Вокруг биллиардного стола с зовущим к общению зеленым сукном бродили двое мужчин, Аффад и Тоби, отчасти занятые расположением шаров, а отчасти насущной проблемой, то есть: последует ли за назначением Риттера изменение политики или это военная хитрость? По мнению Тоби это «плохо пахло». Несчастный случай стал отличным предлогом для замены старомодного вояки со старомодными взглядами на закусившего удила молодого генерала, который готов перевернуть горы. Аффад покачал головой.
— Вы все усложняете. Я верю Смиргелу.
— Как всегда, — смиренно вздохнув, сказал Тоби. — Погодите. Этот человек подведет вас.
— Я попросил провести независимую медицинскую экспертизу, так что посмотрим, кто окажется прав. Кстати, — проговорил Аффад, желая насыпать соли в открытую рану британской разведки, — я не спрашиваю вас, когда будет открыт второй фронт, но из Каира пришло сообщение. Не хочу смущать вас, но вот тут, на визитной карточке, я написал фальшивую дату, которую передал Смиргелу. Если вы поинтересуетесь, то обнаружите, что довольно много войск переброшено на север, на место предполагаемой высадки. Но, уверен, вам уже об этом известно.
Тоби мысленно выругался, потому что не имел ни малейшего представления о переброске войск, хотя и не собирался в этом признаваться, тем не менее на лице его промелькнула досада, и Аффад улыбнулся, так как любил поддразнивать англичанина. В результате Тоби промахнулся и выразил свое раздражение довольно громким проклятием, на самом деле, так были выражены обе досады разом.
Английская разведка и в самом деле ни на что не годилась. Ее вечно обходила какая-нибудь другая разведка, все оттого, что ей навязывали устаревшие, годившиеся разве что для театра методы, часть которых была разработана еще на стыке веков. Сказывалось влияние плохой беллетристики в духе серии «Приключения Шерлока Холмса» (которые он обожал). В Министерстве иностранных дел почему-то считали, что все шпионы ни днем ни ночью не должны расставаться с лупой — на случай непредвиденных отпечатков пальцев. А этот чертов мошенник-принц, не скрываясь, ходит везде и нагло подслушивает телефонные разговоры…
— Нам же ничего не говорят, — жалобно произнес принц и, удачно ударив по шару, сравнял счет.
Констанс задумчиво наблюдала за мужчинами из своего угла, стенографически записывая ответы на письма.
— Мне даже обидно вас слушать, — сказала она. — Об Авиньоне вам известно больше, чем мне, хотя я там жила и работала и повсюду ездила. Несчастный генерал; это ужасно — лишиться зрения!
Между тем, новый генерал не терял время даром. Он разогнал всех «стариков», назначил своих людей, в «твердости» которых не сомневался, и нагнал страху на все отделы, которые помимо всего прочего занимались отловом шпионов.
— Смиргел тоже напутан и хочет хотя бы на неделю отключить трансмиттер, пока не уляжется шум. Должен признаться, когда я слышу об отступлении и о тяжелых потерях в России, то не могу не думать о том, что голова, подаренная нами Гитлеру, дает ему нехорошие советы.
— Позвольте мне сообщить самую главную новость — в первый раз у меня появилась слабая надежда на то, что мы выиграем войну. Лорд Гален уволен со своего поста. — Оба от удовольствия захлопали в ладоши. — О, дело совсем не в том, что мы не любим его, — уточнил Сатклифф. — Но мы ведь хотим выиграть, правда?
Сатклифф и Тоби пояснили, что лорд Гален, желая, по его выражению, показать, как они отличаются «от этой сволочи», убедил военный кабинет объявить, что в Европе ни один памятник исторической или художественной ценности не будет подвергнут бомбардировке. Более того, он всех оповестил об этом по радио. Результат было нетрудно предвидеть. Нацисты тотчас сообразили, где лучше всего устраивать склады с боеприпасами.
— Вот, например, — сказал Тоби, — таинственный склад, который они закодировали как ВК, в Авиньоне прячется точно под Пон-дю-Гар — наверняка вы обратили внимание на возросшую активность в Ремулене. Огромное количество иностранных рабочих расселено во времянках по всей пустоши. Это что-то да значит. В конце концов кто-то смекнул, что лорд Гален оказал всем сомнительную услугу, и его попросили больше не заниматься информацией. Дай бог, чтобы он не натворил чего-нибудь с колониями. Теперь он за них отвечает.
— Какие еще колонии? Он слишком умен для них. В один прекрасный день он станет адмиралом.
— Ну, а у вас какие новости? — спросил Тоби, виновато поворачиваясь к Констанс. — Как там было?
— Лучше не вспоминать, — ответила Констанс. — Ничего героического, сплошь неудобства и несчастья, да еще опасности, жестокость, стрельба и облавы на людей. Хлеб из кукурузы с соломой и бог знает с чем еще. Кофе не пойми из чего. Голодные дети. Очереди к врачу. Мне было стыдно жить, как я жила, и есть то, что я ела, спасибо Блэзу, Красному Кресту и черному рынку.
— А что с Ливией? Она действительно умерла?
— Да.
Констанс рассказала все что знала.
— И неизвестно, почему?
— Я не знаю, разве что эта жуть была заложена в ее характере. Возможно, ее смерть каким-то образом связана с разочарованием в идеалах — хотя она ничего такого не говорила. Однако стоит увидеть нацизм вблизи, любого стошнит. А ведь она не была дурой. Впрочем, я убеждена, что вам известно гораздо больше, чем мне. Наверно, известны и ответы на эти вопросы.
— Нет, — произнес Сатклифф. — Может быть, Аффаду. У нас разные источники информации.
— Смиргел?
— Да.
— Но Катрфажу тоже не стоит особенно доверять. Вспомните его романтические рассказы о дочери Галена и тамплиерах. Он все скажет, что от него хотят услышать.
— Он не один, есть и другие.
Мужчины поднялись, чтобы продолжить игру, а Констанс вернулась к своим стенограммам, делая наброски карандашом, чтобы потом перепечатать их на машинке. Тоби очень удачно начал игру.
— Вы неплохо защищаете евреев, Сатклифф, а вот меня раздражает их поведение. Последние сведения просто поразительны. Они не только доносили друг на друга в Париже, но даже записались в милицию. Как будто им недостаточно быть более трудолюбивыми и самодовольными, чем все остальные.
— Что бы ни говорили о евреях, — вмешалась Констанс, — лично мне было достаточно посмотреть на эти переполненные поезда и послушать хихиканье Смиргела.
— С точки зрения историка, — отозвался Тоби, — если бы это не было столь трагично, то было бы смешно. Вам понятно, чего хотят немцы? Они хотя быть Избранным Народом — они сами заявили об этом. Вот им и надо избавиться от евреев, чтобы самим занять их место. Совершенно невероятно — если бы я сам об этом не знал, то никому бы не поверил. Избранная раса! Чья кровь гуще? Если уж на то пошло, в крови какого агнца они омыты? А все презренный Лютер виноват! Совсем как дети — выхватывают друг у друга разноцветные шарики. Но скатиться до полного уничтожения евреев — надо быть по-настоящему метафизической нацией, чтобы придумать такое!
— Аффад считает, что под этим есть метафизическое основание: это непроизвольная органическая реакция — наподобие отказа желудка принимать некачественную пищу — против иудео-христианства в том виде, в каким оно представлено современной философией, а в ней, насколько вам известно, господствуют блестящие еврейские мыслители.
— Пожалуйста, поподробнее, — попросил Тоби, делая неудачный удар, означавший проигранную партию. — Проклятье!
— Триада великих евреев, которые определяют направление мысли, — Маркс, Фрейд, Эйнштейн. Великие авантюристы — каждый в своей области. Маркс приравнял счастье человека к владению деньгами. Фрейд обнаружил, что понятие ценности произошло от фекалий, и благодаря ему любовь стала называться инвестицией. Эйнштейн, как самый главный приспешник Люцифера, освободил силы, спавшие в материи, чтобы создать игрушку, которая…
— О господи, — в раздражении воскликнула Констанс, — только не говорите, что вам нет дела до нацизма! Я ведь только что приехала из страны, которая не может ни на что решиться. Очень многим французам как будто нет дела до «очищения», которое Лаваль называет «профилактическим», вот так.
— Не думаю, чтобы русские были лучше, — заявил Сатклифф. — У нас есть выбор, но все варианты довольно отвратительны — мир как один кибуц с обязательным психоанализом, который будет длиться всю жизнь и заменит католичество… а потом атомистическая роботизация, так я понимаю. Я сразу начинаю чувствовать себя старомодным; не знаю, что сказать.
— Honi soit qui Malebranche, — произнес Тоби.
— Отлично, что вы такой благонамеренный, однако все началось с французов, ведь Республика не нуждалась в savants. И евреям нравится мазила Давид, который председательствовал в комитетах, чтобы отрубить голову Андре де Шенье. Повозка с осужденными и приговоренными к гильотине переполнилась, и теперь весь мир — сплошь осужденные на казнь. Подумать только, что первая статуя была воздвигнута революционерами в честь Богини Разума!
— Все эти революционные веянья и поныне актуальны; обычно я ждал ее около укрытого плющом здания на бульваре Распай, которое частично занимает университет, и там я учил ее есть палочками. Такого больше никогда не было. У нас были мокрые лица от мелкого дождичка, и мы буквально клеили наши поцелуи, как марки, на губы друг другу. А над нами, на стене, были написаны, нет, навсегда выбиты роковые слова: "Université. Evolution des étres Organisés. Ville de Paris". Все равно что «Оставь надежду, всяк сюда входящий», хотя тогда мы еще ничего этого не знали… а теперь Шварц держит ее в темноте, вроде бы полезной для нее. По крайней мере, так вы говорите.
— Не понимаю, — сказала Констанс.
— Подождите, вот Обри приедет, он расскажет вам о Гитлере и его идеях.
— Вы в первый раз с ним встретитесь? Да?
Сатклифф как-то странно на нее посмотрел, но ничего не сказал. В этот момент знакомый голос произнес:
— Они прилетают из Каира в понедельник.
Аффад стоял у двери и протирал очки носовым платком. У Констанс вдруг сжалось сердце, и это удивило ее: оказывается, она до сих пор не знала, как вести себя с ним в присутствии других людей. А он тем временем легким шагом пересек залу, обойдя игроков, поцеловал ее и уселся рядом, обняв за плечи.
— Вся эта путаница, да и разговоры о Гитлере и евреях порождены одним-единственным фактором — нежеланием понять, что еврейская вера не конфессия, что евреи — это нация, лишенная родины и вынужденная стать кукушкой. Вот с этого момента мы позволили себе противостоять англичанам и их притязаниям на Палестину. Естественно, англичане напуганы тем, что могут остаться без арабской нефти, тем не менее чрезвычайно важно, чтобы евреи обрели свою землю. Тогда уж будет не столь существенно, какую форму примет их иудаизм, монотеистичекую или еще какую-нибудь. Мы настаиваем на том, чтобы к ним относились, как ко всем остальным людям, у которых есть своя особая религия. Только и всего.
— Как убежденная фрейдистка я скомпрометирована. С этой точки зрения и я, возможно, еврейка.
— Знаете, что сказал бы Обри? — вмешался Сатклифф. — Он сказал бы, что вы занимаетесь, как говорят американцы, «массажем души». Ну как можно подвергать анализу Психею, не принимая во внимание Купидона?
— Вот и Фрейд говорит то же самое.
— Правда?
— Конечно.
— Но ведь Купидон всего лишь инвестор, а не бог.
— Это совсем другая материя.
— Замечание в духе Люцифера, насколько я понимаю.
— Я не это имела в виду.
— А как насчет либидо?
Констанс тяжело вздохнула и решила не пороть горячку. Она встала.
— Пошли, я хочу есть.
Довольный Аффад тут же вскочил со стула.
— Я собирался предложить то же самое. Куда пойдем?
— Куда-нибудь, куда мы сможем подойти попозже и выпить с вами кофе, — проговорил Сатклифф, — прежде чем откроется моя контора.
«Старая баржа» — вот какое название всем сразу пришло на ум — судно, переоборудованное под ресторан и поставленное на якорь рядом с набережной, в той ее части, где были элегантные и ухоженные сады. Ресторан находился в центре города, не слишком красивый и не слишком дорогой, но от него было рукой подать до посольства. Оставив биллнардистов — так Тоби назвал себя и Сатклиффа, — Констанс и Аффад поехали на «Старую баржу», вдруг непостижимым образом застеснявшись друг друга. Понять это было невозможно.
— Я знаю, — наконец произнес Аффад. — Все потому что ты мне неожиданно показалась совсем другой: опытной соблазнительницей и отличной актрисой, слишком красивой, и потому — опасной.
— Опасной для кого?
— Для меня! Для всех!
— А мне вдруг показалось, что я должна побыть одна, без тебя, чтобы получше разобраться в тебе; после ланча я покину тебя и отправлюсь в клинику
— посмотреть, как там справляются с моими прежними пациентами.
— А ночью?
— Ночью я буду спать в моей квартире — одна.
Он еле слышно разразился целой тирадой из ругательств — на французском, арабском, греческом, английском, но почему он это сделал, объяснить бы не смог, — эта брань никоим образом не относилась к Констанс, исключительно только к его непонятной робости. И как раз в тот момент, когда ему больше всего на свете хотелось выглядеть светским человеком, искренним, но при этом вполне цивильным.
— Что ты бормочешь? — подозрительно спросила Констанс.
Покачав головой, Аффад ответил:
— Я ругал себя за неловкость. Купил бы билеты на концерт, тогда мы могли бы быть вместе и в то же время не замыкаться только на себе.
Надо ли удивляться, что обоим расхотелось есть. Правда, Констанс оправдывала себя тем, что совсем недавно приехала из голодающего Авиньона и еще не привыкла к женевскому изобилию. Тем не менее, она выпила пару рюмок неразбавленного виски — и ему это не понравилось. Довольно скоро к ним присоединились биллнардисты, которые, как всегда, были поглощены своими бессвязными спорами.
— Только потому, что наш старый друг Блэнфорд собирается прибыть сюда, Робин разыгрывает из себя второго Эйнштейна, желая эпатировать его. На зеркале в ванной комнате он написал губной помадой Е=mс2, а под этой формулой поместил пояснение: ЭРЕКЦИЯ РАВНА МЕДИТАЦИИ УМНОЖЕННОЙ НА СОГЛАСИЕ В КВАДРАТЕ. Этого ему показалось недостаточно, на зеркале в холле он сделал еще одну надпись: МЕДИТАЦИЯ, ПОДЕЛЕННАЯ НА ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ, РАВНА МАССЕ, ПОДЕЛЕННОЙ НА СИЛУ, ПРОИЗОДНУЮ ОТ РЕИНКАРНАЦИИ. Не думаю, что Блэнфорд или Эйнштейн одобрили бы эти формулы, но что сделано, то сделано.
— Это результат моих научных изысканий, — с напускной скромностью произнес Сатклифф. — Не представляете, какая скука быть игроком в крикет. — Он намекал на своего знаменитого тезку, теперь уже почетного пенсионера. — А что если сменить катафалк, пока он в пути? Почему бы не стать Джеком Потрошителем или еще какой-нибудь экзотической личностью? Я спрошу Обри, когда он приедет, как он к этому относится.
— Вы собираетесь с ним встретиться? — не скрывая любопытства, спросила Констанс.
— Конечно же собираюсь, если вы отвезете меня к нему.
Однако Констанс не поверила. Почему-то ей показалось, что он постарается избежать встречи. Поддавшись порыву, она решила пойти домой и лечь спать, но едва переступила порог своей квартиры, жуткое одиночество чуть не задушило ее. Она позвонила Аффаду, и он приехал — так быстро, что это показалось ей чудом.
Они долго смотрели друг на друга, а потом, не говоря ни слова, вышли на улицу и сели в автомобиль. Он чувствовал, что ему трудно дышать, и, к тому же, он сильно побледнел. Приехав в отель, они вызвали лифт и, все еще не произнося ни слова, отправились в его номер, где он тотчас сдвинул шторы, чтобы изгнать дневной свет, тогда как она в одно мгновение разделась и бросилась в его объятия. Констанс была до того возбуждена, что жаждала пережить своего рода искупление, и прошептала сквозь стиснутые зубы:
— Fais-moi mal, chéri. Déchirez-moi.
Причинить ей боль, впиться ногтями в упругое тело — он был не против, но хотел дождаться подходящего момента, когда совпадет ритм их дыхания. Из-за него они того и гляди пустят на ветер бесценный оргазм! Он распылится, как ртуть из разбитого термометра…
— Ты нарочно отступаешь! — со злостью крикнула она и расцарапала ему спину.
— Да нет же, Констанс!
Она стала хохотать над их торопливостью, над беспорядочными движениями, а потом смех обернулся слезами, и она спрятала лицо у него на плече, оставив на великолепной смуглой коже синяк. Две руки, две ноги, два глаза… аппарат для пресыщения и счастья. Tristia! Каким же нескончаемым ученичеством стала для нее любовь — не слишком ли серьезно она относится ко всему? А тут всего лишь красота и наслаждение. Мысленно Аффад сказал себе: «Такое чувство, будто медленно опустошаешь медовые соты. О Святая Энтропия — даже Бог распадается и растворяется. Ах, моя бедная мечта о преданной любви, которая больше невозможна из-за устремлений современных женщин».
Неожиданно он влепил ей пощечину, а потом, прежде чем она успела опомниться от удивления и боли, лег на нее, удерживая ее за руки, и вошел в нее. Чтобы она не кричала от ярости и раненой гордости, он закрыл ей рот поцелуем. На сей раз не было никаких сомнений в том, кто хозяин положения, ибо он раз за разом овладевал ею, вызывая оргазм за оргазмом, подвергая вожделенному наказанию. В какой-то момент она перестала сопротивляться, смирилась с ролью рабыни, понимая, что ее абсолютное подчинение скорее утомит его и вновь бросит к ее ногам. Очарование этой внутренней уступчивости возбуждало его невыносимо долго; и потом он сказал ей, что ему казалось, будто он весь обмазан медом, привязан к муравьиной куче, и муравей за муравьем неторопливо откусывают от него по кусочку. Так шло время, пока оба, вымотавшись вконец, не заснули.
— Я знала, что так будет, — много позже проговорила Констанс, расчесывая перед зеркалом волосы. — Я, правда, знала, что могу завоевать тебя… Какая же я дура! — добавила она.
Теперь почти каждый день они вместе обедали в ее квартире, и ей пришлось демонстрировать свое кулинарное мастерство, которое оказалось довольно высоким — для одинокой женщины, Аффад оценивал и хвалил по достоинству, не скупился на похвалы. Потом он помогал ей собирать посуду, чтобы оставить служанке, и немного играл на маленьком сладкозвучном пианино, которое иногда скрашивало ей грустные минуты. На нем громоздкий Сатклифф, вздыхая, погружался в мелодии Шопена. Аффад играл не так хорошо, как она, тем лучше!
— Ты была счастлива в детстве? — поднимаясь, спросил Аффад. — Я, наверное, был, потому что ни разу не задавал себе этого вопроса. Я стоял между папой и мамой и держал обоих за руки, словно стоял между королем и королевой, между богом и богиней. О чем вообще можно было сожалеть и в чем сомневаться! Я жил, как во сне, и в самой глубине души мне кажется, что я и теперь еще так живу. Да, так оно и есть. Себастианн, — тихонько произнес он имя, которое не любил слышать из уст других.
Погруженные в свои мысли, они прямо в одежде лежали рядышком на кушетке.
— Знаешь, — сказал Аффад, — война медленно, но все же идет к концу. Италия вывернулась наизнанку, как рукав пальто. Я просмотрел все отчеты. Теперь нам известна дата высадки союзников в Европе. Это обязательно произойдет, все силы будут задействованы — немцы уже знают. И теперь, пока их еще не сломили, они будут вести себя намного отвратительнее. Прав был Тацит, он совершенно точно описал характер этой нации. А англичане держались великолепно; не знаю уж, чем мы сможем их потом отблагодарить…
— А что будет потом — каким ты представляешь мир потом?
— Разбитая Европа, похожая на старые сломанные часы; понадобятся шесть или семь лет, чтобы этот механизм снова заработал, если только русские не помешают. Они выйдут из войны сильными, это мы будем совсем истощены.
— Я останусь тут, — проговорила Констанс. — Буду распоряжаться отсюда, если получится. Посмотрим. А пока, на теперешний момент, мы не должны забывать, что завтра прилетает Обри. Сатклифф запаниковал и слег с сильной простудой. Похоже, боится посмотреть в глаза своему Создателю.
Он незаметно заснул, лежа рядом с ней, а потом и она заснула, но перед этим переоделась в шелковый халат и, зайдя в ванную комнату, расчесала растрепавшиеся волосы. Радио было включено, но совсем тихо. Констанс услышала, как Морис Шевалье поет свою «Луизу», и очень растрогалась, слезы покатились из глаз, размыв тушь и пудру, которые она поленилась смыть. Протерев лицо бумажной салфеткой, она сказала своему отражению в зеркале:
— Вот увидишь, все это закончится острой неврастенией.
Развязав шнурки, она тихонько стащила с него ботинки, так что он даже не пошевелился; чем же он занимался, что так уставал? Потом накрыла его и себя пледом, устроилась поудобнее, почти не дыша, как птичка, и стараясь не разбудить Аффада. Среди ночи Констанс проснулась и увидела, что он смотрит на нее широко открытыми глазами, так пристально, что сначала ей показалось, будто он все еще спит. Нет, Аффад не спал.
— Как чудесно! — прошептал он и после этого опять заснул.
Констанс ощутила гордость и покой, словно покормила грудью младенца. Сама она спала плохо, так как ее теперь тревожило будущее — мысленно она строила гнездо, то самое гнездышко, которое так осуждала. Ей показалось, что и часа не прошло, когда зазвонил будильник, и они неохотно поднялись в темноте, представив себе далекое летное поле в заснеженной долине. Автомобиль тоже не хотел заводиться, но наконец мотор заработал, и они поползли по спящим улицам в сторону озера, где было больше света, обещавшего скорое ясное утро.
— Можно мне покурить?
— Нет. Или я тоже закурю.
— Отлично.
Довольно долго они еще сонно молчали, потом Аффад спросил:
— У тебя уже есть план, как лечить Обри Блэнфорда? Ты говорила, что внимательно прочитала его карту.
— Да, есть. Надо сделать одну большую операцию и две уже менее серьезные, все не так уж безнадежно. Я попросила Кессли положить его в свою клинику — на сегодняшний день он лучший хирург в этой области. Обри еще молодой, и он в хорошей физической форме. Так что в его случае не стоит делать мрачных прогнозов. Я все организовала — у него будет неплохая палата с видом на озеро, и, разумеется, тут же под рукой горячая минеральная вода. Интересно, что он скажет.
Аэропорт еще только начинал просыпаться, так что в баре им подали невкусный слабый кофе и круассаны. Однако они довольны были и тем, что оказались в теплом уютном помещении, потому что снаружи дул сильный холодный ветер. Через некоторое время вдали послышалось ровное гудение трех «энсайнов», которые доставили пятьдесят избранников судьбы в безопасный город, готовый предложить им медицинскую помощь. Совершив посадку, самолеты, дважды обогнув поле, остановились на некотором расстоянии от них, прежде чем выпустить на волю пассажиров: группу медицинских сестер и санитаров, после которых сразу вынесли большое количество носилок и инвалидных колясок. Аффад и Констанс терпеливо ждали, стараясь разглядеть в толпе Блэнфорда.
— Вот! — наконец-то воскликнул Аффад.
Узнал он, правда, не Блэнфорда, который сидел, съежившись, в кресле и крепко спал, укрытый пледом, а его змееголового слугу Кейда, который вез кресло, направляясь в их сторону. На нем было нечто вроде формы, которую носили в пустыне: вместо кителя охотничья куртка, а на форменной фуражке красовалось петушиное перо.
— Доброе утро! — весело крикнул он, завидев Аффада. — Вот он, целый и невредимый. Только сейчас он крепко спит. — Словно в подтверждение своих слов, Кейд порылся в ногах спящего и извлек из-под пледа пустую бутылку, в которой прежде было виски. Он нахмурился. — По мне так слишком много, но разве скажешь? Мое дело — выполнять приказы.
Он по-собачьи оскалился, показав желтые зубы. Это означало улыбку. Больной в кресле пошевелился.
Констанс показалось, что Блэнфорд очень похудел с тех пор, как они виделись в последний раз; в своем теперешнем состоянии он выглядел гораздо моложе и был на удивление загорелым, что придавало ему сейчас, пока он спал, вполне здоровый вид.
Но вот он проснулся, то ли из-за резкого толчка кресла-коляски, то ли из-за внезапной тишины, или, наоборот, из-за шума или неожиданного холода — пронизывающий ветер не утихал, и воздух был полон приветственных возгласов. Так или иначе, он проснулся и, смущенно улыбаясь, протянул каждому руку со словами:
— Прошу прощения — меня несколько развезло. Перелет был долгим, двенадцать часов, и из-за боли в спине пришлось пить виски, хоть Кейд и возмущался.
Констанс с искренним удовольствием сказала, что он ничуть не изменился — ну, если не считать появления маленьких усиков. И она тоже не изменилась, проговорил он и покраснел от удовольствия и смущения, расчувствовавшись при встрече с человеком, сумевшим как-то выжить после того их лета в Провансе. И оба тотчас оговорились:
— Зато внутри! — воскликнула Констанс, и он согласился, что перемены есть, правда, невидимые. В душе они считали себя стариками. Пока они разговаривали, он держал ее за руку, словно так ему было теплее и надежнее. Чувствуя себя лишним и не желая усугублять скованность и смущение обоих, Аффад, сердечно поприветствовав Блэнфорда, удалился. Решили, что Констанс поедет в автомобиле «скорой помощи» вместе с Обри, а он потом пришлет за ней в клинику служебный автомобиль.
Надо было еще пристроить Кейда и коляску, и Констанс договорилась с шофером «скорой помощи», после чего втиснулась рядом с ним и всю дорогу молча держала Обри за руку.
— Не могу поверить! — воскликнул он один раз и больше ничего не сказал, однако она обратила внимание на то, что его лихорадит и он немного нервничает, вне всяких сомнений, от усталости и дискомфорта, испытанных в тесном самолете устаревшего образца. Во всяком случае, он громко и с неожиданной суровостью бранил Кейда за какие-то дурацкие мелочи. Слуга не отвечал, но щерился, приоткрыв зубы, с выражением страдания на лице, а, может быть, наоборот, как пес, готовящийся к нападению. Свое неудовольствие он выражал частыми вздохами и громким сопением. Поняв, что Констанс подметила раздражительность, эту новую черту в его поведении, и смотрит на него с любопытством, Обри покраснел, деланно засмеялся и попытался отшутиться:
— Как видите, превращаюсь понемногу в старую деву. Мы ссоримся как старая супружеская чета — Кейд в роли жены.
Кейду были явно противны эти рассуждения, и он сделал вид, будто ничего не слышит. Все с тем же угрюмым упрямством он смотрел в окно, нетерпеливо ожидая, когда они приедут в клинику доктора Кессли. И довольно скоро они свернули на ухоженную территорию с пихтами и зеленой травой, уставленную элегантными шале. Возле одного из них «скорая» остановилась, и они выгрузились и отправились в апартаменты Блэнфорда. Ему понравился и красивый вид из окна, и уединенность этого места.
— Я мечтал о снеге, — сказал он. — Так хотелось опять увидеть снег.
Пришел доктор Кессли и сразу завоевал расположение Обри своей скромностью и информированностью о его положении. Констанс он называл по имени, что усиливало ощущение домашности и взаимного дружеского расположения.
— Несколько дней вы будете принимать только горячую минеральную ванну и водный массаж и много спать; постарайтесь как следует отдохнуть и расслабиться, прежде чем мы предпримем следующий шаг. В Каире вы получили все, что требовалось на первом этапе — они сделали все что нужно. Так что мы можем спокойно обсудить теперешнюю ситуацию. Полагаю, вы представляете, в каком вы положении.
Блэнфорд сказал, что представляет, доктор Дрексел в Каире все подробно ему рассказал.
— Отлично, — отозвался хирург и ушел.
После его ухода Кейд и Констанс помогли Блэнфорду умыться и привести себя в порядок перед тем, как уложили его в постель. Когда слуга ненадолго вышел из палаты, Констанс сказала:
— Знаете, тут у них отличный уход, так что можете избавиться от Кейда, если пожелаете.
Блэнфорд покачал головой.
— Не сейчас.
Оба замолчали, и Констанс испугалась, не обиделся ли Блэнфорд из-за ее предложения; тем временем вернулся Кейд и, не говоря ни слова, занялся необходимыми делами. При нем они чувствовали себя скованно, поэтому лишь улыбались друг другу, не в силах выдавить ни слова. Потом слуга опять за чем-то ушел, и Блэнфорд сказал:
— Я не могу его выгнать, он единственная ниточка, связывающая меня с моей матерью. Каждый день он рассказывает мне что-нибудь о ней, о какой-нибудь мелочи, и я лучше понимаю, почему так сильно и так несправедливо ненавидел ее, но разве я мог тогда относиться к ней иначе? Потому сейчас и оказался в таком положении — в случайности я не верю. Учитывая все это, я вряд ли когда-нибудь захочу иметь детей.
— Но ведь это то, что Фрейд говорил о женщинах, — с удивлением произнесла Констанс.
— Все, что он говорил о женщинах, касается и мужчин, — сказал Обри Блэнфорд знакомым менторским тоном старого священника, из-за которого они над ним безжалостно когда-то насмехались.
Он с такой милой важностью это произнес, что Констанс совсем по-детски захлопала в ладоши, словно они вновь оказались в Ту-Герц. Не утерпев, она чмокнула его в щеку, и он покраснел от удовольствия.
— О бездетное чадо мое! — произнесла она, имитируя насмешливый тон Сэма, пародирующего святого отца. — Вы позволите Кейду подвергнуть вас психоанализу?
Блэнфорд с раздражением отмахнулся.
Пришла дежурная сестра — познакомиться с новым пациентом, и Констанс начала прощаться, поскольку ожидавший ее шофер уже несколько раз сигналил. Ему нужно привыкнуть к новой обстановке, а она придет завтра, и он покорно кивнул в ответ. Поцеловав его почти восторженно, она воскликнула:
— Слава богу, вы не изменились — все тот же степенный Обри Блэнфорд, эсквайр. Я очень счастлива!
Увы, он не мог сказать того же о себе.
— Я очень изменился, — серьезно произнес он, но подмигнул ей, — правда, в худшую сторону. Я стал циником. Передайте Робину, что я его презираю — за то, что он струсил и не пришел повидаться. Мне известно, что он сейчас живет в доме с таким маленьким лифтом, что мне ни за что туда не влезть с моей коляской. А он притворяется, будто у него грипп. Передайте ему, что в качестве наказания я напущу на него одну темнокожую женщину, в ней столько силы и очарования, что ему придется с ней переспать.
Однако Констанс решила, что Блэнфорд должен сам разбираться с Сатклиффом — без ее посредничества. Но ничего ему не сказала, и когда они прощались, лишь попросила:
— Не очень сердитесь на Робина, он и вправду подвержен простудам.
— Я сержусь, — мрачно отозвался Блэнфорд, — потому что он стал чересчур строптивым и дерзким — в конце концов, он мое творение, и негоже ему рваться на свободу, тем более демонстрировать собственную волю. Выходит, что моя власть над ним не так уж безгранична, черт бы его побрал. Я велел ему быть в аэропорту. А он ослушался меня. Значит, должен быть наказан!
Выйдя от Блэнфорда, Констанс поехала в свою старую клинику к Шварцу, как всегда, обрадовавшемуся ей. Переживавшие довольно спокойный период, Пиа и Трэш вместе работали над невероятным гобеленом. Это была копия находившейся в Авиньоне знаменитой картины из папской коллекции «Страна изобилия: Кокейн», которая наряду с прочими шедеврами была превращена Гобеленами в источник наживы. Умиротворяющая работа, мотки разноцветной пряжи отвлекали обеих женщин от внешнего мира, они сидели перед белым окном тихие, как монашки. Констанс пришлось подождать, пока Шварц разговаривал с ревностным американским психоаналитиком, который работал с ним вместе и часто прибегал к его «контролируемой беседе» при лечении некоторых очень сложных пациентов; это были «отступники» из числа многочисленных теперь в Женеве приверженцев Рудольфа Штейнера. Их астральная теология молодому американцу абсолютно незнакома. Из кабинета Шварца доносились печальные протяжные фразы:
— Я дал ему свечку, которую вы прописали, но в его теперешнем состоянии не могу подавить его.
— Подавить?
— Извините, поддержать.
— Понимаю.
Очевидно, хотя пациент и был отступником, он еще не отделался от некоторых теософских представлений.
— Что вы предлагаете? — спросил Шварц.
— Из них двоих он более религиозен; ему, как говорит он сам, довелось добиться глубокого погружения — до уровня, на котором «астральное общение» оказалось возможным. Погрузился он так глубоко, что его настигло поэтическое прозрение — так он это называет. А потом его жена отказалась спать с ним. Она сказала, что от него пахнет, как от мумии, — бальзамирующим составом. Черт, прозрение, это, конечно, паршиво. Пока я запер его, напоив успокоительной микстурой.
— Что еще мы можем сделать? — спросил старик, когда они стали говорить о Пиа. Этот вопрос он всегда задавал с утрированным еврейским акцентом, это был излюбленный его вопрос. А теперь он был задан и Констанс. — Aber, Констанс, что мы можем сделать?
Он уже подумывал о шоковой инсулиновой терапии, но Констанс так решительно воспротивилась, что он отказался от этой идеи.
— Вы совсем лишите ее разума, — говорила Констанс. — В конце концов, ее болезнь связана с определенной ситуацией, и существуют люди, которых это тоже очень серьезно затрагивает.
Открыв для себя Аффада и познав головокружительное счастье в его объятьях, Констанс стала намного добрее к тем, кто по-настоящему любит — даже неуклюжая любовь Сатклиффа стала казаться ей скорее трогательной, чем смешной и нелепой; ну а маневры наивной и добродушной негритянки добавляли их отношениям очарования и трагичности. Пиа хныкала и поскуливала, как больной ребенок, кем она, в сущности, стала, тогда как Трэш отвечала ей энергично, уверенно, с убежденным видом излагая очередную отчаянную глупость своим прекрасным порочным голосом, низким, как звуки виолончели.
— Я хочу, чтобы мы спали в одной большой кровати, — заявила она однажды Шварцу. — В ней хватило бы места для всех — для Робина и Пиа, для их друзей, если они захотят присоединиться к нам. Моя мама всегда говорила «никому не отказывай», и проповедник в церкви тоже говорил, мол, отдавайте все, что имеете. Но Робин не такой, и Пиа не такая. Может, мне лучше уехать?
— Нет. Вы уже пытались. Пиа все еще очень слаба для каких-либо неожиданностей. Ей опять станет хуже. Она пока должна находиться в нашем поле зрения.
Это была чудовищная растрата времени, таланта, лекарств. Нынешним врачам приходится лечить все, даже душевные раны. Впрочем, священник тоже вряд ли сумел бы ей помочь!