Три дня, братишки!

И, самое главное, три ночи!

Без известий, без посещений, без собеседников, за исключением тюремщика — полуидиота, глухонемого на всю катушку, который приносит мне жратву.

Я вопил.

Я стучал.

Угрожал, громыхал, рыдал, умолял, обещал, предупреждал, ломал, царапал, полыхал.

Напрасно.

Трата времени.

Единственный ответ: ватная тишина тюрьмы Санта-Круз, куда двое легавых в костюмах в клеточку, как окно моей камеры, доставили нас, сковав наручниками.

Допрос по установлению личности лысым желтым типом, дыхание которого пахло общественным туалетом. Наши фараонские фитюльки не произвели впечатления на этого функционера. Весь надменный, он не доволен бытием и видом блестящего заснеженного пика Теиде.

Я потребовал разговора по телефону с шефом в Париже. Он отказал простым движением головы, будто бродяге, который потребовал икры в меню ресторана на обочине пыльной грунтовки.

Они нашли килограмм чистого героина в сумке Берю и тысячу граммов в одном из моих чемоданов. Фелицию не забрали только потому, что не с кем было оставить Антуана и что, откровенно говоря, столь респектабельная дама, как маман, внушает уважение.

Она была в шоке, моя старушка.

— Но, Антуан, что это значит? Я же сама собирала этот чемодан…

— Не беспокойся, наседушка: один мерзавец решил подставить нас, но никаких последствий не будет…

Сейчас я начинаю думать, не слишком ли сгустил сироп оптимизма.

Три дня, три ночи!

Коварнее, чем лис, Маэстро.

Сожалею, вспоминая, что забыл попросить матушку предупредить Старика. Я так старался успокоить ее, казаться беззаботным, что нужная идея даже не возникла.

Теперь изображаю бабочку в камере. Жара тут, как в аду, ибо камера находится на самом верху здания.

Скучаю, зверею, извергаюсь.

Рогоносец века, ягнатки мои!

Как он поимел нас, Мартин! Настоящий мастер! Усыпил, уволок малышку, исчез. Да еще устроил, чтобы нас заграбастали бурдюки. Грязное дело, так как, поверьте, в стране Каудильо не шутят с допингом! Если обойдемся пятью кусками на рыло, то только при условии, что Старик призовет небо, землю и все остальное вокруг для смягчения ситуации.

Антинаркотические меры введены в действие Евросодружеством повсеместно и Франция тут в первых рядах. Так насобачились вынюхивать, что на таможне даже листают паспорта на предмет не спрятаны ли между страницами или в переплете пакетики.

Моя камера — это вам не звездочный отель. Она смердит дерьмом и засохшими тараканами. Стены серые, как у бутафорской камеры на сцене театра. На стенах такие же росписи, как у нас, только на эспаго. Когда человек протестует, он пишет на стенах. Народ выражает свой гнев с помощью острого камешка на гладкой плите. И остается ужасно преданным этому атавизму.

Бросаю взгляд на деревянные нары, украшенные тоненьким соломенным тюфяком. Мне кажется, что я вижу прогуливающихся насекомых. Канарские вши, по-моему, я не ошибаюсь, расторопнее континентальных. Более предприимчивы. У них душа идальго, право слово! Решительные. Исследуют тебя везде, глубоко, вдоль и поперек.

Как-то там чета Берю переносит заключение? Толстительница собиралась разводиться, а вот теперь-то они фактически сидят по отдельности! Что-то вроде репетиции.

И маман совсем одна в гостинице «Святой Николас».

Ну, скажем, почти, ибо Антуан, хоть еще и не отслужил в армии, но все-таки уже обозначает свое существование. Однако больше всего мне свихивает черепушку дельце у Нино-Кламар сегодня вечером. И еще Мари-Мари, я уже задаю себе вопрос, зачем она была умыкнута Маэстро. Поскольку он уже уделал нас трюком с порошком, я не просекаю, зачем ему похищать девчушку, более липучую, чем тысяча рулонов липучки для мух.

Все это обрывки разочарований. Раздерганные мысли, понимаете. Которые никак не связываются. Отдельные элементы сохраняют автономию: невозможно «выжать» сок.

Когда надоедает расхаживать по этому мрачному замкнутому пространству, присаживаюсь на скамейку. Единственную в моей камере. Колченогую и шершавую. Можно легко засадить занозу в задницу. Попробуй ее потом оттуда вытащить без зеркала. Или это должен сделать кто-то другой, извне. Зеркала, кстати, тоже нет. Если бы было, я мог бы от отчаяния разбить его и схлопотать семь лет несчастий. А так мои шансы еще нетронуты.

Жирное, синевато-черное насекомое ползет по стене. Стаскиваю чебот, чтобы переломать ему ребра, но в последнюю секунду останавливаюсь. Зачем отбирать жизнь у этого животного? Оно меня не знает. Даже учит меня, как жить свободно в тюрьме. Надо сделать усилие и быть, как оно. Чувствовать себя свободным взаперти — особое умение, не так ли? Вопрос выбора ощущений. На воле или в неволе — все равно конец-то один.

Звук шагов. Стража в слишком больших для них и заношенных до предела казенных шмотках. Истинно для бутафорской комедии.

Надевают мне наручники и ведут.

Наконец-то что-то новенькое. Человеческий контакт. Я смогу говорить. Это человеческая слабость: невозможно долго не разговаривать. Нужно квакать, чтобы ощущать, что существуешь, что соответствуешь основной своей идее.

Эти господа направляют стопы вдоль коридора с древнеримским сводом. Тюрьма в древности, наверное, была монастырем. Пол вымощен широкой плиткой. Звуки здесь набирают объем и силу. Начнешь петь — будет ощущение, что у тебя голос Карузо.

Спускаемся на нижний этаж по широкой лестнице, деревянные балясины которой заставили бы мечтать по меньшей мере десяток известных мне антикваров.

Дверь в мелкую шашечку. Один из стражников стучит, и ему кричат войти. Меня вталкивают в большую комнату, измызганную до известки во время службы. В центре, как трон, огромный стол размерами больше двух пинг-понговых. Он стонет под бумаженциями. Их тут целые горы! Я не ропщу на метафору, а? Смелость, еще и всегда. Вашего Сан-А никогда не застать на месте преступления с банальностью!

Вдоль одной стены шкафы в стиле позднего христианства. Напротив Христос в натуральную величину, распятый на кресте. Голова набок, сам в агонии. Красивая комната конца шестнадцатого века. Меблировка и декор только испанские. Какая страна!

Одетый в черное сутулый человек с длинными белыми волосами перелистывает досье. Он не поднимает глаз, когда меня вводят. Один из стражников знаком велит мне сесть в черное кожаное кресло. Поднимаю скованные руки жестом, заимствованным у наших собственных заключенных. Но, против всех ожиданий, с меня не снимают моих висюлек. Стражники удаляются. Человек в черном продолжает играть со своими папками. Слышно только шуршание перелистываемых страниц. Через какое-то время из-за моей спины долетает что-то вроде вздоха. Это производит на меня действие электрического тока, ибо я думал, что я один с моим визави. Я не заметил типа сзади меня справа от двери. Большой амбал, блондинно-рыжий, не скажу, что с брюхом, но с желудком. Вроде мяча для регби выше пояса. На нем мятый костюмец, рубаха в сине-красную клетку, незастегнутая сверху, и он чавкает жвачку в знак подтверждения, что он американец.

Я улыбаюсь ему, но он продолжает рассматривать меня, как стекло между ним и старыми добрыми временами.

Текут минуты. Война нервов или что? Меня «готовят»?

Решаю играть в ту же игру и думать, ожидая, о чем-нибудь постороннем. Спрашиваю себя: сколько ступенек надо пройти от моего кабинета до бюро Старика? Стараюсь воссоздать мои обычные движения. Получается плохо. Решаю, что ступенек всего семнадцать. Надо будет проверить, когда вернусь. Перво-наперво сосчитаю ступени. Но когда я вернусь?

Беловолосый поднимает, наконец, голову. Смотрите-ка: он косой. Шустренько седлает свой нос очками в большой черепаховой оправе. Разглядывает меня.

— Я судья Пасопаратабако, назначенный расследовать ваше дело, — сообщает он мне.

Делаю голос медовым, а взгляд бархатным.

— Мое почтение, господин судья. Дело-то самое простое. Я жертва махинации. Прибыл на Тенерифе для слежки за действиями одного подозреваемого, но тот решил парализовать мои действия и преуспел. Слава Богу, моя репутация незапятнана, и в Париже сам министр внутренних дел лично подтвердит мою честность. Я…

Судья Пасопаратабако прерывает меня нервным жестом правой руки. Он выбрасывает ее в мою сторону, прямо как для фашистского приветствия!

Затыкаюсь и преобразую взгляд в два вопросительных знака.

Тогда он возвращает руку обратно, чтобы пошарить в бумажонках. Выбирает лист и начинает медленно его читать, прекрасно артикулируя.

«Я, нижеподписавшийся, Берюрье Александр-Бенуа, француз, место рождения Сент-Локдю-Левье…»

У меня, ребята, головокружение. Патологическое оцепенение, а также логипатическое. Судья Пасопаратабако становится похож на готическую химеру. Слова льются из его пасти, как жидкость, понятно вам? Мне тоже, что доказывает, что я такой же тупарь, как и вы, когда я серьезен.

«…признаюсь в тайном ввозе на испанскую территорию одного килограмма героина, который я должен был передать одному человеку, чье имя назвать отказываюсь. Этот героин был вручен мне в марсельской лаборатории, название которой я также не намерен сообщить. Я действовал вместе с моим начальником комиссаром Сан-Антонио. Мы возим наркотики за границу не впервые. Нам, как офицерам полиции, это не составляло трудностей…»

Неожиданно меня осеняет предчувствие. У Сантонио есть нюх. Способность предвосхищать события до того, как они произойдут. Но мне от этого не легче.

Судья продолжает читать. Но остальное — это уже юридическая литература.

Когда мой собеседник заканчивает отрывок, важность которого никто из присутствующих не будет отрицать, он поднимается, обходит стол и показывает мне подпись, венчающую документ.

— Вы узнаете подпись инспектора Берюрье?

— Да, — отзывается Болвантонио блеклым голосом.

Удовлетворенный, судья возвращается на свое место.

— Что вы можете заявить?

— Что инспектор Берюрье был в состоянии наркоопьянения, когда он подписал такое признание, — вздыхает Сан-Турканный. — Потому что даже под пытками он не подписал бы этого.

— Вы признаете, значит, что он наркоман? — атакует Пасопаратабако.

Ну вот, только этого не хватало! Настроение бодрое, иду ко дну, мои чокнутые! С тысячью тонн свинца, привязанной к копытам.

— Я сказал, что его напичкали наркотиками! Мы невиновны! Мы никогда не были гонцами наркосети, наоборот, мы гонялись за гонцами. Наша карьера говорит сама за себя. Никаких выговоров, только благодарности.

Недоверчивый и презирающий взгляд чиновника ясно показывает, что он думает о моих протестах. Малый, застигнутый с бабцом ее собственным мужем в процессе, имел бы больше шансов убедить последнего, что он тут для ремонта телеящика.

Неожиданно, пока я сюсюкаю о своих профессиональных достоинствах, Пасопаратабако встает, как если бы вчерашняя пища заиграла у него в животе, и покидает кабинет с таким видом, будто хочет сменить его на другой, более прозаический.

Готов поставить большую машину против вашей маленькой машинки, что уход этот преднамеренный. Действительно, не успела дверь захлопнуться за ним, американец поднимается и подходит ко мне. Садится на край стола лицом к вашему слуге, отодвинув локтем кубометр бумажек.

— Хелло, — громыхает он. — Гнусный момент для вас, а?

— Скорее да, — соглашаюсь я. — Когда я читал «Знаменитые судейские ошибки», всегда создавалось впечатление, что это вранье, но теперь убеждаюсь, что они существуют.

Он качает головой. У него нет такой агрессивной недоверчивости. Он довольствуется простым неверием без видимого оскорбления моей беспардонной ложью.

— Я из бюро по борьбе с наркотиками, — говорит он между двумя энергичными чавканьями.

— На отдыхе? — шучу я.

— Хм, это будет зависеть от вас, старина. Если вы выложите свои связи, я, может быть, отдохну три-четыре дня перед возвращением в Вашингтон.

«Эскапада — это всегда хорошее дело, тем более что в нашей гостинице есть группа миленьких немочек, подолы юбок которых находятся выше пояса…»

Пронзаю его взглядом, как если бы я был американским орлом на двадцатидолларовой монете:

— Представьте, коллега, что в данный момент какой-нибудь мелкий хитрец раззявил ваши чемоданы и засунул туда порошочек, затем стучит полиции, которая проверяет, находит и заграбастывает вас.

— Ну и что?

— Предположите, говорю я вам, возможно это или нет?

— Ну и что?

— А то, милый друг, что именно это и произошло со мной. Больше прибавить нечего, потому что к истине ни убавить, ни прибавить, ю си?

— Вы слышали показания вашего приятеля?

— Не верю ни единому слову. Он свихнулся в тот момент.

— Вы предполагаете, что здешний следователь напичкал его наркотиками перед дачей показаний?

Делаю гримасу.

— Все ж таки нет.

— Нет, а? Все ж таки нет? Тогда гоните вашу версию, я на приеме.

Умолкаю, подавленный альтернативой.

Хорошо сработана эта подлая подставка.

— Кажется, дела у вас хреновые, — бормочет американец, перегоняя жвачку на другую сторону.

Он вроде бы продолжает говорить, но будто чья-то шутливая рука перекрыла звук. Риканцы не чавкают свой Данлоп на тот же фасон, как другие народы. У них работа медленная, спорадическая. Несколько небольших движений челюстью время от времени, как жвачные животные. И это сказывается. Каучуковые шарики амортизируют их мозги.

— Совсем хреновые, — соглашаюсь я, инспектируя горизонт и не находя ничего в виду. — К чему было становиться одним из первых фараонов, если какой-то злой шутник может угробить тебя путем самой грубой фальсификации? Послушайте, старина.

— Вам бы так говорить, как я слушаю: я здесь для этого!

— Допуская, что полицейский с моей репутацией решил заняться наркотиками, думаете ли вы серьезно, что я удовлетворился бы только двумя кило зараз?

— Ну, при той цене…

— Именно, при той цене, как она есть, пакеты были бы значительно большими! Вы забыли еще одну вещь: меня послал сюда мой начальник. Он это подтвердит. Вы подозреваете высшего чина парижской полиции в принадлежности к «Французской связи»?

Его молчание злит меня. Понимаете, что означает молчание этой заразы, замаскированной под зуава? Что с французами все возможно!

Он вытаскивает изо рта свою жвачку и давит ее о ребро стола, затем разворачивает обертку новой пачки и начинает с наслаждением смаковать новую порцию.

— Знаете, что, старина?

— Что, — выдыхаю я с таким жалостным видом, что вы сразу бы купили мне полбутылки красного.

— Что бы вы ни говорили, ничего не изменит вашего положения. Ваш коллега признался. Его признание обеспечивает вам омерзительное будущее на тюремной подстилке, точно?

— Точно.

— Я хотел бы, чтобы вы осознали эту очевидность, старина. Именно! Вы понимаете?

Почему, вдруг, у меня возникает предчувствие чего-то? В начале нашего разговора он потребовал у меня имя «связного». Затем больше ничего… И, кажется, не собирается возвращаться к этому вопросу, для него, между тем, важнейшему.

Если только он не задал его для завязки разговора. Слишком быстро переключился исключительно на безнадежность моего положения.

— Мне еще не все ясно, — замечаю я, — но только от вас зависит засветить мою лампаду.

У него удовлетворенная улыбка.

Затем он вынимает плоский ключ и отпирает наручники. Он их не снимает, а просто не защелкивает их до конца так, что я могу в любой момент освободиться.

Сделав это, он вытаскивает пистолет из кобуры, проверяет обойму, вставляет ее опять на место ударом ладони эксперта.

«Шлепнет сейчас, — думаю я. — Скажет потом, что я собирался удрать…»

Сжимаюсь. Но мои предположения не сбываются. Амерлок приподымает полу моего пиджака и сует ствол пистолета мне за пояс.

— Удачи, парень! — бормочет он.

У меня нет времени на ответ. Он уже открывает дверь.

— Ничего! Крепкий орешек! — бросает он судье, который ждал в коридоре.

И он исчезает.

Любите вы сказочки?

Вот и я тоже не люблю: я, увы, уже вышел из такого возраста.