Написав «Это тонет в бетоне», он подписывает свою двести десятую книгу. Но главное, этот Виктор Гюго игриво-полицейского романа начинает верить в то, что он настоящий автор.

В 69 лет, когда уже продано около двухсот миллионов экземпляров, его по-прежнему терзает страсть к писательству. «Исчерпаны мои книги, — говорит он. — Но не я».

— Сто тридцать пять «Сан-Антонио», а всего двести десять книг. Какое количество! Почти столько же, сколько у Виктора Гюго!

— Он написал меньше, чем я, но продавался не хуже. Он тоже легко работал. Но с большим достоинством. Прежде всего, он писал стоя. Перед пюпитром. Писать таким образом мои пять страниц в день и пять книг в год мне кажется достаточно утомительно сейчас.

— Есть чем гордиться, когда напишешь больше, чем этот исторический монумент!

— Это совсем другое. Виктор Гюго — гигант. Память поколений обеспечена. Я мог бы целый вечер рассказывать вам о Викторе Гюго. Потому что он сидит у меня в башке. И мне от этого хорошо. А я всего лишь человек, который мучается за письменным столом. Скажу без ложной скромности и без задней мысли, я не вижу, где здесь можно найти основание для гордости. Я доволен постоянством, с которым пишу. Как ремесленник пера. Все остальное — результаты, это — мое долголетие, которое обеспечило количество.

— Даже если мы оставим в стороне литературу, ваши книги, учитывая их тираж, это — тысячи часов удовольствия для тысяч людей.

— Действительно, люди мне все больше пишут о том, что «Сан-Антонио», — не я, конечно, — это мост, который помогает им преодолеть трудные минуты в жизни. Минута победы над серостью будней. Есть негритята, которые зовут себя Сан-Антонио. Паралитики, больные, функционеры, инженеры, самые разные люди, которым приходится переживать грустные минуты, уверяют меня, что Сан-Антонио помогает им приукрасить суровую реальность, позволяет рассеяться. Он их развлекает. Он их тонизирует. Есть среди них шизики, которые пишут мне: «Я выкарабкивался из своего болота. Это вы, а не психиатры, вырвали меня из него». Нытики утверждают: «Я отхватил «Сан-А» и снова живу». Потому что это веселая штука, разбитная. Это живая книга, книженция-вспоможенция.

— Вас когда-нибудь ругают?

— Я получаю письма только с положительными отзывами. Нет, случалось раз или два, что читатель протестовал. Как тот аптекарь, который написал мне: «В ваших книгах столько ужасов в плане секса, что я должен вам сообщить, я вас больше не буду читать». Я просто вернул ему письмо, написав только одно слово: «Лжец». Так как я убежден, что, когда кто-то возмущается этим, это значит, что он строит из себя праведника, а сам в чем-то порочен. То есть он возвратится к этому.

— А как понять весь этот словарь, который я не осмелился бы повторить!

— Альфред Сови признался мне однажды: «Я получил удовольствие, читая последнего «Сан-А», но неужели так необходимо использовать все эти грубые слова?» Когда я принялся писать следующего, я подумал: «Сови — человек, заслуживающий уважения, и он безусловно прав». Я стал следить за собой. А потом, неожиданно, сказал себе: «Черт побери. Я такой, какой я есть. Я хочу писать так, это у меня в крови. Надо, чтобы было так. Этим я отличаюсь от других».

— Когда у вас проявилась тяга к этому?

— К чему? К грубому языку?

— Нет. К письму.

— Я был совсем маленьким. Не скажу, чтобы малышом, это было бы смешно, но почти. Моя бабушка рассказала мне сказку об овце и ягненке, тогда я и заразился вирусом рассказчика. Позже, в то время редко ходили в кино, я был настоящей находкой для своих приятелей. Я придумывал сам фильмы, которые пересказывал, а продолжение читал в глазах своих маленьких приятелей.

— У них не было таких ужасных названий, как «Надень свои плавки, гондольер» или «Не умирай, у нас гости»?

— Нет, гораздо позже я окунул свое перо в окружающую нас грубость. Сначала я делал вещи прилизанные, смягченные, которые отдавал какому-нибудь преподавателю, чтобы он их причесал. Потом понемногу заметил, что у меня другая длина волн, иная литературная судьба.

— Потребность наматывать грубости — это наследственное или нет? Вначале вы собирались стать бухгалтером…

— Бухгалтером — это для удовольствия моей матери. Для моей дорогой матушки писатель — это что-то вроде шута. Даже потом, когда я встал на ноги и купил им их первый телевизор, их первую тачку, она не могла в это поверить, ну никак не могла. У моего отца была артистическая натура, правда, скрытая, которой он позволил подать голос на старости лет. Он сказал: «Не может быть, чтобы все оставалось так!» И тогда, в 77 лет, решил составить мне наследство, став романистом, первый труд которого в стиле «Инспектор Руссо» не был лишен вдохновения. Он тоже был «темпераментный парень». Незадолго до своей смерти, в 88 лет, он еще выделывал номера.

— Часто спрашиваешь себя, откуда вы берете все это. Вы — отец большого семейства, избравший местом жительства родину швейцарского сыра.

— Надо, чтобы вы поняли, я искренен, когда говорю, что все это происходит в моей голове, что «Сан-Антонио» — это то, что позволяет мне резвиться на белой бумаге до потери пульса. Это как бескрайняя прерия, я скачу по ней, я позволяю себе невесть что, я мчусь по земле, я делаю пи-пи под деревьями, если они есть, а их рубят, чтобы сделать пасту для бумаги, на которой будут печатать мои книги.

— Я помню Фредерика Дара, который презирал «Сан-Антонио» и безуспешно пытался написать «настоящую книгу», чтобы доказать себе, что он действительно писатель. А в «Это тонет в бетоне» я вижу автора, который бранит читателя: «если ты хочешь отточенной грамматики, иди в калашный ряд». Надо листать Поля Гюта или друга Дютура. Когда лопаешь жареный картофель на ярмарке в Троне, не требуешь накрахмаленных салфеток. Вы берете ответственность за «Сан-А»?

— Действительно, у меня был период, когда я производил «Сан-А», как производят макароны. Я укреплял себя мыслью, что это не литература. Может быть, другие книги, которые я писал красивыми фразами, будут иметь большой успех, потому что в них меньше шлака. Они не такое барахло, как мои «Сан-Антонио», но именно поэтому они не представляют ценности. Сегодня же, я убежден, единственное, что представляет интерес-это мои «Сан-А».

— Что заставило вас изменить свое мнение — десятки диссертаций, посвященных цветистому стилю «Сан-Антонио», его каламбурам, постоянному разоблачению глупости, фимиам, который курили ему Кокто и Эскарпи?

— Очевидно, это тоже, но самое неожиданное приключение в моей жизни-это то, что с моим «Сан-А» я вошел в словари, куда он попал раньше, чем я, и в школьные учебники. В этом крупный выигрыш, подарок судьбы. У меня есть коллеги, чьи тиражи не меньше, но которые никогда там не будут. Потому что в их книгах нет того, что есть в моих — убедительности. Призвание — это потребность создавать произведение, даже продираясь сквозь полицейский сюжет и каламбуры. Считая себя честней, вы теряете силу и правдивость.

— С чего началось ваше примирение с тем, что вы пишете? С чуда, которое произошло однажды, когда вы привязали веревку, чтобы повеситься, а она вдруг оборвалась?

— Господь был очень мил со мной в этот день, правда. Но человек неблагодарен, он не умеет пользоваться благодеяниями, которые сделаны для него. Я бы скорее сказал, что отличался неприспособленностью, которая с годами уменьшалась. Как-то, размышляя над своей жизнью, я вдруг осознал, что она дала трещину, отвесив мне затрещину! Я жил страдая, но потом удары судьбы заставили меня понять, что повседневность, которую я высмеивал, которую ненавидел, не так плоха! Нет, я не решил однажды утром: «Я буду счастливым». После шестидесяти срабатывает природный рефлекс. Говоришь себе: «Я потерял много времени» и вносишь поправки.

— И все же остается впечатление, что, давая интервью, вы чувствуете себя не в своей тарелке.

— Это вышибает из себя. Рассказывать о себе, измерять свое собственное ничтожество. Отвечая на вопросы о себе, я тем самым предъявляю себе обвинение, и это угнетает меня. Например, сегодня утром я проснулся в очень грустном настроении, которого не было у меня давно. Я стараюсь отвечать добросовестно, так как я человек порывистый, человек искренний. Я стараюсь выдавить свою искренность, поделиться ею. Подлинной. Но сейчас я уже знаю, что у себя дома буду тосковать обо всем, что я вам сказал или не сказал. Я буду стыдиться своего самолюбования, своей искренности, всех своих гигантских недостатков. Положительная сторона в том, что вы унесете это в своей маленькой коробочке, отрицательная — во мне, я унесу это в своей огромной башке.

— Сменим тему. Что думаете вы, человек, живущий в Швейцарии и наезжающий во Францию исключительно для того, чтобы проголосовать, например, о французской политической жизни?

— Я голосую, но особенно не верю в это. Доказано уже, что все это смехотворно. Мы видим, как люди готовят кампанию, бьются на выборах, кто-то побеждает, а все опять остается в плачевном состоянии. Очень похоже на кур, вы знаете, в курятнике моей бабушки. Они перестают клевать, когда хищная птица пролетает над птичьим двором. Они поднимают головы, кудахчут, а потом снова принимаются клевать. Во Франции то же самое.

— Ну, а у вас, если можно подвести итог, у вас все нормально? Если это, конечно, не вовремя или после интервью…

— Вы опять о том же. Сейчас я устроился в своей башне из слоновой кости. У командного пульта своего Боинга. И все работает отлично. Я живу своей маленькой спокойненькой жизнью. Я не домогаюсь никаких почестей, ничего ни у кого не прошу, кроме возможности опьянять себя писательством и сохранять свои маленькие авторские права. Все остальное мне безразлично. И награды и отличия.

— Так вы полностью примирились с «Сан-Антонио»?

— Если бы я имел желание писать что-то другое, я бы это делал. Я выбрал для себя быть сан-антонистом, галльским лириком, вместо того, чтобы стать писателем. До тех пор, пока я буду верен этому предназначению, все будет хорошо… Если же я перестану гак думать, это будет началом конца. Нужно, чтобы я оставался в этом искреннем смирении, со всеми этими маленькими неприятностями труда, который я тяну.