Ну ладно, черт с ним, не будем злиться! Вы же меня знаете? Псих, но отходчивый. Вы же не думаете, что я действительно брошу вас с напружиненным шнобелем, как они говорят в порнографическом романе (потому что нет порнографических книг, а есть одна и та же, в которой меняют порядок сцен, чтобы каждый раз верили, будто это новая книга). Или буду шантажировать, как те ублюдки в просмотровых стрипавтоматах, которые останавливают куклу на картинке в момент старта и просят прибавки, чтобы нажать кнопку.

Слишком честен Сан-А, чтобы обжуливать. И это его угробит!

Тем хуже. Фатализм — дело твоего собственного желания. Ты начинаешь в него верить тогда, когда нет возможности сделать по-другому.

Очень хорошо, я к вашим услугам.

Итак, наши три клоуна музицируют. Нереально, клянусь вам. В этом-то салоне!

Три фальшивых клоуна, один фальшивый аббат, двое фальшивых ученых, один фальшивый перевозчик наркотиков и один настоящий убийца.

Прямо, как у Превера.

Хотел бы я знать, куда это нас приведет?

Они заканчивают «Грезы». Им аплодируют, но слабее, чем после «Голубого Дуная». Не потому, что нравится меньше, а потому, что все больше и больше раздражаются. В воздухе пахнет грозой. Насыщены электричеством. Тревога течет по ладоням. Сглатывают слюну, как будто она пакля. Бросают друг на друга взгляды, бормоча взорами. Хочется закричать. Сказать «стоп», открыть пошире окна-двери.

Три клоуна тихонько концертируют. Один из них смотрит на наручные часы. Не картонные, а настоящие.

Алонсо приближается к трио.

— Ну что ж, господа, браво и хм… спасибо за этот неожиданный кошачий концерт. Поскольку маленький свинтус, пославший вас, не желает объявиться, я требую, чтобы вы назвали его имя для того, чтобы… хм… мы могли поблагодарить его за… за эту забавную идею, которая…

Он затыкается.

Ибо, не обратив на него ни малейшего внимания, наши клоуны заводят великую арию тореодора Кармен Бизе (супруги Жоржа).

Бедный Алонсо не знает больше, где алонсить. У него вид герцога не больше, чем у мельницы на рассвете. Застыл посреди салона и вид у него — единственного быка в загоне. Он смотрит! Его ноздри пылают. Он роет землю копытами.

Играют громко! Дребезжат витражи. Медь вибрирует. Чашки для кофе дрожат на своих летающих блюдцах.

Я, вообще-то, люблю арию «Тореодор, пошел на…» Энтузиазм! Но при таком нервном напряжении она подталкивает тебя к сумасшествию. Рвет сосуды.

— Скорей! Скорей! Кто-нибудь!

Это слышится снаружи. Сопровождается топаньем калош. Кричится по-испански!

На пустынной освещенной эспланаде возникает силуэт. Сквозь тонкую сетку, защищающую нас от комаров, виден малый, весь скособоченный, хромающий. Одет по-мужицки: грубый бархат, залатанная рубаха.

Он подбегает к окну-двери и — о, насмешка — стучит по сетке.

— Скорей! Скорей! — говорит он…

Если он не астматик, то почти стал им. Его дыхание производит шум выхлопной камеры пердомана.

Метрдотель торопится поднять сетчатую штору. Человек останавливается на пороге, ошеломленный люксом, туалетами, клоунами.

— Что случилось, Хосе? — спрашивает Инес.

Крестьянин задыхается. Он ошарашен спектаклем и тоже находит его безумным.

— Мертвый человек, — наконец произносит он.

Восклицания присутствующих. Начало паники.

— Что за мертвый человек? — строго спрашивает Дороти с энергией, на которую ее трудно представить способной.

— Я проходил, я его увидел… Там, на свету… У него в спине торчит нож!

Он отодвигается и дрожащим пальцем указывает на место эспланады в тупичке.

Все тянут шеи. Можно различить лежащую массу, лицом к земле и руками, вытянутыми как бы в странном прыжке.

Риканец!

Нет сомнения, я узнаю его блайзер, белые штаны и рыжую шевелюру.

Все собираются выйти.

— Стоп! — бросает сильный голос.

Все застывают.

Это один из музыкающих. Скрипач.

Он положил свой инструмент на столик. Вместо него держит два револьвера. Кольты, громадные, как морские пушки. Он держит под прицелом все общество одновременно.

Его приятель саксофонист подходит к крестьянину. Огромные подошвы клацают по плиткам, как вальки прачек.

Он хватает несчастного за жалкие лацканы его жалкой куртки, и точным толчком посылает его внутрь салона. Крестьянин натыкается на низкий столик, служащий подставкой для большущей китайской лампы. Столик опрокидывается, лампа тоже, вы что же, думаете, она упустит такой случай. Она с удовольствием разбивается. Положительно разлетается на кусочки. Кухарка вдруг вменяет себе в обязанность устроить истерику. Вот она и кричит «А-а-ах, а-а-ах!», всплескивая руками. Она шмякается на земле, где и корчится, как толстое животное, в агонии. Саксофонист подходит к ней и отмеривает ей в оральник три удара каблуком своего необъятного чебота. Стряпуха успокаивается.

Теперь в аудитории царит мертвая тишина.

Скашиваю глаза на Маэстро. Он немного бледен. Взгляд собран. Он остр, желчен, ужасен.

«Боже мой, — говорю я себе, — Мартин Брахам непричастен к этому клоунскому фаршмаку».

Нет сомнений. Маэстро удивлен, насторожен. Больше чем когда-либо, он похож на лиса, попавшего в капкан и готового отгрызть себе лапу, чтобы удрать.

Вопрос гудит во мне, как большой колокол Нотр-Дама.

«Что происходит?! Что же все-таки происходит?»

Может произойти все, что угодно.

Что угодно серьезное. Очень дикое.

Теперь каждый из клоунов вооружен шприцем, которые они достали из широких карманов на животе а-ля кенгуру. Они устроили оцепление.

Один стоит в дверном проеме. Другой сидит верхом на стуле перед двустворчатой дверью, ведущей в холл. Третий, скрипач, взгромоздился на столик, где лежит его скрипочка. Упираясь подошвами в спинку стула, он продолжает держать нас под прицелом своих аркебуз. Никогда не переживал подобного момента, милые мои. Такие же драматичные, да, определенно! Столько дерьмовых. Но похожих на этот дурной кошмар, ей-богу, нет! Что вы хотите: нет!

И знаете, почему эта минута так безумна?

Потому что клоуны ничего не говорят. Они угрожают всем без слов. Остаются молчаливыми. Кажется, что они ждут чего-то или кого-то.

Их раскрашенные морды, как фантасмагорические, галлюцинации. Слышно только наше сдавленное дыхание.

Время тянется. Смотри-ка, я воспринимаю тиканье настенных часов. До этого я их не замечал.

Вдали слышен шум океана.

Где-то воет собака.

Труп риканца там, на террасе, несет в себе что-то театральное. Поднимется ли он? Кто его заколол? Клоуны? Да, конечно, иначе они бы пошли посмотреть. Мертвый не вызывает их любопытства, ибо это мертвый. Он не кусается.

Добрых пять минут тяжко текут между нашими жизнями.

Вдруг скрипач начинает говорить.

На английском.

И знаете, что он говорит?

Он говорит вот так, нетерпеливым тоном.

— Ну что, будет или нет?