Тобогган — мрачное ночное заведение, к которому, я бы сказал, тяготеет определенная часть парижской шпаны — если бы земное тяготение было возможно в этом узком помещении.
Оно напоминает коридор, в конце которого возвышается полурояль (что совершенно естественно для места сборищ подобной полубосоты).
На стенах художник, влюбленный в Корсику, написал побережье острова Красоты, в живых тонах, которые могли бы служить рекламой фирме Риполин. Среди других я замечаю две прекрасные фрески, одна из которых изображает купальщицу в бикини, сжимающую в объятиях дельфина, вторая — милую дафнию, которая противится дофину.
Тут же у входа расположена довольно длинная стойка бара, в которую вцепились бабы и господа пальцами, забрызганными бриллиантами. Не обязательно отсидеть в Централе, чтобы сообразить, что они тоже оттуда.
Мое появление производит определенное замешательство в вольере. Здесь бывают либо завсегдатаи, либо петушки из провинции, которые приезжают, чтобы их ощипали. А так как я не принадлежу ни к одной из этих категорий, то эти бедные милашки в полном недоумении.
Я взлетаю на высокий табурет у южной оконечности стойки бара и посылаю сигнал SOS халдею. Не знаю, где хозяин этого кабака выловил своего бармена, но могу вас заверить, что это было не на конкурсе смазливых ребят. Это бритый шилом хмырь, на лице которого столько же шрамов, сколько на дереве Робинзона, и видно — парень с душком, что заставляет меня вспомнить одного Омара, с ним я некогда загорал на пляже.
— Что будем? — спросил он.
— Один сто тридцать восьмой!
— Не понял? — сухо бросает он.
— Двойной Ват шестьдесят девять, ну! Вы не производите впечатление человека, способного к математике, уважаемый! Он удерживается от гримасы и готовит мне пойло.
— Со льдом или с содовой? — спрашивает он.
— Чистый… — отвечаю я, — я пью его так, в чем мать родила!
Он отворачивается от меня, чтобы пополнить запас пластинок на проигрывателе, замещающем домашнего пианиста.
Потом этот господин Маринующий-Маринад возвращается по-итальянски порывисто и заявляет, что улетучивается. Я слегка разворачиваюсь к почтенной публике.
Мертвый час. За столиками три пары made in Сельпо-ле-Вен пьют шампанское, делая при этом вид, что находят его хорошим. Желчный метрдотель, по мере того как они пьют, подливает шампусика, а если видит, что они к нему спиной, использует для этого и ведерко со льдом. В этой войне свои правила. Париж by night кишит нищей братией, которая, платя восемь штук старыми за пузырь винца, считает, что пустилась в загул.
Когда они возвращаются к мирной жизни на фабрике липучек для мух или в сельском хозяйстве, им этого хватает на десять лет рассказов восхищенным соседям.
Клиентура бара представляет собой живописную картину. Крутые стараются казаться круче, шлюхи — похотливей. Одна из этих скромниц слева не сводит с меня своих полтинников. Это — очаровательная девушка, кажется, мартиниканка, с блестящими глазами и волосами, завитыми, как рессоры какого-нибудь Данлопилло. У нее невинный смех и приветливая улыбка, честное слово.
По всей видимости, мое обаяние тронуло ее нежные чувства. Коричневая амазонка, которая ублажала сельских клиентов, пузатых и варикозных, помогая неповоротливым избавиться от бумажника, а застенчивым — от кальсон, похоже, говорит себе, что один головокружительный разок с очаровательным молодым человеком, который пишет свои любовные послания только на девственно чистой бумаге, был бы подарком судьбы.
И вот уже она своими угольными зрачками подает мне порзянкой сигналы, при этом суетится, чтобы продемонстрировать мне свои формы, противовес и антресоль, высоко посаженные на телескопической вилке. Но я не привык покупать любовь за бабки и в упор ее не вижу. Мое внимание больше привлекает гарсон, нет, эта макака, переодетая в обезьяну, не вызывает во мне извращенное влечение, просто я хотел бы порасспросить его с глазу на глаз, и меня не остановил бы ни конъюнктивит, ни начинающийся ячмень.
А дело все в том, должен вам сказать, пора пришла, что именно в Тобоггане малышка Грета занималась своим дерзким ремеслом танцовщицы, перед тем как использовать свой жар для более зажигательных целей.
Я спрашиваю себя, мог ли этот халдей с щербатым лицом ишачить в заведении в те времена, когда в нем служила Грета.
Я показываю ему пятерку, и он устремляется ко мне.
— Уважаемый, давно вы здесь подрабатываете? — спрашиваю я.
Его утомленные шнифты ядовиты пялятся на меня.
— А в чем дело?
— Просто интересно… Мне кажется, я вас знаю.
— А я уверен, что мы не знакомы.
— Потому что вы не такой физиономист, как я. Если мы познакомились не в Тобоггане, то значит, где-то в другом месте. Сколько лет вы жонглируете здесь посудой?
— Два месяца! Опять мимо.
— А вы бывали здесь раньше?
— Да, случалось.
Бармен заискивает передо мной. От беспокойства его мужественность бледнеет. Рот кривится… Я меняю тон.
— Вы не знавали пару лет тому назад одну милую блондинку, такую фрау, которую звали Грета из Гамбурга? Он пожимает плечами.
— Нет.
— Хозяин кабака здесь?
— Нет.
— И вы не знаете, кто бы мог просветить меня по поводу этой девицы?
— Нет.
Он надменно добавляет:
— А в чем, собственно, дело?
— Дело в деле, — отвечаю я ему, чтобы не оставлять в со стоянии волнующей неопределенности.
Благодарный, я сую ему в лапу честно заработанные чаевые и иду к метрдотелю в мятом смоке. У этого пингвина низкий лоб, сломанный нос, а надбровные дуги создают впечатление, что он хмурится. Тяжелый случай, который может иметь только два объяснения: или в прошлом он занимался боксом, или отщелкал мордой ступеньки с третьего этажа Эйфелевой башни.
Я запросто хватаю его за крыло.
— Вы здесь всех знаете, дорогой мой?
Он мгновенно принимает неприступный вид человека, который, отсчитывая вам сдачу, закосил пять тысяч и не хочет об это слышать.
Я давлю на его нежные чувства, то есть сую в лапу задумчивую физиономию кардинала Ришелье.
Он прячет ее с такой ловкостью, которая восхитила бы Луи XIII и особенно Анну Австрийскую.
Он не задает вопросов, не проявляет никакого любопытства, просто в обмен на мои десять франков протягивает мне чудесное оттопыренное ухо, которое, если только его украсить пикулями, было бы вполне съедобным.
— Вы не знали некую Грету, по прозвищу Гамбургская, она болталась здесь два или три года назад? Пингвин качает головой.
— Нет, мсье комиссар? — говорит он. Я в ауте. Надо же, выкупили.
— Вы меня знаете? — не могу сдержаться, чтобы не изречь, подчеркивая этим замечанием, что дальше распространяться не следует.
— Я брат графини!
Для меня это луч света. Графиня — прославленная хозяйка бистро на Монмартре, которая дала дубаря, потому что слишком трепала языком. Я часто заходил к ней до того прискорбного случая (она имела несчастье оказаться на пути человека, заряжавшего маузер).
— Ты Фи-фи-трепло?
— Точно!
— Заметь, что мой вопрос остается в силе…
— Я не знаю девушку, о которой идет речь, мсье комиссар. Я вышел из пансиона только в начале этого года. Вы прекрасно знаете, что я был в Пуасси!
— А! Ладно, извини…
Сегодня в этой конторе я погорел, как сухарь, верно мыслите. Фи-фи-трепло, который потерял свою сеструху во цвете лет, потому что у нее был слишком длинный язык, не расколется при виде моего удостоверения! Более того, он, видно, дал маяк своим коллегам, как только я вошел в Тобогган, что объясняет, почему бармен говорил со мной без энтузиазма.
— До свидания, Фи-фи, — нашептывал я. — Надеюсь, тебе понравится плескаться в чаевых.
— Это увлекательно, — уверяет он.
Обозленный, я ретируюсь.
Мой шарабан стоит в двадцати шагах от бара. Когда я открываю дверцу, мелодичный голос щекочет мои евстахиевы трубы.
— Алло!
Я оборачиваюсь и замечаю мартиниканку с соседнего табурета. Она вышла следом и шла за мной по пятам.
— Вы торопитесь? — шаловливо спрашивает она, складывая губки сердечком.
— Всегда, — бросаю я.
— Жаль, если бы у вас было время, можно было бы поболтать и… вообще!
Вообще мне кажется лишним, а вот поболтать устраивает.
— Почему бы и нет? — воркую я, закрывая дверцу моей кареты. — Куда мы пойдем?
— Я знаю тут один чистенький отельчик!
Она профессионально улыбается и начинает экскурсию. Следуйте за гидом, как советует Мишлин. Мы пересекаем street и поворачиваем в тупик, в глубине которого светится молочный шар на щербатом фасаде отеля.
Барышня, отец которой явно не держит конюшню со скаковыми лошадьми, хотя она сама специализируется в скачках, сдает нам пять квадратных метров уединения за умеренную сумму (как говорит Берю), и мы шагаем туда.
Комната — настоящее любовное гнездышко. В углу стоит вспухший диван, на полу лежит дырявый коврик плюс разбитый умывальник, увитый прилипшими волосами, и зеркало, на котором несколько поколений мух испытывали эффективность фруктина Виши. Да, я забыл стул, стиль Переживем 1924, в котором не хватает всего двух перекладин из трех.
Моя темнокошечка между тем говорит, что любит маленькие подарки. Я галантно отвечаю ей, что она обратилась по адресу, так как я люблю их делать, и, чтобы доказать обоснованность реплики, кладу рядом с ее сумочкой ассигнацию в десять облегченных франков номер 34684, серия Л 190. Метиска темнеет и спрашивает, не смеюсь ли я над ней. Я возражаю ей, что речь шла о маленьком подарке. Она парирует, что маленький подарок не значит милостыня.
По ее мнению, все, что она может сделать для меня за эту ничтожную сумму, так это показать фотографию своей бабушки. Так как капуанские наслаждения не соблазняют меня, я открываю ей дополнительный кредит в две косых старыми, которые она косит в свою сумочку и приводит в действие застежку-молнию на платье. В данном случае это скорее молниеносная расстежка. Я останавливаю ее.
— Послушай, прекрасная северянка, я бы предпочел поболтать с тобой…
Она вздыхает, как сердце, которое жаждет.
— Тебя интересует Грета, а, Красавчик? — спрашивает она. — Я как раз услышала, как ты спрашивал у бармена Роро.
Красавчик соглашается.
— Ты знала Грету?
— Да, — говорит она. — Странная девица. Если хочешь знать мое мнение, она ненормальная. Ты, надеюсь, не ее родственник?
— Что ты называешь «ненормальная»?
— С закидоном, что еще. У нее как будто крыша поехала…
— Это правда?
— Да. Совсем плохая. Она ни с кем не разговаривала. Случалось, когда она ругалась с кем-нибудь, мне казалось, что она может выцарапать глаза. Немцы, они такие!
Сформулировав этот предрассудок, она кладет ногу на ногу, открывая до крайних пределов чулки цвета подгоревшего хлеба.
— У нее никого не было?
— Никого…
— Друзей тоже?
— Откуда! Хорошо, если она говорила кому-нибудь «добрый день»!
Я достал фоторобот.
— Знаешь его?
Она косится.
— Нет.
Ну вот, опять, я возмущен коварством судьбы, поймите, она противится всем моим попыткам дать судебному делу законный ход. Эта механическая рожа у меня в печенках сидит.
В бешенстве я рву фотографию и пускаю обрывки через клетушку любви.
— Ты злишься, лапа, — обращает внимание Белоснежка, которой ничто человеческое не чуждо.
— Да, я ищу одного типа, который мне должен деньги. Он был приятелем Греты, я надеялся его разыскать, и потом, ты видишь…
— Что ты предпочитаешь? — спрашивает меня любезная коммерсантка, вспоминая о своем профессиональном долге.
— Все, — говорю я, — но особенно прачку-недотрогу, форель в миндале и мельничиху-простушку…
— Ты шалун, — мурлычет она.
И перечисляет множество особых блюд собственного приготовления, одно привлекательнее другого. От варварской смоковницы до японской колыбели через венгерские щипцы для орехов и дырокол для сирени.
— Ты давно в этом дерьме? — вежливо спрашиваю я.
— Довольно давно, надо же зарабатывать на жизнь! Я отваливаю ей расхожих комплиментов, чтобы компенсировать отсутствие моих даров у ее холма Венеры.
— Понимаешь, Красавчик, — говорит она, — главное — это заиметь клиентуру. Мне повезло, что у меня кожа цвета кофе с молоком. Некоторые предпочитают, ты даже не можешь представить что. Ну, контрасты. Мой брат, например, он ушел из мирской жизни, найдя покой в Сен-Жермен-де-Пре, хотя был ударником в оркестре… Контрасты, говорю тебе, блондины предпочитают брюнеток и лицей в Версале (Черт! Не числится ли и Берю среди ее постоянных клиентов?).
Продолжая разговаривать, она начинает разоблачаться. Но я смотрю на свои собственные бока. Они показывают десять часов в римских цифрах.
— Надо же! — говорю я. — Оставь, мне нужно вернуться к себе, я забыл про важную встречу.
— Так что, нет?
— Нет, только не обижайся, в следующий раз.
Она пикирует на свою сумочку.
— Я ничего не верну! — отчаянно заявляет она.
— Кто тебе говорит об этом?
Успокоившись, она расслабляется.
— Ты знаешь, это ведь быстро.
— Так говорят. Только это как с телевизором. Включаешь на пять минут, а сидишь два часа, даже если тебя кормят каким-нибудь производством презервативов.
Застежка-молния движется вверх. Ее платье снова закрывается, как кожура банана.
Она собирает обрывки фотографий, устилающие коврик, сотканный так же крепко, как интрига в пьесах Лабиша.
— Так оставлять нельзя, — объясняет она. — На прошлой неделе хозяин сделал мне замечание из-за одного клиента, который забыл свой бумажник в простынях.
Неожиданно она сбавляет тон.
— А! Так это он!
Она держит перед своим носиком ребенка-бунтаря кусок фотографии.
— Как? — каркаю я.
— Забавно!
Я секу на кусок фотографии. Он изображает подбородок, рот, один глаз того парня.
— Вот так я его узнаю, — говорит дочь саван из солуна.
— Кого ты узнаешь?
— Этого типчика. У тебя есть другое фото?
Послушный, я предъявляю полный экземпляр фотографии. Она сравнивает.
— Ну да, это он. Вы только подурачились и подретушировали фото, да?
— Ну да, немного!
— Вы его состарили, что ли! Я его узнала по этой части лица. Здесь хорошо видно, что ему только тридцать лет…
Какой болван! Почему я не принял во внимание такую возможность? Человек, который участвует в таком необычном убийстве, должен был принять меры предосторожности, чтобы не быть узнанным!
А я, болван, тщился, как сказал бы Ориола, воссоздать его таким, каким он мне явился.
— Кто это?
Я задерживаю дыхание, так как моя судьба балансирует на мясистых губах мисс Сахарный Тростник. Лишь бы ее не поразила эмболия до того, как она начнет говорить.