Не знаю почему, но что-то упорно не дает мне покоя за то, что не отправился сопровождать Папашу.

Что-то или кто-то, поди узнай…

В соседней комнате трое америкосов пребывают в диком восторге. Готов поставить тур на карусели против оборота, скажем, вокруг пальца, что они больше не думают о чемоданчике, обалдуи. Приятельница Старца выслала к нам элитную группу, судя по тому, что я могу видеть и слышать. Три бенгальских факела! От них ширинки рвутся.

Уоки-токи зачинает стрекотать.

Спешно втыкаю палец в кнопку и объявляю, что слушаю.

Раздается печальный голос Пинюша:

— Антуан?

— Да, что там?

— Полное дерьмо, мой бедный главный.

Крайне редко Развалина использует вульгарную лексику. Это вежливый господин с отточенным стилем, которому претит черпать из разливанного моря грубых слов.

Меня начинает поташнивать. Я должен был сам отправляться в банк, дубина стоеросовая! Какая глупая была идея послать Ахилла, который хорош исключительно для дирижирования, но ни в коем случае не для исполнения.

— Давай, — вздыхаю, — вываливай.

— Досадное стечение обстоятельств, усугубленное затруднениями дорожного движения…

— О, черт, избавь меня от своей вступительной речи, Цезарь. Вкратце! Я тебя умоляю: самое главное!

Он пересказывает мне то, что ты мог прочесть от третьего лица (форма изложения совершенно исключительная у меня) в предыдущей главе.

— Они были разделены на две группы: одна на мотоцикле, другая в автомобиле…

— Кто завалил мотоциклиста?

— Один тип из автомобиля.

— А ты находишь нормальным, когда пришивают сообщников в ходе операции? Обычно, сведение счетов начинается именно в момент подведения итогов.

— Ну, с одной стороны…

— Лефанже и Люретт?

— Они в погоне за парнями…

Мне остается лишь надеяться.

— Что нам делать? — спрашивает Пин.

— Сходите в кино, вроде как вышел новый фильм с Бельмондо, в котором полиция торжествует.

Я отключаю связь.

Матиас покидает свой секретарский стол и снимает с вешалки плащ, подбитый искусственным мехом, имитирующим норку до того правдоподобно, что ты легко его примешь за настоящего кролика.

— Вернусь скоро, — объявляет Рыжий.

— Куда ж ты, сынок?

— Ну так в морг. Ведь туда отвезут труп мотоциклиста. Если у нас больше нет живых для допроса, попытаемся, по крайней мере, заставить говорить мертвых!

* * *

Спустя полчаса, трое америкосов, сопровождаемые тремя фривольницами, выходят из кабинета, порядком потрепанные любовными игрищами и в сильном расслаблении.

— Hello, baby, мы идем принять drink с дамами, присоединитесь к нам?

— Нет, ни в коем случае, мне еще нужно перебрать десять кило чечевицы к ужину.

— Мы в отеле Стойло, — предупреждает меня раскитаизированный китаец, — будут какие новости, дайте знать.

— Можете на меня положиться!

И вот, наконец, я один. Все вокруг идет наперекосяк. Но, в конце концов, у меня есть мозги. Любой другой на моем месте растерялся бы и запаниковал. Я же сохраняю спокойствие. Я умею управлять событиями, и когда они пытаются обгадить меня с головы до ног, раскрываю свой противодерьмовый зонтик. Рассказывал ли я, как звонили однажды спросить, не хотелось бы мне войти в состав Гонкуровских лауреатов? Естественно, я сачканул в кусты, как выражается Грузный. Ты соглашаешься в минуту слабости, чтобы никого не обидеть, и вот уже проводишь жизнь на телефоне, обещая премию всем тем, кто что-нибудь написал или издал. Частенько я читаю, как газеты и журналы злословят по поводу моих отказавшихся коллег. Они не садятся на место. Они не желают принимать на себя обязательства. Приведу пример с мадам Эдмонд, которую пытались выбрать. Ее умоляли стать лауреатом. Она ни в какую. После чего, вынужденным образом, пришлось вручать премию Гастону за знаменитый многотомный роман под названием Провансаль. Дело там происходит в цивилизованном обществе, отшлифованном до блеска (не наждачным камнем), отшлифованном в смысле хороших манер.

Несмотря на постоянно возрастающую разболтанность, старая гвардия остается безукоризненной. В доказательство приведу пример прочно укоренившегося образа. У меня есть друг актер, которого я, правда, давненько не видел. Его зовут Мюссон. Высокий человек с чопорным видом. Он занят, что называется, на маленьких ролях, но работает, как одержимый; ты встретишь его в каждом фильме. Тебе не обязательно известно имя, но ты знаешь его самого, вся Франция его знает. И кого он играет? Я назову тебе роли: метрдотель, гробовщик, академик или министр, очень редко кто другой, и это доказывает, насколько перечисленные профессии родственны, совместимы, почти взаимозаменяемы. Кто привел их к общему знаменателю? Мюссон! Высокий тип со строгой внешностью, церемонный (но утонченно церемонный), с таким лицом, словно верит исключительно в благопристойность. Мюссон! Пользуясь случаем, передаю ему привет; я никогда не забываю добрых знакомых. Смотри хорошенько титры в конце; большинство зрителей встают с места, когда те появляются на экране. Они совершают ошибку; фильм на самом деле заканчивается не раньше, чем экран становится белым. Читай все, ты непременно найдешь Мюссона. Министр Внутренних дел (в крайнем случае, префект полиции): Мюссон! Метрдотель: Мюссон. Академик: Мюссон… Звезды бледнеют, Мюссон живет. В сущности, в этом и есть настоящая звездность, в постоянстве. Камердинер, академик, то есть, класс! Я хочу создать клуб Мюссона. Полосатая жилетка или зеленый мундир; гробовщик или разоруженный министр, попробуй найти различия… Давай, валяй, я подожду тебя здесь. Приятной апатии, господа.

Ну что ж, ладно, выбираюсь из этого умственного заноса, чтобы звякнуть профессору Лопушляпу. Я еще не проронил по его поводу ни слова. Это главный сюрприз. Как хорошему писателю детективов, мне следовало бы приберечь его на самый конец. Однако я не являюсь хорошим детективным романистом. Для часовщика у меня чересчур толстые пальцы. Даже перед мотором тачки я теряюсь. Смотрю на него с недоверием. В машине мне известны только ее дырки, как и в дамах. Та, через которую заправляют бензином, и та, в которой проверяют уровень масла; конец перечисления.

Но вопрос не в этом. Я жертвую изрядной долей неожиданности сейчас в разгар действия. Ничего не поделаешь, если я должен закончить этот book в моих сапогах-самолетах. Постараюсь изыскать взамен другой пируэт. Какой-нибудь кремовый торт прямо в изумленную физиономию читателя.

Профессор Лопушляп, выдающийся химик, кафедра в Коллеж де Франс, живой ум, разносторонний гений. Он интересуется всем: наукой, футболом, мной. Накропал обо мне фимиамную статейку для Меркюр де Франс несколько лет назад. Словом, оценил мою прозу. Я тогда поблагодарил его, хотя и не в моем стиле почесывать тех, кто меня хвалит. Сие ставит в неудобное положение всех. Благодарить за добрую статью, значит подхалимничать в расчете на будущее. На свете полно светлых умов, неровно дышащих ко мне, которые говорят об этом прилюдно, пишут. Большое спасибо всем, вы меня до глубины растрогали; но помилуйте, писать вам значило бы, что я на то претендую, это вообще похоже чуть ли не на злокозненные интриги. Я не часто кого благодарил в моей писательской карьере. Один раз, помню, г-на Жан-Жака Готье, который накатал обо мне дивное эссе. Я послал ему благодарственное письмо, но лишь потому, что его эссе спасло мне жизнь. Я собирался тогда застрелиться, и вдруг, ни с того ни с сего, проблеск профессиональной радости посреди болота, в котором я увяз. Пустяк, случайность, мимолетность. Сводим счеты с жизнью в порыве мгновения, спасаемся мелькнувшей надеждой. Наше существование капризно.

Завершая рассказ о Лопушляпе: пишу, значит, ему, насколько статья, накропанная им, оляля! Он отвечает, ляляля-де. Приглашает зайти к нему пожрать. Апартаменты ученого, портьеры, свисающие лохмотьями, все комнаты забиты книгами до потолка, мебель, от которой опоносился бы со страху Виктор Гюго, выдаваемая, однако, за первоклассную готику!

Я нахожу удивительного человека, одного из этих планеристов мысли, которые парят настолько высоко, что даже не отбрасывают на нас тени. Он говорит мне обо мне; ну, я себе в той или иной степени известен, меня интересует он. Кое-как удается навести его на эту тему. Он рассказывает о своих работах, исследованиях. Я худо-бедно въезжаю, благо, он использует термины, доступные даже самым закоренелым профанам. Он, выясняется, страстно увлечен газом, этим необыкновенным третьим состоянием вещества вслед за твердым и жидким. Газом, обнимающим все и вся. Вот только гуляку праздного это не очень вдохновляет как предмет для беседы. Газ для нас, остальных, за пределами мощного пука и того, что заставляет гореть кухонную печь, а? Круг быстро замыкается.

И вот в тот день, в который мне удается увести чемоданчик у г-на Калеля, лицо профессора Лопушляпа всплывает перед моим мысленным взором. Настойчиво. Как зов, ты думаешь? Подобно воспоминанию о наших умерших, когда им надо что-то нам сообщить.

И вместо того, чтобы мчаться прямиком в Большой Дом, я направляюсь к Лопушляпу. Я все еще в прикиде брандмейстера. Он открывает мне сам, поскольку вдов, а его домработница приходит лишь в последний февральский день високосного года. Он вытаращивает свои голубые, почти белые, глаза, увидев меня в таком наряде.

— Что с вами, мой бравый фараон? — спрашивает он.

Я вхожу. Рассказываю свою историйку. Этот металлический чемоданчик содержит четыре банки, в которых скрыт газ, настолько токсичный, что способен убить все парижское население в одно мгновение. Нет ли какого способа изучить его, дабы и Франция владела данным секретным изобретением? Это для того, чтобы осчастливить президента Разбомблю, с его политикой устрашения! Он присовокупит находку к своей прекрасной оружейной коллекции, будет любимый экспонат!

Лопушляп оживляется. Он схватывает на лету. Говоришь ему о газе, он заботится обо всем прочем. Оставляю у него четыре банки. Он вручает взамен другие, почти идентичные, заключающие в себе шипящую закваску камамбера и позорное бесстыдство рыхлой хренотени. Скачу во весь опор всучить сляпанный шедевр новому директору, багроволикому, дальнейшее тебе известно.

Теперь ты догадываешься, что ограбление ГДБ не взволновало меня сверх меры, мне известно, где находятся настоящие банки. Когда американеры совсем взбесятся, я заберу их у моего высокочтимого друга профа.

Слушаю продолжительное пиканье, пока на том конце не снимают трубку. Он объяснял мне, что при дозванивании следует проявить терпение. Его частная линия подает сигналы на внутренние аппараты по сложной системе переадресовки. Лишь посвященные это знают. На четырнадцатом гудке сигнал переключается на лабораторию.

Мне отвечает женский голос. Достаточно резкий. Тон типа: у меня тут вирусы закипают, и я не могу позволить себе отвлекаться, иначе котел взорвется.

— Комиссар Сан-Антонио, я желал бы поговорить с профессором Лопушляпом, мадам.

Голос теплеет на один градус.

— Профессор с самого утра погрузился в опыт по дефекационному ситрированию, господин комиссар. Ему совершенно невозможно высвободиться ранее двадцати двух часов сегодняшнего вечера. Он находится в протостойкой среде и работает в скафандре из зигомотного дюркателя. Бивульвовые контуры изопопного блудония замкнуты в единую цепь.

— В таком случае я перезвоню ближе к полуночи.

Едва я опускаю трубку, аппарат трезвонит.

— Слушаю?

— Дайте-ка мне моего друга Жерома!

Голос, принадлежащий по моей не столь давней догадке жирному плешуну (или обрюзглому плешивцу, коли ты предпочитаешь старомодный стиль).

— Это я.

— Вы разыграли плохую карту, Жером, — рычит собеседник. — Мне не нравится, когда убивают и похищают моих людей. Теперь вам придется совсем хреново, мальчуган!

Щелк. Скорее, впрочем, хрясть.

И снова я один с вибрирующим звуком в ухе, повторяющем пи… пи… пи… до полного отупения.

Последний выход (незримый) на сцену ввергает меня в недоумение, в нереумение, в немиумение, в нефаумение и так далее, продолжай сам, если не лень. В общем, бекар. Кто ж тогда пришил мотоциклиста, если то был не парень из их банды?

Бу! Какой бардак!