имела отношение не к убийствам, а к обработке дерева. Мягкое, круглое лицо просияло восторженной улыбкой, и принц Барроу, положив кусок хрусталя на место, повернулся к своему оллаву:

— Ты-то уж наверное это прочел, неугомонный мой.

— Ах, — отозвался Тади. — Дугласы хорошо разбираются в титулах. Тут бы я с ними спорить не стал.

За это он поплатился не далее, как тем же вечером, когда сэр Джордж всеми правдами и неправдами заманил его к себе в комнату и решительно запер дверь.

— А теперь, — сказал умнейший из Дугласов, снимая великолепный плащ, разглаживая колет и не спуская глаз с толстого, нечесаного создания, стоящего перед ним, — теперь, Фрэнсис Кроуфорд из Лаймонда, пришла пора побеседовать.

От кончиков черных волос и до стоптанных кожаных башмаков Тади Бой оставался невозмутимым. Отблески пламени, горящего в очаге, плясали под его веками.

— Вы, верно, говорите с эльфами?

Двигаясь изящно и непринужденно, Дуглас уселся в высокое, обитое гобеленом кресло и сложил кончики пальцев.

— Вы забыли. Я знаю ваше лицо, дорогой мой Кроуфорд. Я изучил его лучше, чем кто-либо, из моих коллег. Несколько раз я имел удовольствие причинить вам беспокойство, и я на вас не держу зла за то, что и вы при случае использовали меня. Иногда, насколько я помню, мы даже помогали друг другу. А в будущем… Кто знает? — Он устремил задумчивый взор на спокойное лицо Тади Боя. — Я полагал, что королева пригласит вас на сегодняшнюю встречу. Разве она все еще не доверяет вам? Или скрытничает для отвода глаз?

Комната была обставлена изумительно. В своем выцветшем шелковом камзоле Тади Бой оторвался от двери и снял со стены ацтекскую маску, горящую драгоценными камнями, с носом и ушами из чистого чеканного золота, и надел ее. В прорези рта блеснули зубы, и прозвучал глухой, металлический голос:

— Кетцалькоатль 54), повелитель тольтеков.

Сэр Джордж ждал, но голос так больше ничего и не прибавил.

— Мне что же, все разложить вам по полочкам? — сказал он. — Вдовствующая королева Шотландии и ее братья сегодня утром встречались с королем Генрихом. Они достигли соглашения, в результате которого наш дорогой шотландский друг граф Арран должен будет оставить управление Шотландией при условии, что, если маленькая Мария умрет бездетной, он станет шотландским королем. А вместо Аррана до совершеннолетия Марии Шотландией будет править всем нам хорошо известная француженка, Мария де Гиз, вдовствующая королева. Интересно?

— Очень. — Маска опустилась.

— И, значит, жизнь маленькой королевы любой ценой должна быть сохранена, с тем, чтобы ее мать до совершеннолетия девочки могла распоряжаться Шотландией по своему усмотрению; с тем, чтобы в должное время Мария вышла замуж за наследника французского трона; с тем, чтобы в будущем дофин сделался королем Франции, Ирландии и Шотландии, а все семейство Гизов — его правой рукой. Но не всех во французском королевстве радует такое представление о грядущих днях.

— Да что вы говорите?

— То, что есть. Ходят слухи, будто Диана стала слегка завидовать Гизам, а знай она то, что подозревают, к примеру, некоторые дамы из числа моих знакомых, она обозлилась бы по-настоящему.

— Здешние женщины, к слову сказать, чересчур уж обидчивы.

— С другой стороны, говорят, будто коннетабль не прочь бы ослабить и Гизов, и Диану, а маленькой королеве дать в мужья не дофина, как это предполагается, а какого-нибудь не слишком значительного герцога.

— Ну что ж: высоким этим господам карты в руки — и предполагают они, и располагают, -смиренно проговорил Тади Бой.

— Наконец, Екатерине, как известно, не нравится делить супруга с Дианой, с Гизами, даже со старым другом коннетаблем, хотя с последним в трудную минуту она и может вступить в союз. Англичан она очень не любит. Так, например, это она позаботилась о том, чтобы д'Обиньи, наш хозяин, не занимал высоких постов, поскольку его брат Леннокс, мой почтенный родич, который ненавидит вас, дорогой Лаймонд, от всей души, живет при английском дворе и претендует, причем не без оснований, на корону и Англии, и Шотландии. Ведь он, не будем забывать этого, происходит от шотландских королей, а его жена — моя племянница — является также племянницей покойного английского короля. Но указывать королям — неблагодарная задача. Коннетаблю пришлось выпустить д'Обиньи из тюрьмы, поскольку король любил д'Обиньи. Любовь, возможно, ослабела, но уважение осталось. Ни Екатерина, ни коннетабль не могут повредить д'Обиньи — они могут лишь держать его от короля подальше.

— У короля, кроме Гизов, есть и другие фавориты. Вы их всех прекрасно знаете. Это — Сент-Андре, Конде и д'Энгиен, а также видам, который сейчас отсутствует. Каждый из них ненавидит своего соперника, и почти все они, без исключения, ненавидят Гизов. Значит, если кто-то пытается убить маленькую королеву, то мать маленькой королевы находится в крайне затруднительном положении. С подосланным, наемным убийцей справиться легко. Но убийца, живущий при дворе, — совершенно другое дело. А вдруг это, скажем, сама Екатерина? — С тихим шелестом Тади Бой соскользнул с табурета, поднял колени к пухлому животу и уставился в потолок, разделенный на сегменты:

У госпожи Дофины

Нет ни забот, ни кручины:

Богатство есть, и краса под стать,

Но я хотел бы ее повидать…

А вдруг Диана? — продолжал Тади Бой. — Vielle ridee, vielle edentee? Видите, я и про нее могу сказать стишок.

— Еще бы вы не могли, — заметил сэр Джордж; в голосе его слышалось легкое раздражение. — Что уж, выложить все до конца? Королева-мать должна защитить свою дочь. И она должна держать это в тайне от всех — и от короля, и от придворных. Таким образом, человек, которого она выбрала, без ведома короля валяет дурака за его же собственным столом. Да слушаете ли вы меня?

Оллав отвел от потолка пустой, рассеянный взгляд.

— Разве не сижу я здесь, перед вами, трезвый, целомудренный, застегнутый на все пуговицы, свежий, как майское деревце? Что еще должен я сделать для вас?

— Сплясать, — кратко ответил сэр Джордж.

Улыбка до самых ушей прорезала темное, немытое лицо. Тади опустил голову, поднял руки и, изобразив недвусмысленный жест, сказал:

— Ответ вам — сладкое «нет», дорогуша моя.

К отказам, сладким или каким другим, сэр Джордж не привык. Он выпрямился в кресле:

— Вы хоть понимаете, о чем я говорю?

— Еще бы не понять, — весело отозвался Тади Бой. — Но три месяца в этой прекрасной стране кое-чему меня научили. Хотя бы этим четырем словам — сладкое «нет», дорогуша моя.

С минуту Дуглас сидел молча. Но он относился к породе людей, каких не так-то легко сбить с толку. И он добавил любезным тоном:

— Вам, наверное, пригодится дружба нового шотландского посланника во Франции.

Широкая улыбка осталась, а теперь и голос звенел откровенной насмешкой:

— Разве королева-мать уже выбрала нового посланника?

— Она выберет того, кого укажете ей вы, — сказал Джордж Дуглас. — Меня.

— А если нет?..

— А если нет, то Генрих II Валуа узнает, зачем королева-мать привезла с собой соглядатая и кто он такой.

В мягком голосе Тади Боя появились грустные нотки:

— Вот ведь какая незадача. Но не лучше ли вам было бы, право же, обратиться прямо к королеве-матери? Или вы полагаете — и правильно полагаете, — что она вас и слушать не станет? Боюсь, вам негде тут развернуться, мой храбрый воин.

— Осмелюсь предположить, что король Генрих выслушает меня охотно, — довольным тоном проговорил Дуглас. — И, как вы прекрасно представляете себе, королева-мать тут же отступится от вас.

Тади Бой покачал головой:

— Логика, логика: с какой же стати тогда высокородная дама удовлетворит вашу просьбу?

— Мне больно об этом говорить, но причина очень простая, — ответил сэр Джордж Дуглас. — Меня она не жалует, что верно, то верно, однако Лаймонд ей нужен больше.

Оба задумались. Наступила тишина, нарушаемая лишь шипением и треском огня в камине. Тади Бой потянулся, встал, снова взял ацтекскую маску, прицепил ее на затылок, подобно двуликому Янусу, и уставился на сэра Джорджа, который тоже поднялся, хотя и не так проворно.

— Задумано было неплохо, но вы переоцениваете вашего друга Кетцалькоатля и недооцениваете королеву-мать. Будь его возможности столь велики, как вы думаете, его бы уж непременно пригласили на пресловутую встречу. А оказать давление и все же получить отказ было бы нестерпимо, не правда ли? Так что на ваше счастье перед вами не Кетцалькоатль, а всего лишь Друимкли, достигший седьмой ступени, и на устах у него простое и понятное «нет».

Он отошел, повесил маску на место и повернулся к двери. Сэр Джордж Дуглас последовал за ним. Они прекрасно поняли друг друга. Лаймонд знал, что сэр Джордж всегда готов воспользоваться любой представившейся возможностью, но не станет никогда подвергать себя опасности, а сэр Джордж догадался, что Лаймонд раскусил его блеф. Однако при таком положении вещей можно было и еще кое-чем поразвлечься. Сэр Джордж сказал мягко:

— Вы достигли, друг мой, седьмой ступени заносчивости и заслуживаете того, чтобы вас немного побеспокоили.

— Dhia, тут вас уж опередили, — рассеянно сказал Тади Бой, кладя руку на щеколду. — А теперь позвольте преподать вам хороший совет. Страна всегда сильней, чем ее повелитель, мой благородный Дуглас. Сила страны равна силе ее песен. Не спеть ли вам теперь, сэр Джордж?

Сэр Джордж петь не стал. Он повернулся к Кетцалькоатлю, который таращил со стены пустые глаза, и, когда дверь закрылась, обменялся с индейским богом дерзкой улыбкой.

Дуглас был достаточно уязвлен и на следующий день постарался отыграться: намеренно, с недобрым умыслом он завел разговор о Шотландии, о третьем бароне Калтере и его жене-ирландке, а заодно уж о брате и наследнике третьего барона — Фрэнсисе Кроуфорде из Лаймонда.

Сэр Джордж полагал, что то, под какой личиной скрывается Лаймонд, известно лишь ему и О'Лайам-Роу. Но, к его крайнему изумлению, О'Лайам-Роу, обрушив лавину вопросов и проявив живой интерес, оказался его союзником. Друмланриг, который терпеть не мог Калтеров, был особенно мрачен, а лучник Стюарт попросту дулся и скучал. Но лорд д'Обиньи конечно же знал, что Лаймонд был общеизвестным врагом Леннокса, его лондонского брата, и имя младшего Кроуфорда связывали даже с женой Леннокса, Маргарет.

Но вместо того чтобы поносить Калтеров и тем самым способствовать травле, лорд д'Обиньи слушал молча и только один раз возразил:

— Этот парень точно светловолосый, как и мой брат; вот почему дорогой Мэтью так взбеленился, когда Маргарет… — Тут он осекся, вспомнив, наверное, что Маргарет — племянница Джорджа Дугласа.

К этому-то Дуглас и клонил.

— Светлые волосы легко выкрасить, Джон. Говорят, что этот человек сейчас во Франции.

Наступила гнетущая тишина; к своей досаде Дуглас понял, что слова его канули в пустоту. Лорд д'Обиньи заметил удивленно:

— Дорогой мой Джордж… неужели же мы должны целый день обсуждать захолустного авантюриста, кажется, даже бывшего галерного раба? Сегодня мы ждем акробата Ушарта, и, я надеюсь, мастер Баллах тоже сыграет для нас.

— Ах, проклятье. Тади Бой никуда не денется — и что может быть лучше доброго, забористого рассказа о похождении бродяги? — О'Лайам-Роу подлил масла в огонь: ему вовсе не хотелось прекращать такую расчудесную приватную забаву.

Тади Бой лежал ничком на подоконнике, подложив под живот свою лютню, и не принимал в разговоре никакого участия. Позже, после того, как Томас Ушарт по прозвищу Тош исполнил блестящий танец на канате, Тади Бой вчистую обыграл О'Лайам-Роу в карты и дал короткий, но бесспорно прекрасный концерт в честь хозяина дома, а затем в обществе О'Лайам-Роу, Робина Стюарта и Пайдара Доули отправился в Блуа. Визит закончился.

Ирландцы собирались сделать остановку в Неви. Сэр Джордж Дуглас, возвращавшийся в Блуа через Шамбор вместе с сэром Джеймсом и лордом д'Обиньи, которому пора было на службу, распрощался с оллавом, не сказав ни единого слова.

В дороге Стюарт снова атаковал Тади:

— Твоего принца ужасно интересует этот парень Лаймонд.

Оллаву не изменило обычное терпение.

— А твоего лорда д'Обиньи страшно интересует итальянское серебро. Это одно и то же: только О'Лайам-Роу коллекционирует бесполезные факты. — Тади не сводил глаз с костистого, напряженного лица Стюарта. — Разве не так?

— Итальянское серебро! Безделица работы Приматиччо, — злобно передразнил лучник своего командира. Все, конечно, слышали, какая бурная ссора разразилась между лордом д'Обиньи и лучником за закрытыми дверями. — Что бы стал он делать, если б очутился в траве рядом с гепардом? Запустил бы в кошку браслетом?

Потом они приехали в Неви. Скромный, прелестный особняк госпожи Бойл, где они остановились на ночь, был битком набит родственниками и друзьями, которые вот уже два дня бурно обсуждали новость: приезжает сам великий Кормак О'Коннор и будет жить здесь, вместе с ними. Все, как один, франкофилы и англофобы, Дойли и О'Дуайеры всегда были рады приветствовать мятежника. О'Лайам-Роу, его оллав и слуга явились в самый разгар веселья, были встречены поцелуями и объятиями и всю ночь; до самого рассвета, просидели без сна, принимая участие в жарких спорах. Тади Бой блистал, но из О'Лайам-Роу слова было не вытянуть. Уна не показывалась: два дня назад она уехала в Блуа и остановилась у троюродной сестры, чтобы принять участие в какой-то придворной церемонии.

Одеваясь поутру, Тади Бой забавлялся сверх меры по поводу необычной молчаливости О'Лайам-Роу.

Принц Барроу обул башмаки со вздернутыми носами, встал и осторожно потопал одной и другой ногой, а затем раздумчиво заговорил со своим оллавом:

— Было бы лучше для всех, представь себе, если бы ты занимался своими делами и не совался в мои.

Ошеломленный, Тади Бой обернулся.

— Но ведь я и еду в Блуа по своим делам. — Через минуту он добавил снисходительно: — А что касается заботы о благе ближнего, то ты верный друг, принц Барроу, и в этом тебе равного нет.

— Рад, что ты так считаешь, — сухо отозвался О'Лайам-Роу.

В глазах оллава, стоявшего позади, мелькнуло легкое замешательство.

 

Глава 4

БЛУА: ВСЕ ПРЕЗРЕННЫЕ ИСКУССТВА

Музыканты и те, кто принимает участие в забавах, то есть всадники и колесничие, возницы и заклинатели, лицедеи, фигляры и жонглеры, шуты, мимы — все презренные искусства… За них несет ответственность тот, с кем они пришли, — ведь это он им платит, а в отдельности каждый из них подл и за себя отвечать не может.

Когда ирландцы вернулись в Блуа, при дворе заправляли дамы. Король вместе с лордом д'Обиньи и его офицерами охотился на кабана в Шамборе. Для женщин же, оставшихся дома, приезд Тади Боя, бледного, желчного, полного измышлений, был подобен явлению чудища с волшебным цветком.

Им надоело бродить в заиндевелых стенах лабиринтов, надоело обмениваться бородатыми остротами у камина, где высоко горело пламя, душистое от розмарина и можжевельника; надоело даже смотреть, как Тош и его ослик в своей деревянной сбруе скользят от шпиля к шпилю, — и дамы, окутанные облаками пачули, окружили оллава, требуя все новых и новых развлечений. О'Лайам-Роу нашел Уну в доме ее друзей: она ездила верхом, охотилась с соколами, играла в шахматы со своими поклонниками — и принц добродушно, без единой жалобы присоединился к их числу. Он даже купил девушке нового волкодава. Собака была неплохая, но все же не Луадхас.

Как раз перед приездом Генриха королева Екатерина пригласила О'Лайам-Роу на один из своих послеполуденных приемов. Становилось ясно, что оскорбление на площадке для игры в мяч было почти заглажено стараниями оллава — скоро должны были пасть и последние препоны. Принц явился, розовый, улыбающийся, многословный. Блеск и разнообразие роскоши очень его развлекли: обрызганные духами перья, шелестящие широкие юбки с фижмами и кружева из Жено; сетчатые чулки и туфли с драгоценными пряжками; крахмальные чепцы и шапочки, расшитые бисером; сетки на волосах и плоеные капюшоны; выщипанные брови и завитые локоны; меха рыси, виверры и соболя калабрийской выделки, влажные от тепла и распространяющие удушливый запах; полупрозрачные шарфики, которыми дамы, входя в сад, прикрывали нижнюю часть лица и которые с непринужденной вульгарностью высшего света прозывались coffins a roupies . Тади Бой, в тот раз отсутствовавший, перевел это позднее.

Затем О'Лайам-Роу был представлен вдовствующей королеве Шотландии. Встреча произошла в ее собственных апартаментах, и при ней находились только леди Флеминг и Маргарет. О'Лайам-Роу, который из упрямства не пожелал сменить свой шафрановый наряд ради одной из премудрых старух Тади Боя, заметил, несмотря на свою беспечную, спокойную отрешенность, что Мария де Гиз даже и не взглянула на фризовый плащ. Ирландец был принят любезно, со всеми церемониями. В конце, с внезапностью, которая насторожила его, королева в твердых, четко отмеренных английских выражениях поблагодарила принца за то, что тот способствовал созданию и поддержанию alter ego Кроуфорда из Лаймонда.

Принц Барроу сделал это лишь потому, что сама мысль оставить в дураках сильных мира сего очень его забавляла. Но он предпочитал не помнить о том, что если Лаймонд был орудием в руках королевы-матери, то и он в какой-то степени служил тем же целям. Словно прочитав его мысли, Мария де Гиз сказала:

— Мне жаль, что он проявил себя… с несколько неожиданной стороны.

— Но, государыня, — возразил О'Лайам-Роу, углубляясь в свою любимую доктрину, — когда человек проникнут искусством до сердцевины плоти своей и до мозга костей, не следует плакаться по поводу потертого платья, дурной компании и непристойных манер. Свобода духа, забвение условностей и прекрасная, беззаботная полнота беспредельных ощущений — вот что заставляет душу парить в облаках и кружиться на ветру.

— Вы раскрыли секрет Тади Боя, — сказала леди Флеминг язвительно. — Думаю, душа его парит и кружится, как ветряк на Гаронне. Ведет он себя до крайности вульгарно.

О'Лайам-Роу улыбнулся, но улыбка получилась немного вымученной. В шкафу он заметил брошенную тряпичную куклу: платье на ней было порвано, волосы отклеились, голова безвольно поникла. И в его желудке, мягком, чистом, омытом здоровыми соками и работающем усердно, как маслобойки на ферме, появилось какое-то странное трепетание.

На следующий день вернулся король. Арчемболт Абернаси прекратил возиться со своими клетками во внутренних дворах замка и удалился на городские квартиры, где, кроме него, обитали его помощники, несколько медведей и канатоходец Тош. Ослик, привязанный на террасе замка, предчувствуя тяжелые дни, сердито кричал. Уна О'Дуайер в предпоследний день своего пребывания в Блуа приняла О'Лайам-Роу, явившегося с предпоследним визитом. Братья Бурбоны и другие молодые дворяне освободились от чопорного этикета, царившего в Шамборе, и, резвые, как щенята, устремились наверх к Тади Бою.

Теперь уже они ждали от него не только музыки. Оллав поделился с ними мыслью, которая пришла к нему в Неви, и молодежь тут же приняла ее и начала строить планы.

Тади Бой предложил разбиться на пары и бежать по крышам от собора до замка по маршруту, обозначенному вехами и проложенному заранее королевскими стрелками. Новость о предполагаемом состязании распространилась с невиданной быстротой. После ужина, когда весь двор смотрел поединки борцов, среди стрелков и лучников царило неслыханное возбуждение, и лорд д'Обиньи, один из немногих офицеров, знающих толк в таких делах, заподозрил в подобном оживлении что-то неладное. Одного из лучников принесли со сломанной ногой, и ликование усилилось. Короля не поставили в известность: естественная предосторожность, когда речь идет о состязании такого рода. Тади Бой решил, что бег по крышам Блуа должен начаться с наступлением ночи.

Вечер был на исходе. Борцы закончили выступление. Королева встала, король удалился, а половина французского двора, даже иные женщины, скромно закутанные в плащи, с факельщиками, лучниками, оруженосцами, слугами незаметно выскользнули за пределы замка и по крутым улочкам стали подниматься в самую высокую часть Блуа. Во главе процессии, рядом с маршалом де Сент-Андре, молодыми Колиньи, молодыми Бурбонами, молодыми Гизами и толпой музыкантов, вприпрыжку бежал Тади Бой, объясняя, ко всеобщему ликованию, зачем ему нужно остановиться на полдороге и кого он хочет почтить серенадой.

Особняк Мутье на улице Попугаев, с его башенками и мезонинами, фонтаном и апельсиновыми деревьями, внутренним двориком, украшенным венецианской мозаикой, окнами в мелких свинцовых переплетах и с мраморными подоконниками, располагался высоко, на крутых проулках, что вились по склону холма от собора к дальней оконечности города. От перекрестка Сен-Мишель и выше обнесенные заборами дома смотрели в лицо друг другу и так близко склонялись один к другому над кирпичной мостовой и истертыми ступенями, что мезонины почти соприкасались, и дымоходы смешивали пахнущий можжевельником дым. Порой какой-нибудь зажиточный горожанин перекидывал через улицу галерею с рядом высоких окон. В подвижной тени деревьев гаргульи, грифоны, раскрашенные херувимы мерцали, озаренные светом фонарей, что зажигались во внутренних двориках. Здесь жили богатые купцы, городские чиновники и даже придворные прошлого и нынешнего короля с их семьями. Дом самого Конде находился неподалеку, а де Гизы обитали ближе к замку, ниже по склону холма.

Хотя и густонаселенная, улица Попугаев не была шумной. Ночью мало кто ездил по ней верхом. Цокот копыт по кирпичной мостовой, усиленный стенами, разносился как морской прибой; если за три улицы отсюда гарцевало несколько всадников, это бывало похоже на отдаленный рокот бури. Большинство жителей квартала после темноты предпочитали сидеть дома, а если и выходили, то хорошенько вооружались и захватив факельщиков — так что, если кто-то собирался пропеть серенаду или устроить бег по крышам, и притом не объявляя до поры до времени о своих намерениях, ему волей-неволей приходилось идти пешком.

Эли и Анна Мутье на следующий день покидали Блуа, чтобы, по своему обыкновению, провести зиму на юге; и соответственно Уна О'Дуайер должна была вернуться в Неви к тетке. Все ее поклонники, свободные в этот вечер от придворных обязанностей, пришли в особняк Мутье попрощаться с ней; было также много друзей хозяина и хозяйки дома. Меж ними находился и Филим О'Лайам-Роу, запасшийся бесконечным добродушным терпением.

К полуночи танцы окончились, вино было выпито и гости отправились восвояси. Все, кроме О'Лайам-Роу. Эли, раскрывши рот, сцепив руки на расшнурованном колете, крепко спал рядышком со своей молодой женой перед потрескивающим пламенем камина — и тут же, протянув забрызганные грязью сапоги к покрытому парчовой скатертью столику, сидел О'Лайам-Роу и смотрел, подняв бровь, на Уну О'Дуайер, которая о чем-то мечтала, застыв на высоком кресле, и черные ее волосы, растрепавшиеся во время танца, свободно раскинулись по плечам. Отблески пламени играли на серебряной посуде у его локтя, на позолоченной деревянной резьбе, которой были покрыты стены, хорошо натертые воском, дабы жар и дым очага не попортили их: скользили по темным фигурам, украшающим высокий свод камина. Эли Мутье, даже полуодетый, выглядел так, как и подобало выглядеть процветающему торговцу шелком и бархатом; у Анны, сладко спавшей рядом с мужем, рукава были расшиты жемчугом.

О'Лайам-Роу еще пристальней взглянул на Уну, голова которой глубоко погрузилась в сочный бархат обивки. На девушке тоже было красивое платье, но она носила его, как волна — водоросли, бездумно и расточительно, словно зная, что завтра прибой доставит ей новую богатую дань. Безжалостно яркий свет пламени обнаруживал круги, оставленные бессонницей на лице, всегда таком гармоничном и мягком. В первый раз с той достопамятной встречи в «Золотом кресте» О'Лайам-Роу ни с кем не делил ее внимания — и он заговорил, тихо, чтобы не разбудить супругов:

— Не странно ли ехать во Францию за мужем, когда столько великолепных саксов и нежных, чувствительных кельтов, и бесконечных сочетаний тех и других остались дома, в Ирландии?

На предательски ярком свету что-то дрогнуло в ее лице, но ни досады, ни оживления не обнаружил ее голос, и она даже не пошевелилась, отвечая принцу:

— Разве лучше сидеть в глинобитной хижине, провонявшей селедкой да чесноком, и держать на коленях миску с капустным супом? Ты-то сам зачем приехал сюда?

— Ох, горе мое: да чтобы сменить обстановку, — отозвался О'Лайам-Роу. — С тех пор как великий Генрих VIII, король Англии и Ирландии, приказал долго жить, на зеленых наших полях не продохнуть от тайных французских посланников, да тайных шотландских посланников, да тайных папских легатов — и всем им не терпится вывести нашу древнюю страну на светлый путь свободы.

Уна посмотрела ему прямо в глаза:

— А тебе, я так понимаю, свобода ни к чему?

— Мне?! — повторил О'Лайам-Роу, обескураженный. — Нет, ни к чему. Политикой пускай занимаются те, кто в этом понимает, а сыновьям Лайама довольно их замка, да вересковой пустоши, да доброй беседы в Слив-Блуме за сушеной треской, да время от времени наездов к соседям, чтобы с ними распить бутылочку.

Задумчиво сведя черные брови, она отвернулась к камину и, не отрывая от пламени серо-зеленых глаз, принялась размышлять над подобным редким явлением.

— Значит, ты счастлив под игом английских вице-королей и Звездной палаты. Ты не переживаешь из-за того, что тебя в любой момент могут отправить в Лондон, а там казнить без суда или заточить в тюрьму. Шотландцы заняли Ульстер от Дороги Гигантов до Белфаста, и сам Джеймс Макдоннелл имеет под началом Гленов из Антрима, а также десять тысяч красноштанного сброда. Тебе же и горя мало. Ты доволен тем, что гарнизоны стоят в каждом городе, и деньги наши ничего не стоят, и парламент в Ирландии не созывался вот уже семь лет?

Краткое молчание, наступившее вслед за тем, прервал мягкий голос О'Лайам-Роу:

— В последний раз Ирландия имела своего короля, mo chridhe , триста пятьдесят лет тому назад. А я — не rig-domna .

Румянец, редкий на бледной коже Уны, внезапно залил все ее лицо. Эли глубже погрузился в кресло и захрапел. Поэтому Уна, хоть и полная негодования, вынуждена была говорить тихо, перегнувшись через богато убранный стол.

— Неужели судьба твоей родины совсем не волнует тебя? Мне трудно в это поверить.

В голосе О'Лайам-Роу послышался мягкий укор:

— Если столько великих умов и могучих владык суетятся вокруг, с чего я-то буду вмешиваться? Я -могу понять, что значит caritas generihumani: если ты меня на это подвигнешь, я готов оказать посильную помощь. Но там, где уравновешенность, свобода духа и чувство меры изменяют людям, разве не должен кто-то стоять по ту сторону ограды, время от времени поднимаясь на цыпочки и показывая язык? — Тон его сделался суровым. — Ты не сможешь убедить меня, дорогая. Как Папа Римский сказал о сыне своем Ипполито: «Он сошел с ума, проклятый мальчишка, он сошел с ума. Он не хочет становиться священником».

В словах его звучала неподдельная искренность. Какое-то время оба молчали, потом Уна сказала резко:

— Тогда зачем ты остался во Франции? Ведь, кажется, очевидно, что…

О'Лайам-Роу быстро прервал ее:

— Разумеется, очевидно. Но я собираюсь, начиная с сегодняшнего вечера и до твоей свадьбы, преподнести тебе семь гончих на серебряных цепочках с золотыми шишечками — если только удастся мне доставить их живыми в твой дом, — и когда ты полетишь по лесам на ретивом коне, и встретишь своего оленя, и затравишь его до смерти, то вспомнишь об О'Лайам-Роу.

Говорил он с натугой, хотя и старался всеми силами сохранить легкомысленный, насмешливый тон. Душа Уны вдруг вся отразилась в ее лице, на лице, лбу появились мелкие, сухие морщинки, которых раньше не было, и она заглянула О'Лайам-Роу прямо в глаза.

— У меня было много собак, О'Лайам-Роу, и много возлюбленных.

— Но ни среди тех, ни среди других, — сказал он, — у тебя не было друзей. Одно время я думал, что смогу стать твоим другом.

— То, что случилось с Луадхас, — промолвила Уна, — случается со всеми моими друзьями. А твое место — ты же сам только что сказал — за оградой. И если бы ты нравился— мне, если бы я любила тебя, я ответила бы точно так же.

Лицо О'Лайам-Роу застыло, но голос звучал беспечно:

— А может, все-таки я нравлюсь тебе, может, все-таки ты меня любишь?

Именно этот момент выбрал Лаймонд, чтобы поднять барабанную дробь. Оглушительный грохот взмыл над высокими стенами; как по команде, засветились окна. В особняке Мутье Эли, покачиваясь, хрипя, вскочил на ноги; его жена Анна проснулась, беззвучно ловя воздух ртом, а Уна О'Дуайер застыла в кресле, будто обратившись в соляной столб: минута, настроение, ответ — все пропало.

О'Лайам-Роу первый пробрался к балкону, первый выглянул во двор, где черные кроны невысоких деревьев дрожали в желтом свете фонарей: на узкой дорожке, ведущей к воротам, густо, как рассада на гряде, толпились молодые люди, их бриллианты, их высокомерная скука и их остроты оскорбительно сверкали под настежь распахнувшимися окнами. Полковые барабаны прогремели как канонада и разом смолкли. И после короткой паузы — словно какой-то гигант набирал воздуха в могучие легкие — горнисты из свиты самого Сент-Андре разорвали в клочья ночную тишину: сочный, зрелый, будто исполненный на органе Уинчестерского собора, зазвучал великолепный дифирамб.

— Что это?! — вскричала Анна Мутье, но ее почти никто не расслышал; однако же О'Лайам-Роу ответил, и в голосе его уже не было ни беспечности, ни насмешки:

— Несколько горнов, гобой, маленькая флейта, виола, два военных барабана, три длинных флейты да редкостный юнец, доступный с обеих сторон, перед которым склоняются ветви орешника: мастер Тади Бой Баллах.

На глазах у всего двора бессовестная серенада в честь Уны О'Дуайер набирала силу.

До девушки так и не дошло, что ее безжалостно высмеивают, пока она сама не увидела Тади Боя, который, стоя у ворот, дирижировал своим оглушительно бряцающим оркестром. В бешенстве она ринулась в дом, но рука мудрого Эли Мутье остановила ее.

— Нет, детка. Если это не знак любезности, то испытание. Так или иначе, но ты должна выказать свою признательность. Стой на балконе и улыбайся.

— Улыбаться?! — Она уставилась на Эли глазами, сверкающими от гнева. — Этой банде прохвостов, визжащих, как недорезанные свиньи?

— Не нужно. Я пойду прогоню их, — сказал О'Лайам-Роу.

— И выставишь нас на посмешище перед всем двором? — Голос Уны буквально пригвоздил его к месту. — Если бы мне, глупец, был нужен защитник, я бы выбрала кого-нибудь получше, чем пушистый, с белой мордочкой котик из Брисал-Брик. — О'Лайам-Роу отступил, а музыка продолжала греметь.

Они играли Брюмеля и Сертона, Гудимеля и Лассуса, Виллатра и Ле Жена 55) — и все из рук вон скверно. Появился стражник и заторопился прочь с полными горстями золота. Одного слова, одного доброжелательного взгляда д'Омаля, Сент-Андре, д'Энгиена было достаточно, чтобы утихомирить самого сердитого из разбуженных соседей. О'Лайам-Роу, спрятавшись в тени, смотрел, как Уна, прямая, будто свечка, стоит на балконе и слушает. Вот девушка повернулась к нему и, не извинившись, попросила об услуге. Он согласился не думая, подчиняясь порыву, как в свое время Луадхас. Внизу, обнимая столб, Тади Бой весело распевал по-гэльски:

Кто бы ни была эта женщина,

Шотландка или ирландка:

Это женщина с козьей шерстью,

Это женщина-скалолазка…

Тут глаза Уны блеснули; в душе О'Лайам-Роу медленно поднимался нечасто завладевавший им гнев.

Вскоре после этого она ушла с балкона, и ворота особняка Мутье гостеприимно распахнулись: исполнителей пригласили во двор отведать супу и вина. Вместе с музыкантами вошли все те, кого мучила жажда: слуги, оруженосцы и даже иные прохожие. А придворные, едва музыка смолкла, двинулись дальше.

На глазах у всех этих толпящихся на улице и у ворот, вытягивающих шеи людей Уна прошла по двору, собственноручно разливая суп; над мисками клубился пар, плотный и белый при лунном свете. Так, с прозрачной вуалью, что извивалась между ними, поднимаясь к небу, Уна встретила Тади Боя.

Озаренное улыбкой, мерцающее в свете фонарей, его лицо, злорадное, внимательное, было снова маской Кетцалькоатля. Уна поставила миску на его протянутые ладони и сказала ровно:

— Спасибо вам, мастер Баллах. А я-то все думала: как же это сделать так, чтобы лучшие вельможи Франции обратили на меня внимание.

Тади Бой обмакнул в суп длинный палец и поднял его.

— Язычки жаворонков, да? О, это ночь торжества великой ирландской культуры. У нас было три длинных флейты, прошу заметить, а длинную флейту не так-то просто поднять с постели после девяти вечера… Это не ус ли О'Лайам-Роу я разглядел там, наверху?

— Да, его.

— Мой господин и повелитель. Он может гордиться сегодня ночью. Не собирается ли он сам сойти вниз?

— Нет, не собирается — и тем лучше для тебя, скажу по правде, что не собирается. Ты, может, думаешь, что ему все это пришлось по нраву?

Лицо Тади Боя, прожженного скомороха, удрученно вытянулось.

— А разве нет?

— Представь себе, нет, — мрачно произнес голос О'Лайам-Роу у самого его уха. Повернувшись спиной к оллаву, принц Барроу продолжал: — Твои родичи любезно предложили мне остаться, но я бы охотней ушел. В замке я должен кое-что сделать и кое с кем поговорить.

Уна сделала шаг по направлению к нему, но остановилась. Тади Бой не сделал и того. Когда она вновь оглянулась на оллава, тот уже что-то напевал в толпе пьяных горнистов, и двое слуг из свиты Сент-Андре, которых отправили с дальнего конца улицы, пытались его поторопить. Бег по крышам вот-вот должен был начаться.

О состязании Уна услышала от музыканта, игравшего на виоле, который угрюмо укладывал инструмент в футляр. Он устал, ему было холодно и скучно, и он вовсе не намеревался ждать, пока эти молокососы в темноте побегут по крышам от собора к замку.

— Они все с ума посходили, — подытожил музыкант. — Они все перепились. И сломают себе шеи.

— Вот это, — сухо заметила Уна О'Дуайер, -было бы просто замечательно.

На широкой, озаренной луною площади выше улицы Попугаев толпились люди: это место притягивало их, как магнит — металлические опилки; тени от дыма и медное сияние факелов скользили по фасаду недостроенного собора. Горожане постарше, заслышав шум и увидав внизу веселящихся щеголей, заткнули уши и с ворчанием вернулись в постели, но придворные сикофанты 56), мастеровые, игроки и гуляки, так же, как и поклонники каждого из двадцати состязающихся, высыпали на площадь, чтобы увидеть, как начнется бег, стартующий с синей черепичной крыши особняка Сент-Луи.

Робин Стюарт, который, не подозревая ни о чем, ходил по поручению лорда д'Обиньи и теперь возвращался в замок, был захвачен людским водоворотом: толпа увлекла его с собою на вершину холма, где он и налетел со всего размаху на что-то мягкое, широкое, черное — это был мастер Баллах. Оллав тут же схватил его за руки.

— Скажи, какой Моисей воззвал к тебе? Какой посланник Бога заставил тебя восстать? — Тади Бой явно провел какое-то время в отеле. — Я думал, ты сегодня дежуришь.

— Я и дежурил, но теперь возвращаюсь. Что это за бред тут все повторяют? Ведь не побежишь же ты по крышам в таком состоянии?

На темном, потном лице появилось выражение упрека.

— В каком таком состоянии?

— Да еще и ночью. Ты ведь убьешься. Бог мой, разве ты не знаешь, как король любит Сент-Андре? Если он упадет по твоей вине…

— Если он станет… станет падать, — сказал Тади, отпуская лучника, — то на улице через каждые пять шагов найдется дама, готовая подхватить его.

— Ладно, но ты-то ведь не хочешь разбиться насмерть. Ты сейчас пойдешь со мной, — распорядился Робин Стюарт, в свою очередь крепко хватая оллава.

Тот дернулся, извернулся — и в руках у лучника остался пустой колет. С увитой виноградом стены отеля послышался смех: Тади карабкался вверх, цепляясь за лозы, пока его нечесаная черная голова не показалась на фоне бескрайнего, омытого лунным сиянием неба. Он позвал Стюарта.

— Давай поднимайся, мне нужен напарник.

— Слезай, не дури.

— Боишься?

Лучник поджал свои тонкие губы:

— Да слезай же вниз, дуралей. Пусть другие, если хотят, ломают себе шеи. Ведь это же не твоя страна, прах ее побери.

— И не твоя тоже. Давай покажи им всем, чего стоит твоя страна. Поднимайся.

До них обоих долетел снизу дикий кошачий концерт. Стюарт заговорил; глаза его, устремленные кверху, казались белыми в глубоких впадинах.

— Нужно больше мужества, чтобы отказаться от глупой затеи, чем чтобы следовать за…

Кучерявый, пузатый, влекомый демоном по крышам Блуа, Лаймонд скинул с ног башмаки, и они, описав две сверкающие дуги, попали в толпу, запрудившую все подъезды к отелю. Затем он встал на колени и протянул руку.

— Друг мой Робин… Давай побежим вместе.

И Робин поднялся на крышу.

Эту ночь Робин Стюарт вспоминал всю свою жизнь. Памятной она оказалась и для принца Барроу, который с Пайдаром Доули, оставшимся далеко позади, шел к дому большими шагами, борясь с неведомым прежде чувством и с тоскливым ощущением душевной смуты и не замечая, как некие тени сгущаются в углах. Памятной выдалась она и для Дженни Флеминг, которая не одна ночевала в своей прелестной спаленке в замке. И, наконец, памятной была она и для Уны О'Дуайер, которая чуть не до зари сидела в опустевшем особняке Мутье, глядя невидящим взором в прогоревший очаг.

 

Глава 5

БЛУА: МЕРА ЗЛОБНОГО УМЫСЛА

Король освобождается от ответственности за несчастные случайности, происходящие по вине расселины, что пересекает его зеленую лужайку. Если расселина такова, что ее можно заровнять или засыпать, но этого не было сделано, мера злобного умысла должна учитываться при разборе подобного дела.

Из тех, кто начал бег, немногие достигли цели. Десять пар стартовали с покатой крыши особняка Сент-Луи, озаренные луной, бесплотные, как некие фавны, в белых рубашках, длинных чулках и коротких, изящных штанах пуфами. Узкие улочки внизу были засыпаны по колено бархатными колетами, камзолами и плащами, а водостоки сверкали драгоценными пряжками туфель. Сент-Андре нагнулся и крикнул, чтобы подали факелы.

Светляками они взметнулись вверх, рассыпая вокруг себя багровые искры; молодые люди на крыше ловили их с ругательствами и смехом -и вот каждая пара выпрямилась, высоко держа над собою зажженный светоч.

Тади Бой последним поймал свой факел. Под неряшливой оболочкой, под чрезмерной полнотой, означающей потворство плотским желаниям, Робин Стюарт снова распознал тот блеск раскаленной добела жизненной силы, который поразил его, зрелого мужчину, в Руане, Сен-Жермене и Блуа. Поэтому он сделал последнюю попытку. Трезвый, как стеклышко — единственный из всех двадцати, — он протянул руку к оллаву, чтобы остановить его. Почувствовав прикосновение, Тади обернулся, прочел все, что нужно, на лице лучника и, не слушая слов, сорвал с него широкополую шляпу и поджег ее.

— Она тебе больше не понадобится. — И, зажав пылающую шляпу двумя пальцами, он с размаху швырнул ее вниз.

Но тут д'Энгиен крепко вцепился в оллава:

— Поджигай его всего, милый мой, и сталкивай туда же.

Сверкнули белые зубы Тади; глаза блеснули пьяным весельем.

— Робин — мой напарник, монсеньер.

Унизанные перстнями пальцы еще крепче вцепились в его рубашку.

— Ты побежишь со мной. — Черные глаза д'Энгиена блестели на настороженно улыбающемся лице. — Ты сильно пьян, мой милый. Доверь мне твои прекрасные руки. Я не допущу, чтобы ты упал.

Лаймонд не пошевелился и не отвел взгляда.

— Поищите себе нового lamdhia . Свои руки я доверяю единственному из нас, у кого с самого ужина во рту не было ни капли.

Жан де Бурбон, сьер д'Энгиен, вовсе не был порочнее прочих, но выделялся своей необузданностью. На столь резкий отказ он ответил очень просто: так сильно пихнул Робина Стюарта в грудь, что тот пошатнулся и заскользил по скату. У водостока лучник упал. Как только спина его коснулась края, Тади Бой растянулся во всю длину и в последний момент подал ему руку. Второй рукой оллав обхватил Робина Стюарта за голову, что помогло тому восстановить равновесие. Лучник перевернулся, схватился за гаргулью, подтянулся и вновь залез на крышу. Тади Бой подтолкнул его на прощанье и уселся, насмешливо глядя на д'Энгиена, который стоял молча и тяжело дышал.

Из всех присутствующих лишь один Сент-Андре сохранил достаточно ясный рассудок, чтобы заметить произошедшее. Он схватил молодого аристократа за шелковый рукав, что-то коротко сказал ему, и д'Энгиен ответил колкостью; затем, глядя в упор на Робина Стюарта, он коротко извинился и повернулся к лучнику спиной. Поймав взгляд Тади Боя, Сент-Андре улыбнулся и пожал плечами; тут загремели барабаны, все внезапно умолкли, и он нагнулся, чтобы поймать белый пакет, брошенный снизу. В пакете находились первые ключи. Правила были известны всем. Тот, кто ступит ногой на землю, выбывает из игры. В ключе содержится зашифрованное указание на ближайшую цель — то или иное здание. В каждом из этих зданий лежит новый ключ и слово, которое следует запомнить. Победит та пара, которая первой достигнет замка, не спускаясь вниз, и восстановит все послание целиком.

На крыше, озаренной багровым светом смоляных факелов, было поразительно жарко. Перед ними, словно разинутая пасть некоего чудовища, скошенные, изогнутые, горбатые, теснились крыши Блуа, спускаясь вниз по холму, туда, где вздымалась громада замка, иссиня-черная на зеленовато-черном небе, усеянном колючими льдинками звезд. Слева, чуть различимая за сомкнутыми рядами печных труб, Луара блестела, как олово, окаймленная темными силуэтами деревьев. Все наверху было исполнено холода, блеска и тишины: прекрасное зимнее небо, под которым так хорошо отдыхается юным. С ревом, от которого задребезжали стекла, бег с препятствиями начался.

Сперва опасность крылась в самом количестве состязающихся. Они бежали плечом к плечу по гребню покатой крыши, толкаясь, лягаясь, перебрасываясь шуточками, огибая горячие трубы, оскальзываясь на синих черепицах. Следующий дом, до которого оставался какой-нибудь ярд, был расположен ниже. Стюарт заколебался, но Тади Бой, бежавший рядом, прыгнул в пустоту и упал, пружинисто подскакивая, на камышовую кровлю. Стюарт тоже прыгнул, Тади поймал его, и оба побежали дальше.

Крыши трех следующих домов располагались на разных уровнях, но расстояние было все же преодолимым. Достигнув четвертого, они оказались перед гладкой стеной из камня и кирпича, которая на целых три этажа уходила в небо. Правда, между кирпичей кое-где можно было найти опору. Тади Бой посмотрел, как лидеры гонки принялись взбираться по отвесной стене. Затем поднял голову к небу, обратил взгляд на своего напарника и, отступив немного, нарочно потушил свой факел. Потом развернулся к улице и бросился бежать. Стюарт видел, как он помедлил у водосточной трубы, примерился и, раскинув руки, перепрыгнул через узкую расселину, зияющую между домами. Расстояние было не слишком большим, а противоположная крыша — плоской. Тади приземлился на самый край, кувырнулся вперед и вскочил на ноги в тот самый момент, когда Робин Стюарт, отчаянно мотая локтями, с грохотом последовал за ним. Пока лучник поднимался, Тади Бой, бегущий легко, уже преодолел половину улицы, спускающейся вниз по склону холма. Стюарт побежал следом; зубы его были крепко сжаты, а в груди горело ярким пламенем великолепное мальчишеское озорство.

Ниже они вновь перепрыгнули на другую сторону и по факелам, которые метались далеко позади, определили, что с помощью своего обходного маневра выиграли два дома. Они добрались до перекрестка Сен-Мишель и остановились перед высокой покатой крышей особняка Дианы де Пуатье.

Хозяйки не было дома: когда король наезжал в Блуа, она всегда ночевала в замке. Ключи, к которым они стремились, по одному экземпляру для каждой пары, лежали на чердаке. Карабкаться по витым колонкам мезонина и по резным наличникам было нелегко. Тади Бой лез по стене, как мартышка, а Стюарт ждал, с тревогой поглядывая на факелы: следующая пара добралась до места, когда оллав вылез на крышу из чердачного окна. Он ловко пнул ногой подползавшего к окну де Женстана, и юный франко-шотландец с криком полетел в темную комнату; а Тади, присоединившись к Стюарту, при лунном свете стал разбирать написанное. Читал он несколько мгновений — слишком долгих, по мнению Стюарта, — и наконец со словами «Ладно, поехали» бросил вниз, на улицу, скомканную бумажку. Стюарт безоговорочно подчинился. Акростихи — хоть на французском, хоть на иврите — были для него китайской грамотой.

Улица Жуиф начиналась от перекрестка, и нужный им дом располагался в самом дальнем ее конце. Разрыв теперь сильно сократился. Три пары бежали за ними по пятам: д'Энгиен со своим братом Конде; брат Тома Эрскина Артур с Клодом де Гизом, герцогом д'Омалем; и Сент-Андре, напарником которого был Лоран де Женстан. Чуть поодаль бежали две другие пары, а позади, двигаясь покорно, по инерции, тащились еще четверо: либо им не удалось взобраться на чердак, либо они не сумели расшифровать послание. Только они теперь и несли факелы; те, кто вел гонку, следуя примеру Тади Боя, предпочли довериться темноте. Не зная ключевого слова, какое запомнили их более счастливые соперники, они не имели никаких шансов на победу и бежали теперь из чисто спортивного интереса.

Зрители внизу бежали тоже, в их руках раскачивались фонари, дымились факелы; отовсюду слышались оскорбительные или подбадривающие крики. Оскальзываясь, подпрыгивая, Стюарт ни на что не обращал внимания. Вот какой-то кот, шипя, выскочил из-за угла — и лучник остановился, едва не задохнувшись от страха; в другой раз под ногой треснула черепица — и он весь застыл, ухватившись за водосток; черепица же заскользила вниз, упала на. мостовую и разбилась с мелодичным звоном.

— Боже правый, дорогой ты мой: поплевывать нам сегодня некогда! — воскликнул Тади Бой, пробегая мимо. Стюарт ухмыльнулся, собрался с духом и припустил следом.

А потом, на несколько минут опередив своих соперников, они стояли высоко на бельведере какого-то купеческого особняка: перед ними простиралась расселина шириною в двенадцать футов, отделявшая их от покатой крыши нужного дома; высоко над их головами вздымался ее гребень, украшенный лепниной, утыканный высокими дымовыми трубами; чуть ниже начинались недосягаемые водостоки, а еще ниже находилось единственное во всей стене окно. Окно было широкое, с узеньким балкончиком, и перила его оканчивались остриями. Крыша, на которой стояли Тади Бой и его напарник, шла под уклон, серебристо-голубая в лунном свете, и нависала над запруженной народом улицей. Можно было прыгнуть на другую сторону, однако противоположный скат казался слишком крутым: лучше и не пытаться.

Стюарт, вцепившись в печную трубу, тяжело дыша, заметил, что Тади Бой, стоявший с другой стороны, раздумывал недолго. Помогая себе руками, он заскользил по перекрывающим друг друга анжуйским черепицам к краю крыши, а там с бесконечными предосторожностями спустился с козырька. Ухватившись за водосточную трубу, он начал пробираться вдоль обшитого деревом фасада, и тень его заметалась по булыжной мостовой далеко внизу.

Стюарт последовал за ним. Он тоже спустился с крыши, встал на какую-то планку и сразу увидел то, что Тади Бой заметил еще сверху: окно, выходящее на расселину, которую им предстояло преодолеть, а при окне балкон. Чтобы до него добраться, следовало оставить водосток: несколько шагов нужно было пройти, опираясь лишь на неровности деревянной обшивки. Стюарт, широко раскинув руки, с замирающим сердцем увидел, как темная голова повернулась к нему; что-то сверкнуло. Тади Бой, вжимаясь в стену всем своим мягким телом, вытянул вперед необутую, в одном чулке, ногу, нащупал точку опоры и стал переносить туда свой вес. Еще раз сверкнул металл, послышался глухой стук, мелькнуло по-паучьи цепкое тело — и Тади Бой ступил на балкон. В лунном свете блеснула рукоятка ножа, глубоко засевшего в дереве: оллав оставил для Стюарта подспорье.

Годы летних военных кампаний, бесконечных охот, турниров на копьях и состязаний в стрельбе из лука телесно закалили лучника — настолько, насколько это позволяло его неуклюжее сложение и смятенный дух. Изгнав все посторонние мысли, он сосредоточился только на одном: добраться до балкона, а для этого нужно поставить ногу сюда, потом сюда, а потом сюда, точно так же, как делал Тади Бой. Мало того, лучник совершил кое-что еще — неделю, месяц, год назад такое даже не пришло бы ему в голову, — весь покрытый потом, он прижался к деревянной обшивке, выдернул нож и унес его с собою в последнем прыжке.

И вот он у цели. Окна открыты, ставни распахнуты настежь, а внутри, очень близко, женский голос возбужденно кричит:

— Ah! Ah! Assasin! Voleur!

— О пресвятые угодники: тише, тише, милая дама, — послышался веселый, пьяный говорок Тади Боя Баллаха. — Ибо на малейший ваш визг сбегутся еще восемнадцать человек — а зубы ваши в стакане на столике, волосы на столбике кровати, здравого же рассудка и вовсе нигде не сыскать… Мир дому сему и всем его обитателям. — На глазах потрясенного Стюарта он появился на балконе: ореол каштановых локонов над черной кудлатой головой и под мышкой — огромный свернутый гобелен.

Толпа, бегущая по улицам, теперь достигла и этого дома. Поднимая факелы, люди стояли на мостовой и пристально вглядывались в ночную тьму. Ткань захлопала на ветру, развернулась и с треском зацепилась за острия балконной решетки. Тади держал за один конец, и лучник, то на четвереньках, то ползком, по этому мягкому, провисающему мосту перебрался на нужный балкон, а темные, скачущие силуэты соперников уже показались на фоне ночного неба.

Д'Энгиен начал спускаться по их следам в тот самый момент, когда лучник ухватился за острие решетки и кивнул. Быстро взглянув наверх, Тади схватил крепкую ткань за оба конца и прыгнул.

Как некий стяг, забытый с праздничных дней, гобелен с висящим на нем грузом закачался между двумя домами, натянулся, завертелся и прянул назад. Сверху раздался неприятный, грубый звук: на одном острие ткань подалась и треснула. Но другие держали. Быстро перебирая руками, помогая себе ступнями и коленями, Тади Бой резкими толчками начал карабкаться вверх, и через какое-то мгновение Стюарт уже подхватил его. Когда д'Энгиен и принц Конде забрались на балкон по другую сторону расселины, где их встретила старая карга с головой, гладкой, как яйцо, оллав отцепил ковер и бросил его на улицу. Через мгновение он проскользнул внутрь, и в окне не осталось никого: лишь каштановые локоны парика развевались на острие решетки.

Отыскать ключ оказалось несложно. Тади Бой прочел, усмехнулся и побежал по лестнице, вверх.

— Теперь — Пьер-де-Блуа. Как там Конде?

— Уже перебрались. Они достали канат в собственном доме принца, зацепили его за решетку, а потом втянули за собой следом.

— Ничего себе, — сказал Тади Бой, и под глянцевыми веками безжалостно сверкнули синие глаза. — Что-то не то творится на небесах, раз два таких ужасных грешника пользуются их покровительством. Но это можно поправить. Ты согласен со мной, Робин?

Легкие, хорошо сложенные, ловкие, несмотря на выпитое вино, принц с братом были вполне способны до конца использовать те преимущества, какие давал им канат, и оба высокорожденных дворянина, каждый по своей особой причине, преисполнились холодной решимости выиграть гонку, затратив на это как можно меньше усилий.

Канат придал им скорости. Улица Пьер-де-Блуа представляла собой беспорядочное скопление домов. Башенки и щипцы, крыши плоские и покатые, балконы и лоджии, галереи и навесные бойницы сменяли друг друга, располагаясь на разной высоте, стыкуясь под разными углами: иногда с крыши на крышу можно было переползти, иногда — перепрыгнуть, цепляясь за печные трубы, а иногда разницу уровней можно было преодолеть лишь с помощью каната.

Там, где остальные, включая Тади и Стюарта, бывали вынуждены использовать галереи, которые там и сям пересекали улицу, или спускаться на пару этажей в поисках точки опоры, Конде и его брат цепляли канат к решеткам, печным трубам, крюкам мясных лавок и быстрее всех достигали цели.

Вот и в этот раз они первыми добрались до ключа. Читая его при тусклом лунном свете у выходящего во двор окна, они не расслышали тихих шагов у себя над головою. Юные аристократы привязали канат, выпустили один его конец в окно и приготовились спускаться вниз — и тут их словно громом поразило: свисающий конец каната выскользнул у них из рук, подцепленный длинными щипцами для снятия свечного нагара. Над их головами блеснул клинок — и жалкий обрезок одного из двух больших нетронутых мотков свернулся у их ног на полу. Тади Бой, высунувшись из верхнего окна, захватил все остальное.

До третьего ключа добрались десять человек; у двух лидирующих пар теперь было по мотку каната; три пары сошли с дистанции, а пять все еще следовали за ведущими гонку — тут впереди всех были Сент-Андре с Лораном де Женстаном и Артур Эрскин с Клодом де Гизом. По дороге к площади Сент-Луи Тади Бой, не останавливаясь, положил руку на плечо Стюарта и шепнул ему на ухо:

— Радость моя, впереди нас ждут неприятности. Мы идем слишком ровно, и найдется умник, который не преминет этим воспользоваться. Будь осторожен до предела. Если одного из нас остановят, другой продолжает гонку. В каждом ключе имеется слово, которое нужно запомнить в доказательство того, что ты вообще видел этот ключ, и ты, Робин, на твою трезвую голову, конечно, справишься с этим. За нами остались «Героический», «Единственный» и «Непревзойденный», и, будь на то моя воля, в следующей бумажке я бы написал «Рыгун».

На самом деле в следующем ключе, притаившемся среди резных украшений дома одного суконщика на площади Сент-Луи, значилось «Рыцарь», а когда дальше, на улице дю Пале, появилось слово «Истинный», Стюарт понял, что именно Тади Бой имел в виду.

Баллах оказался также прав, опасаясь подвоха. Все соперники снова скопились в одном месте, все они были пьяны и жестоки. Канат обрезался без всякой жалости к тому, кто на нем висел; пинками сбивались водосточные трубы; разбирались черепицы; локти, колени, ноги — все шло в ход без малейшего снисхождения. В темноте Стюарту подставили подножку, и он полетел с высоты в двадцать футов, но благополучно приземлился на камышовую кровлю. Де Женстан, совершивший это, очень быстро поплатился: пока он бежал по высокой открытой галерее, ему в лицо вместе с мягким ирландским благословением выплеснулось содержимое помойного ведра.

Стюарт смотрел на все это горящими глазами. Наконец-то он избавился от страха, терзавшего его всю жизнь. Даже падая вниз среди дымящихся труб, он твердо верил в то, что спасется, и в самом деле поднялся целый и невредимый.

И это было хорошо, ибо впереди ждали новые испытания. Гонка с препятствиями стала больше похожа на игру в прятки. Все пары были примерно равными по силе и сообразительности. Тонкости акростихов не раз задерживали то тех, то других, но ненадолго. Подлинным мерилом оказались ловкость, изобретательность и просто выносливость.

И тут, увидев, что племянники коннетабля, молодые Колиньи и молодые Гизы, ставя друг другу подножки, хохоча, с грохотом съезжая по жестяным желобам, бросаясь яйцами из какого-то давно покинутого гнезда, уже потеряли интерес к соревнованию как таковому, вперед стали вырываться Жак д'Альбон, маршал де Сент-Андре, и его напарник де Женстан. Придворный, дипломат и воин, которого ненавидел отец короля, а сам король нежно любил, Сент-Андре был подготовлен великолепно: все — и сухожилия, и мускулы, и ум — было у него в отличной форме. Улица за улицей загорались окна; зрители, поклонники, всяческий сброд, бегущий понизу, — все вопили от восторга, приветствуя нового лидера.

Многие дома, которые днем выглядели пустыми, ночью оказались полными жильцов. Десять девочек в монастырской спальне хихикали, визжали, прятались под одеялом, когда в окне один за другим появились шесть или семь кавалеров: все они попрыгали на пол и принялись рыться в потухшей золе очага. Мать-настоятельница прибежала, запыхавшись, когда последняя мускулистая нога мелькнула в распахнутых ставнях, и в крайнем смятении чувств бедная женщина только поутру заметила сброшенную рубашку, которая болталась у всех на виду на самом высоком флероне.

Примерно к этому моменту Сент-Андре и де Женстан обошли ирландца с лучником, и Тади Бой, который за две улицы предвидел это, разбил склянку с розовым маслом и выплеснул ее содержимое маршалу в лицо. Толпа завизжала от восторга, жертва разразилась бранью, задыхаясь в потоках благовоний, а Робин Стюарт хохотал до слез.

И вот настала очередь одиннадцатой остановки, назначенной на рыночной площади, неподалеку от пристани, где темные воды Луары плескались под аркой моста. Над бегущими и позади них осталась возвышенная часть города, которую они благополучно преодолели. Был близок конец.

Позади «Отель-Дье» на площади Людовика XII рос фруктовый сад. Они пересекли его прыгая с дерево на дерево, как белки, и бросаясь друг в друга яблоками, а потом — с навеса на сарай, с сарая на сеновал — вновь забрались на крышу. Тут самая молодая из бегущих пар сделала открытие, и две другие, перевозбужденные движением и выпивкой, встали рядом на колени и принялись громко кричать в освещенное окно, свет в котором внезапно потух. Тади Бой прыгнул, мягко приземлился рядом с каким-то шпилем и поднялся на ноги. Стюарт, пошатываясь, последовал за ним.

— Теперь куда? Д'Энгиен впереди нас. И Сент-Андре тоже.

— Нам с тобой совершенно некуда спешить, — утешительно проворковал знакомый мягкий голос. — Давай передохнем немного. Помереть мне на этом месте, но вскорости перед нами будет или д'Энгиен, или Сент-Андре, но не оба, a mhic, уж никак не оба.

Четыре часа утра в будни — не столь уж необычное для владельца жаровни время, чтобы начать работу. Весь багровый в отблесках душистого пламени, в переднике, заляпанном жиром, и во влажном от пота шейном платке, он колдовал, полусонный, над поскрипывающим вертелом, а тонконогий мальчик, босой, в хлопчатой рубашке, проворачивал ножной привод. В этой-то лавке и находился третий от конца ключ.

Торговец жарким был так увлечен работой, что, наверное, и не слышал, как за дверью ревела толпа, то накатывая, то отступая, следуя за темными силуэтами, которые прыгали, карабкались и скользили наверху. Как ни высоки были ставки пари среди состязающихся, они не могли сравниться с теми суммами, что переходили из рук в руки на улицах. Стюарт прекрасно представил себе, что добрая половина шотландских лучников, не занятых на дежурстве, влилась в эту вопящую, клокочущую массу.

Притаившись в тени рядом с Тади Боем, Робин Стюарт молился только об одном: чтобы достигнуть замка и заполучить последний ключ раньше Лорана де Женстана. Это был счастливейший день в его жизни.

Жан де Бурбон, сьер д'Энгиен, первым распахнул запотевшее чердачное окошко в доме владельца жаровен и осторожно пробрался внутрь.

Высоко вдоль стены тянулся карниз с крюками, на которых днем висели коровьи и бараньи туши, а также птица: все это покупалось у мясника и впоследствии готовилось на продажу; ниже стоял стол, куда д'Энгиен и его брат Конде могли ступить, не касаясь земли и тем самым не нарушая правил. Д'Энгиен, с кудрями, прилипшими к грязному лицу, в шелковом колете нараспашку, в порванных чулках, весь в черных, зеленых и белых пятнах от извести, смолы и мха, растущего на перекрытиях, знал, что Сент-Андре и де Женстан догоняют и время не ждет.

Пока торговец жарким поливал мясо горячим жиром, осторожно клал на место черпак, вытирал руки о мокрый передник и медленно поворачивался к незваным гостям, молодой вельможа соскочил со стола на табуретку, с табуретки на кухонный стол, а с кухонного стола на каменную кладку камина. Там находилась выемка для соли, о края которой точились целые поколения ножей. Но в ней не было решительно ничего, кроме блоков и глыб подмокшей соли.

Торговец жарким, похожий на свинью, подбоченился, выставил вперед круглую, пушистую, лоснящуюся от жира бороду и взглянул на д'Энгиена без всякого сочувствия.

— Ищете бумаги, монсеньер?

Чердачное окно задребезжало под натиском Сент-Андре.

— Да, болван. Они должны быть здесь. Куда ты их дел?

Торговец жарким повернул голову, и мальчик, который, забыв о приводе, стоял с разинутым ртом, вновь торопливо принялся за работу. Торговец опять обратился к д'Энгиену:

— Мы их сожгли. По ошибке. Мне, право, очень жаль.

— По ошибке!

Наверху завязалась схватка. Принц Конде, такой же потрепанный, как и его брат, взобравшись на карниз, удерживал чердачное окно, в которое ломились двое соперников. Д'Энгиен торопливо обернулся к торговцу:

— Может, ты помнишь, что там было сказано? Какой был ключ?

Без всякого выражения на багровом лице торговец поднял глаза к потолку:

— Память у меня скверная.

Д'Энгиен стал лихорадочно рыться в кошельке. Блеснуло золото.

— Но, может, ты хоть слово запомнил? Это-то ведь нетрудно!

Торговец поймал монету, попробовал ее на зуб и позволил себе слегка улыбнуться.

— Слово было «Любимейший», монсеньер.

— А стих? — Увидев, что лицо торговца снова каменеет, д'Энгиен, кошелек которого опустел, заскрежетал зубами. Обеими ногами стоя на полу, заляпанном жиром, этот человек мог до бесконечности издеваться над ним. — Луи! — позвал д'Энгиен, и принц Конде, повернувшись, огрызнулся в ответ:

— У меня нет денег, идиот!

Эти слова стоили ему его места. На секунду он потерял бдительность — и двое соперников прыгнули с крыши, распахнули окно, и Сент-Андре мигом оказался на том же карнизе.

— Зато у меня есть. А где ирландец?

— Тут его нет. — Маршал не стал далеко отходить от чердачного окошка, а Лоран де Женстан вообще остался снаружи. Было ясно, что как только с уст торговца сорвутся вожделенные слова — если, конечно, он в состоянии будет припомнить их, — Сент-Андре и его напарник бросятся вперед и окажутся первыми.

К тому же у Сент-Андре были деньги. Бессильный что-либо предпринять, д'Энгиен смотрел, как он отстегивает с пояса тяжелый кошель и бросает его прямо в красные ручищи торговца. Здоровяк заглянул внутрь и ухмыльнулся.

— Я уж говорил вам, что слово, которое там написали, было «Любимейший». А еще там было пять строк. Вот, дай Бог памяти… — И, перекрывая треск и шипение пламени, он пустился декламировать хриплым голосом:

Мария идет,

Мария поет:

Она несет

Бусы и шали

Жене сенешаля.

В Блуа только один колокол назывался Марией: теноровый колокол Сен-Ломе.

Торговец не успел еще закрыть рот, как Конде прыгнул. Но маршал не зевал. Вытянув руку, он сильно толкнул принца, и тот, потеряв равновесие, начал падать головой вперед.

Но Сент-Андре вовсе не хотел, чтобы Конде расколол себе череп. Пока торговец, сунув золото за пазуху, задумчиво брел к дверям лавки и, сопя, открывал их, маршал поймал Конде, схватил его под мышки и прицепил за ворот на крепкий крюк, заодно уж и перекладывая свернутый канат к себе на плечо. Принц бешено лягался, как впервые обратанная телка, а д'Энгиен, ругаясь, стал пробираться к брату, чтобы его освободить.

Но карниз, спокойно выдерживающий мертвый вес говядины и свинины, вовсе не был рассчитан на прыжки слишком живых молодчиков. Он затрещал, когда д'Энгиен схватился за него обеими руками, жалобно застонал, когда юный вельможа закинул туда ноги, и оборвался с душераздирающим грохотом, когда он попытался привстать. Вопящая, ликующая уличная толпа ворвалась в дверь, чтобы посмотреть, кто ведет гонку, и увидела лишь принца Конде и его брата д'Энгиена: потрепанные, покрытые синяками и выбывшие из игры, они копошились на полу среди руин лавки.

Сент-Андре не стал дожидаться развязки. С помощью де Женстана он спрыгнул из чердачного окна на черепицу и огляделся, высматривая соперников. Позади никого не было. Зато впереди, в свете пылающих на улице факелов, мелькала продранная, когда-то белая рубаха и блестел полумесяц, эмблема лучника: сам он, раскинув руки, как летучая мышь, несся стремглав к высокому, усеянному шпилями зданию аббатства Сен-Ломе.

— Но это же невозможно! — простонал де Женстан.

Сент-Андре бросился вперед. Красное, приземистое жерло дымохода, выходящего из лавки, попалось на их пути, извергая пламя. Жак д'Альбон, маршал де Сент-Андре, походя пнул дымоход ногой.

— Еще как возможно… если они лежали и слушали здесь, у края вот этой штуки.

С минуту оба молчали, прикидывая расстояние между двумя следующими зданиями. Потом, на корточках пробираясь по гребню крыши дома призрения, Сент-Андре снова заговорил:

— Последний переход будет от колокольни до замка. Кто первый заберется на стену замка, тот и победит.

Перед глазами у них возникла одна и та же картина. Церковь Сен-Ломе стояла как раз между холмом, на котором располагался замок, и Луарой, и самый высокий из ее шпилей едва доходил до основания замковых стен. Расстояние между шпилем и замком в три раза превосходило длину каната, который теперь был у той и у другой пары, но это не имело значения.

Потому что другой канат, и более крепкий, был еще на прошлой неделе протянут над этой пропастью канатоходцем Тошем — по нему акробат скользил при свете факелов, под ликующие крики толпы. Луна уже зашла, но за черной громадой Сен-Ломе неясно виднелся серп натянутого каната, по которому должны будут перебраться ведущие гонку. Там лежал путь к победе; здесь, у Сен-Ломе, начинался самый трудный участок гонки. Ибо тому, кто первый переберется по канату, достаточно будет всего лишь обрезать его — и последний ключ окажется полностью в его распоряжении.

Толпа уже давно обнаружила Тади Боя; вернее, Тади Бой добился расположения толпы. На последних этапах бега среди зрителей царило лихорадочное возбуждение. Весь Блуа казался сетью огней. Визга, воплей, насмешек, приветствий и оскорблений удостаивались все, но лишь одного Тади Боя дарили смехом.

Оба уже выдохлись и ступали нетвердо. После бешеной гонки, которую можно было приравнять к тяжелому, быстрому подъему на самую крутую из гор, известных Стюарту, колени у него подгибались, плечи ныли и сердце выскакивало из груди. Вряд ли Тади Бой чувствовал себя лучше, но врожденное чувство смешного и тут не подвело его. Кто-то внизу сыграл на гитаре — и он протанцевал полтакта с печной трубой. Трое часов, которые попались им на пути, никогда больше не держались прямо, не показывали точного времени и не выглядели благопристойно. Ставни выворачивались с корнем, висячие садики ощипывались догола, и вырванные растения, словно венки неких нимф, сыпались на головы ничего не подозревающей публики. Какого-то сердитого дворянина, который громко жаловался, высунувшись в окно, таинственным образом выкурил на улицу камин его собственной спальни.

В квартале одно за другим загорались окна, открывались двери, и золотой свет, вырывающийся из них, падал на бегущих горожан. Сотни рук вздымались к небу, приветственно махали темным фигуркам, скользящим по скату. Кто-то поднял на палке горячую сосиску; три растрепанные кухонные девки босиком пробрались в чердачное окно и подали краденую бутылку вина, получив взамен три мимолетных поцелуя, а затем, что уж вовсе было неслыханно, еще три, от вконец расшалившегося Стюарта.

Тади и его напарник выпили вино, пока карабкались по скату, обогнав Сент-Андре и де Женстана на два дома. Потом они выбрались на покатую крышу бенедиктинской обители, и перед ними возникла квадратная, приземистая башня колокольни Сен-Ломе.

Взбираться нужно было по наружному фасаду, отвесному от фундамента до самой колокольни; окна с этой стороны были забраны решетками. Все, на что осмеливались Тади и Стюарт до сих пор, не составляло и десятой части тех трудностей, какие сейчас вставали перед ними. Тади, мгновенно протрезвев, решил, что нужно идти в связке.

— Отклоняйся назад, руки держи пониже, ставь ногу туда, куда и я. Я буду прокладывать маршрут. Если что-то не так, страхуйся свободным концом каната и зови на помощь. О публике забудь. Все они в лучшем случае способны по стремянке забраться на сеновал. — На лице его внезапно появилась беззаботная, теплая, искренняя улыбка — потом, откинув назад черноволосую голову, он начал восхождение.

Этот подъем иногда являлся Стюарту в страшных снах. Башня стояла уже триста лет, и на выветренных ее камнях появились трещины, но по той же самой причине ни водосток, ни резной орнамент, ни карниз, ни плита не давали абсолютно надежной опоры. Бортик, который выдерживал одну ногу, осыпался, стоило поставить на него другую; башенка-отдушина крошилась под пальцами. Тем, кто, задрав головы, снизу следил за подъемом, движение представлялось бесконечно медленным. Но в глазах Сент-Андре, который, спотыкаясь, бежал по оставшимся крышам, соперники двигались быстрее, чем это вообще казалось возможным. Утирая пот со лба, он пристально следил за каждым их шагом: ему с Лораном будет легче взбираться. Потом те двое должны будут найти слово, запомнить его да еще расшифровать ключ. Если он или де Женстан смогут уцепиться за большой канат до тех пор, как тот будет обрезан, у них еще остается шанс. Ни шотландский лучник, ни ирландец, как бы ни были они безумны или пьяны, не перережут канат, когда Сент-Андре начнет по нему перебираться: падение королевского любимца дорого обойдется им.

Сент-Андре и Лоран де Женстан плечом к плечу преодолели крыши, беспорядочно скопившиеся у южного фасада церкви, и толпа, ждущая внизу, у трех больших дверей, арок, башенок-близнецов и окна-розетки, заметила их. И вот, ступив на покатую крышу самого Сен-Ломе, эта пара подобралась к основанию башни и в свою очередь начала подъем.

Канат между Тади Боем и Робином Стюартом был натянут слабо. Толстяк, еле видный в темноте, двигался легко, осторожно ставя ноги, ощупывая стену руками, и Стюарт карабкался следом, то подтягивая, то отпуская канат; ночной холод пробирал его до костей. Время от времени сверху поступали указания, ясные и четкие. Один раз Тади Бой, закрепившись на карнизе, смог подтянуть лучника к себе. Стюарт задыхался, пальцы сводило судорогой, в боку появилась колющая боль, но при этом он без страха мог смотреть вниз. Церковь Сен-Ломе высилась, как маяк, над морем жадно глядящих лиц, озаренных фонарями и факелами. Собственные их тени, нелепо искаженные, первые двадцать футов подъема опережали их. Теперь Тади и Стюарт пересекли черный экватор ночи. По ту сторону зияющей пропасти на дальнем холме стоял собор, а по склонам вились узкие улочки, которые они с таким трудом преодолели; за печными трубами виднелась черная гладь Луары, и огни, что горели в домах, выстроенных на мосту, дрожали в воде.

Захваченный открывшейся панорамой, лучник на секунду отвел взгляд от Тади, прокладывавшего путь, и не уследил за очередным его движением. Треск камня, подавшегося под ногой и с гулким стуком канувшего в пустоту, достиг его слуха. Человек наверху судорожно дернулся, глубоко вздохнул, а потом затаил дыхание. Канат, соединяющий их, дрогнул и закачался.

Стюарт поднял глаза. Оказавшись на голой стене без точки опоры, Тади Бой нашел единственно возможный выход. Он набросил свободный конец каната на каменный крестоцвет, расположенный высоко над его головой, у самой колокольни. Теперь, держась за канат, сложенный вдвое, он мог медленно, осторожно взбираться по вертикали.

Крестоцвет выдержал. Но сам канат, перетершийся о какой-то острый крюк, лопнул, и Тади соскользнул к тому крепкому карнизу, с которого начал свой подъем. Но на этот раз он падал с высоты, и старый камень подался.

Стюарт в ужасе не сводил с оллава глаз. Тади Бой пока держался, нагнувшись вперед, распластав руки по стене, уцепившись ногами за едва заметные трещины; но в пределах досягаемости не было ни единого выступа, ни малейшей точки опоры; канат, соединявший его со Стюартом, тоже не мог ничего поправить. Стюарт, который, вонзив ногти в трещины, ночным мотыльком распростерся по каменной кладке, никак не сумел бы удержать падающего Тади.

Лаймонд прекрасно видел это. Хорошо рассчитанными движениями, стараясь не нарушить и без того хрупкого равновесия и затратить как можно меньше энергии и времени, он перерезал канат между собой и лучником.

В эту ночь Робина Стюарта посещали счастливые мысли: и дилемма, и план действий возникли из ниоткуда и четко запечатлелись в мозгу. За полминуты до того, как толстяк должен был упасть, Стюарт уже точно знал, что нужно делать.

Слева от него, на расстоянии вытянутой руки, находилось зарешеченное окно. Оба они по очереди отдыхали здесь, с тоскою глядя на недосягаемую лестницу внутри здания. Стюарту некогда было раздумывать, не обветшал ли каменный наличник, выдержат ли прутья решетки. Чтобы достичь окна, нужно было оторваться от стены и прыгнуть: смертельный прыжок над разверстыми жерлами дымоходов, синими черепицами и булыжниками мостовой.

И Стюарт, повернувшись к Тади Бою спиной, прыгнул. Его руки, костлявые, словно руки мертвеца, встающего из могилы, крепко вцепились в холодные прутья, ноги на какое-то мгновение зависли над пропастью; но вот он оперся о наличник коленом, а локтем — о решетку. Как камнеломка, вжимаясь всем телом в едва различимые неровности стены, просунув руки и голову сквозь прутья, он забросил темный канат в ночную мглу, раскручивая оставшийся моток, и крепкий конопляный трос, свистя, полетел вдоль стены, пока не достиг высоты, где должна была находиться голова Тади Боя.

Лаймонд тоже совершил свой смертельный прыжок. Соскальзывая, теряя равновесие, он разглядел в темноте приближающийся канат и соскочил со стены.

Стюарт страховал его. Прутья до кровоподтеков врезались в плечи, канат в кровь обдирал ладони. Затем наступил момент, которого лучник ждал: он ощутил, как натянулся канат, обвязанный у ног вокруг пояса, и это означало, что Тади Бой, раскачиваясь, как маятник, достиг самой нижней точки амплитуды. Стюарт, не щадя отчаянно ноющих рук, изо всех сил вцепился в решетку окна — и прутья выдержали.

Колебания прекратились. Будто у него из ушей внезапно вынули затычки, до Стюарта донесся рев толпы с освещенных, оставшихся далеко внизу улиц. Давление на спину и поясницу ослабло. Тади Бой нащупал точку опоры и, стараясь прибегать к канату как можно реже, снова начал карабкаться вверх.

И вот наконец кудлатая голова, черная на фоне черного ночного неба, показалась у самых ног лучника; ловкое, как у акробата, тело изогнулось, вывернулось — и Тади Бой, тяжело дыша, уселся рядом со Стюартом. Оллав фыркнул:

— Боже, ж ты мой: это ты всего-то столько прошел? Да я бы за это время дважды слазил туда и обратно. — В темноте блеснула белозубая улыбка. — Говорил я д'Энгиену, что ты стоишь десятерых таких, как он.

Потом они продолжили восхождение. Глядя на неутомимые, осторожные движения ирландца, Стюарт ощущал, как в нем поднимается какая-то животворная сила: внезапно возникшая благодарность к Тади за то, что тот попытался совершить; неистовая гордость за то, что совершил он сам. Сильный, уверенный в себе и свободный, единственный раз в своей жизни не завидующий никому, Робин Стюарт следовал за тем, кто вел его, все выше и выше на колокольню.

По реакции толпы Сент-Андре тоже понял: случилось нечто из ряда вон выходящее. Они начали взбираться с другой стороны и не видели, что происходит; но, обогнув угол башни, обнаружили, что соперники, несмотря на задержку, залезли уже на самый верх.

Весь в синяках и ссадинах, с пальцами, ободранными в кровь, Сент-Андре не замечал ничего: им владела одна только мысль: поскорее подняться на колокольню… во всяком случае, до того, как соперники закончат перебираться по канату в замок. Он нетерпеливо поглядел вверх, прикидывая расстояние, молясь, чтобы де Женстан, шедший по его следам, двигался побыстрее.

Прямо над его головой, словно посланный самим Богом, свисал длинный канат. Извиваясь по стене, он уходил в высоту, насколько хватало глаз, и кончался — если кончался вообще — чуть ли не у самой колокольни. Два прыжка — и Сент-Андре поймал канат: широко расставив ноги, попробовал его одной рукою, потом двумя. Затем медленно, осторожно стал подтягиваться.

Канат отлично выдерживал его вес. Через мгновение, спокойно, как на поле битвы, просчитав опасность и решив рискнуть, он зацепился за канат ногами и полез наверх.

Далеко внизу за ним наблюдали зрители, запрудившие улицу: они видели, как свободный конец каната, извиваясь, бьется о неровные камни башни. Далеко в вышине, над их головами, что-то шевельнулось в ночной темноте, пробудилось могучее эхо, словно некий призрачный вихрь пролетел, вбирая в себя застоявшийся воздух. Вот накатило вновь: задрожало небо, где-то в иных мирах прозвенело слово, произнесенное жутким, нечеловеческим языком.

Зрители видели, как Лоран де Женстан, побледнев, задрал голову вверх, и сам Сент-Андре замер, поставив ногу на выемку в камне. Канат дернулся, и могучий басовый колокол Сен-Ломе рявкнул над спящей долиной Луары. Канат качнулся еще — и колокол заговорил снова. Сент-Андре, который висел уже так близко, что чуть не оглох, в бешенстве взглянул вверх, потом вниз, на своего напарника. Затем маршал разразился потоком брани, какую редко услышишь на суше или на море, и не без причины: он болтался на середине каната, привязанного к веревке церковного колокола. Выбор был невелик: либо проиграть состязание, либо взбираться под колокольный звон, разносящийся по всему Блуа.

Маршал де Сент-Андре не колебался ни минуты. Быстро перебирая руками, он заторопился вверх по канату, и де Женстан за ним; огромный колокол гудел и стонал над сонной землею, и теперь во всем Блуа не осталось ни единого темного окна; город и дворец сверкали на своих двух холмах, как некие оазисы наслаждения, странная зимняя сказка о древнем городе, погрязшем в разврате. Бряцая пиками, городская стража явилась на зов набата. Горожане, в ночных колпаках, завернувшись в простыни и одеяла, метались по улицам, словно тля по цветочному горшку, залитому водой. Замок весь сиял огнями.

На колокольне не было ни души: только молчащий теноровый колокол Мария и огромный басовый колокол, язык которого продолжал двигаться по инерции. На полу лежало предпоследнее послание, с ключевым словом и финальным этапом маршрута. Чтобы победить, следовало достичь замка и добраться до лучника, что дежурил в королевских покоях.

К звоннице была пристроена деревянная платформа, окруженная веревочным ограждением. Прикрепленный к металлическому столбу, что стоял на распорках прямо на каменных плитах, перед ними предстал канат: он поднимался вверх, освещенный огнями, затопившими город, протягивался через пропасть, которая отделяла церковь Сен-Ломе от замка, растущего из скалы. Быстро перебирая руками, преодолев две трети пути, над бездной болталась угловатая фигура. А толстяк, который уже залез на кишащую людьми стену, совершал там, на дальнем конце, какие-то таинственные действия. Еще три-четыре ярда — и Стюарт тоже доберется до замка.

Сент-Андре бросился на платформу и нырнул под веревки. Как раз когда Стюарт на противоположном конце каната достиг наконец вожделенной стены королевского замка, маршал де Сент-Андре согнулся, вцепился в трос и повис над бездной.

Обрезать канат теперь было бы равносильно убийству. И еще оставался шанс, слабый, но вполне реальный, что им удастся вырваться вперед в битком набитом дворе: Сент-Андре издалека различал плотную толпу, которая никак не хотела расступиться перед Тади Боем и Робином Стюартом. Сент-Андре уже отдалился от церковной стены на три перехвата, а де Женстан как раз наклонялся, чтобы уцепиться за трос, когда оглушительный ликующий рев и с улицы, и из замка достиг их слуха. Зависнув в темноте над бездной на вытянутых руках, крепко обхватив ладонями канат, Сент-Андре повернул голову и поглядел направо.

На стене замка показался какой-то нелепый, уродливый силуэт, впихнутый в станину, по краям которой, шипя, горели факелы. Видны были колени, бедра и деревянная платформа внизу. Между большими ушами, черными, чудовищно длинными в дикой, дымящейся тьме, проглядывали бешено вращающиеся глаза; приподнятая верхняя губа обнажала крепкие зубы, а из разинутой пасти, перекрывая залихватские крики, истошный визг, безудержный хохот и даже едва отзвучавший колокольный звон, несся оглушительный, душераздирающий вопль. Ослик Тоша, которого кто-то отвязал и привел на стену замка, в полном рабочем снаряжении готовился исполнить свой знаменитый сольный номер: полет по канату от замка к церкви Сен-Ломе. Смирившись с неизбежным, Сент-Андре изо всех сил принялся работать руками, торопясь к спасительной церкви.

Для ослика пробил звездный час. С шипением и свистом он соскользнул со стены; в тусклом свете факелов, с развевающимся хвостом и прижатыми ушами, вопя так, что воды Луары готовы были обернуться вспять, пролетел над бездной на своей дымящейся платформе и въехал со всего размаху, вспотевший, взлохмаченный, брыкающийся, на колокольню Сен-Ломе, где тоже уже скопилась толпа.

То, что сказал Сент-Андре, история не сохранила. То, что сказал осел, разносилось по всему Блуа, отдаваясь от стены к стене, от шпиля к шпилю, от здания к зданию. Робин Стюарт, грязный, изможденный и торжествующий, смотрел со стены замка и плакал от смеха, пока не обнаружил, что его вместе с Тади подняли и понесли на плечах, сменяясь, придворные, коллеги-лучники, доброжелатели, побежденные соперники; так они и попали со двора в сам замок.

Джон Стюарт, лорд д'Обиньи, который как раз дежурил в приемной короля, вышел на шум, и без того уже раздраженный опозданием своего лучника. Но от сцены, представшей его глазам в просторной караулке, веяло таким ослепительным успехом, что его милость умерил свой гнев. Лучник, а с ним любимец двора, мастер Баллах, оба в состоянии, которое можно было смело назвать неописуемым, вели за собою возбужденно вопящую толпу; кто-то пытался приколоть к красивым резным панелям листок бумаги, исписанный круглым, корявым почерком Робина Стюарта под диктовку оллава. Там значилось:

Героический

Единственный

Непревзойденный

Рыцарь

Истинный

Христианский

Доблестный

Единственный

Великолепный

Атлет

Любимейший

Умнейший

Август

Его милость лорд д'Обиньи улыбнулся и подошел поздравить победителей.

Гораздо позже, когда вино иссякло, а песни стали звучать нестройно, Робин Стюарт, немного почистившись и одолжив у кого-то форму, вернулся к своим обязанностям, все еще чуть задыхаясь, с острой болью в гортани и бронхах и гулко колотящимся сердцем.

В остальном же он был вполне счастлив. Лучник попытался было обсудить ночные приключения с Тади Боем, но оллав быстро оборвал его:

— Этой ночью, Робин Стюарт, кое-что у тебя получилось неплохо. Еще пара подобных подвигов — и весь двор слетится клевать зернышки с твоей ладони… смотри только, чтобы тебе не общипали пальчики.

Стюарт был в замешательстве.

— Если только король услышит об этом. Д'Обиньи говорит, что он отсутствовал всю ночь и явился только сейчас, через потайной ход, с совершенно белым лицом, а за ним коннетабль с лицом, совершенно красным. Подозреваю, что тут замешана дама.

— Король услышит. — Тади, держа в руках свой вновь обретенный колет, стоял у дверей караулки.

Стюарту вдруг захотелось остановить его.

— Послушай, Баллах…

Толстяк терпеливо обернулся:

— Я так часто называл тебя сегодня Робином, что и ты смело можешь звать меня Тади Бой.

Упоенный вином, успехом, новорожденной, еще хрупкой, едва оперившейся самоуверенностью, лучник прижал оллава к стене.

— Брось О'Лайам-Роу. Брось его, — сказал он. — Серенада твоя заставила-таки народ посмеяться, и принц вполне заслужил урок, но этого мало. Брось его. Он скверный. Они испортят тебя, все эти молодчики — о, я знаю: это своего рода удача — я и сам когда-то думал, что сгораю от желания добиться чего-нибудь подобного. Но это погубит тебя — и душу твою, и тело. Лучше найди себе честного хозяина и каждый день честно трудись — и если к тебе придет успех, ты сможешь гордиться им.

Его друг Тади Бой был в состоянии по достоинству оценить такую новоявленную, непрошеную заботу. После короткой паузы он ответил:

— В Ирландии мы с О'Лайам-Роу расстанемся, и это случится довольно скоро. Я ведь тебе говорил. Если ты так не любишь двор, почему не уехать?

Сильное, неискушенное чувство завело Стюарта слишком далеко.

— С тобой в Ирландию?

Оллав ответил не сразу. Потом, испытав невероятное облегчение, Стюарт услышал именно то, что желал услышать.

— Да, если ты того хочешь, — медленно проговорил Тади Бой и, терпеливо выслушав бессвязные выражения признательности, смог наконец выбраться из комнаты. Теперь, оставив позади последнего поклонника, он направился прямиком в прелестную спаленку Дженни Флеминг.

Она еще не спала и даже, казалось, совсем не удивилась при виде его, хотя было уже недалеко до зари, и краска на ее лице, оттененном роскошным халатом, отделанным перьями, растрескалась и потекла.

— Фрэнсис?.. Полагаю, это ты бил в набат и лишил покоя каждую живую душу в Блуа. Маргарет, наверное, рвет на себе волосы.

Он неподвижно стоял у двери, в продранной, грязной рубахе, набросив колет на плечо.

— Скажите, пожалуйста, леди Флеминг… Почему у дверей королевы нет стражи?

Дженни Флеминг никогда не уклонялась от битвы — наоборот, с радостью принимала вызов. Отступив к покрытым бархатом ступеням монументального ложа, она уселась на краешек.

— Разве нужно объяснять?

— Нет, не нужно. — Голос его звучал ровно, глаза оставались холодными. — Король был здесь, а возможно, и коннетабль. Девочка всегда остается без охраны, когда приходит король?

Спальня Марии располагалась в смежной комнате. Лаймонд говорил тихо. Даже в этот поздний час улыбка Дженни была очаровательной.

— Ты хочешь, чтобы я расставила здесь кресла и усадила в них Дженет, Джеймса и Агнес? Обе двери в комнату королевы — и та, что выходит ко мне, и та, что выходит в коридор, — заперты на ключ. И потом, камердинер короля и коннетабль обычно остаются в прихожей.

— Но не всегда. Что произошло здесь сегодня ночью?

— Что произошло?.. — Дженни подняла брови, и ее светлые ресницы раскрылись, как звездные лучи. Но Лаймонд не отводил взгляда, и в конце концов она рассмеялась. — Герцогиня Валантинуа застала короля выходящим из моей комнаты. Она упрекнула монарха в неверности, а тот был задет за живое подозрениями своей дамы. «Madame, il n'y a la aucun mal. Je n'ai fait que bavarder» . — В ее беззаботном смехе слышалось все же легкое раздражение. — Может, ты думаешь, что после долгих пятнадцати лет он наконец дал ей отставку? Ты заблуждаешься. Король просил прощения.

— А Диана?

— Обозвала коннетабля сводником. Разразилась ужасная сцена, никто особо в выражениях не стеснялся, и в конце концов герцогиня и коннетабль рассорились всерьез. Король обещал больше не приходить ко мне. И еще он обещал, — тут Дженни снова расхохоталась, — ничего не говорить герцогу и кардиналу Лотарингскому.

— А вы, — спросил Лаймонд, — где вы были все это время?

— Здесь, — простодушно призналась Дженни. — Подслушивала у замочной скважины. — Она легко вскочила, спустилась по ступенькам, шурша шелками, подошла ближе, взяла его за руки и прищелкнула языком: — В каком же виде ты являешься с визитом! Все это было скорее глупо, хотя достаточно забавно. Маргарет будет смеяться. Нет, наверное, не будет. Но все равно: положение вещей таково, что никто уже не в силах ничего изменить. Первая королевская возлюбленная немного опоздала. Хочет он того или нет, королю, боюсь, придется признать, что он здесь не только болтал.

Не выпуская его рук, Дженни положила их, одну поверх другой, себе на грудь, туда, где стучало сердце.

— Послушай, милый, как оно бьется. Вроде твоего набата, оно предвещает рождение сына или дочери Франции.

Лаймонд вырвался так резко, что она пошатнулась. Невзирая на выпитое вино и усталость, он ринулся к окну и стоял там, пытаясь совладать с гневом. Наконец он произнес:

— «У умной молодки вовремя детки родятся», как у нас говорят. Значит, вы ждете ребенка от французского короля? И когда же срок?

Выпрямившись, она смерила его взглядом.

— В мае.

— И после того, что произошло сегодня ночью, вы воображаете, будто король вас утвердит в правах вместо Дианы?

Ее рыжие волосы разметались по шелковому халату; карие, как у всех Стюартов, глаза метали молнии.

— Полагаю, — изрекла Дженни Стюарт, леди Флеминг, — что вы забываете, кто я.

Толстый, потрепанный и грязный, простой наемник, авантюрист, незваным вторгшийся к ней в комнату, Лаймонд не выказал по отношению к Дженни ни крупицы того милосердия, каким оделил шотландского лучника.

— Вы — незаконнорожденная, — сказал Фрэнсис Кроуфорд. — И ваш сын тоже будет бастардом. А кто герцогиня? Двоюродная сестра королевы. Богатейшая женщина Франции. Лучшая охотница во всей Европе. Покровительница каждого нового придворного фаворита. Пятнадцать долгих лет она управляет малейшим движением Генриха, и скорее всего так оно и будет впредь, еще года три по меньшей мере. Ее будуар — ось французской политики; кардинал каждый день обедает у нее; она если и не вынашивает королевских детей, то воспитывает их. Ее положение общеизвестно и общепризнанно: оно прочное, гласное, королева давно смирилась с ним, тут нет ни тени скандала — только ставшая уже привычной часть ежедневного придворного обихода. Ни одна женщина, будь она хоть сама Гиневра 57), не могла бы сейчас удалить Диану.

С глазами, горящими гневом, Дженни слушала его, стоя у кровати, и белой, с голубыми венами руками поглаживала столбик из черного дерева.

— Может, побьемся об заклад?

Лаймонд ответил все тем же ровным голосом:

— Не вижу смысла. Вас отошлют в Шотландию, миледи, и назначат содержание. Вот какова ваша судьба. Но прежде всего: теперь уже ничто не сможет предотвратить скандала. И все те эпитеты, какими французские обыватели наделят вас, будут приложены, да еще и в двойном размере, к маленькой королеве.

— Чепуха, — возразила Дженни неожиданно резко. — Милый мой, мы ведь не валяемся на сеновале и не заводим интрижки в задних комнатах деревенских гостиниц. При дворе к подобным вещам относятся по-другому.

— Не думаете ли вы, — мягко произнес Лаймонд, и тон его голоса напомнил о многом, — не думаете ли вы, что я не знаю по собственному опыту, как в точности к подобным вещам относятся при дворе?

Они долго молчали, и Дженни первая опустила глаза. Лаймонд спросил:

— Как часто вы отсылаете пажей и фрейлин?

— Один-два раза в неделю. Но это не причиняет королеве ни малейшего вреда. — Помолчав, она добавила сердито: — И потом, это больше не повторится. Король больше не придет.

— Значит, вы пойдете к нему. Во всяком случае, если таково будет ваше желание. Что до вреда… то его вы уже причинили достаточно. Что могли бы предпринять враги, видя, что двери в комнату королевы не охраняются?

Леди Флеминг вышла из себя:

— Но ведь двери заперты на ключ. И коннетабль…

— Это я уже слышал. Любой слесарь в королевстве способен изготовить дубликат ключей. Вы здесь храните лекарства?

— Нет.

— Какое-нибудь питье?

— Нет.

— О, ради всего святого, — сказал Лаймонд. Он отошел от окна и схватил леди Флеминг за плечи. — Подумайте. Вообразите, будто вы желаете смерти Марии и можете тайно пройти в ее комнату и отомкнуть шкаф. Какой вред вы могли бы причинить?

Дженни устремила на него сверкающий взгляд.

— Никакого. Девочка в полной безопасности, и так было всегда. Неужели ты думаешь, что мы бы не услышали, если?..

— Черта с два, — грубо огрызнулся Лаймонд, — вы бы что-нибудь услышали. Думайте же. Куда можно было подсыпать мышьяк?

Выскользнув из его рук, Дженни опустилась на постель — волосы рассыпались по плечам, спина безупречно прямая, несмотря на все треволнения. Истинная дочь короля — и в величии, и в невзгодах; но на лице ее читалось совсем другое.

— Полагаю… это… сладости: пастила, — сказала она наконец.

Восьмилетняя сладкоежка Мария. Герцогиня де Валантинуа запретила давать ей сладости, и Дженет, леди Флеминг, сама варила пастилу; ночью, хихикая, они разводили огонь: королева, маленькие фрейлины, Джеймс и Дженни. У аптекаря Частэна брали корицу и сахар — по четыре фунта того и другого, по десять солей за фунт. Все выходило достаточно легко. Жак Александр давал коробки. Из кухонь тайком доставали фрукты. Айву чистили, разрезали, вынимали сердцевину, потом варили, процеживали, и все дети по очереди толкли цедру в каменной ступе с сахаром и специями; затем массу раскладывали по коробкам и через какое-то время резали на ломтики.

Все это было проделано уже давно. Коробки, полные толстых кусков пастилы, присыпанных сахарной пудрой, хранились в гардеробной у Дженни: их становилось все меньше и меньше и теперь осталось всего с полдюжины.

Лаймонд вытаскивал коробку за коробкой, открывал их и складывал на пол, а Дженни молча стояла рядом. Вся пастила выглядела одинаково безобидной. Он вынул кусочек из последней коробки и пометил крышку. Затем Лаймонд вышел из комнаты, и Дженни услышала его голос в глубине анфилады: ему отвечал один из верных слуг, Джоффри де Сейнкт. Джеймс, которого Дженни отослала еще с вечера, внезапно появился, весь заспанный, и она велела мальчик уйти. Потом вернулся Лаймонд.

— Сложите коробки к себе в сундук и заприте на ключ. Утром внимательно осмотрите все в комнатах: если что-нибудь окажется не на месте, сообщите мне. Скоро мы узнаем, трогал ли кто-нибудь пастилу.

— Как? — Лицо ее, лишенное ярких дневных красок, оставалось все же самоуверенным и привлекательным.

— Я скормил кусочек старой левретке. Оплакивать ее ни к чему. — Мягкий голос звучал враждебно, без всякого снисхождения. — Пора положить конец страданиям бедного существа. — Он помолчал. — Вы, конечно, отдаете себе отчет в том, что жизнь королевы в опасности; что яд украден, и мы это знаем; что каждый кусок, который она ела с самого времени приезда в Блуа, готовился особо и подвергался проверке, кроме этой пастилы? Не надеетесь ли вы, что ваш отпрыск унаследует трон?

Она поднялась и сказала резким, решительным тоном:

— Положение, конечно, серьезное, но все-таки не надо городить чепуху. Если что-то, по твоему мнению, сделано неправильно, возьми и поправь. Я помогу тебе, чем смогу. Но, откровенно говоря, я нахожу всю эту суматоху несколько глупой. У тебя нет и тени доказательства, будто кто-либо прикасался к пастиле — да и к чему бы то ни было в наших двух комнатах… — Тут ее голос смягчился. — Нелегко расставаться с ярким тряпьем атамана, а, Фрэнсис?

Не слушая ее, он направился к двери и лишь чуть замедлил шаг, чтобы в последний раз окинуть взглядом всю обстановку: стол, кровать, сундук, полки, аналой, кресла. Между бровей у него появилась тонкая морщина, признак крайней усталости.

— Фрэнсис? — вновь окликнула Дженни. -Мне понадобится помощь. Я не хочу ссориться с тобой.

— Разве мы ссоримся? — спросил Лаймонд.

— Мы ругаемся, как брат с сестрой. — Она помедлила. — Милый, мне пора спать. Ты простишь меня? — И она положила свою руку, все еще прелестную и молодую, на его крепкое плечо, потом нежно притянула его к себе и поцеловала в губы.

Лаймонд не ответил на поцелуй, губы его оставались напряженными и сухими. Но Дженни целовала с теплотой и любовью, прикасаясь легко, чтобы он ощутил и свежесть ее дыхания, и дорогие духи, и женскую беззащитность.

Она подумала, если только вообще была в состоянии думать, что Лаймонд слишком устал и поэтому холоден. Но вот его пальцы разжались, он мягко отстранился — и скука, пресыщенность, светская учтивость яснее ясного запечатлелись на его лице.

— Я уже давно перестал проявлять пристрастия. Доброй ночи, леди Флеминг, — сказал Лаймонд, и в том, как произнес он ее имя и титул, Дженни распознала пропасть, которая разделяла их и всегда будет разделять. Затем дверь закрылась.

Когда он проходил через двор, в небе уже чувствовалось приближение зари. Рядом с черной спиралью лестницы светились окна караулки, а из капеллы доносились голоса. Стражи, стоявшие у каждой двери, не обращали на него внимания. Ночные привычки Тади Боя ни для кого не были секретом, а при таком дворе незнание часто оказывалось предпочтительным.

Машинально, по инерции, он поднялся по лестнице в свое крыло и один раз налетел на стену в темном коридоре. Робин Стюарт с наслаждением припоминал это, Дженни Флеминг пока еще ничего об этом не знала, но Лаймонд всю эту ночь провел под впечатлением серенады в честь Уны О'Дуайер и в предвкушении того, что в собственной комнате его ждут не сон и покой, а принц Барроу.

На мгновение он помедлил перед дверью, держась за ручку, и в это мгновение не было в его лице ни грубости, ни ярких чувств, ни безразличия. Потом он налег на дверь и ввалился в комнату.

Буря ждала его там — но не О'Лайам-Роу явился ее творцом. Горели свечи, в камине пылал огонь, но в комнате не было никого, кроме Пайдара Доули: черные глаза его злобно сверкали, а дубленые щеки, покрытые суточной щетиной, от бешенства пошли пятнами. Тади Бой закрыл за собой дверь, и тяжелый дух пролитого вина и засохшего пота наполнил комнату.

— И где же его светлость?

Маленький фирболг никогда не разделял безразличия О'Лайам-Роу по поводу тайной подоплеки оллава. Голос Доули с ярким ирландским выговором из Уиклоу звучал вкрадчиво:

— Разве мало у вас забот, чтобы еще печься об О'Лайам-Роу? Слыхал я, вы да все эти знатные вельможи забрались в шерстяных носочках на самые звезды, вместо камушка вставили в перстень весь Божий свет, да и спустились к нам на грешную землю… — Тут он умолк.

Тади быстро пересек комнату и остановился перед ним.

— Где он?

Глаза ирландца под набрякшими веками были полны ненависти.

— Сказывали мне, будто нынче вечером вы при дворе глазели на борцов. Крепкие, сильные ребята — просто гроза ночных прохожих… Они напали на О'Лайам-Роу, когда тот возвращался домой от госпожи О'Дуайер.

— Ты тоже там был? — спросил Тади Бой.

— Шел позади. Ему предлагали остаться, мастер шотландец. Он пошел только потому, что хотел кое-что обсудить с вами. — Доули осекся снова.

Тади Бой склонился над креслом, крепко ухватившись за спинку обеими руками. Голос его звучал спокойно:

— На тебе не видно никаких следов. А поэтому, видишь ли, я могу предположить, что и О'Лайам-Роу не слишком пострадал. Но все-таки расскажи-ка подробнее.

Лицо Пайдара Доули вспыхнуло.

— Из соседнего переулка нас услышали и пришли на помощь. Двух борцов убили, а третий сбежал — парень, как мы решили, из Корнуолла, а там, впрочем, кто его разберет. О'Лайам-Роу порезали руку, и кровь сильно текла, так что он воротился к госпоже О'Дуайер. — Доули помедлил. — Там я его и оставил. Она пригласила принца в Неви, и завтра они вместе туда отправятся. Меня просили вам передать, что через какое-то время он, возможно, вернется.

— Лучше бы, — заметил Тади Бой, — он оставался в Блуа.

Дубленое лицо фирболга окаменело.

— Он так и знал, что вы это скажете. Он просил вам передать, что рассмотрел дело со всех сторон и все же решил завтра ехать в Неви. И леди просила сказать вам то же самое.

— Что именно сказала леди? — Голос оллава смягчился.

— Госпожа О'Дуайер? Она просила вам передать, что и вас готовы принять в Неви — так, как вы сами можете ожидать; но если вы предпочтете остаться с королевами, она присмотрит за вашим хозяином вместо вас. Вот что она сказала.

Кончив говорить, Доули ощутил на себе испытующий, отнимающий волю взгляд синих глаз. Потом Баллах заговорил:

— Она любит его? Как сильно любит?

Выражение побагровевшего, со впалыми щеками лица Пайдара Доули из насмешливого сделалось презрительным.

— Кто я такой, чтобы судить, как сильно леди любит джентльмена? Уж вы-то ей точно не по нраву. Тут я готов поклясться, но вашей милости, поди, это и так известно. Помоги нам Боже — спальня ваша этой ночью просто проходной двор. Опять кто-то скребется.

Лаймонд услышал. Он подошел к двери и отпер ее, уже догадавшись, в чем дело. Молодой лорд Флеминг вошел, притворил дверь и взглядом дал понять, что имеет сообщить нечто важное.

— Валяй, — сказал Лаймонд. Он вернулся к очагу и облокотился о камень, свесив покрытые ссадинами и синяками руки. — Выкладывай все. Тщетность моих усилий не удивит Пайдара Доули.

Сын Дженни, стоящий прямо, с каменным лицом, доложил:

— Собака околела, сэр.

— Понятно. — Лаймонд не пошевелился. — Значит, предполагалось, что еще до отъезда из Блуа королева должна была принять все сто гранов мышьяка. Как ты думаешь, Джеймс, кто это сделал?

Лорд Флеминг старался не смотреть на Доули,

— Это мог сделать кто угодно. Там не было стражи. — Он поколебался немного, но все же продолжил: — Я должен вам сказать: она очень расстроилась. Правда, сэр. И велела спросить вас, что делать дальше.

Лаймонд слегка расслабился, выпрямился и опустил руки.

— Еще бы ей не расстроиться. Скажи, чтобы сожгла пастилу и коробки. Это все. Остальное я сделаю сам.

— А что вы станете делать, сэр?

Глаза мальчика горели. Фрэнсис Кроуфорд отвернулся и взглянул на мрачного ирландца, сидящего рядом.

— Передай от меня О'Лайам-Роу, друг Пайдар, что я желаю ему счастливого пути в Неви, если только это возможно…

Доули встал, собираясь уходить. Но Флеминг все еще надеялся получить ответ. Лаймонд потер усталые глаза тыльной стороной грязной ладони и прикинул расстояние между очагом и кроватью.

— А я… с меня довольно козлов отпущения и всех тех неприятностей, какие от них происходят. С этой минуты, да поможет мне Бог, приманкой буду я сам.

Гости ушли, и, когда заря осветила истоптанные, с продавленными черепицами, разбитые и покореженные крыши Блуа и свет нового солнца пронзил веки изнуренных, лишенных сна горожан, Фрэнсис Кроуфорд из Лаймонда наконец завалился в постель.

 

Глава 6

БЛУА: ПРАЗДНЕСТВО БЕСА

Пиры бывают трех родов: пиры, угодные Богу, пиры приятные людям, и празднества бесов, то есть пиры, задаваемые сыновьям погибели и низким людям, а именно распутникам, и охальникам и гаерам, и шутам, и лицедеям, и изгоям, и язычникам, и блудницам, и вообще всему подлому народу; такие пиры задаются не из-за земных обязательств и не за небесное воздаяние. На такое празднество бес заявляет права.

В Неви рука О'Лайам-Роу зажила. Он пробыл там дольше, чем рассчитывал — ездил верхом, охотился, спорил и играл в шахматы с госпожой Бойл, Уной и ее друзьями; и никто более не беспокоил его. Когда всеми ожидаемый Кормак О'Коннор не приехал в назначенный срок, принц Барроу ничуть не расстроился, однако, будучи человеком мудрым и осмотрительным, не слишком рьяно старался воспользоваться отсутствием мятежного вождя. С одним из гостей он передал, что вернется в Блуа через неделю.

Эту весть привез в Блуа Джордж Пэрис, странствующий ирландец, поднаторевший в интригах, который как раз возвращался домой в Ирландию. Перед отъездом он имел встречу с коннетаблем, а также аудиенцию у короля, при которой присутствовал герцог Гиз: ему были даны некие поручения дипломатического характера и обещан сопровождающий в лице Робина Стюарта.

Какое-то время Стюарт об этом ничего не знал. Он не исполнил своей угрозы оставить двор и понимал теперь, что, пока Тади Бой здесь, он вряд ли решится это сделать. Но болезненный упаднический блеск, истерическая веселость, охватившая двор, начинала ужасать лучника, как давно уже ужасала Маргарет Эрскин. Том, который, не подозревая ни о чем, приехал из Нидерландов с подписанным мирным договором, кладущим конец шестилетней войне, был обеспокоен — хотя и не выражал этого в словах — плохо скрываемым напряжением, какое без труда читалось на лице его жены. И когда чрезвычайный посол обмолвился беспечно: «Я привез тебе, как ты просила, трав для твоего пациента, одержимого бесами», она ответила: «Хватит ли этих трав для всего французского двора?»

А при французском дворе все замерло перед Рождеством. Денежные заботы одолевали, но в связи с наступлением зимы и с крайним недостатком средств можно было пока не думать о войне. Славу и почет искали на других поприщах: в борьбе, прыжках, ловле кольца, в турнирах на копьях и в метании дротиков, в охоте с гончими и с соколами, в стрельбе по мишени и по движущейся цели, в игре в мяч и в шары, в травле медведя и в танцах, в маскараде, когда переодевались в цыган, древних греков или арабских воинов.

Они играли в азартные игры, и пели песни, и занимались любовью беспечно и с толком. Они были знатоками во всем, что бы ни приходилось им делать. Король подбирал дворян для своего окружения за их изящество, таланты и ловкость в рыцарских забавах не в меньшей степени, чем за умение вести дипломатические переговоры и бесстрашие в войнах, — эти люди служили пробным камнем его собственных разнообразных дарований.

Сам Генрих Французский отличался умеренностью, но, при всем уважении к трону, распущенность в эти праздничные дни доходила до самых крайних пределов. Избалованный молодыми придворными, которые подстрекали его на новые подвиги и наперебой подражали ему, забавник Тади Бой добился теперь и восхищения королевской семьи; согласно распоряжению короля, кто-нибудь, обыкновенно Стюарт, всегда находился рядом — в полночь ли, на заре или когда бы ни кончался день беспутного гуляки, чтобы забрать Тади Боя из кабака, поднять с пола танцевальной залы, выудить из сточной канавы и благополучно препроводить в постель. Попечение, того или иного рода, простиралось до крайности. Совершенно очаровательный, до бесчувствия пьяный, абсолютно невменяемый, он соглашался на все.

Шотландский двор наблюдал за его похождениями. Эрскины и Дженни, немного присмиревшая, молча смотрели и дивились. Королева-мать, благополучно завершив государственные переговоры, продолжала ослепительно улыбаться гостеприимным хозяевам и всячески старалась скрыть рев и топот по ту сторону занавеса, где тщеславные, наполовину подкупленные лорды ее свиты ссорились между собою, как базарные торговки. А сэр Джордж Дуглас не пожалел времени и написал королеве Франции анонимное письмо, в котором намекнул, что следовало бы пригласить ко двору некоего Ричарда, лорда Калтера. Екатерина Медичи получила его на следующий день.

День этот выдался холодным; шел мокрый снег и рано стемнело. В большой зале замка танцевали павану верхом на лошадях: всадники вились между яркими колоннами, и пламя факелов отражалось в выщербленных копытами изразцах. Цоканье подков заглушало музыку, пока пары выделывали свои па: Тади Бой, сидя боком в седле, срывал свечи с консолей одну за другой, жонглировал ими и бросал танцующим; те ловили их, обжигая пальцы, ругаясь и смеясь, пока танец не завершился среди кромешной тьмы и истерических взвизгов.

Облокотившись на резную балюстраду, король читал письмо, которое передала ему супруга, а Екатерина Медичи не сводила с причудливой сцены своих больших, выпуклых глаз.

— Не удручает ли вас такая разнузданность?

Оторвавшись от письма, король посмотрел вниз:

— Искусство, как редкий цветок, пускает корни в перегной. Думаю, в этом все дело.

— Даже когда он и вне себя, дар его свеж и необычен, — согласилась королева. — Но в последнее время мне начинает казаться, что и сам цветок поражен гнилью. Что вы станете делать с письмом?

Генрих вгляделся в листок бумаги:

— Фамилия славная. Но кто такой Ричард Кроуфорд из Калтера?

Екатерина скромно опустила ресницы:

— Я справлялась у вдовствующей королевы. Это третий барон из дома Калтеров, он обладает в Шотландии значительной властью и богатством и поддерживает юную королеву. Ходят слухи, что он остался дома, ожидая появления на свет наследника… Сейчас ребенок уже должен был родиться. И поскольку благородный лорд теперь свободен, можно намекнуть государыне вдовствующей королеве, что мы были бы счастливы видеть его у себя.

Она была права: Франция обещала сделать все, что в ее силах, чтобы утвердить Марию де Гиз регентшей в королевстве ее дочери. Простой здравый смысл требовал как-то учесть поданный намек и проверить, каких влиятельных людей сочла благоразумным оставить дома королева-мать и как они используют свое влияние: во зло или во благо.

Внизу с развевающимися рукавами украшенных бахромою одежд стремительно проносились всадники. Король нагнулся и щелкнул пальцами, и Тади Бой, подняв глаза, бросил ему факел одним движением запястья. Генрих поймал факел и чуть приподнял его в знак приветствия; потом повернулся и в задумчивости поднес огонь к краешку письма, написанного сэром Джорджем Дугласом.

Через три недели Робин Стюарт узнал, что ему нужно снова ехать в Ирландию, на этот раз с доверенным лицом, которому поручено привезти Кормака О'Коннора. Это ускорило наступление самого критического момента в его жизни — настал день, когда лучник осмелился противостоять Джону Стюарту д'Обиньи.

Робин Стюарт был приставлен к его милости для всяческих поручений, связанных с визитом О'Лайам-Роу. За то, как он обхаживал ирландцев, и за те особые услуги, какие он и раньше оказывал лорду д'Обиньи, Стюарт надеялся однажды получить соответствующую мзду: небольшую придворную должность, возможно, сулящую повышение; когда-нибудь позже даже чин капитана… все, что угодно, лишь бы проникнуть наконец в узкий круг влиятельных вельмож.

Это д'Обиньи вполне мог бы ему дать, но до сих пор Стюарт получал от него только деньги, да и те не в избытке. А теперь этот надутый осел, кажется, указывал — но как такое могло прийти ему в голову? — что не собирается впредь доверять Стюарту особых поручений и посылает его за границу с самой обычной миссией.

Выставив вперед свой узкий подбородок, Стюарт высказал все, что он думает по этому поводу:

— Я уже ездил в Ирландию, милорд. И, помнится, предполагалось, что я буду помогать вам во все время визита ирландцев. Кажется, я до сих пор не давал повода к недовольству.

Одна пряжка на его кирасе расстегнулась, а волосы давно следовало подстричь. Д'Обиньи заметил это, раздражаясь все больше и больше.

— Неужели? — сказал он. — Ты прохлопал их приезд в Дьеп. Ты упустил одного из них в Руане. По тебе одному известной причине ты дозволил О'Лайам-Роу спустить с привязи собаку, а потом выставил себя круглым дураком, свалившись с лошади, словно какой-нибудь мужик, и застряв в кроличьей норе. — Лорд д'Обиньи зевнул: накануне вечерний прием у короля выдался длинным и скучным. — Но в конце концов и я отчасти виноват. Для таких поручений требуется некоторая ловкость, умение вести себя, утонченность. Уверен, тебе самому станет легче, если ты вернешься к привычной службе. Когда О'Коннор приедет, я сам им займусь. Кто-нибудь из моих людей — может быть, Шоле — мне поможет.

Да этот лорд и в самом деле пытается спровадить его! И тут Стюарту вдруг показалось, что он угадал причину. От гнева кровь бросилась лучнику в лицо, расплылась некрасивыми пятнами по впалым щекам, по шее; уши по-багровели.

— Я уж заметил, что вы не упускаете случая напасть на меня с тех самых пор, как мы выиграли ночные гонки. Но я не виноват, что он выбрал меня в напарники… И учтите еще кое-что, милорд: имя Робина Стюарта теперь что-то значит и для короля, и для его двора.

На красивом полном лице д'Обиньи не отразилось ничего, кроме презрения.

— Думаешь, оно значит больше, чем имя д'Обиньи? Еще одно слово в таком тоне — и я постараюсь это проверить, можешь не сомневаться. Сам знаешь: в этой стране угрозы фавориту короля расцениваются почти как предательство.

Рука д'Обиньи, сжимавшая драгоценную чернильницу из оникса, дрожала, но вовсе не из-за дерзости подчиненного — просто он увидел искаженным, как в кривом зеркале, свое собственное восторженное преследование Тади Боя Баллаха. Д'Обиньи и в голову не приходило, что Стюарт мог соперничать с ним, и досадовал он на то, что лучник своими грязными ногами истоптал изысканный цветник, взращенный им, знатоком прекрасного.

Он встал, чуть вздрагивая от обиды.

— Не стоит, Стюарт, распространяться о твоих слабых местах: полагаю, мы оба достаточно хорошо их видим. Ты сделал все, что мог, и я тебе благодарен. А теперь, пожалуйста, будь доволен теми обязанностями, какие тебе предстоит выполнять. Что до награды, то я не стану скупиться. — Д'Обиньи нагнулся, вынул из ящика стола кошелек, в котором звенели монеты, и подвинул его к Стюарту. — Вот, возьми, пропусти стаканчик, проведи пару приятных вечеров с друзьями в Ирландии.

Годы тяжелой солдатской рутины, бедности и унижений отучили Стюарта от внезапных порывов гнева — даже сейчас ему не хватило смелости пожертвовать карьерой и высказать в лицо начальнику все, что накипело на душе. Но какое-то недавно выпестованное чувство взыграло в нем, когда он подошел к столу и взял тощий кожаный кошель.

— Оставьте это себе, — сказал он просто. — И купите новую чернильницу. Эту вы почти разломали, разыгрывая из себя важного вельможу, думая, что вы Бог всемогущий, если нацепили на себя новые побрякушки. А в Ирландию я поеду. Черт возьми, я поеду в Ирландию. И… — добавил в бешенстве Робин Стюарт, выдвигая самую страшную угрозу, какую только мог придумать, используя единственное в его распоряжении оружие, могущее поколебать самодовольную невозмутимость лорда д'Обиньи, — и Баллаха увезу с собой.

Он не надеялся исполнить это хвастливое обещание. Но Тади Бой, сощурясь, посмотрел на лучника остекленелым взглядом и сказал, что французский двор, как ему начинает казаться, не оправдал ожиданий, а поэтому можно, пожалуй, задуматься и об отъезде.

Было ясно, что вместо завтрака он выпил крепкого вина перед началом дневных забав и вряд ли обременил себя ужином. Стюарт, с горечью осознавая, что его проповедническое рвение вызывает лишь насмешку, оборвал на середине одну из своих ворчливых, полных искреннего беспокойства тирад. Поедет с ним Тади Бой или нет, оставалась всего лишь неделя их совместного пребывания во Франции.

В этот день Тади Бой охотился, изрядно подвыпив, и порезал руку. Стюарт, который был свободен от дежурства, прошел через сад к задней калитке и направился в дом дамы Пилонн попросить у смотрителей зверинца какого-нибудь бальзама.

Абернаси куда-то ушел. Вместо индийца в комнате, расположенной над клетками, где жили бурые медведи, и уставленной банками, сидел его товарищ по ремеслу: он ответил на приветствие Стюарта, а распознав его акцент, добавил несколько дружелюбных фраз, по-абердински широко, напевно растягивая гласные. Без своего осла Томас Ушарт выглядел довольно прилично: маленький, легкий, бледный, несмотря на годы странствий. Его сухой кашель вызывал в памяти груды кирпичей, что сушатся во дворе у каменщика, а крепкие мускулы икр сбивали узор на разноцветных чулках. Стюарт, которого, как всегда, распирало любопытство, уселся и засыпал Ушарта вопросами — насколько тяжело ходить по канату и много ли можно на этом ремесле заработать.

Тош, парень добродушный, отвечал откровенно, однако же не постеснялся и осадить лучника, когда тот затронул вопросы, которых касаться не стоило. Они мирно беседовали, пока абердинец, поднаторевший не только в хождении по канату, используя запасы Абернаси, смешивал для руки Тади Боя весьма действенную мазь, а затем, вытерев пальцы, искал пустую склянку среди бумаг, бутылок и стружек, заполонивших все в доме.

Вставая, чтобы помочь, Стюарт заявил:

— Послушай: если на пальчике Тади Боя, которым тот играет на лютне, останется шрам, тебе придется держать ответ перед тремя королевами. Так что, ради всего святого, клади все самое лучшее. — Он нашел банку, рукавом обтер табурет и уселся снова.

Тош, перекладывая мазь, рассмеялся:

— Если верить Абернаси, у этого парня на теле нет живого места, чтобы поставить еще отметину. Руки ты видел. А на галерах ему разрисовали и спину.

Робин Стюарт сидел неподвижно, положив руки на колени, широко расставив ноги на замусоренном полу. Помолчав немного, он сказал:

— Я и не знал, что Тади был на галерах.

— Не думаю, чтобы он об этом распространялся, — заметил Тош с легкой иронией. — Но на нем осталось клеймо — мальчик-смотритель видел в Руане. — Он взглянул на хмурое лицо Стюарта и ухмыльнулся. — Странный субъект этот Тади Бой Баллах. Но разве не все мы таковы? Усади его в лодку, на весла — пусть-ка покажет свои приемы. — Он завернул банку с бальзамом в тряпочку и снова оборотился к лучнику, погруженному в размышления. — Боюсь, это не секрет. Расфуфыренных шлюх при вашем дворе такое, поди, еще и возбуждает.

Стюарту вовсе не нужно было сажать Тади Боя на весла. В памяти живо запечатлелась звонким, решительным голосом произнесенная команда «On va aire voile» , — которая четыре месяца назад спасла от крушения галеру «Ла Сове». Он спросил с нарочитой небрежностью:

— Что еще ты знаешь о нашем ирландском друге?

Но Тош встретил оллава у Абернаси и больше не рассказал Стюарту ничего нового. Из мусора, валявшегося на полу, лучник извлек) старую, изрезанную дощечку и теперь вертел ее в пальцах. А он-то полагал, что вся прошлая жизнь Тади Боя принадлежит ему столь же нераздельно, как и дружба. Оллав, конечно, не выкладывал сразу всю подноготную, как О'Лайам-Роу, но и не скрытничал. А такое бурное и пагубное событие — ибо как еще можно назвать пребывание на галерах — Стюарту доверено не было.

Лучник, видя, как развеивается прахом его мечта о полном и взаимном доверии, ожидал уже знакомой дергающей боли в животе. Тош еще что-то говорил, когда Стюарт внезапно вскочил и, коротко, чуть ли не грубо, попрощавшись, выбежал вон, забыв захватить мазь.

Вернувшись за нею позже, Робин обнаружил, к своему облегчению, что маленький говорливый абердинец ушел.

Первым порывом лучника было подняться наверх и объясниться с оллавом начистоту. Вместо этого он отправился прямо к лорду д'Обиньи, и на этот раз ему дали поручение, которое заставило его уехать из Блуа на шесть дней, а потом он должен был отбыть в Ирландию с Джорджем Пэрисом. Тади Бою он послал до крайности лаконичную записку, в которой значились дата и время отплытия.

Тади Бой прочел послание, и замешательство на миг мелькнуло на его грязном, небритом лице. Потом он отмел все заботы и полностью погрузился в злобу дня, причудливую и всепоглощающую.

В это время О'Лайам-Роу наконец-то решил вернуться в Блуа.

Накануне он в последний раз ездил верхом с Уной: медленно, не спеша, пересекали они парк Неви. и новый волкодав бежал рядом. Нечасто им удавалось побыть наедине с той самой злополучной ночи, когда прозвучала серенада и когда О'Лайам-Роу, мрачный, с окровавленной рукою, появился на пороге особняка Мутье, бормоча извинения. А теперь они пустили лошадей рысью и скакали бок о бок, молча радуясь холодному, обжигающему воздуху, редколесью, высушенному ветром и посеребренному инеем, жухлой траве, шелестящей у их колен. Скоро они выехали на открытое место, и лошади перешли на кентер, а затем и пустились в галоп: они шли голова в голову, и фризовый плащ О'Лайам-Роу развевался рядом с черными прядями Уны и ее меховой накидкой.

Вместе они перепрыгивали рвы, скакали вдоль плотин и устремлялись наконец вниз по склону холма, где пучками росли сухие, высокие травы, залитые желтым солнечным светом; оба раскраснелись от пронзительного ветра, и дыхание их белой полосой стлалось позади. Затем, на вершине другого пригорка, они натянули поводья, пожалев взмыленных лошадей; О'Лайам-Роу поводил их в поводу и стреножил, а Уна легла навзничь среди папоротников и сухих, ломких сучьев, которыми была устлана земля.

К луке седла О'Лайам-Роу была приторочена фляжка. Он встал на колени и протянул ее Уне, а та сделала по-мужски большой, глубокий глоток. О'Лайам-Роу выпил тоже и отнес фляжку, потом вернулся и, найдя большой валун рядом с Уной, прислонился к нему, глядя вниз, на девушку. За все это утро, вопреки своей природе, он не произнес почти ни слова. Да и теперь она прервала молчание, устремив на принца свои зеленые глаза:

— У меня есть новости для тебя, О'Лайам-Роу. Твой оллав тебя покидает.

— Да ну? — О'Лайам-Роу подождал. Они никогда не обсуждали Тади Боя и ни словом не обмолвились о серенаде.

— Мне сказали сегодня. Робин Стюарт в пятницу уезжает в Ирландию и, похоже, грозится забрать Баллаха с собой. Однако ж любовь его, как я полагаю, не вполне разделенная, так что ты, возможно, и сохранишь свою свиту в целости. С другой стороны, Тади Бой, наверное, ждет тебя — надеется уговорить уехать тоже.

— Скорей он надеется спровадить меня и остаться здесь навсегда, чтобы куролесить безнаказанно. Неужто он так быстро устал? Песенки, видно, нелегко даются ему.

— А может, в нем проснулось чувство ответственности? — предположила Уна. — О, прости, я и забыла. Ты не веришь, что такие чувства существуют на свете. По-твоему, есть лишь безумная жажда власти, о которой мечтают проныры и которая развращает людей заурядных. Любой прирожденный вождь ради власти позволит перерезать себе глотку.

— Память у тебя отличная, — мирно согласился О'Лайам-Роу. — Я не встречал еще человека, который получил бы крупинку власти и не начал бы ее выказывать в обращении со своей собакой. Или со своими женщинами.

Ей не хотелось отвечать, но гнев прорвался помимо воли.

— Эту ношу берут на себя лишь люди со щедрой душой.

О'Лайам-Роу спросил недоверчиво, мягким, веселым тоном:

— И кто эти люди? Бывают ли такие вообще? Видела ты хотя бы одного?

Внезапный румянец залил ее щеки, и глаза сверкнули, как два прозрачных, серо-зеленых родничка. Она сказала:

— Ты перерезал горло Луадхас ради королевы, которая всего лишь безмозглая девчонка, к тому же иностранка. Разве твой собственный народ ты ценишь меньше?

Склонив голову набок, положив руки на колени, он поигрывал толстыми, неловкими пальцами.

— Ну, начнем с того, что шерифы, хотя и служат английской короне, от этого все же не становятся гепардами.

Приподнявшись на локте, Уна прислонилась к валуну, на котором сидел О'Лайам-Роу. Запрокинув голову, она взглянула на принца, и выражение ее лица отнюдь не казалось враждебным.

— Ты сочувствуешь человеку, которого можешь видеть; народа ты разглядеть не можешь.

— Возможно, ты права, — согласился О'Лайам-Роу. Другого ответа он просто не смог найти. Голова Уны покоилась на камне, совсем близко от него. Протянув руку, он мог бы коснуться ее теплых, густых, иссиня-черных волос. Но вместо этого он попытался исправить свой ответ. — Я никак не могу, например, сочувствовать французскому королевству. Сними с него листик за листиком, как с артишока — музыку, статуи, картины и дворцы, — и в самой сердцевине найдешь болотную гниль: наследственный парламент и абсолютизм, бессловесные Генеральные Штаты 58), драконовские налоги, взятки, фаворитизм. Атмосфера в Англии не столь изысканная, но, на мой взгляд, более здоровая.

Она отозвалась лениво:

— Не обманывайся, Филим О'Лайам-Роу, и не пытайся обмануть меня. Пусть даже вечная ночь и безмерный хаос окружат тебя — ты все так же будешь ковырять кочергой в камине и выстраивать теории, пока кровь не закипит у тебя в жилах. Если тебе не нравится здесь, зачем оставаться? Уезжай в свой Слив-Блум, в свое заросшее вереском захолустье, где шерифы короля Эдуарда проходят мимо тебя, как мимо пустого места. И Баллаха забирай с собой. И если у тебя появится новый хозяин, тебе уж наверное кто-нибудь сообщит.

На этот раз во взгляде О'Лайам-Роу нельзя было прочесть ничего. Он сказал:

— Кажется, я никогда не говорил, что мне надоела Франция. Но я сказал тебе однажды, почему хочу остаться… И задал тебе вопрос, но нас прервали.

— Тогда задай его еще раз, — сказала Уна.

Наступило долгое молчание. На шее О'Лайам-Роу, под тонкой, как у ребенка, кожей, трепетала жилка, но внешне он оставался совершенно спокоен. «Может, все-таки я нравлюсь тебе; может, все-таки ты меня любишь?» — спросил он той ночью в особняке Мутье.

— Если бы мне снова было пятнадцать, — сказал он, — я бы так и поступил. Но теперь я знаю ответ.

— Неужто знаешь? — осведомилась Уна. — Тогда, вероятно, ты должен знать, что ты не одинок в своих взглядах относительно артишока.

Чуть нагнув голову, он мог видеть высокий лоб, задумчивые глаза, крепкое тело под плотными, ворсистыми складками платья. Он заметил простодушно:

— Это может создать затруднения, если ты выберешь французского мужа.

Ее тонкое, мальчишеское запястье лежало на коленях; вторую руку она подложила под голову. О'Лайам-Роу внезапно увидел, как резко обозначились сухожилия, и не удивился, когда она сказала:

— У меня было много собак. — И, помолчав немного, добавила, по-прежнему возвращаясь к их прошлой беседе: — Я подумала и пришла к странному выводу. Бывают вещи и похуже, чем сидеть в глинобитной хижине, провонявшей селедкой, и держать на коленях миску с капустным супом.

О'Лайам-Роу невольно весь сжался. И сказал только одно:

— Я всегда придерживался такого мнения. Все зависит только от того, с кем ты сидишь в хижине.

Уна не отводила взгляда. Мало того: она повернулась и оперлась о валун локтем; другая ее рука свободно раскинулась на траве. Сухие листья впечатались в меховую накидку, как в рыбачью сеть обломки затонувшего корабля. Не веря себе, он прочел в ее глазах неистовую, непритворную нежность.

— Ты мне нравишься, Филим О'Лайам-Роу. Ради собственного моего блага я должна была бы полюбить тебя. — Уна всмотрелась в его лицо. В нем появилось нечто непривычное: напряжение, тревога, потребность в защите. И она добавила с яростью, совершенно неожиданной: — Ты ведь такой независимый, а? Неужели ты, такой мудрый, такой свободный, не можешь сделать так, чтобы я тебя полюбила?

Наступило мучительное, раздирающее душу молчание. Затем О'Лайам-Роу опустился на одно колено, сминая платье Уны, взял ее свободную руку и положил к себе на плечо. Проворно, легко она поднялась и подставила губы для поцелуя.

Странный это был поцелуй. Женщина явно обладала большим опытом и не пыталась этого скрыть. О'Лайам-Роу же пришло на выручку его собственное простодушие. В этот решающий момент он не ощутил никакой неловкости и не старался выказать изощренность, для него недоступную. Наоборот: все, что составляло сущность его природы — склонность к умозрению, безрассудная смелость, абсолютная порядочность, — слилось в этом поцелуе, сделав его чем-то в своем роде совершенным, а для Уны О'Дуайер — довольно неожиданным и новым.

От этой новизны и неожиданности она на какое-то мгновение смешалась. О'Лайам-Роу ощутил возникшую неловкость и отстранился; на лице его застыло непривычное, доселе не виданное выражение, — и тут почувствовал, как крепко, как волнующе впилась ему в спину ее рука. Уна подняла другую руку, так, что скользнул вниз тяжелый рукав, и притянула его голову к себе. Этим поцелуем она без слов дала О'Лайам-Роу понять, что все его желания будут исполнены.

Скромность ли, проницательность или неуверенность в себе, но что-то пришло на выручку — сначала он догадался, а потом ощутил всем своим существом: ослабил объятие, повернул голову, открыл глаза. Уна не поняла. Гибкая, податливая, она скользнула в траву и сказала мягко:

— Ты боишься провала? Я не прошу невозможного, дорогой. Поезжай в Ирландию со Стюартом и жди меня там. Это — начало, а не конец.

Он уселся на корточки. Черты его, в обрамлении мягких, шелковистых волос, все еще казались странно искаженными, будто весь склад его лица нарушился, столкнувшись с несокрушимой преградой, и теперь восстанавливался в трудах и в муках.

— Ты очень добра ко мне, — сказал он, и невозможно было решить, прозвучала ли в этих словах нотка сарказма. — Но не может быть ни начала, ни конца у того, что не состоялось.

Он сел так, чтобы Уна не могла видеть его, — чтобы было легче ей или ему самому, девушка не знала. Лежа неподвижно и пристально глядя в небо, она спросила:

— Что с тобой? Лучше скажи сразу.

— Ничего, — ответил он.

Ее рука, простертая на траве, была белоснежной. На ней отпечатались рубчики грубой фризовой ткани и более глубокая розовая вмятина от звена его цепи: так крепко Уна обнимала его. Ткань ее платья была такой тонкой, что на его руках не осталось следов. Легким, небрежным тоном О'Лайам-Роу произнес:

— В первый раз мои бедные, все отрицающие принципы принесли мне столь прелестное воздаяние. Сомневаюсь, однако, чтобы это пошло мне впрок. Признаться, я думал, что принципы мои стоят меньшего — или большего.

Теперь села и она — О'Лайам-Роу увидел ее бледность, ее пристальный взгляд: Уна пыталась угадать, что творится у него на душе.

— Больше я ничего не могу тебе предложить. Ничего такого, на что ты бы мог согласиться.

— Я согласился бы на честную игру, — сказал О'Лайам-Роу и, помолчав, прибавил: — Или сначала я должен изменить своим принципам и сделаться бунтовщиком?

Он рассудил правильно. Порыв ее шел от сердца, но он не был самозабвенным, а сердце ее переполняла гордыня. И. слова, которые Уна чуть было не произнесла, замерли у нее на губах. Вместо этого она сказала:

— Измени им, если хочешь — почему бы и нет? Разницы никто не заметит, а тебе само усилие пойдет на пользу.

По дороге домой она вообще не произнесла ни слова. И О'Лайам-Роу тоже не сделал попытки поправить что-либо. Но никто не видел, как под толстым фризовым плащом его пробирала дрожь.

На следующий день они с Пайдаром Доули вселились в свою прежнюю комнату в Блуа.

По приезде они не застали Тади Боя дома: вместе со всем двором он отправился вверх по реке на пикник. Было слишком очевидно, что честолюбивый план Стюарта забрать оллава с собой провалился.

О'Лайам-Роу осознавал, что от него самого проку вышло немного. Он мог понять раздражение, даже неприязнь, которые, как он полагал, побудили Тади Боя устроить ту злобную серенаду. Прискорбным он находил лишь то, что оллав злоупотребил добрым именем Уны и ее гостеприимством. Находясь во всех жизненных схватках по ту сторону ограды, он редко считал что-либо непростительным.

И в последующие несколько дней О'Лайам-Роу почти не выходил из комнаты, мало с кем виделся и пытался примириться с собой — только раз он посмеялся немного над иронией судьбы, когда постельничий короля явился к нему и пригласил на банкет. В конце концов признание пришло. Когда театр марионеток приелся ему и одна лишь гордость еще удерживала во Франции, самая сокровенная дверь, давно уже взломанная Тади Боем, открылась и для него.

В этот же самый день вернулся Стюарт: он вошел в комнату, гремя облепленными грязью шпорами, и лицо его было еще желтее обычного. Убедившись, что Тади Боя нет, он почти тотчас же ушел. На другой день они с Пэрисом должны были выехать в Ирландию.

А потом, поздней ночью, вернулся и двор, охваченный бурным весельем. О'Лайам-Роу разбудило вторжение Лаймонда с толпой собутыльников, которых тот представил старательно, одного за другим, и которые оставались в комнате до самой зари. О'Лайам-Роу передал ему послание Стюарта, когда с первыми лучами солнца последний пьяница, пошатываясь, перебрался через порог и Тади Бой стал стягивать с себя сапоги.

— Ах, Бог мой, ну еще бы. Ты же ездил в Неви зализывать раны. Я так и слышу, как они уговаривают тебя убраться домой подобру-поздорову, и меня заодно прихватить. Что обещала она тебе, если ты уедешь?

Он никак не мог узнать. Но уверенный тон. но небрежная точность поставленного вопроса были столь отвратительны, что О'Лайам-Роу внезапно почувствовал себя по-настоящему плохо. О независимости воззрений уже не заходило и речи: будь перед ним кто-нибудь другой, О'Лайам-Роу просто прибил бы его. Но тут он всего лишь вскочил и выбежал вон, не заметив, как внезапно застыло лицо Тади Боя.

Следующий день, пятница шестнадцатого января, начался спокойно. В эту пору Блуа просыпался поздно, ибо король, которому не дано было права участвовать в совете его отца, пренебрегал и своим собственным ради забав и праздников, с радостью возлагая свои обязанности на Гизов, коннетабля, маршалов, доверяясь более всего холодному, всевидящему взору недремлющей Дианы.

В этот год погоня за наслаждениями скрывала в себе нечто большее, чем глубоко укоренившуюся обиду короля или его стремление ублажить друзей и крепче привязать их к себе. Под спудом ощущалось какое-то новое напряжение, незначительное, но тем не менее смущающее. К тому времени — что было неизбежно — заговорили уже о леди Флеминг и об изменениях в ее облике. Сама она, спокойно предаваясь на волю волн, оставалась невозмутимой, но разрыв отношений между коннетаблем и герцогиней де Валантинуа становился очевидным для всех.

Можно было также предположить — и это тоже ни для кого не являлось секретом, — что вдовствующей королеве Шотландии становилось все труднее держать в узде своих непокорных лордов. Почести, пенсии, тугие кошельки с золотом только разжигали их аппетит. Сочтя, что платят им недостаточно, они вновь стали задумываться о власти и склоняться к своей воинственной религии. Тома Эрскина, который остановился в Блуа на обратном пути из Аугсбурга, тут же нагрузили поручениями, касающимися папских легатов и епархиальных властей, а также распоряжениями для французских гарнизонов и армий в Шотландии. Но он медлил с отъездом, всячески пытаясь уладить разногласия; кроме того, ему предстояло еще отправиться в Англию, чтобы довершить переговоры о мире, и только потом он сможет вернуться домой, в Стерлинг, к маленькому сыну Маргарет.

Приглашение Ричарду Кроуфорду нельзя было не послать, и это проделали вот уже месяц тому назад. Лаймонду сообщили, соблюдая крайнюю осторожность, что брат его должен приехать, но трудно было догадаться, выслушал ли их Тади Бой и понял ли хоть что-нибудь.

Развлечения на этот вечер продумали коннетабль с королевой Екатериной: не потому, что ожидались какие-то новые гости, а затем, чтобы ввести в разумное русло горячечное веселье, царившее во дворце, и хоть как-то ослабить напряжение. Празднество предназначалось для узкого круга, и единственные гости, кроме двух ирландцев, были скорее наняты, чем приглашены: профессора, ученые книжники и острословы явились в Блуа, призванные королем, и сидели по его правую руку, свободно паря в чистых просторах разума. Они съехались из Парижа, Тулузы, Анжера — и не все еще слышали о Тади Бое. Король, внутренне забавляясь, не стал ничего рассказывать. Настанет вечер, новую игрушку заведут ключиком, и она, дребезжа и подпрыгивая, предстанет перед глазами ничего не подозревающих педантов.

Возможно, по этой причине Тади Бой на весь этот день куда-то исчез. О'Лайам-Роу видел его лишь дважды. В первый раз, когда оллав одевался, принц уселся верхом на стул и проговорил мягко:

— В мои дни, насколько я помню, было принято просить позволения оставить службу… Господи, убереги нас, грешных: тебе что, надеть больше нечего? — И, покосившись на рубашку, штаны и колет, какие оллав натягивал на себя, Филим раскрыл сундук с одеждой. Там, измятые и скомканные, были грудой навалены наряды, вышитые, украшенные бантами и драгоценными каменьями, подаренные Тади Бою королем Франции. Все они уже обратились в лохмотья.

Лаймонд торопливо собирался, не обращая внимания на О'Лайам-Роу.

— Тебе вовсе не нужно верить всему, что я выдумываю для Робина Стюарта. В тот момент мне было необходимо отделаться от него. Пусть себе отплывает в Ирландию — может даже остаться там, если хочет. Я тоже уеду довольно скоро… но в лучшей компании.

Лаймонд ни словом не обмолвился об истории с мышьяком, но Пайдар Доули выложил все. И теперь, когда О'Лайам-Роу наблюдал, как его оллав спешит с лютней в руке к Диане, к д'Энгиену, к Сент-Андре, к Маргарите или к кому-то еще из двух десятков его поклонников, покровителей либо покровительниц, на губах его появлялась горькая усмешка, и вспоминалась недавняя гнусность. Он заставлял себя думать о том, что за неповторимые создания духа нередко приходится платить слишком высокую цену.

Во второй раз, зайдя переодеться к празднику, он услышал голоса Робина Стюарта и Тади. Он явно пришел не вовремя. Во-первых, беседа скорее всего не клеилась. Лучник говорил как-то особенно грубо, резко и напористо, надтреснутым от затаенного чувства голосом. О'Лайам-Роу услышал это; затем Тади Бой заговорил таким тоном, что принц не сразу узнал его голос, — тоном спокойным, ясным, здравым. Однако же, заметил О'Лайам-Роу, Лаймонд продолжал имитировать ирландский акцент. Он говорил довольно долго, потом Стюарт ответил, но раздражения в его голосе почти не осталось. Затем Тади произнес короткую фразу и наступила тишина. Уже становилось поздно. О'Лайам-Роу, чувствуя, что достаточно терпел ради Шотландии, открыл дверь и зашел.

Тади Бой неподвижно сидел на краешке резного сундука и со спокойным вниманием изучал лицо Робина Стюарта. Лучник, который, очевидно, только что встал со своего места, ринулся вперед и, робко и заискивающе, будто стеснительный школьник, положил руку на плечо Тади Боя. Потом, все еще не видя О'Лайам-Роу, упал на колени.

При следующем шаге О'Лайам-Роу громко топнул. Лучник обернулся. Его вытянутое лицо, осунувшееся от тягот службы и недавнего путешествия, сделалось багровым, а затем белым. Он вскочил. Устав от вялых, дурно пахнущих, плохо сдерживаемых чувств, которыми, казалось, была пропитана комната, принц Барроу прошествовал к своей стороне кровати, уселся и принялся стаскивать сапоги.

— Ах, Стюарт, не верьте ни единому слову. Ну как он уедет? Завтра — ужин у кардинала, потом — охота, потом — метание колец у короля. Уладьте-ка поскорей все дела с вашим другом Пэрисом и езжайте, ибо этот парень такой беспутный, что удержу ему нет. Но, свидетель Бог, если бы я был в здравом уме, то сам уехал бы с вами.

Одно мучительное мгновение все молчали. Потом Робин Стюарт сказал визгливо, с прежней мукой в голосе:

— Пропади оно все пропадом: надеюсь все же, что вы останетесь. За эти пять месяцев ирландцы надоели мне хуже горькой редьки. Я уж не чаю, как и развязаться с ними.

О'Лайам-Роу заметил, что Тади Бой покачал головой — ему ли, лучнику ли, было неясно. Он успел насладиться чувством исполненного долга перед тем, как дверь распахнулась и половина полка Стюарта ввалилась в комнату: друзья собирались устроить ему проводы и устали ждать, а заодно уж решили прихватить с собою гораздо более ценный трофей.

Приглашенный тоже, О'Лайам-Роу отправился вместе с ними и, наряженный в превосходный шелковый костюм пастельных тонов, пил со всеми глинтвейн и вносил свою лепту в громкий смех и дикие речи, подогреваемые кипящим вином, смешанным с имбирем и корицей. Стюарт, который истратил уже все слова, мог спокойно молчать. Тади Бою, сидевшему рядом, возможно, не давала покоя мысль о вечернем представлении: он глотнул густого, душистого вина, поперхнулся, выругался и удалился первым, едва только пажи стали созывать гостей к ужину.

По скромным послеобеденным приемам у дам О'Лайам-Роу судил о великолепном французском дворе и полагал, что постиг его вполне. Но этим вечером, когда он вступил в сверкающую огнями почетную залу, действительность попросту ошеломила его.

Он увидел всем знакомые лица, умные, породистые, с ясным челом, порозовевшие от жаркого пламени; головы беспокойно двигались, беседа не затухала, и в ушах сверкали маленькие жемчужинки или кусочки горного хрусталя. Этим вечером двор оделся в разные цвета, и яркие их переливы накладывались, переплетались, струились, подчеркивая друг друга: бархат оранжевый, коричневатый, зеленый, пепельный, желтый, малиновый, белый, золотистый, медный, фиолетовый. Сидя на своем высоком кресле, королева отстегнула белую меховую накидку, сверкающую от драгоценных камней; платье короля было все расшито золотом, а рядом с королевской четой, ожидая приказаний, стояли шут Бруске и лучники.

Все, что окружало его здесь, О'Лайам-Роу не мог не признать прекрасным: тонкий вкус, изощренный богатством, который, однако, и с меньшими расходами не сделался бы дурным; ум в таких масштабах, что ирландец вынужден был с сожалением припомнить свой давешний цинизм; изящная, уверенная, ученая беседа, полная той независимой иронии, какой он сам так кичился. Он осознал, что, погрузившись в свои теории, чуть было не проехал мимо самой заметной, самой значительной вехи, какая только могла встретиться на его пути. И несмотря на раненое самолюбие, О'Лайам-Роу честно восхищался всем, что наблюдал вокруг.

Своих соседей по столу он нашел приятными, хотя разговор и шел легкомысленный. Время для серьезной беседы еще не настало, но принцу Барроу было нетрудно заставить людей смеяться, и он вдруг решил, что не так уж важно, будут ли он потом смеяться над ним самим. Да и во всяком случае двор преклонял свой слух вовсе не к нему, а к Тади Бою.

За ужином оллава попросили спеть, и он с готовностью согласился: выглядел он непритязательно, но казался чуть-чуть умытым и достаточно трезвым. О'Лайам-Роу понравился Палестрина и пьеса под названием «Пересуды кумушек», но он не ожидал чистоты, с какой были исполнены Gen-traige, Gol-traige, Suan-traige . В каких диких дебрях Тади Бой изучил великую музыку бардов, О'Лайам-Роу не знал, но оллав играл в строгой традиции монастырей, которые протянулись от Павии до Рота и по всей Европе распространили напевы ирландских струн. Каким бы ни был Тади Бой, оправданием ему служило это: его искусство. Знакомая музыка, безошибочно выбранная, украшала великолепную залу, словно маслом написанная картина, и О'Лайам-Роу со стесненным сердцем думал так: «Вот она, моя родина. Что бы ни случилось с ней дальше, она уже завоевала мир». Потом ужин закончился, а вместе с ним и пение — пришла пора для других забав.

И они тоже оказались приятными. В самом деле: ничто не предвещало изменений в тоне вечера, пока очередь не дошла до танца дикарей, пленных бразильцев, которых доставили с последней экспедицией и препоручили заботам главного смотрителя королевских зверинцев. Абернаси в золотом тюрбане суетился среди них, наблюдая, как его люди заталкивают в залу растерянных пленников. В развлечениях вечера, до сих пор утонченных, вдруг появилась прихотливая, причудливая нотка — не потому ли напряглось лицо вдовствующей королевы Шотландии, а Екатерина заерзала на стуле, словно предчувствуя неминуемую скуку? Придворные кавалеры, напротив, ожили. Король, слегка отстранившись от ученых, окруживших его, поймал взгляд Сент-Андре, и оба многозначительно улыбнулись. О'Лайам-Роу насчитал шестерых мужчин и одну даму, которые явно выпили слишком много. Остальные скорее всего выпили не меньше, но пока не подавали виду. Это удивило ирландца, ибо он считал, что этикет при дворе должен быть строгим чуть не до абсурда.

Для принца Барроу энергия и красота танца своеобразно дополняли прелесть окружающей обстановки, не в меньшей степени, чем до этого музыка. Танцевали только мужчины, черноволосые и нагие. Босые ноги шлепали по гладким изразцам, меднокожие тела кружились в неистовой пляске, длинные, иссиня-черные пряди касались воздетых рук, округлых и мускулистых. Пот, отливающий золотом в свете факелов, скользил по гладким ложбинкам ключицы, вдоль хребта, по выпуклым, бронзовым мышцам груди и вокруг тугой подковы ребер. Глаза, круглые и маленькие над высокими скулами, горели бессмысленным блеском.

Сначала О'Лайам-Роу и все, кто сидел вокруг, слышали только музыку, доносившуюся из амбразуры, где гремели маленькие барабаны и свистели флейты. Потом до них донесся смех, восклицания, чей-то знакомый голое — и вот среди безмолвно мечущихся, подскакивающих фигур О'Лайам-Роу различил три, как раз напротив короля, в черной бороде которого сверкнула белозубая улыбка. Между изогнутых в танце ступней и напрягшихся лодыжек маленькое облачко перьев вспорхнуло, сверкнуло на свету и поплыло в сторону, как на мелководье — стая мальков.

Среди зрителей, привольно развалившихся на подушках, прошелестел смешок. Ряды танцоров внезапно расступились, и перед всеми взорами предстал Тади Бой Баллах, с пылкой энергией подражающий бешеным ритмам Нового Света; слева от него плясал голый бразилец, а справа — какой-то лучник в одних чулках, весь багровый от стыда, но полный решимости во что бы то ни стало выиграть пари, без сомнения, только что заключенное.

Бразилец, который наверняка рассчитывал по крайней мере досыта поесть, старался изо всех сил и во всяком случае не мог понять, почему лучники, стоящие вдоль стены, ржут, как кони. Но Тади Бой почти сравнялся с туземцем. С остекленелыми глазами, легкий, словно паутинка, оллав прыгал и размахивал руками, как горничная девка с метлой, и с каждым притопом целые тучи перьев вырывались из его сапог — когда-то, сегодня, вчера или позавчера Тади насовал их туда в связи с холодной погодой и позабыл вытряхнуть.

О'Лайам-Роу глядел на него во все глаза. Этого Силена 59) с опухшим лицом и невидящими глазами, это беззаконное неистовство он наблюдал иногда, урывками, в своей комнате, но никогда, в самых страшных снах, не ожидал увидеть здесь. Он ощутил, как волосы зашевелились у него на затылке, а к горлу подкатил комок. И тут до него дошло, что король смеется.

Три фигуры плясали уже совсем близко. Остальные танцоры, захваченные врасплох, смешались и отступили. Вел Тади Бой: в вихре исступленных импровизаций он то вырывал у музыканта скрипку и пиликал на ней простенькую мелодию, то, схватив со стола кувшин, поливал вином вспотевшего лучника, то пародировал разные танцы, что вызывало узнавание и смех. Вот он завертелся с лучником в бурной вольте. Затем, схватив за руки обоих своих партнеров, Тади Бой стал кружить их, все быстрее и быстрее, и наконец бросил друг на друга со всего размаху. Потеряв равновесие, индеец и шотландец с громким треском стукнулись лбами и, оглушенные, скатились на пол. Тади Бой сел, вытянув ноги, поднял к потолку синие, затуманенные, косящие глаза; потом закрыл рот, забрался в собачью корзину и тут же крепко заснул.

Он полагал, что представление можно считать законченным, однако придворные думали иначе. Утратив дар речи, О'Лайам-Роу наблюдал, как Сент-Андре и кто-то еще подтащили корзину к двери и принялись трясти оллава: черноволосая голова его моталась из стороны в сторону. Тади Бой внезапно всхрапнул и ожил и тут же разразился песней:

Вредна мне сытная еда,

Желудок воспален:

Но выпить я готов всегда

С тем, на ком капюшон…

Его милость лорд д'Обиньи, сидевший неподалеку от О'Лайам-Роу, откровенно забавлялся и отпускал бесчисленные замечания, исполненные терпимости, высокой культуры и светской премудрости. Казалось, все, что происходит перед их глазами, ничуть не смущало благородного лорда; напротив, можно было поклясться, что в глубине души он наслаждается ситуацией, подлинный смысл которой известен лишь ему одному. О'Лайам-Роу, уже готовый взорваться, находил это нестерпимым. Значит, они полагают, что Баллах так и должен себя вести? Или думают, что иначе он не умеет? Потом начался следующий после танцоров номер программы, и принц Барроу увидел, что Тади Боя пригласили в круг, собравшийся около короля.

О'Лайам-Роу мог слышать все, что там говорилось. Первая половина вечера запомнилась ирландцу еще и потому, что он мог созерцать лица знаменитостей, сидящих во главе стола: Тюрнеба и Мюре из Бордо и Парижа, де Баифа, законника Паске и философа Бодена. В разгар их беседы, в которой принц Барроу не мог принимать участия, поскольку помещался чуть поодаль, он восхищался пробуждением мысли, водоворотом идей — речь заходила об условиях человеческого общежития, о свободе воли, о смысле законов; а потом разговор углубился в дебри практических наук: астрономии, медицины, естественной истории. Они говорили по-латыни, чтобы всем было понятно, однако цитаты, которыми ученые потчевали друг друга, были и на греческом, и на еврейском, и на турецком, и на персидском языках. Имя Бюде упоминалось с великим почтением.

Но пока Тади Бой играл, они не произнесли ни слова, а когда оллав присоединился к ним, проявили искренний интерес, который выразился в целом потоке сухих, любезных, интеллектуальных вопросов по поводу его искусства. Выбрав самого старого и самого упорного из вопрошавших, Тади сладеньким голоском ввернул в его адрес площадную фразу.

Растерявшись, профессор оглядел своих коллег и все же попробовал снова. Ответ Тади Боя на этот раз прозвучал и вовсе непристойно, однако был остроумен. Даже король невольно улыбнулся, а сам Тади Бой просто раскис от смеха. Было ясно, что никто не находит нужным вступиться за ученых. Вине, обращаясь к Сент-Андре, сидевшему рядом, сказал сухо:

— Манеры ирландцев оставляют желать лучшего. Досадно. Годы английского правления что-то искоренили в них.

Будучи гостем короля, принц Барроу должен был оставаться до конца. Видел он и короткий фарс, и танец с подушками, во время которого Тади придумывал штрафы; пришлось ему выслушать и стихотворные экспромты, которые резче всего обозначили тон вечерних забав. Казалось, Тади и в голову не приходит вспомнить, что человек, у которого он состоит на службе, тоже находится здесь. В интервалах между припадками неистового веселья его налитые кровью глаза выглядели совершенно остекленевшими. Он сидел, весь встрепанный, в мятой, запачканной одежде, громко рыгал и отгонял от себя многочисленных доброжелателей, не имевших достаточного веса при дворе, пока очередная вспышка жизненной энергии не приводила его снова в движение. И все это время он не переставая пил.

Вряд ли такое могло продолжаться до бесконечности. Однако никто даже и не пытался положить забаве конец, и О'Лайам-Роу внезапно осознал, что все это повторялось уже не раз и ход вечера определялся не чем иным, как выносливостью Тади Боя. Сейчас все как раз пришли в движение, охваченные лихорадочной веселостью. Даже такие холодные натуры, как королева Екатерина и Шарль де Гиз, оказались втянутыми в забавы. А придворная молодежь бесилась вовсю, затеяв какие-то буйные итальянские игры. Тади Боя, у которого проявилась ярко выраженная склонность то и дело беззвучно сползать на пол, встряхивали и тоже заставляли играть. Отвратительно грязный в своих залитых вином шелках, с землистым лицом, он паясничал, передвигаясь по зале на заплетающихся ногах; и наконец, попытавшись сделать сальто, упал, рыгнул и подкатился, насквозь промокший, к ногам О'Лайам-Роу.

Прелестная девочка, разрумянившаяся со сна, проворно вскочила с разбросанных подушек, схватила оллава за судорожно дергающуюся руку своими нежными ладошками и принялась тянуть.

— Мастер Баллах, давайте пожонглируем! Мастер Баллах, я разгадала загадку! — Убаюканная музыкой, Мария, королева Шотландии, задремала, всеми позабытая, укрывшись в пышных юбках Дженни Флеминг, и теперь, проснувшись, с восторгом обнаружила, что ее собственный шут лежит у самых ее ног.

С величайшим трудом Тади Бой поднялся. Он сделал шаг, не обращая на девочку ни малейшего внимания. Еще шаг — и лицо оллава сморщилось от тревоги; морщины избороздили покрытый испариной лоб.

— Dhia, я сломал мою любимую правую ногу.

Девочка повисла на его руке, как когда-то в Сен-Жермене, забыв в этот поздний час о своем королевском достоинстве.

— Про монахов и груши — помнишь? Ты сказал, что каждый взял по груше и осталось еще две? Я знаю почему!

Весь как на шарнирах, Тади Бой брел по комнате: одна нога у него подгибалась и на лице изображалось страдание.

— Я сломал ногу… точно, сломал.

На остреньком, свежем личике, повернутом к нему, первоначальная, наивная радость потускнела. Отпустив оллава, девочка отвела со лба прядку рыжих волос и произнесла на своем ломаном, детском французском, захлебываясь мольбой:

— Одного из монахов звали Всяк. Правда ведь, правда? Значит, только он и сорвал грушу?

Тади не обращал на нее ровно никакого внимания, словно это была служанка, принесшая чашу для омовения рук. Маргарет Эрскин проворно выскочила вперед, схватила девочку за плечи и увела ее прочь.

А Тади Бой продолжил свой мучительный путь. С лицом, осунувшимся от тревоги, он, волоча за собой ногу, потащился к своим друзьям, упал, встал, потом снова упал, потом его стошнило, потом его подняли, стали дергать, дали еще вина и заставили пройтись. Хромая, пошатываясь и скуля, он наткнулся на торшер, свалился на королевские кресла и распластал гончую короля. Тем временем послали за Фернелем, королевским лекарем.

Тут, подумал О'Лайам-Роу, забава должна подойти к концу. Несомненно, все считали своим долгом опекать Тади: пока он лежал на полу, всхлипывая, женщины окружили его плотным кольцом; явилось и немало мужчин, жаждущих оказать помощь. Екатерина, слегка улыбаясь, оставалась сидеть в своем кресле, но король, искренне встревоженный, вместе с врачом направился к несчастному страдальцу.

Фернель, у которого из-под колета выглядывала ночная рубашка, проявил незаурядное терпение. Он снял сапог с подгибающейся ноги и тщательно осмотрел ее, но не нашел никакого увечья. Потом он взялся за другую ногу — вначале ощупал ее, затем приподнял. Красные капли сверкнули на отвороте сапога, скользнули вниз и впитались в запачканные рейтузы.

Лицо Фернеля сделалось серьезным. Ловким движением он стащил с Тади сапог. Оллав вытянул шею и громко застонал. Врач скальпелем разрезал насквозь промокший чулок и осторожно обнажил искалеченную ногу, но каждый ее дюйм оказался совершенно здоровым и невредимым.

Все замолкли в недоумении. И только д'Энгиен, который рассеянно ласкал одного из мастифов, вдруг заметил, что собака сама не своя от беспокойства. Двумя пальцами он поднял окровавленный опойковый сапожок, глубокомысленно заглянул внутрь и с торжествующим видом извлек оттуда и показал присутствующим добрую порцию гусиных потрохов, превращенных в кашу пятками и пальчиками барда. Мастиф рявкнул.

Когда раскаты визгливого смеха наполнили залу, О'Лайам-Роу плюнул на этикет и убежал. Он уже был у себя в комнате, когда, повинуясь приказу заботливого монарха, двадцать вдребезги пьяных молодых людей, среди которых, пошатываясь, сновал Тади Бой, покинули почетную залу. Им поручалось уложить оллава в постель. Лорд д'Обиньи был среди тех, кто стоял у высоких окон и смотрел, как избранная свита, спустившись по винтовой лестнице, пересекает широкий двор, визжа, задирая друг друга и падая наземь. А еще они наклоняли фонари, висящие на столбах, и пили оттуда неочищенное масло.

И не кто иной, как лорд д'Обиньи, покачав своей красивой головой, произнес эпитафию вечеру. «Per qual dignitade, — с грустью изрек его милость, обращаясь ко всем собравшимся, — L'uom si creasse!» Маргарет Эрскин была в числе тех, кто слышал его, и она не решалась ничего возразить.

Когда Тади Боя подтащили к двери, О'Лайам-Роу уже сложил все свои вещи.

Пайдар Доули, неожиданно вызванный с кухни, обнаружил, что дорожные сумки лежат раскрытые на кровати, а все скудные пожитки кучей навалены на полу. Когда за дверью послышался топот двух десятков шаркающих, спотыкающихся нног, град глухих ударов о стену и безудержные взрывы кудахтающего смеха, а затем дверь растворилась и толпа хлынула внутрь, все уже было кончено. Мотнув тщательно расчесанной, золотоволосой головой, О'Лайам-Роу отправил Пайдара Доули вниз с сумками и седлами и обратился к ввалившейся компании:

— Оставьте его и убирайтесь.

Они закружились вокруг принца Барроу хороводом вакханок, вопя, как оглашенные; кто-то сорвал с постели простыню, смастерил из нее грубое подобие туники и фризового плаща и принялся громко декламировать, пародируя гэльскую речь. Они пели, разглагольствовали и блевали у кровати и у аналоя; они петляли по комнате в поисках вина, а найдя его, обливали друг друга и пытались облить О'Лайам-Роу. Затем они не без труда обнаружили дверь и выкатились прочь.

Дверь хлопнула, и принц Барроу остался в своей вонючей, разоренной спальне один на один с Тади Боем, который лежал на полу и громко рыгал. Голосом, новым даже для него самого, О'Лайам-Роу велел:

— Поднимайся.

Ему пришлось повторить это дважды без всякого толку, и тогда, преодолевая отвращение, граничащее с тошнотой, он вынужден был прикоснуться к оллаву, потянуть его за измызганный, сочащийся влагой рукав. Тади Бой встал, пошатываясь и брызгая слюной; глаза под нависшими веками были черными и маслянисто блестели.

Не глядя О'Лайам-Роу снял со стены ирландскую арфу и швырнул ему. Арфа стукнулась о дородное тело, зазвенела, непойманная, и упала на пол. Тади Бой, слегка опечаленный, нагнулся за ней, и тут совсем уж омерзительный спазм сотряс его тело.

— Ну же, давай поднимай! — воскликнул О'Лайам-Роу. — Не сыграешь ли «Прелюд к солончакам»? Может, споешь мне «Езду О'Нила»? Неужели нам не услышать сегодня вечером великих эпических песен?.. Матерь Божья, Фрэнсис Кроуфорд из Лаймонда, ты сделал продажную девку из своего искусства и сам весь истаскался, как последняя шлюха!

Тади Бой, как пьяная сорока, широко раскрыл один глаз и кокетливо подмигнул О'Лайам-Роу через струны арфы, но в следующую минуту потерял к нему интерес, встал и целеустремленно направился куда-то еще.

В чуланчике Пайдара Доули стоял бочонок с вином. Спокойно, в два прыжка, О'Лайам-Роу подскочил к оллаву и преградил ему путь. В своей широкой ладони он зажал оба запястья Тади, и этого оказалось достаточно, чтобы удержать его.

— Скажи-ка мне одну вещь. Зачем ты вообще приехал во Францию? Ты можешь вспомнить?

Два влажных запястья извернулись, стараясь высвободиться.

— Чтобы посмотреть, как богатые живут. — Его лицо под крашеными волосами было сальным, покрытым багровыми пятнами. О'Лайам-Роу с тяжело бьющимся сердцем не мог отвести глаз от этого лица, некогда столь умного и тонкого. Тади Бой снова начал потихонечку оседать. Даже исступленное веселье покинуло его, и в полузакрытых глазах мерцало какое-то ленивое довольство. О'Лайам-Роу встряхнул его и поставил прямо.

— Ты ведь сам богат. Так мне говорили. Ты что, забыл, кто ты такой? Как тебя зовут?

Инертная масса покорно висела у него на руках.

— Не знаю, — признался Тади Бой.

— Ты — Хозяин Калтера, прости, Господи, тебе и всем, кто тебя сделал таким. Зачем ты здесь?

Тади долго молчал и потом произнес с пьяной обходительностью:

— Не могу припомнить.

О'Лайам-Роу отпустил его:

— Тебе не припомнить девочку, которую хотят убить?

Молчание длилось еще дольше прежнего. Потом Тади Бой Баллах, или Лаймонд, потому что оба слились наконец в одно, прислонился к стенке в каком-то уголке, выбранном наудачу, и вздохнул:

— Ричард присмотрит за ней.

— Ты, чертова скотина, — проревел О'Лайам-Роу, осекся и добавил сдержанно: — Твой брат — человек заметный. Он ничего не сможет сделать.

— Ну так и я тоже не смогу. Я занят, — довольным тоном произнес Тади Бой.

— Занят, еще бы, — съязвил О'Лайам-Роу. — Ты занят разрушением. Разве есть хоть какая-нибудь надежда, чтобы праздное, тщеславное, самим лишь собою дорожащее общество устояло против такого, как ты?

Как струйка воды, нашедшая дырочку в дамбе, Тади Бой заскользил по стене.

— Не могу же я творить музыку и жить, как мальчик из церковного хора, — сказал он.

Дивная теория самовыражения всплыла в памяти О'Лайам-Роу, а за ней и другая, о бесконечной святости высокого искусства. Но он сказал просто:

— Тебя наняли не за тем, чтобы ты творил музыку. А если ты будешь злоупотреблять властью, которую музыка дает тебе, то лучше бы ты оставил ее совсем.

Лаймонд захихикал. Тяжело дыша, с бледным лицом, явно Делая над собой усилие, О'Лайам-Роу произнес все же то, что считал важным, то, что должен был произнести:

— Твое дело — охранять маленькую королеву. Возможно, найдется на свете кто-нибудь — мужчина ли, женщина, — кому удастся выкачать из тебя все спиртное, какое ты проглотил, и напомнить тебе об этом. А я уж больше ничем не могу помочь. Сегодня ночью я уезжаю.

Сидя на полу, Тади Бой хохотал так сильно, что его опять потянуло на рвоту. Когда позывы прекратились, он сказал:

— И пусть оставшиеся псы перегрызут глотки друг другу.

Рядом с О'Лайам-Роу стоял кубок, полный вина. Ирландец взял его и, как булыжник, бросил в голову Тади Бою. Потоки розовой мальвазии, как капли дождя по стеклу, заскользили по воспаленной, блестящей коже Тади Боя, а тот таращился на О'Лайам-Роу широко открытыми глазами, и содрогался от смеха, и извергал из себя смесь неочищенного масла, вина и богатых яств.

В комнате хранились большие запасы жидкости: и воды, и вина. О'Лайам-Роу вылил на Лаймонда все, один ледяной поток за другим, направляя струю прямо в лицо, в немом бешенстве гоняясь за ним по комнате. Лаймонд же то катался по полу, то ковылял кое-как, то ползал на карачках — и замирал снова и снова, захлебываясь, задыхаясь, судорожно, бессмысленно хохоча, когда очередной водопад настигал его, как удар, сбивающий с ног.

Потом ярый гнев пошел на спад столь же внезапно, как и разгорелся. О'Лайам-Роу поставил кувшин на место и вдруг почувствовал, что замерз и весь дрожит.

Тади Бой лежал у его ног, мокрый, как водяная крыса, и все еще смеялся, визгливо, взахлеб, почти в истерике, и с каждым его движением по полу расходились маленькие волны. Несколько брызг, шипя, попали в очаг. Винные пятна и подтеки багровели на простынях и гобеленах; на столбиках кровати, инкрустированных слоновой костью и черепахой, тоже виднелись кровавые капли и полосы; с секретера текло. Запах еды, пота, перегара и пролитого вина был нестерпимым.

Таковы были и мысли О'Лайам-Роу. Тяжело ступая по склизкому, затопленному полу, он выскочил, чуть не опрометью бросился вон из комнаты. Позади него смех оборвался на высокой ноте, и раздался надтреснутый, болезненный голос:

И пеплом они посыплют главу, В пустыню уйдут, к миру глухи, И муки страшные станут терпеть, Увы, за свои грехи.

Наступило короткое молчание. Потом тот же голос раздумчиво повторил: «Ув-вы, за свои грехи»; потом раздалось хихиканье, а потом все стихло.

Маргарет Эрскин, вся бледная, явилась через полчаса. Пол уже начал подсыхать причудливыми островками перед ярко горящим очагом. Маргарет вбежала в комнату, словно за ней гнались, не обращая внимания ни на вонь, ни на другие предметы недавнего кутежа. Кто-то задул свечи, и свет исходил только от огромного очага: комната полнилась тенями, которые отбрасывали длинные языки пламени. Воздух двигался, накатывал волнами, как некий смертоносный прилив. Было удушающе жарко.

Она прошла через многие войны, которые, собственно, и не кончались со дня ее появления на свет; она дважды была замужем; она не раз присутствовала на смрадных ночных сходках пэров и сельских лэрдов, и поэтому точно знала, чего ей ожидать, и была готова покорно исполнить то, что от нее требовалось.

Но все складывалось по-иному. Тади Бой передвигался по комнате с тех пор, как О'Лайам-Роу оставил его. Об этом свидетельствовали перевернутые стулья, скомканные, скрученные простыни, смятые гобелены — было видно, что он хватался за что попало, лишь бы удержаться на ногах.

Эта бурная, упорная активность теперь, видимо, иссякла. Было тихо — слишком тихо. Отгоняя от себя страхи, Маргарет упрямо надеялась, что он по крайней мере узнает ее и как-нибудь сможет подняться. Вряд ли бы ей удалось своими силами поставить его на ноги.

Она не учла, что Лаймонд мог просто не услышать ее. На самом деле он стоял в тени за очагом, опираясь на два стула, содрав с себя почти всю мокрую одежду, повернув к стене кудлатую, пропитанную влагой голову. Длинные пальцы одной руки, крепко вцепившиеся в спинку стула, высвечивало пламя, и Маргарет могла слышать тяжелое, учащенное дыхание.

Лаймонд, должно быть, ощутил ее присутствие. Его измученный желудок, раздраженный до такой степени, когда любая мысль, любой запах могут сделаться решающими, возмутился, стоило Лаймонду повернуться. Он сложился вдвое, обхватив руками голову, но перед этим Маргарет поймала на себе взгляд его расширенных глаз и уловила странное удивление на его лице. Было ясно, что он рассчитывал пережить это в одиночестве.

Маргарет отодвинула стулья и обхватила его крепко, сноровисто и бесстрастно, как больничная сиделка. Когда все прошло, она сказала своим обычным здравомыслящим тоном:

— Вас опоили ядом. Вам надо ходить, дорогой мой.

Зрачки у него были широкие и черные; на ярком свету он, наверное, не видел бы ничего. Весь обмякший, безвольно повисший у нее на плече, Лаймонд сказал спокойно:

— Мне не нужно больше ходить.

— Ах нет, нет, нужно! — испуганно вскричала Маргарет Эрскин и, вцепившись обеими руками в зловонную рубашку, потащила его вперед. Он весь был полон белладонной, и мозг его затуманился. Пока мог, он сам сделал многое, чтобы освободиться от яда. А теперь Маргарет должна была довершить начатое и во что бы то ни стало не дать ему лечь.

Во время первого круга по комнате она попросту волокла его на себе. Потом он, двигаясь смутно, как в бреду, начал облегчать ей задачу — тяжело, неверно ступая, сделал шаг, потом еще и еще; и вот, шатаясь от стены к стене, стал двигаться сам, а Маргарет лишь помогала. В лицо ему она не смотрела и была рада этому потом, когда заметила на его ладонях кровавые отметины ногтей. Он был гораздо ближе к осознанию своих проблем, чем в то можно было поверить.

Вначале он пребывал где-то далеко-далеко, и это пугало; а потом, когда оцепенение прошло, на него накатила нескончаемая, невыразимая тошнота. Он споткнулся, не видя ничего вокруг себя, и Маргарет, удерживая его, вдруг увидела, что белладонна и собственная необузданность сделали с Фрэнсисом Кроуфордом. И еще Маргарет поняла, что плакать сейчас не время: она просто не может позволить себе такой роскоши, ибо Лаймонд дошел до предела. Избавился ли он от яда или нет — так или иначе нужно было дать ему отдохнуть.

Маргарет подтащила его к очагу, где постелила простую постель, и он улегся, учащенно дыша, мучимый спазмами, которые шли уже на убыль. Глубоко запавшие глаза были плотно закрыты. Когда он, не двигаясь, вдруг заговорил, сердце у нее оборвалось.

— Mignonne, — сказал Лаймонд безмятежно. — Je vous donne ma mort pour vos etrennes .

Даже в такой крайности, черт бы его побрал, цитата звучала обидно.

— Мне вовсе не нужна ваша смерть в приданое, — возразила Маргарет. — Благодарите мастера Абернаси. Он вас увидел среди бразильцев, сразу почуял неладное и пришел ко мне.

— Белладонна, — проговорил спокойный голос. — Полагаю, мне ее подмешали в глинтвейн. Белладонной пользуют слонов, когда у них облезает кожа. — Тут Лаймонд, забыв осторожность, внезапно расхохотался, а потом, весь в испарине, закрыл руками лицо.

Через мгновение Маргарет спросила его:

— Если вы поняли, что отравлены, то почему не позвали на помощь? О'Лайам-Роу…

— О'Лайам-Роу уехал, — лаконично сообщил Лаймонд. — И если кто-то завтра будет обманут в своих ожиданиях, пусть думает, что пьяным… везет.

Наступила тишина. Высокое, блистающее пламя ревело в очаге; жар поднимался длинным, шелковистым столбом, и обжигающий воздух дрожал. Пол уже совсем высох. В ровном красноватом свете измызганные, захватанные пальцами стены, раскиданная мебель, разворошенная кровать выглядели изысканно драматичными, словно сделанными из цветного стекла. Но смрад ничем нельзя было приукрасить. Маргарет подумала, что такая гробница как нельзя более подошла бы Тади Бою Баллаху. В то, что она подошла бы также и Фрэнсису Кроуфорду, не хотелось верить.

Глаза его были закрыты. С той стороны, куда падали тени, лица было не разглядеть, но профиль, обрамленный сиянием, представал чистым и узнаваемым; красноватые блики падали на нижнее веко, обрисовали твердую линию щеки. Все остальное милосердно скрадывала тьма.

Маргарет сидела, не шелохнувшись, пока первые, робкие звуки не подсказали ей, что где-то люди встают и одеваются, готовясь к новому дню. Тогда и она шевельнулась и впервые поняла, что Лаймонд вовсе не спит. Он поднял ресницы: глаза его, хоть и под набрякшими веками, все же были уже синими.

— Да, вам нужно идти, — сказал он и добавил сухо: — Все семейство Эрскинов словно подрядилось спасать меня от меня самого.

Она была потрясена, а он — напрочь выбит из колеи, поэтому оба избегали чувств. Маргарет удивлялась про себя: сколько же стоицизма нужно иметь, чтобы продолжать валять дурака, зная, что яд уже действует, полагаясь на выпивку, на ламповое масло, на Бог знает какие еще попавшие под руку средства, пытаясь сохранить не только жизнь, но и видимость незнания. Поняв это, Маргарет решила оставить в комнате все, как есть.

Сказать хотелось очень многое, но мало что можно было облечь в слова так, чтобы ни ей, ни ему не утратить самообладания. Наконец она склонилась поправить одеяло, лежавшее в изголовье, и проговорила тихо:

— Я знала, что мне предназначено место у очага.

Свет под его глазами стал ярче. Маргарет никогда не видела, чтобы человек в полном сознании лежал так тихо. Он сказал:

— А мне, пожалуй, предназначено не столько зажигать огни, сколько гасить их. Мне было жаль девочку. Но я ничего не мог поделать.

Значит, он разглядел лицо Марии.

— Когда-нибудь вы все исправите, — сказала она и подумала с упавшим сердцем, что должна заставить себя уйти, бросая его в таком состоянии. К тому же совсем одного: рядом нет ни единого человека, которому можно было бы довериться… Бог знает, какие еще испытания примет он на себя завтра, на следующей неделе, в следующем месяце — смотря какой убийственный срок положен будет этому гнусному мероприятию. Медля у его изголовья, не решаясь уйти, она в отчаянии выпалила:

— Хоть бы Робин Стюарт был здесь. Кто теперь присмотрит за вами?

Даже не глядя, она ощутила, как Лаймонд вздрогнул от удивления. Потом он издал какой-то задушенный звук, весьма похожий на смех, вовремя остановился, медленно, как во сне, протянул руку, коснулся ее пальцев и слабо сжал их. Рука была холодная, невесомая, однако в пожатии ощущалось превосходство.

— Но, дорогая моя, — сказал Лаймонд, — ведь Робин Стюарт и есть убийца.