Вы, конечно, скажете, что я законченный извращенец, но я люблю женщин в очках. Мое заветное и самое непорочное желание — заполучить одну такую, смазливую и молодую, для личного наружного применения.
Познать блаженство с лапочкой, укомплектованной Братьями Лиссак, согласитесь, в этом есть свое очарование. Представьте только, очкастая мышка млеет под вами, как контрабас под смычком, а вы следите за ее глазами, как за китаезными рыбками в аквариуме (так говорит Берю). Это завораживает, просто замораживает (благо, не отмораживает) с головы до пят, включая сюда мембрану медиан, подбрюшную артерию и шалуна Христофора (первооткрывателя дам).
В такие мгновения впадаешь в раж и начинаешь пыхтеть, как драндулет в четыре лошадки с двойным карбюратором, от чего линзы малышки покрываются туманом.
Так я слежу — незаметно, сами понимаете — за одной любезной моему сердцу особой в окулярах, а мой игривый ум между тем вспахивает целину воображения.
В списке награжденных мною целая коллекция шикарных бабенок. Если бы пришлось составлять опись всех дамочек, которых я своим темпераментом превратил в огненную Этну, получился бы настоящий перечень моего сердца или перечник моего перца (как хотите), рядом с которым каталог Маню де Сент-Этьен имел бы вид сборничка лирических поэм. Перечислю вам кого помню: одиннадцать сотен парижанок, ровно восемнадцать крестьянок, сто две продавщицы галантереи, двенадцать испанок, три англичанки, одна прихрамывала, а одна была из Камбоджи, двадцать пять негритянок и одна шестидесятилетняя старушка (она была в маске во время карнавала в Сент-Ном-ля-Бретеш). И до сих пор, вы только подумайте, ни одной, ну ни одной очкастенькой! Это бесит, не правда ли?
Так вот, малышка, которую я балую своим вниманием, вполне обладает требуемыми достоинствами, чтобы торжественно открыть серию моих диоптрических любовных похождений. Она темно-шатенка-коротко-стрижка. У нее масса разнородных прелестей: корзинка с грушами спереди, валторна сзади и водопад «Девичьи слезы» в месте стока внутренних соков. Ее очки по форме напоминают глаза рыси, чувствуете, как эта кошка впивается в шею. Линзы пузырят ее взгляд, и он становится настолько загадочным, волнующим, что мой указанный выше Христофор командует: «Отдать швартовы!»
Мы в зале ожидания first class вокзала Монпарнас. Она купила билет в Ренн, и я сделал то же, предвкушая возможность завязать разговор с моей застекленной красавицей, как только случай представится. В данную минуту я нахожусь одновременно на кожаном диванчике и начеку, потому что засекаю появление сира Берюрье, который должен меня тактично эскортировать, стараясь при этом остаться человеком-невидимкой.
Пока у него ничего не выходит, я замечаю эту красноватую массу за сальными стеклами зала. Я леплю сигарету на губу, переругиваюсь с типом, у которого нет огонька, и направляюсь к выходу. Табачный киоск справа. Я иду к нему, не глядя на Толстого. Как человек в высшей степени одаренный дедуктивными способностями, он заволакивает свои двести двенадцать фунтов живого веса за киоск.
— Ты, наверное, ждал моего прихода, как верующий крестного хода? — бормочет он. — Представь себе, что я никак не мог поставить шарабан, облазил весь квартал у вокзала, рыскал по этим проклятым улицам, черт бы их подрал! Невозможно никак припарковаться сегодня в Панаме и ее перипетии, как будто они здесь все выставились…
Я запруживаю (как говорят нидерландцы, живущие в Голландии) этот поток слов.
— Мы едем в Ренн, иди купи себе билет, поезд отваливает через десять минут…
— Первым классом?
— Да, моя Толстушка, поедешь как майлорд! Он давит косяк на свои чудовищного размера бимбарды, доставшиеся ему по наследству, которые бы и корове мешали ходить.
— У меня еще вагон времени. Девочка красивая?
— В моем вкусе.
— Счастливчик!
— Еще бы! Волшебница Маржолен подсунула мне в колыбель столько счастья, что пришлось часть положить в нафталин.
Я только собираюсь вернуться к своему чемодану, как Берю обрушивает слоновью десницу (если так можно сказать) на мою руку.
— Ты слышал новость?
— Про Красную Шапочку?
— Нет. Мой племянник… Он снова занялся боксом.
— Он прав, — соглашаюсь я, — у него ведь расквашены только одно ухо и одна челюсть, я тоже за симметрию!
— Не остри! Один солидный «импресса» только что подписал с ним выгодный контракт по всей униформе, который возобновляется, если парень каждый раз будет быстро вставать на ноги и держать язык за зубами.
— Это клево! — объявляю я.
— Нет, это Филипи.
— Давай быстро за билетом, а то прозеваешь наш паровозик.
— Ладно! Ладно! Ты не можешь не дергать меня. Он хватает свой раздутый чувал, ручка которого тут же остается у него в кулаке.
— Хорош ты будешь в первом классе с этим мусорным ведром, — возмущаюсь я.
— Не дергайся У меня все будет ча-ча-ча, как в чарльстоне.
Он удаляется аллюром запаленной лошади. Ваш покорный слуга, который более известен под апробированным наименованием Сан-Антонио, снова заваливает в зал ожидания. Куколка со стеклянными глазами все еще там, смирно сидит в нескольких кабельтовых от моего сундука. Наконец, избавившись от Бугая, я могу ее атаковать.
Я отстегиваю ей взгляд, равный заряду динамита, который заставляет ее опустить шторы. Она мне чертовски нравится, эта разбитная девчонка. В свои девятнадцать лет она разбивает все, включая и мое сердце.
Я у нее на хвосте с самого утра. Как мне достался этот вожделенный приз? Тут целая история, и я расскажу ее вам, чтобы доставить удовольствие. Два дня назад наши службы по сортировке Интерпола арестовали некоего Зекзака, югослава по национальности, но не стопроцентного, хотя все-таки славянина, который был замешан в истории с хищением в Штатах. Хищением достаточно необычным, потому что оно было совершено в лаборатории ядерных исследований. Зекзака плохо обшарили, и когда за ним пришли, чтобы забрать на допрос, то нашли лишь остекленевшие глаза в застывшем теле.
Этот маленький гурман, чтобы подсластить свои неприятности, сгрыз конфетку со стрихнином. Единственное, что нам оставалось делать, это, натюрлих, поставить мышеловку в отеле, где он проживал.
И хорошо, что мы это сделали, потому что на следующий день мышка, которой я присуждаю первую премию в конкурсе очков всех видов, заявилась и спросила мсье. Предупрежденный нами хозяин ответил ей, что постоялец отлучился (еще бы, большие каникулы, а?!), поручив передать тому, кто к нему приедет, подождать. Девушка так и сделала. Нетерпеливая, она прождала всего лишь до сегодняшнего утра, после чего попросила счет.
В итоге вот и все, как сказал бы Нескафе, у которого всегда был вкус ко всему сгущенному: один погоревший тип, который кончает самоубийством, малышка, которая спешит на свидание и после двадцати четырех часов ожидания берет билет в Ренн. That's all.
Во всей этой истории есть одна удивительная деталь: девица удирает, не получив за все время пребывания в отеле ни одного письма или звонка. В течение этих самых двадцати четырех часов в арабских цифрах, минута в минуту, она не покидала отель ни на минуту. Вы можете себе вообразить что-либо подобное? Если вы не хотите себе вообразить что-либо подобное, то хотя бы вставьте себе перышко для легкости и помечтайте!
Вокзальный громкоболтатель объявляет по всей форме, что поезд стоит у платформы. Пассажиры хватают свои манатки и бросаются на абордаж. Излишне говорить вам, что я следую в душистом кильватере очаровательной очкарихи (на самом деле она зарегистрировалась в отеле под именем Клер Пертюис). Когда она оказывается у подножки вагона, у меня появляется идеальная возможность обнаружить себя в ее жизненном пространстве.
— Позвольте мне поднять ваш чемодан, мадемуазель? Я получаю право на улыбку без пломб и протезов, целиком надраенную хлорофиллом.
— Спасибо, мсье, вы очень любезны!
Когда слишком стараешься, можно и лоб расшибить, я знаю это, но уже не чувствую тяжести ее чемодана. По собственному почину тащу ее багаж до купе, которое оказывается, к счастью, свободным. Последний толчок — и вес в сетке. Мужественным движением руки я вытираю лоб олимпийца. Французская галантность-это шикарно, но иногда она заставляет попотеть.
— Благодарю вас, мсье.
Ее голос звучит для меня музыкой, от него мои евстахиевы трубы закручиваются в спираль.
— Вы едете в Манс? — спрашиваю я с таким лицемерием, которому позавидовал бы любой министр иностранных дел.
— Нет, в Ренн!
— Подумать только! Я тоже! Я сглатываю слюну.
— Тем лучше, — говорю, — это доставит мне удовольствие путешествовать в очаровательном обществе.
Вот, наконец, моя соседка разрумянивается. Я получаю право на еще одну улыбку, более пылкую, чем предыдущая.
В это мгновение из соседнего купе раздается гордое пение. Толстый сообщает мне о том, что он рядом, голося знаменитый ливанский гимн: «Ах! Какое удовольствие иметь красавицу в Бейруте», после чего принимается так храпеть, что нам кажется, будто вместо поезда мы сели в Супер-Потрясайнер!
Любопытная штука человеческие отношения. Существуют люди, рядом с которыми вы можете прожить десять лет и не испытать ни малейшего желания рассказать о необычайном приключении человека, который видел человека, который видел еще человека, который видел северное сияние; и есть другие, которым, впервые увидев, вы доверите не только свою интимную жизнь, но и сердечные тайны вашей консьержки. Спешу вам сообщить, что Клер Пертюис принадлежит ко второй категории. Как прелестен этот ребенок в своем костюме из полу мохеровой зеленой ткани с ласковыми глубинами оранжевого оттенка и этим глубоким взглядом, похожим на окаянную впадину (как сказал бы Толстый).
Вот она кладет ногу на ногу, подчеркивая тем самым безупречной формы ляжки и чулки без шва. Настоящее сокровище!
— Могу я вам предложить сигарету? — осведомляюсь я.
— Нет, спасибо.
Над нами трижды звучит свисток, и мы покидаем Пантрюш. Колеса состава принимаются исполнять на рельсах свою музыку, такую же назойливую, как «Помело Равеля».
Парень из компании «Вагон-ли», лысый, как яйцо (сваренное вкрутую), звоня в колокольчик, изображает мальчика из церковного хора. Он голосит «Первое блюдо» тоном скорбящего человека, который только что отведал разогретой цветной капусты, а-ля заскорузлая подметка повара.
— Вы будете есть в вагоне-ресторане? — спрашиваю я мою протеже.
Она отрицательно качает головой.
— У меня отвращение к подобного рода местам.
— То же самое и у меня, — поддерживаю я с грустью, так как мои зубы щелкают от голода, а утроба кричит «браво».
Придется подтянуть пояс до Ренна! Грустная перспектива, ребята, для мужика в расцвете лет, которому необходимы калории, чтобы продолжать соблазнять равноправного гражданина женского рода. Нет, я не делаю культа из жратвы, но долгая голодуха меня не прельщает, кроме того, мой Проспер голосует против, даже если не обращать внимание на урчание в брюхе.
— Вы бретонка, мадемуазель?
— Нет, парижанка…
Как вам это нравится! Она париготка, а останавливается в отеле на проспекте Опера одна; это потолок, как говорил Мансар.
— Вы, наверное, едете на каникулы?
— Я еду навестить свою подругу по пансиону.
— Если она так же очаровательна, как вы, кончится тем, что я переберусь в Ренн.
— Вы мастер говорить комплименты, — отмечает она.
— С вами рядом это не заслуга.
Я, должно быть, перегнул палку, так как она даже не улыбнулась. Малышка, видно, воспитана в пансионе со строгими правилами, что меня не очень удивило бы. Но какие у нее могли быть дела с Зекзаком?
— Вы коммивояжер? — спрашивает она.
— Нет, а почему вы так решили?
— По вашей непринужденности. Я бы подумала…
— Нет же, вы ошибаетесь. Я работаю в макаронной промышленности. Моя специальность требует высокой точности: я контролер макаронных изделий. Я слежу за тем, чтобы они были продырявлены как следует.
— И вы едете в Ренн по срочному делу?
— Да. Я еду на испытание мотовила для вермишели. Ренн ведь край колес, вы понимаете, с прославленными испытательными стендами.
На этот раз она хохочет во все жорло (как сказал бы Берю). Округлости ее корсажа увеличиваются в объеме. Так молода и уже такое богатство спереди, вот кто превратит вас в активиста крайних левых!
Поезд катит на полной скорости, мы несемся сквозь поля с овощной порослью. Везде огромные пространства лука-порея, на них тут и там видны сарайчики для инструментов, сделанные кое-как из старого хлама. Вокруг церквей в горячем воздухе дремотного лета томятся деревни. Все мирово, как на картине Коро.
Тут и там видны петухи на навозных кучах да задумчивые коровы за изгородями.
Разговор не клеится. О чем бы еще поболтать? Трудно справлять ля-ля с умной и скрытной малышкой, если не знаешь ее. Вы мне возразите, что можно поговорить о погоде, ведь эта тема всегда в моде, согласен. Но такие махровые маленькие задаваки не пылают страстью к метеосводкам.
— Вы видели осенние модели, которые вам предлагают? — осведомляюсь я.
— Нет.
Ну что ты скажешь, хоть чертом крутись вокруг, никакой благодарности от Маргариты!
И все же я продолжаю свою правдивую трескотню.
— Модельеры разработали удивительное демисезонное пальто: оно реверсивное, комбинированное и не буксующее. Подкладка может служить для выхода в театр, вывернутое наизнанку, оно превращается в ночную рубашку, а если пристегнуть пояс, получится идеальный охотничий костюм для коктейлей и подводной рыбной ловли.
Она силится улыбнуться, но я чувствую, что мысли ее не здесь. Вместо того чтобы восхищаться мною, что было бы естественно, учитывая мою выигрышную внешность, она прилипла к окну.
Конечно, она пасет таким образом не очаровательные просторы луковых полей, а автостраду, идущую вдоль железной дороги. С невинным видом я наклоняюсь, чтобы завязать шнурки штиблет (у которых, скажу вам как железнодорожник железнодорожнику, вообще нет шнурков). Это положение позволяет мне бросить исподтишка взгляд на дорогу. Я замечаю серый открытый «мерседес», водитель которого самозабвенно подает сигналы фарами. Что бы это значило?
Моя попутчица перестает интересоваться внешним миром и поднимается, чтобы достать свой чемодан, который, как любой хороший бифштекс, находится в верхней задней части купе. Сама предупредительность, я спускаю ее багаж. Она клацает золочеными замками и достает среди тщательно сложенных вещей косметичку из поросячьей кожи.
Она опускает крышку, улыбнувшись моей доблестной персоне, открывает дверь купе. Видно, мадемуазель собирается навести красоту, начинание, на мой взгляд, совершенно бесполезное, поскольку это уже удалось сделать мадам ее маман без труда и надолго. Я вытягиваю ходули под диван, осиротевший без ее славного задика, и, так как покачивание поезда является самым мощным возбуждающим средством — все евнухи скажут вам то же самое, — я начинаю вызывать в памяти округлости малышки. И вот, когда я изучаю ее антресоли, какой-то псих врывается в мое купе и при этом вопит как резаный. Это малый лет пятидесяти, делового типа, без излишеств. Он бросается на стоп-кран и повисает на нем всем своим хлипким телом.
— Ну что с вами, мсье барон? — восклицаю я, потирая щиколотку, которую он ушиб мимоходом.
— Скорее! Скорее! — задыхается пришелец.
Он либо астматик, либо испытал сильное потрясение.
— Только что кто-то упал с поезда!
— Не может быть!
— Да, может. Какая-то девушка. Она, наверное, близорукая. Открыла дверь вагона, приняв ее за дверь туалета, и выпала…
Я отстраняю малого и собираюсь выскочить из купе, как вдруг поезд резко тормозит. Я падаю в объятия пятидесятилетнего парня пятидесяти лет демивекового фасона, и, нежно сплетясь, мы врубаемся в сказочную фотографию, изображающую закат солнца на Ванту и помещенную там НОЖДФ для услаждения взоров пассажирских. Поезд останавливается, пробежав еще мгновение по инерции. Стальные колеса ревут на стальных колеях — зловещая картина. Я думаю о моей еще теплой спутнице. Она, возможно, не девственной чистоты, но чертовски смазлива, и при мысли, что сейчас ее стройное тело лежит там, без сомнения, все разбитое… мой страхометр застревает в глотке.
Внезапно разбуженный толстый Берю проветривает в коридоре свою ошеломленную башку, украшенную шишкой. Он массирует ее растопыренной пятерней.
— Ну и идиот этот машинист! — воет он, призывая в свидетели взволнованных пассажиров.
Я отталкиваю его ударом локтя в потроха и несусь к двери, которая на петлях хлопает крылом.
Я дую вдоль состава. Пассажиры выходят из вагонов и делают депутатский запрос проводнику, который — а как же? — ничего не знает. Руки согнуты в локтях, ваш скорый Сан-Антонио несется по насыпи. Чтобы облегчить движение, я шлепаю по шпалам.
Хвостовые вагоны скрывают от меня перспективу пути. Я добегаю до последнего почтового вагона. Два добряка из ПТТ, красные от красненького, крутят головами, чтобы не пропустить представление.
— Куда тебя несет? — кричат они мне.
Я отвечаю, что к черту на рога, и продолжаю свой мощный спурт. Мимун рядом со мной — безногий калека.
Наконец передо мной открываются блестящие на солнце рельсы, жаркое марево плывет над насыпью. Я ничего не вижу на ней… Продолжая нестись галопом, я погружаюсь в расчеты в уме, которые не представляли бы трудностей, если бы я сидел за столом, но от бега и волнения они становятся трудновыполнимыми. Поезд шел километров сто двадцать в час, малому, который видел, как упала Клер Пертюис, понадобилось секунд десять, чтобы осознать эту драму, открыть дверь моего купе, пересечь его, перешагнуть через меня и дернуть стоп-кран. Составу нужно было секунд двадцать, чтобы остановиться, итого — тридцать секунд, может, немного больше. Исходя из того, что поезд делал два километра в минуту, за тридцать секунд он покрыл один километр…
Здесь дорога делает поворот. Перед тем как завернуть, я оборачиваюсь. Замерший поезд находится в пятистах метрах от меня. Почти все пассажиры стоят на путях, и я замечаю, как приближается караван скорой помощи, состоящий из начальника поезда, Берю и двух-трех статистов.
Вперед, Сан-А, еще рывок.
Со страстью первой ночи я преодолеваю сопротивление пути. Ну вот и все: я ее вижу, девочку. Недалеко впереди — небольшой зеленый холмик.
По форме холмика я смекаю, что все, что принадлежало ей, раздроблено. Она теперь никогда не станет мисс Францией на фестивале в Ла Ке-лез-Ивлин. Когда хомосапиенс принимает такую позу, это значит, что он созрел для деревянного ящика с серебряными ручками.
Я видел достаточно жмуриков за время моей собачьей карьеры и всегда оставался спокоен, но трупы хорошеньких девочек, должен вам признаться, меня очень огорчают. Мне кажется, что калечат саму природу, в этом я эстет от искусства, как бы сказал один из моих друзей, которого принимали за экспонат в музее Шампиньоль.
Малышка Клер была такой юной!
«Что остается от наших двадцати лет», — пел Шарль Трене! Из ее годиков не вернуть ни одного.
Ее очки, которые так соблазняли меня, лежат в кровавом месиве. Ужасно смотреть на ее тело, расчлененное, изрубленное, раздробленное. Бедное дитя.
Спасательная команда прибывает. Берю сипит, как тюлень, который только что крупно выиграл в национальную лотюрень.
— Это она? — удается ему прошептать.
— Да.
— Что тут случилось? — беспокоится начальник поезда.
— Разве не видно?
— Эта особа упала?
— Слегка, и, наверное, ушиблась.
— Она была с вами?
— Просто она ехала со мной в одном купе. Я плету ему историю о том, как тот тип дернул через мою щиколотку щеколду стоп-крана.
— Она носила очки, — говорю я. — Похоже, что она собиралась в туалет и ошиблась дверью.
— Значит, это не самоубийство?
— Конечно, нет. Перед тем как выйти из купе, она взяла косметичку из чемодана…
Действительно, а что случилось с упомянутой косметичкой? Я напрасно верчу головой, ее нигде нет. Может, она упала на рельсы раньше моей подружки?
Я продолжаю движение. Через несколько метров железнодорожные пути проходят под дорогой. Образуется короткий туннель, с обеих сторон которого выбиты ниши, предназначенные для дорожных рабочих.
Толстый, который присоединился ко мне, спрашивает, что я ищу, я говорю ему о пропаже косметички. Мы обследуем еще двести метров путей: ноль, нет больше косметички, как нет монет в Министерстве финансов. Она испарилась.
— Стой, глянь, что я нашел! — говорит Берю, наклоняясь. Он показывает мне мужскую перчатку из безусого пекари. Совсем новенькую перчатку. Эта вещь лежала не на рельсах, а перед одной из ниш, выдолбленных в бетонированной арматуре автодорожного моста.
Задумчивый, я засовываю ее поглубже в карман. Мы снова присоединяемся к группе пассажиров. Начальник поезда ушел за брезентом, чтобы прикрыть труп маленькой Клер.
— У тебя расстроенный вид! — говорит Толстый.
— Есть от чего, а?
— Думаешь?
Сам он всегда хватает удачу за хвост, потому что так ее легче таскать за собой.
Берю сохраняет расположение духа независимо от того, что перед ним — растерзанный труп малышки или антрекот из торговки вином.
Чихал он на свою судьбу двуногого смертного. Не принимайте это за философскую черту. К тому же философия — это искусство усложнять себе жизнь в поисках ее простоты. На самом деле настоящая философия — это глупость. С этой точки зрения Толстый — законченный философ; он может видеть насквозь…
— Я знаю, что у тебя в башке, Сан-А, — объявляет он, а его хитрый видон напоминает деревенский чугунок.
— Неужели?
— Да. Ты говоришь себе, что малышку сбросили с поезда, так? Ты не веришь в ее идиотское падение?
— Что-то в этом роде.
— И ты прав, — допускает Пухлый, — потому что, скажу тебе, среди бела дня, даже если ты так близорук, что говоришь генералу: «Добрый день, мадемуазель», невозможно принять дверь вагона за дверь сортира. Все равно видно, что она застеклена и сияет от солнца…
— Есть свидетель, — говорю я. — Мужик, который решил заняться тяжелой атлетикой со стоп-краном в моем купе.
— Почему в твоем? — настаивает Берю, который хоть и обладает низкочастотными мозгами, но в случае надобности умеет по крайней мере с ними обращаться.
Я поднимаю бровь.
А правда, почему в моем?
— Случайность, — говорю я все же. — Этот парень находился в коридоре напротив моей двери. Он влетел в ближайшее купе, логично, а?
— Ладно, а ты уверен, что в ту минуту, когда малышка начала рубать щебенку, этот хрен стоял перед твоим купе?
Я свистаю наверх все мои воспоминания. Вымуштрованные, они являются и выстраиваются в ряд, как сказал бы Шарпини.
Да, пятидесятилетний как раз стоял в коридоре. В тот момент, когда Клер выходила, я заметил, что он курил сигарету около моей двери, и готов держать пари на что хотите и еще что-нибудь, что он не двинулся с места до того, как совершил набег на мои ходули.
— Я в этом уверен.
— Одно предположение, — говорит Толстомясый, — а может, кто-то другой отправил девушку подышать свежим воздухом, а твой клиент в это время стоял на стреме?
— Определенно, — вздыхаю я, — он тебе не нравится. Зачем ему было дергать стоп-кран в таком случае? Ему достаточно было промолчать…
Берю застегивает последнюю оставшуюся в живых пуговицу на штанах, которые расстегнулись во время его шального перехода.
— Сегодня утром, дружище, тебя просто разыграли! Пошевели мозгами: если бы девочка исчезла и ее останки нашли потом, следствие могло принять гипотезу убийства. Тогда как здесь какой-то придурок, который все время был у тебя на глазах, заявляется и орет, что он только что стал свидетелем несчастного случая, у тебя нет оснований не верить ему. И все решают, что это был несчастный случай!
Я останавливаюсь. Мы стоим рядом с почтовым вагоном, в котором оба пететиста закусывают в полной безмятежности.
— Что там за шум? — спрашивает один из них, рот которого набит колбасятиной.
— Мой тебе совет, прежде чем идти туда глазеть, набей как следует брюхо, — говорит Берю, — иначе тебе понадобится бычья доза кисляка, чтобы вернуть аппетит.
— Послушай, Толстый, — бормочу я, — ты сегодня в ослепительной форме. Тебя что, накачали витаминами? То, что ты мне выложил по поводу незнакомца, не так глупо… Пойдем возьмем интервью у этого мсье.
Воспоминания о «мерседесе», который среди бела дня подавал сигналы фарами, заставляют меня поверить в то, что своим нюхом Берю верно почуял дичь. Эта деталь, как и национальный заем, не лишена интереса.
Я влезаю в свой вагон и впустую меряю его шагами во всю длину, так и не найдя моего пятидесятилетнего. Я пробегаю через весь состав, потом вдоль насыпи, где группы пассажиров обсуждают случившееся: ни шиша.
— Видишь, — злорадствует Толстый. — Твой дружок пошел погулять. Кстати, как хоть он выглядел?
Я описываю его. Не успеваю начать, как Берю останавливает меня.
— На нем были штаны из габардина, подстриженные снизу, и серая поношенная куртка из велюра, так?
— Да.
— Ну вот, старик, слушай, что я тебе скажу, я заметил этого хмыря еще в Панаме. Он стоял у зала ожидания, в котором ты был, и, похоже, наблюдал за тем, что происходило внутри.
— О'кей! Забирай малышкин сундук и мой, — говорю я. — Мы остаемся.
— И что ты будешь делать на шпалах в этой глуши?
— Действовать! — отрезаю я.
— Кое для кого спектакль закончился после первого действия, — острит Толстый.