Я заезжаю в Сен-Клу переодеться. Мама широко раскрывает глаза, увидев меня в форме шофера.

– Антуан, сынок, – вздыхает она, – чего тебе только не приходится делать! Я целую ее.

– Это даже смешно, ма.

Я с нежностью смотрю на нее. За последнее время Фелиси немного постарела. Морщины вокруг глаз и на висках стали резче, волосы еще больше поседели, глаза грустные. Мое сердце подкатывает к горлу. Я говорю себе, что она стареет от волнений за своего любимого отпрыска. Однажды она исчезнет навсегда, и я останусь с вечными угрызениями совести за то, что проводил с ней так мало времени.

– Я тебя очень люблю, ма.

Она улыбается счастливой улыбкой и вместо ответа гладит меня по щеке кончиками пальцев.

– Слушай, ма, я знаю, что часто даю обещания, которые потом не выполняю, но это решено. Как только я закончу дело, которое веду сейчас, мы с тобой уедем на две недельки в деревню.

Она делает вид, что верит.

– Ну конечно, Антуан.

– Я не помню, когда брал отпуск. Если бы я взял все отпуска, которые мне должны, то досрочно вышел бы в отставку! Мы поедем куда-нибудь недалеко. Найдем гостиницу без телефона и будем каждый день есть лангустов. Ты можешь уже начинать собирать чемоданы.

Я переодеваюсь в гражданское и смотрю на часы. Почти девять.

– Ты не будешь ужинать дома? – беспокоится Фелиси.

– Буду, но позже. Держи что-нибудь наготове. Я перекушу, когда вернусь.

– Я буду смотреть телевизор, – шепчет Фелиси. На ее языке это означает, что она будет ждать меня до конца программы и даже позже. Она любит смотреть, как я ем приготовленные ею блюда, наливая мне попить, подавая соль или горчицу как раз в тот момент, когда мне это нужно.

– Ты не заболела, ма?

– Нет, с чего ты взял? Я плохо выгляжу?

– У тебя усталый вид.

– Это потому, что сегодня не приходила домработница. Представь себе, ее дочь родила, но у бедняжки начался талидомид и...

Фелиси крестится, из чего я делаю вывод, что несчастная мадам Согреню, которую решительно не минует ни одно несчастье, теперь стала бабушкой урода.

В квартире четы Берюрье стоит полная тишина. Домработница, открывшая дверь, сообщает мне, что месье дома. Обломки вывезены, на дырке в потолке установлена решетка, чтобы сосед сверху не упал в нее, все, что можно было склеить, склеено.

Берта, развалившись на диване, смотрит телевизор. Рядом с ней ее друг парикмахер. Берю сидит на стуле сзади них, как в автобусе. Слышится тихий звук подвязок Толстухи, на которых парикмахер играет гаммы. На экране месье Пьер Сабба ведет викторину. Он задает крайне сложный вопрос: какой масти была каурая лошадь Генриха Четвертого? Зрители так поглощены игрой, что никто даже не подумал со мной поздороваться. Я сажусь рядом с Толстяком, а их служанка – мне на колени, потому что я занял ее место. Минута, отведенная на раздумье, заполнена тревожным ожиданием. Это матч года: месье Баландар против парня из Бельнава (департамент Аллье). Представитель Бельнава отвечает, что лошадь была серой в яблоках; месье Баландар утверждает, что она была вороной. Ни тот, ни другой не угадал. Игра продолжается.

Жирдяй решает все-таки небрежно протянуть мне два пальца.

– Каким добрым ветром? – культурно спрашивает он. Я пожимаю протянутые мне сосиски.

– Мы можем секунду поговорить?

– После передачи, – отрезает он. – Кстати, остался последний вопрос.

– Литературный вопрос! – объявляет месье Сабба. Он вытягивает из ящика карточку, и его лицо освещается, как кинозал после окончания сеанса.

– Кто написал «Неприятности на свою голову»? – спрашивает он, приняв хитрый вид, смущающий четыре миллиона пятьсот двадцать шесть тысяч телезрительниц.

Месье Баландар отвечает: Шекспир; представитель Бельнава говорит: Сан-Антонио и, естественно, выигрывает.

– А я и забыл, что это твоя книжка!

– Это потому, что уровень твоей общей культуры оставляет желать лучшего!

Победа бельнавца абсолютная. Его противник уничтожен, но все равно получает какую-то ерундовину в виде утешительного приза и право пожать клешню ведущего. Некоторые готовы убить и за меньшее. Я собираюсь поздороваться с Коровищей, но больше не вижу ее. Она разлеглась на диване, и парикмахер ее вовсю лапает, а она ворчит, как горный ручей.

– У тебя тоже идет представление! – шепчу я Толстяку, указывая на его китообразную супругу.

Он шепчет мне на ухо:

– Я ничего не могу поделать: мы не разговариваем. Затем, показывая на своего друга цирюльника, он добавляет:

– Представь себе, он только что развелся. Так что мы с ним в ближайшее время погуляем.

Это множественное число звучит странновато. Я стыдливо увожу Толстяка в бистро.

Прислонившись к стойке бара, Толстяк возвращает себе спокойствие.

– Знаешь, – говорит он, – после нашей вчерашней потасовки я хандрю. Мне жаль, что у меня больше нет тигра. А мой Сара Бернар в больнице. Он весь в гипсе и похож на статую.

– Надо будет его поставить на постамент рядом с Пино, – смеюсь я.

– Кстати, о Пино. Я навестил его сегодня после обеда.

– И как он?

– Его без конца мучает зуд. Охраняющий его полицейский все время чешет его.

– Теперь к делу! – решаю я. Берюрье осушает свой стакан божоле.

– Не подгоняй меня, – ворчит он. Берю вытирает губы рукавом пиджака и делает хозяину бистро знак повторить заказ.

– Ладно, поговорим о деле. Наблюдение ничего не дало, потому что консульство весь день закрыто и никто туда не приходил. У меня аж глаза заболели от смотрения в бинокль из квартиры твоего учителя.

– От Морпьона никаких новостей?

– Ни единой. Консьержка его тоже не видела.

– Короче, тебе совершенно нечего мне сообщить, так? Толстяк принимает таинственный вид: прижмуривает один глаз, открывает во всю ширь другой и зажимает кончик носа большим и указательным пальцами.

– Как знать...

– Давай без загадок, Толстяк, это не твой стиль, – отрезаю я. – Если тебе есть что сказать, выкладывай. Это его обижает.

– Кончай обращаться со мной, как с рваными трусами, – бурчит он, – Новость, которую я собираюсь тебе сказать, я узнал благодаря моим талантам.

Он опрокидывает второй стакан. Я едва сдерживаюсь, чтобы не послать его куда подальше, но беру его молчанием: раскрываю валяющуюся на стойке газету и начинаю читать отчет о матче Монако – Ницца. Мамонт вырывает газету у меня из рук.

– Не перегибай палку, Сан-А. Я не на службе. Ты являешься ко мне домой посреди телепередачи. Я оставляю мою достойную супругу одну, в то время как ее лапает парикмахер, чтобы следовать за тобой, а ты читаешь у меня на глазах «Экип»! Так порядочные люди не делают.

В его красных глазах появляются слезы унижения.

Я хлопаю его по плечу.

– Ну, Берю, не строй из себя оскорбленную принцессу. Рассказывай.

Берюрье славный малый и всегда открыт добрым чувствам. Энергично шмыгнув носом, он заявляет:

– Поскольку ничего не происходило и я скучал у твоего папаши Морпьона, то стал обыскивать его квартиру.

– И каковы же результаты твоих поисков?

– Вот они, вот они! – объявляет он, шаря по карманам. Толстяк достает старый кисет, от которого несет, как от рыбного порта в дождливую погоду, и открывает его. В кисете лежат: порнографическая фотография, изображающая даму и месье во время игры в фотографа (роль аппарата исполняет дама), сломанная зубочистка, орех, монета в пятьдесят старых франков, монета в пятьдесят сантимов, корка от швейцарского сыра и пуговица от ширинки. Он продолжает раскопки в табаке и с торжествующим видом протягивает мне кусок железа. Я узнаю сплющенную пулю.

– Что это такое? – спрашиваю.

– Как видишь, маслина калибра одиннадцать тридцать семь. Она застряла в потолке. Я попытался восстановить траекторию ее полета, и мне это удалось. Пуля была выпущена из консульства. По пути она оторвала кусок оконной рамы. Окно, должно быть, было открыто, потому что стекло цело. Может быть, эта маслина пробила твоего учителя насквозь, прежде чем воткнуться в потолок. Но между нами говоря, я так не думаю. По моему мнению, она пролетела мимо тебя.

Я подбрасываю пулю на ладони.

– Ты говоришь, Морпьон сказал по телефону – вопрос жизни и смерти?

– Да, месье.

– Я начинаю понимать. Он стоял у окна и следил за консульством в бинокль. Парни из дома напротив заметили его и захотели пристрелить. Стрелок промахнулся, и Морпьону понадобилось срочно предупредить меня...

– Я бы позвонил в дежурную полицейскую часть, – уверяет Толстяк.

– Морпьон делает все не так, как остальные люди. Итак, он позвонил мне. Пока он звонил, те, из дома напротив, пришли удостовериться, что он мертв.

– И нашли его живым!

– Да. Тогда они передумали и решили его похитить. Морпьон предупредил меня по-своему. Не имея возможности оставить мне записку, он оторвал маятник своих часов.

– Зачем?

– С часов началось все дело. Из-за того, что они шли, когда Морпьон вернулся из больницы, он понял, что в его квартире кто-то побывал. Остановив их, он хотел дать мне понять, что дела плохи...

Я секунду размышляю. Объяснение кажется мне логичным. До сих пор я не очень хорошо понимал трюк с маятником, но теперь уверен, что иду по правильному пути.

– Почему они его увели? – спрашивает Толстяк.

– Человека гораздо легче транспортировать, когда он находится в вертикальном положении.

– Они могли его убить и оставить труп в квартире.

– Возможно, они рассудили иначе. Кажется, я понимаю.

– Так поделись со мной, – ворчит Жирдяй.

– Так вот, поскольку, когда они явились, Морпьон звонил по телефону, они поняли, что он сообщил в полицию. Для них могло наступить неприятное время, потому что живой он становился свидетелем, а мертвый подтверждал сказанное по телефону. Единственным выходом было заставить его быстро исчезнуть.

Я немного размышляю. Неужели Морпьона убили в каком-нибудь укромном уголке? Это возможно, и даже очень, поскольку эти господа не любят шутить. Легкость, с какой они отправляют своих ближних к праотцам, вызывает у меня озабоченность. Все наводит на мысль, что в это самое время готовится какая-то очень крупная акция. Сроки поджимают, и у них нет времени на виртуозную игру, почему они и убирают препятствия пулями. Они рискуют своими шкурами, чтобы выиграть несколько сотых долей секунды на финише.

– Все-таки этот обмен получился забавным, – замечает Круглый.

– Какой обмен?

– Пулями. Сначала из окна Морпьона стреляют в консульство, потом из консульства в окно Морпьона. Прямо пинг-понг.

– Ты прав, Толстяк.

Смотрю на часы: десять с мелочью.

– Ты любишь рыбачить ночью, Толстяк?

– Раков ловить?

– И акул! Я тебя приглашаю.

– Когда?

– Немедленно. Он вытирает слезу.

– Я не могу. У меня больше нет снаряжения. Берта вчера изрезала мои сапоги ножницами.

– Для той рыбалки, что предлагаю тебе я, предпочтительнее надеть домашние тапочки.

– А где это?

– В Рюэй-Мальмезон.

– В Сене?

– Нет, дружище, в алабанских территориальных водах. Он мотает своей бычьей головой, рискуя уронить украшавшую его ноздрю соплю.

– Не может быть и речи. Хватит и одного раза! Представь себе, Сан-А, я еще не забыл ту ночь.

– Прекрасно, – говорю – значит, я пойду один. Я бросаю продавцу горячительных напитков купюру и с достоинством направляюсь к выходу.

– Погоди, – протестует Жирдяй. – Не заводись. Что я такого сказал...

Но я уже хлопнул дверью тошниловки и иду к машине. Когда я завожу мотор, другая дверца распахивается и внушительная масса падает на место пассажира.

– Ты сказал, что туда можно идти в тапочках? – спрашивает Толстяк. – Дело в том, что я, как ты видишь, в ботинках.