Мой дорогой Дэвид,

не сомневаюсь, что удивлю тебя посланием столь объемным. Но слухи о твоем назначении дошли до меня буквально только что, и именно в виде слухов; есть целый ряд вещей, касающихся здешних обстоятельств, о которых я хотел бы сообщить тебе, не прибегая к официальным каналам и канальям (хм!) и к обращениям типа «Господин назначенный в должность посла».

Уф! Что за скука! Ты же знаешь, как я люблю писать письма. И все-таки… Меня к моменту твоего прибытия почти наверняка здесь не будет, ибо я предпринял ряд шагов с целью смыться. После серии хорошо продуманных пакостей мне удалось наконец убедить беднягу Эррола в том, что я не вписываюсь в штат той миссии, которую имел честь украшать своей персоной на протяжении всех этих нескончаемых месяцев. Месяцев — что я говорю! Я прожил здесь полжизни! А Эррол — сам по себе — столь хорош, столь честен, столь незаменим; чудной такой козлообразный индивид: стоит поговорить с ним пять минут, и тебе уже не отделаться от впечатления, что и рожден он был из казенной части. С какой неохотой он очернил меня в своем отчете! Прошу тебя, ничего не предпринимай, чтоб воспрепятствовать моему переводу, каковой должен засим последовать, ибо это соответствует моим сугубо личным планам. Я умоляю Вас, сэр.

Решающим фактором стало то прискорбное обстоятельство, что в данный момент я в бегах, вот уже пять недель как; Эррол будет долго дуться на меня, но подобной соломины даже и такому верблюду не вынести. Я сейчас тебе все объясню. Помнишь ли ты, задаюсь я порой вопросом, одного французского дипломата, толстого такого юношу с рю де Бак? Мы как-то пили вместе — Нессим ставил? По фамилии Помбаль? Ну, так я сбежал с ним на пару — он здесь служит. И мы недурно коротаем время, chez lui. [27] Лето кончилось, безголовое наше посольство вернулось на зиму, следом за Двором Его Величества, в Каир, однако же на сей раз без Твоего Покорного. Я ушел в подполье. Отныне мы встаем в одиннадцать, гоним девочек вон и, приняв горячую ванну, режемся до часу дня в триктрак; затем арак в кафе «Аль Актар», с Бальтазаром, с Амарилем (каковые шлют приветы) — и поздний ланч в Юнион-баре. Затем мы отправляемся порою к Клеа, чтоб полюбопытствовать, что она там пишет в данный момент, а не то идем в кино. Помбаль беспутствует вполне законно: он в местном отпуске. Я же en retraite. [28] Время от времени сердитый Эррол звонит по междугороднему в тщетной попытке взять мой след, и я отвечаю ему голосом poule [29] от Миди. Его это жутко смущает, ибо он догадывается, конечно, что говорю-то я, но вдруг это все же не я? (Коронный номер: если шеф твой кончил Винчестер-колледж — они никогда не рискнут обидеть кого бы то ни было.) Наши беседы по телефону — просто прелесть. Вчера я сообщил ему, что я, Персуорден, лежал на обследовании у профессора Помбаля, но теперь моя гормональная система уже вне опасности. Бедняга Эррол! Когда-нибудь я непременно извинюсь перед ним за все доставленные мною неприятности. Но не теперь. Не раньше чем получу перевод в Сиам или в Сантос.

С моей стороны это очень гадко, я знаю, но… Господи, какая скука в здешней миссии, они же все тут только что не писают в штанишки! Эрролы, он и она, британцы до отвращения. Они, к примеру, оба экономисты. Ну почему оба-то, мучит меня вопрос. Один из них просто обязан чувствовать себя лишним, причем постоянно. Они и любовью занимаются с точностью до сотой доли, и не долее. И дети их несчастны, как простые дроби!

Ну и так далее. Единственная отрада — Дочкины; он умен, и не без искры Божьей, у нее в головке — ветер, ветер, и еще она злоупотребляет губной помадой. Но… что ей, бедняжке, остается еще, надо же нам как-то себя утешить, если наш крошка муж отрастил себе бороду и обратился в мусульманство! И вот она сидит на краешке его рабочего стола, покачивает ножкой и курит быстро-быстро. Рот слишком красный. Леди не вполне и оттого небезопасна. Муж ее отнюдь не дурак, но очень уж серьезен. Я не решаюсь даже и помыслить — а не потребует ли он со временем дополнительной выдачи законных жен, положенных ему по статусу?

Но позволь мне все же объяснить тебе, в моей тяжеловесной по обыкновению манере, что стоит за всем этим бредом. Меня, как ты знаешь, направили сюда по контракту, и первоначальную свою задачу я выполнил со всей присущей мне верностью долгу — в свидетели зову гигантскую кипу бумаги, озаглавленную «Инструментарий к Пакту о сотрудничестве в области культуры между правительством Его Британского Величества и т. д.». Инструменты, замечу, весьма тупые, ибо что может быть общего у христианской культуры с мусульманской или, скажем, с марксистской! Через наши исходные точки даже и прямой не провести. Ну да и Бог с ними! Мне велено было сделать то-то и то-то, и я сделал. Хотя, как бы ни любил я все здешнее и всех здешних, многих слов я просто не понимаю, если употреблять их применительно к системе образования, основанной на абаке, и к теологии, не доросшей еще до Августина и Аквината. Лично я считаю, что дело безнадежно, и у меня нет partipris [30] по данному поводу. И т. д. Я просто-напросто не представляю, что Д.-Г. Лоренс имеет предложить паше, у коего семнадцать жен за стенкой, хотя, сдается мне, я догадываюсь, которая из них счастливей… Как бы то ни было, я это сделал, в смысле Пакт конечно.

А сделав это, я вдруг обнаружил себя вознесенным на самую верхушку здешней пирамиды, в должность первого политического, и получил возможность читать различные документы и оценить весь наш ближневосточный комплекс как связное целое, то есть как политическую авантюру. Честно говоря, после долгих и упорных штудий я не мог, как ни старался, не прийти к выводу: ни связностью, ни даже собственно политикой здесь и не пахнет — по крайней мере, политикой, способной противостоять тем отнюдь для нас не желательным процессам, которые здесь намечаются.

О прогнивших здешних режимах, безнадежно отсталых и насквозь продажных, надо бы очень здраво поразмыслить; мы не сумеем долго поддерживать их на плаву, делая ставку на самые слабые и коррумпированные институты, в чем, сдается мне, именно и состоит наша генеральная линия. Подобный подход предполагает еще как минимум пятьдесят лет мира и полное отсутствие радикальных симпатий у добрых наших островитян: при таких условиях статус-кво, возможно, и удастся сохранить. Но может ли Англия позволить себе быть столь близорукой, чтобы строить — в нынешней ситуации — здешнюю свою политику на подобных основаниях"? Кто знает? Я не знаю. Я не обязан знать такие вещи как художник; как политический секретарь я полон дурных предчувствий. Поощрять сторонников арабского единства, теряя в то же время возможность использовать старые добрые рычаги, вроде чаши с ядом, кажется мне, мягко говоря, недальновидным: это не политика, это паралик расслабленный. А встраивать арабское единство в и без того уже весьма неприятную систему здешних противоречий представляется мне глупостью просто очаровательной. Неужто нам до сих пор мешает видеть меланхолическая греза арабских ночей, взлелеянная тремя поколениями сексуально ущербных викторианцев, чье больное воображение с повизгиванием откликалось на самую мысль о принципиальной возможности более чем одной законной жены? Или бедуинствующий романтизм в духе Белл и Лоренса Аравийского"? Может, так оно и есть? Однако те викторианцы, что взлелеяли в нас эту грезу, были людьми, всегда готовыми драться за золотое содержание национальной валюты; они прекрасно отдавали себе отчет в том, что мир политики — это джунгли. Теперь же Foreign Office, кажется, искренне убеждена, что лучший способ наладить отношения с джунглями — стать нудистом и покорить зверей и гадов одним лишь видом собственной наготы. Слышу, слышу, как ты вздыхаешь. «Почему бы Персуордену не выражаться точнее. Ах, эти вечные его boutades!» [31]

Ладно, буду выражаться точнее. Я говорил о нежелательных процессах. Не поделить ли их для начала на внешние и внутренние, в духе Эррола? Взгляды мои могут тебе показаться ересью, но тем не менее вот они. Итак, во-первых, та пропасть, что разделяет здесь богатых и бедных, не хуже (не уже), чем в Индии. В Египте на сегодняшний день, к примеру, шесть процентов населения владеет тремя четвертями земли, все же прочие живут на доходы от дырок в сыре. Далее! Население удваивается в каждом втором поколении — или в третьем, что ли? Но цифры, я думаю, ты можешь найти в любом экономическом обзоре. Кроме того, постоянный рост образованного и уже готового за себя постоять среднего класса; дети лавочников получают теперь образование в Оксфорде, где их вскармливают сладеньким молочком либерализма, а когда они приезжают домой, престижные должности, соответствующие их уму и уровню образования, отнюдь их здесь не дожидаются. Babu [32] растет понемногу и хочет власти, и та же скучная история неизбежно повторится здесь, как и повсюду. «Интеллектуальные кули всех стран, соединяйтесь!»

К внутренним этим проблемам вдобавок мы по доброте душевной, просто чтоб не показалось мало, еще и подкидываем пару динамитных шашек, открыто поддерживая национализм, да еще и основанный на религиозном фанатизме. Лично я мусульманством готов восхищаться бесконечно, однако вряд ли стоит забывать, что это воинствующая вера, построенная на голой этике, при полном отсутствии метафизики. Союз Арабских Государств и т. д. …Дружище, объясни хоть ты мне, к чему нам тратить мозги и средства, чтобы повесить себе еще и этот камень на шею, ко всем уже наличествующим там по списку, — в то самое время, когда, как я здесь понял, мы утратили главное: возможность действовать свободно и по своему усмотрению, только благодаря этому мы и обладали здесь правом первого голоса? Едва способные держаться на ногах, ориентированные на времена, когда Адам пахал, а Ева пряла, здешние феодальные режимы могут выстоять против разрушительных тенденций, каковые в наше время в порядке вещей не только здесь, но и повсюду, лишь опираясь на силу оружия; но для того чтоб пользоваться этой силой, чтоб «голосовать шпагой», говоря словами Лоренса Аравийского, нужно истово верить в собственную правоту, быть мистиком отчасти и фанатиком. А во что нынче верит Foreign Office? Теряюсь в догадках. В Египте, к примеру, помимо общего замирения, не делалось до сих пор почти ничего; Высокая Комиссия отдает Богу душу после долгих — с 1888? — лет жизни, не оставив после себя даже намека на служилое сословие, способное хоть как-то стабилизировать сию дрянью из дряни и ради дряни созданную оперетку, которую мы отныне принимаем, кажется, как суверенное государство. Сколь долго смогут искренние заверения и дружеские чувства перевешивать массовое народное недовольство? Королю, чья власть санкционирована одним лишь договором, можно доверять до тех пор, покуда он может доверять своему народу. Как далеко еще до точки возгорания? Я не знаю, и, если честно, мне плевать. Но вот что я знаю наверняка: любой непредвиденный толчок извне, война к примеру, сметет это пугало в один момент. Кстати, именно поэтому я и хотел бы убраться отсюда подобру-поздорову. Я считаю, что нам следует кардинально переориентировать нашу политику здесь и отдать — для начала — реальные рычаги евреям. И чем быстрей, тем лучше.

Теперь о частностях. Едва ли не в самом начале политической моей карьеры я наткнулся на сопротивление некоего отдела МО, специализирующегося на внешней разведке, во главе его стоит бригадный генерал, с порога отметающий всякий намек на то, что его конторе придется рано или поздно присягнуть на верность нам. Проблема субординации, финансирования и прочая чушь; Комиссия в свое время держала его на более чем длинном поводке. Между прочим, это обломок Арабского бюро, сидевший тут тихо, как жаба под камнем, аж с 1918 года! Ясное дело, при общей перестройке системы контора его (мне так казалось) должна быть интегрирована в иные структуры. Но в Египте до недавних пор существовало только консульство, и то в зачаточном состоянии. Поскольку ранее он работал на политический отдел Высокой Комиссии, я счел, что теперь он должен работать на меня, и после серии жестоких баталий если не сломал его, то по крайней мере согнул, зовут его Маскелин. Он настолько типичен, что вызывает к себе некоторый даже интерес, и я, в обычной моей манере, сделал с него массу набросков для книги. (Люди пишут, чтобы расплатиться за утраченную невинность!)

С тех пор как до военных дошло, что трусость возникает — не в последнюю очередь — благодаря богатству воображения, они принялись усердно воспитывать в Маскелине и в племени ему подобных отсутствие такового как главную доблести добились амнезии, по сути едва ли не турецкой. Презрение к смерти переродилось в презрение к жизни, и жизнь подобный человек согласен принимать исключительно на своих условиях. Благодаря промороженным насквозь мозгам он способен вести существование настолько рутинное, что всякий другой давно бы сдох с тоски. Он очень худой, очень высокий, и за годы службы в Индии солнце так его пропекло, что цветом кожи он похож на копченую кобру или на струп, намазанный йодом. Зубы превосходные и лежат на чубуке трубки легко, как перышко. Есть у него чудной такой жест — хотелось бы точно его передать, уж очень характерный, — перед тем как начать говорить, он медленно вынимает трубку изо рта, опускает на нее взгляд, глаза маленькие, черные, и произносит чуть ли не шепотом: «Правда? Вы действительно так считаете?» Гласные тянутся бесконечно долго, покуда не устанут и не умрут в тишине и тоске. Ему не дает покоя тот прискорбный факт, что его образование и воспитание превосходны, но лишь в определенных, строго ограниченных пределах, — оттого он неловко чувствует себя в гражданском платье и ходит повсюду в безупречно пошитом кавалерийском мундире, с видом «Noli me tangere». [33] (Стоит вывести особую породу — и тут же наткнешься на отклонения в поведении.) Обычно он берет с собой великолепного рыжего пойнтера по имени Нелл (в честь жены, что ли?), который спит у него в ногах, пока он читает свои досье, и у него в постели — по ночам. Живет он в отеле, и в номере у него ни единой личной вещи — ни книг, ни фотографий, ни бумаг. Только набор щеток для волос, с серебряными спинками, бутылка виски и газета. (Иногда я представляю себе, как он, оставшись один, пытается в тихом бешенстве снять с себя щетками скальп, дерет этак яростно свой черный, с отблеском волос от висков назад все быстрей и быстрей. Ага, вот так-то лучше — так-то лучше!)

В контору он является к восьми, купив по дороге вчерашний номер «Дейли Телеграф». Я никогда не видел, чтобы он читал еще хоть что-то. Он садится за массивный письменный стол, снедаемый медленным темным чувством отвращения к продажным тварям, окружающим его, а может быть, и к человечеству в целом; невозмутимо изучает и сортирует разнообразие недугов и пороков человеческих и заносит наблюдения свои на листы мелованной бумаги серебряной маленькой ручкой, почерком быстрым и мелким, как муха нагадила. Поток презрения течет по его жилам тяжело и мощно, как Нил во время разлива. Сам суди, что он за numeeero. [34] Живет он исключительно в том странном мире, имя которому — армейская фантазия, ибо авторов многочисленных поступающих к нему донесений он, за редким исключением, и в глаза никогда не видел; ту информацию, что он сличает и сводит воедино, поставляют ему подкупленные секретари, обиженные лакеи и горничные, посаженные под домашний арест. Но это неважно. Он гордится тем, как он читает, своей ИР (интуицией разведчика), совсем как астролог, разбирающий линии судеб людей, совершенно ему незнакомых, не виданных ни разу. Он беспристрастен, горд, как халиф, и честен. Я просто восхищаюсь им порой. Нет, правда.

Маскелин поставил раз и навсегда две метки, между которыми (как между крайними цифрами в термометре) позволено колебаться температурным показателям его одобрения или неодобрения, и обозначены они фразами: «Добрая новость для Раджа» [35] и «Не самая добрая новость для Раджа». Он, конечно же, слишком предан своему делу, чтобы напрячься и хотя бы попробовать вообразить и в самом деле хреновую новость для долбаного Раджа. Подобный человек физически не способен снять шоры и посмотреть на мир по-настоящему; профессионализм и необходимость в постоянном строгом самоконтроле сделали из него отшельника, просто-напросто несведущего в обыденных путях того самого мира, который он поставлен судить. Меня так и подмывает продолжить работу над портретом нашего славного охотника за шпионами, однако воздержусь. Загляни как-нибудь на досуге в пятый по счету из ненаписанных мною романов, и ты найдешь там портрет Телфорда, он у Маскелина вместо тени — большой такой прыщавый штатский, льстивый до неприличия, с плохо подогнанной вставной челюстью; он умудряется раз по сто в секунду обозвать тебя «стариной» в перерывах между нервическими сальными смешками. Его восхищение матерым старым воином описанию не поддается, это надо видеть. Да, бригадир», «Нет, бригадир». И кувырком через стул, слишком спешил услужить; такое впечатление, будто в босса своего он по уши влюблен. Маскелин же сидит и взирает на суету эту молча, и коричневый его подбородок с еще чуть более темной ямочкой торчит вперед, как наконечник стрелы. Или же откинется на спинку кресла-вертушки и побарабанит пальцами по дверце огромного сейфа у себя за спиной, смутно похожий на гурмана, похлопывающего себя по пузу, и скажет: «Так вы мне не верите? А у меня все здесь внутри, все здесь». И, взирая на сей величественный, раз и навсегда завершенный жест, не захочешь, а поверишь, что его досье содержат компромат на весь Божий свет! А может, так оно и есть.

Случилось, собственно, вот что: как-то утром я обнаружил у себя на столе одну из Маскелиновых докладных, озаглавленную «Нессим Хознани» и с подзаголовком «Коптский заговор», которая почему-то сразу мне не понравилась. Согласно документу, Нессим занимается организацией широкомасштабного и разветвленного заговора, направленного против Египетского Королевского Дома. Данные были по большей части весьма спорными, тем более что с Нессимом я как-никак знаком, но сам документ поставил меня в положение более чем щекотливое, ибо содержал прямое указание на необходимость передачи сведений через посольство в египетский МИД! Ага, перехватило дыхание? Даже если это правда, попади досье к египтянам — и Нессим покойник. Я уже писал о том, что одна из главных особенностей египетского национализма — растущая зависть и ненависть к «инородцам», к полумиллиону, или около того, здешних немусульман? И о том, что сразу после провозглашения полной независимости Египта мусульмане начали притеснять их и грабить? Мозг Египта, да ты и сам знаешь, эти самые инородцы и есть. Они вкладывали свои деньги в эту страну, покуда гарантом стабильности выступал наш сюзеренитет, а теперь вся власть перешла в руки пузатых пашей. Армяне, греки, копты, евреи — все они чувствуют, как лезвие ненависти становится все острей; многие уезжают, и правильно делают, но большинство уехать не в состоянии. Обширные капиталовложения в хлопок и тому подобное — мыслимо ли бросить все в одночасье? «Инородческие» землячества живут буквально от молитвы до молитвы, от взятки до взятки. И пытаются спасти что еще можно спасти, дело всей своей жизни, от растущей алчности пашей. Мы в буквальном смысле слова бросили их на съедение львам!

Так что документ сей я читал и перечитывал, сам понимаешь, в состоянии более чем нервическом. Я знал прекрасно: отдай я только бумаги Эрролу, и он с блеяньем побежит с ними прямо к королю. И я попытался вмешаться, найти в докладной слабые стороны — слава Богу, это оказался не шедевр, — и преуспел, поставив под сомнение ряд утверждений и фактов. Но что по-настоящему взбесило Маскелина: я фактически положил его докладную под сукно — а как иначе я мог не передать ее по инстанции? Я совершил весьма болезненный акт насилия над собственным чувством долга, но, с другой стороны, выбора у меня не было: что бы сделали с документом все эти юные консульские недоумки? Если Нессим и в самом деле виновен в том, что инкриминирует ему Маскелин, ладно; разберемся с ним позже и воздадим по заслугам. Но… ты ведь знаешь Нессима. И я понял, что, покуда сам во всем не разберусь, ничего передавать наверх не стану — есть и другое чувство долга.

Маскелин, конечно же, был в ярости, хотя у него хватило такта не подавать виду. Мы сидели у него в кабинете, вели приятную беседу тоном откровенно ледяным, и температура все падала и падала, пока он демонстрировал мне полное досье и донесения агентов. По большей части они были далеко не так весомы, как я опасался. «Я купил этого человека, Селима, — каркал Маскелин, и я уверен, личный его секретарь ошибаться не может. Существует маленькое тайное общество, встречаются они регулярно — Селим обязан ждать в автомобиле и развозить их потом по домам. Есть еще странные криптограммы, которые рассылаются по всему Ближнему Востоку из клиники Бальтазара, затем визиты к производителям оружия в Швецию и Германию…» Говорю тебе, у меня просто голова кругом пошла. Я уже видел, как всех наших здешних друзей разложили по оцинкованным столам и ребята в форме египетской тайной полиции снимают с них мерку для саванов.

Не могу не признать, что в целом выводы, сделанные Маскелином, были весьма последовательны. Выглядело все это и в самом деле весьма угрожающе; но, к счастью, ряд базисных его положений не выдерживал никакой критики — вещи вроде так называемых шифровок, которые старина Бальтазар рассылает раз в два месяца одним и тем же адресатам во все крупные города Ближнего Востока. Маскелин от этой «ниточки» пока не отказался. Но данные у него далеко не полные, и я жал на сей рычаг сколь хватило сил, к величайшему ужасу Телфорда; сам Маскелин, конечно, ворона пуганая, его сбить с толку — много нужно. Тем не менее я убедил его бумагу попридержать, пока не появятся доказательства более основательные, дающие возможность «существенно расширить фактологическую базу концепции». Он возненавидел меня до конца свои — или моих? — дней, но проглотил молча, и я понял, что выиграл хотя бы временную передышку. Вопрос был — что делать дальше, как использовать выигранное время с максимальной выгодой? Я был, конечно же, совершенно убежден в том, что Нессим во всех этих нелепостях совершенно невиновен. Признаюсь, однако, — доказательств столь же убедительных, как у Маскелина, я представить себе не мог. Чего они на самом деле хотят, в смысле копты? Волей-неволей пришлось пуститься во все тяжкие. Весьма неприятно, конечно, и не должно с профессиональной точки зрения, но que faire? [36] Крошке Людвигу пришлось переодеться частным сыщиком, этаким Натом Пинкертоном, дабы исполнить долг свой! Но с чего начать?

Единственным источником Маскелина в ближайшем окружении был подкупленный его людьми личный Нессимов секретарь Селим; через него он собрал целый ворох интереснейших, хотя и не особо настораживающих по сути своей сведений касательно собственности клана Хознани — земельный банк, пароходная компания, хлопкоочистительные фабрики и так далее. Все остальное fie более чем сплетни и слухи, часть из них весьма двусмысленного свойства, и, если по большому счету, слухи-то к делу не пришьешь. Однако, если собрать все их вместе да вывалить разом, милый наш Нессим становится фигурой просто пугающей. Вот мне и показалось, что лучше всего будет растащить эту кучу по кусочкам. Начать можно было хотя бы с той ее части, которая касалась его женитьбы, — целый фейерверк сплетен вокруг да около, и самого обывательского свойства, нет кумушек ленивей и завистливей, чем александрийские, — хотя и любая другая ниточка сгодилась бы не хуже. Здесь, понятное дело, на первый план вышли чисто англосаксонские подсознательные моральные запреты, я имею в виду Маскелина, конечно. Что же касается Жюстин, я немного с ней знаком и, каюсь, до определенной степени восхищаюсь ее мрачным великолепием. Мне говорили, что Нессиму пришлось за ней даже побегать, прежде чем она дала согласие; не скажу, чтобы у меня союз их вызывал какие-то конкретные опасения, но… даже и по сей день мне не очень-то понятно, на чем он, собственно, держится. Великолепная пара, но впечатление такое, словно они пальцем друг до друга не дотрагиваются; более того, я как-то раз видел, как ее передернуло, едва заметно, когда он наклонился к ней, чтобы снять ниточку с манто. Может, показалось. Не бродит ли и впрямь какая грозовая туча за спиною этой смуглой дамы с атласными глазами! Невротичка, конечно же. Истерична. Изрядная доля еврейской меланхолии. Смутно угадываешь в ней подружку человека, за голову которого объявлена награда… Что я, собственно, имею в виду?

Скажем, Маскелин произносит с сухим этаким, без капли чувства презрением: «Не успела она выйти замуж, тут же завела интрижку, да еще с иностранцем». Речь идет о Дарли, очкастеньком таком симпатяге, который живет у Помбаля за стенкой. Он учительствует ради заработка и пишет романы. У него превосходный округлый затылок, как у новорожденного младенца, верный признак человека культурного; слегка сутулится, волосы светлые и чуть скованная манера, говорящая нам о Великих Чувствах, что рвутся из груди. Брат романтик — ни прибавить, ни убавить! Если посмотреть на него пристально, начнет заикаться. Но он славный парень, готовый все и вся понять и принять… Хотя, по-моему, не самый подходящий материал для лихих леди вроде Нессимовой жены. Что заговорило в ней: тяга к благотворительности или извращенный вкус к невинным агнцам? Одной маленькой тайной больше. Как бы то ни было, именно Дарли с Помбалем на пару познакомили меня с очередной александрийской livre de cheve [37] , роман написан по-французски и называется «Mœurs» (недурная и не без приятства изложенная штудия на предмет нимфомании и физической импотенции), автор — бывший муж Жюстин. Написав книгу, он благоразумно развелся с ней и смылся, но здешняя публика не сомневается в том, что прототипом главной героини была именно она, и потому относится к ней с эдакой тяжеловесной симпатией. И знаешь, в этом Городе, где все что ни на есть извращено и полиморфно разом, быть означенным столь плоскостно просто, в качестве персонажа roman vache [38] , — ну не редкая ли то удача? Не захочешь, а позавидуешь. Как бы то ни было, это все в прошлом, теперь же Нессим ввел ее в самые верхи le monde [39] , где она ведет себя с изысканностью и неповторимой грацией дикой кошки. Это идет и ей самой, и выгодно оттеняет чеканный, смуглый профиль мужа. Счастлив ли он? Но погоди, дай мне поставить вопрос немного иначе — а был ли он когда-нибудь счастлив? Сильней ли он несчастлив теперь, чем прежде? Хм! Мне кажется, могло быть и хуже, ибо девочка не чересчур невинна и не чересчур притом проста. Она совсем неплохо играет на фортепьяно, разве что поменьше бы мрачной патетики, читает много. Кстати, романы Искренне Твоего вызывают особенное восхищение — с обезоруживающей откровенностью. (Попался! Да-да, потому-то я и расположен к ней изначально.)

С другой стороны, не могу понять, что она находит в Дарли. Стоит ей появиться на горизонте, и сердяга весь трепещет, будто палтус на разделочном столе; они с Нессимом, кстати, очень часто видятся и большие друзья. Ох эти мне честные британские парни — неужто всем им суждено обратиться со временем в тайных турков? У Дарли, по крайней мере, есть, должно быть, какой-то шарм, ибо он уже успел чуть раньше угодить эдак по-царски небрежно в сети одной маленькой кабаретной танцовщицы по имени Мелисса. Ты бы ни в жисть не подумал, глядя на него, что он способен управиться с тандемом, да еще с таким. Жертва излишней тонкости чувств? Упомянув одно из имен, он принимается судорожно ломать пальцы, стеклышки очков запотевают. Бедный Дарли! Мне доставляет удовольствие — и самого, заметь, низменного свойства — терзать его, цитируя стишок его меньшого тезки.

Долина есть в Аравии благой,

Там древний ладан лист роняет свой

И в воздух льет, как в чашу, аромат,

Пока земля не станет — райский сад.

Он вспыхивает как спичка и молит меня о пощаде, хотя я не смог бы с уверенностью сказать, за которого Дарли он краснеет; я же продолжаю менторским тоном:

И, спрятав пламень на груди своей,

Гнездо ты вьешь себе среди ветвей,

Прекраснейшая Феникс! Лишь придет

Седым и горьким пеплом стать черед…

Вовсе неплохая метафора для самой Жюстин, есть даже некий изыск. «Прекрати!» — кричит он всякий раз.

Тебе! И погребальный твой костер

Уж пламень благовонный распростер!

И смерть твоя — вдали от суеты!

И к новой жизни возродишься ты!

«Ну, пожалуйста. Хватит!»

«А что такое? Стих не так уж плох, разве нет?»

И завершаю я образом Мелиссы, наряженной в костюм дрезденской фарфоровой пастушки середины XVIII века:

Ни рощ, пи гор не знает та страна,

И эха нет, и ты поешь одна

Слезу янтарную и радугу пера,

Пустыня примет смерть твою, сестра!

Ну, да будет о Дарли! Но для Жюстин я не в состоянии подобрать ни стишка, ни подходящего повода, если только не принять за чистую монету один из афоризмов Помбаля. Он говорит порой с серьезной миной: «Les femmes sont fideieiles аи fond, tu sais? Elles ne trompent que les autres femmes!»[40] Ho я не вижу тем не менее реальных, конкретных причин, по которым Жюстин захотела бы tromper [41] бледнолицую свою соперницу. Для женщины с ее положением в обществе это infra dignitatem. [42] Понимаешь, о чем я?

На Дарли, кстати, у Маскелина тоже зуб, и он бдит за ним, как хорек за мышью; Селим как-то раз донес ему, что настоящая информация на Нессима содержится в маленьком встроенном сейфе — дома, не в офисе. Ключ от сейфа всего один, и Нессим носит его с собой. Сейф, если верить Селиму, буквально набит какими-то бумагами. Но что там за документы, он наверняка не знает. Любовные письма? Хм. Короче говоря, Селим пробовал раз или два в сейф забраться, ничего не вышло. В один прекрасный день наш храбрый Маскелин решил ознакомиться с сейфом лично и снять, если удастся, слепок с замочной скважины. Селим впустил его, он вскарабкался по пожарной лестнице — и буквально нос к носу столкнулся с Дарли, с нашим чичисбеем, тот был в спальне наедине с хозяйкой дома! Слава Богу, Маскелин вовремя услышал их голоса. И не рассказывайте мне после этого, что англичане все, как один, пуритане. Некоторое время спустя мне на глаза попался рассказ, опубликованный здесь Дарли, так вот, один из персонажей там восклицает: «В ее руках я чувствовал себя истерзанным, выжатым до капли, со шкуркой, мокрой от слюны, как между лап огромной, жестоко играющей кошки». Я так и подскочил. «Елки зеленые! — подумал я. — Она же и впрямь сожрет засранца заживо!»

Скажу тебе, повеселился я над всем этим вволю. Дарли — типичный наш соотечественник. Он сноб, и на глазах его шоры. И такой он славный ! Чертовщинки в нем нет. (Царство небесное тому ирландцу и тому еврею, что плюнули мне в кровь.) Ну, спрашивается, где я должен здесь видеть сермягу? С Жюстин, должно быть, спать одно удовольствие. И поцелуи радуге подобны, и искры высекает на ходу — согласен. Но толку-то? И тем не менее «падшее создание» для Маскелина — главная нить, по крайней мере была таковой, когда я говорил с ним в последний раз. Почему?

Все эти факты и факторы кувыркались у меня в голове так и эдак, пока я ехал в Александрию, испросив себе длительную деловую командировку, — причину поездки я сформулировал таким образом, чтобы добрый наш Эррол ничего не понял, но все ж таки подписал. Мне и не снилось тогда, что не пройдет и года, и тебе тоже придется во все это вникать. Я знал только, что хочу, во-первых, зарезать Маскелинову писанину, а во-вторых, остаться во всех сюжетах, имеющих касательство к Нессиму, единственным до времени представителем консульства. Было, однако, и ощущение некоторого неудобства. Я ведь не шпион, в конце концов; неужто для того, чтобы обелить имя общего нашего друга, мне придется бегать рысью по всей Александрии в темных очках, в макинтоше на голое тело и с потной рацией под мышкой? Или еще лучше, пойти прямиком к Нессиму и, прочистив горло, сказать как бы между прочим: «Да, кстати, об этой твоей разведывательной сети…» Вот так я и ехал, задумчиво, но твердо положив руки на штурвал. Египет, плоский, как противень, тек с миром прочь по обе стороны машины. На смену зеленому шел синий, синему металлический отблеск павлиньего пера, затем коричневый, как бок газели, пантерно-черный. Пустыня была как сухой поцелуй, ресницы щекочут тихо душу. Н-да! У ночи выросли рога из звезд, как ветви в цветах абрикоса. Я вкатил неспешно в Город, пропустив предварительно пару порций под молодой луной, сиявшей так, словно половину блеска своего она взяла напрокат у полуденного моря. И пахло совсем по-другому. Железный обруч, который всем нам опускает на виски Каир (от ощущения пустыни со всех сторон?), ослаб сперва, а затем и вовсе растаял — на смену пришло обещание прохладного моря, дороги для души назад, в Европу… Пардон. Заговорился.

Я позвонил Нессиму домой, но они оба уехали на какой-то прием; на душе у меня стало чуть легче, я направил стопы свои в кафе «Аль Актар», в надежде найти там подходящую компанию, и нашел лишь приятеля нашего Дарли. Он мне нравится. Нравится мне, в частности, его манера выпрыгивать из штанов, когда он принимается обсуждать насущные проблемы современного искусства, чем с особенным упорством он занимается в присутствии Искренне Твоего — с чего бы? Я отвечаю, стараюсь как могу и пью свой арак. Но все эти глобальности давят мне на нервы. Для художника, я думаю, как и для публики, такого понятия, как искусство, не существует; а существует оно исключительно для критиков и для тех, кто обитает в лобных пазухах собственных голов. И художник, и публика просто-напросто регистрируют, подобно сейсмографу, некий электрический заряд, и разум здесь, извините, ни при чем. Ты чуешь только, как расходятся волны, и, если повезет, успеваешь настроиться на нужную частоту. Но пытаться разложить сам процесс на составные части для гербария вершки, корешки — не выйдет. (Сдается мне, так смотрят на искусство все те, кто не смог ему вовремя сдаться с оружием в руках — со всеми потрохами.) Парадокс. Ну и Бог бы с ним.

Дарли в означенный вечер просто соловьем разливался, и я его слушал даже не без удовольствия. Он и в самом деле славный парень, и нюх у него есть. Однако же, услыхав, что в скором времени, после похода в синема с очередным, предметом страсти, здесь должен появиться Помбаль, я вздохнул свободней. Я, к слову сказать, питал надежды на дружеское его гостеприимство, ибо гостиницы здесь дороги и я бы с большим удовольствием вложил свои квартирные во что-нибудь жидкое и по возможности горючее. Вскоре и впрямь появился Помбаль, с роскошным алым пятном во всю щеку: маменька предмета страсти застукала их в фойе. Вечер удался на славу, или впрямь, как ожидалось, остался chez [43] него ночевать.

Наутро я встал спозаранку и ничего еще наверное не решил, хотя в голове у меня по-прежнему царил полный хаос. И все-таки, подумал я, а что бы мне не навестить Нессима прямо у него в конторе, благо не впервой, — попью на дармовщинку кофе и убью часок-другой. Взлетая с тихим шелестом вверх в большом стеклянном лифте, я немного нервничал. Машинистки и клерки были сама предупредительность и мигом провели меня прямо к нему, в огромный, с высоким сводчатым потолком кабинет… Вот здесь-то и начались странности. Он, как оказалось, не только ждал меня, но и догадывался о причине моего визита! На лице у него были радость, облегчение и полная, не без лукавства, уверенность в себе. «Я весь уже просто извелся, — и в глазах его запрыгали бесенята, — в ожидании, когда же ты наконец придешь и припрешь меня к стенке — станешь задавать вопросы. Ну, наконец-то! Словно гора с плеч свалилась!» Все преграды меж нами пали, и я понял, что могу идти на «вы», с открытым забралом. Против мягкой, искренней его манеры трудно устоять. Да я и не слишком-то пыжился — устоять.

Так называемое тайное общество, объяснил он мне, всего-то навсего кружок по изучению основ каббалы, где штудируют свой мумбо-юмбо грядущие адепты салонного мистицизма. Видит Бог, сей Град-столица суеверных. Даже Клеа каждое утро начинает с того, что составляет на день гороскоп. Секты просто кишмя кишат. Стоит ли удивляться, что и Бальтазар тоже квохчет над выводком начинающих эзотериков? Что же касается криптограммы, это всего лишь некий герметический волапюк — добрый старый бустрофедон, ни больше и ни меньше, с помощью которого сообщаются между собой руководители подобных же лож по всему Ближнему Востоку. В биржевых сводках или, скажем, в дружеской переписке двух математиков, работающих над одной и той же проблемой, тайн, я думаю, можно сыскать не меньше, как ты считаешь? Нессим набросал мне для примера подобный текст и объяснил в общем и в целом, как его следует читать. А потом добавил, что проверить его сведения можно в любой момент через Дарли, который тоже пристрастился — с Жюстин на пару к тайным сим вечерям и впитывает всей душой древнюю мудрость Востока. Уж он-то нам-де поведает о подрывной деятельности местных чудиков! А покуда — никаких вопросов. «Но я не могу не сказать тебе, — он чуть помедлил, — о том, что существует и другое движение, политическое, к которому я также имею самое прямое отношение. Чисто коптское и созданное с единственной целью — сплотить коптов; не для того, чтобы поднимать восстание против кого бы то ни было (да и как ты себе это представляешь?), но просто чтобы собрать их всех вместе, упрочить религиозные и политические связи, с тем чтобы наша община постепенно смогла вернуть себе место под солнцем. Теперь, когда британцы, всегда относившиеся к нам с неприязнью, ушли из Египта, мы могли бы, наверно, добиться ряда высоких постов для наших людей, выбрать нескольких депутатов в парламент и так далее. Во всем этом нет ничего, что заставило бы встревожиться хоть одного мусульманина, при условии, что он не дурак, конечно. Ничего незаконного, никакой опасности; мы просто хотим занять достойное место в нашей собственной стране, как самая образованная и самая предприимчивая община во всем Египте».

Потом была еще целая лекция о коптах, об их истории, о печалях, так сказать, без радостей, — не стану тебя утомлять, ты ведь наверняка все это знаешь. Но говорил он с тихой такой, если не сказать затаенной, яростью, заинтересовавшей меня, и весьма, — по контрасту с одним нашим с тобой старым знакомым по имени Нессим, он еще спокойный такой, сдержанный, мягкий, помнишь его, да? Позже, когда я познакомился с его матерью, я понял, откуда ветер дует; она и есть основная движущая сила сей мечты об утраченном рае, по крайней мере, мне так показалось. А Нессим все говорил, говорил. «И европейцам — французам, англичанам — тоже незачем нас опасаться. Мы любим вас, и тех и других. Наша современная культура построена по английским и французским образцам. Мы не просим ни помощи, ни денег. Мы патриоты Египта, но мы прекрасно знаем, что такое арабский национализм, насколько он дик и фанатичен, а потому недалек тот день, когда между вами и арабами возникнут проблемы куда как серьезные. Они уже заигрывают с Гитлером. Мы, меньшинства, в опасности, и чем дальше, тем больше. Единственное, на что нам остается надеяться, что процесс сей будет приостановлен, хотя бы даже и война послужила тому причиной, и вы получите повод вернуться назад, на прежние позиции. В противном случае нас экспроприируют и превратят в рабов. Но мы все же надеемся на вас и на французов. Да и вы в нас заинтересованы; подумай сам, маленькая, но очень сплоченная группа богатейших наших банкиров и предпринимателей могла бы оказать на внутреннюю ситуацию влияние, никоим образом не сопоставимое с процентной численностью коптской общины. Мы ваша пятая колонна в Египте, братья христиане. Еще год-другой, движение наше наберет силу, и мы сможем при случае вполне уверенно нажать на ключевые финансовые и промышленные рычаги — как это пригодилось бы вашим внешнеполитическим ведомствам. Потому я и ждал с таким нетерпением встречи с тобой, ведь для Англии мы — плацдарм на Востоке, дружественный анклав в регионе, который день ото дня относится к вам все более враждебно». И он откинулся в кресле, выдохнувшись окончательно, но с улыбкой.

«Я понимаю, конечно же, — сказал он, — что ты, ко всему прочему, лицо официальное. Пожалуйста, держи все в тайне, прошу тебя как друга. Египтянам нужен только повод, чтобы начать экспроприацию — конфисковать миллионы, которые мы контролируем; может быть, кое-кого из нас даже и убить. Они не должны ничего о нас знать. Вот почему мы и собираемся тайно, и движение организуем так медленно, с такой осторожностью. Ошибок быть не должно, сам понимаешь. Персуорден, дорогой ты мой. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что ты нисколько не обязан принимать мои слова на веру, без доказательств. И я намерен предпринять шаг весьма необычный. Послезавтра — Ситна Дамьяна, и у нас назначена в пустыне встреча. Я бы очень хотел, чтобы ты поехал туда со мной, сам бы посмотрел, послушал, сделал бы собственные выводы и о составе движения, и о его намерениях. Пройдет совсем немного времени, и мы сможем принести здесь Англии большую пользу; я хочу, чтоб англичане поскорей это поняли. Ты поедешь?»

Поеду ли я!

Я поехал. И понял, вернувшись, что до той поры Египта не видел и не знал — настоящего Египта, скрытого от нас за удушливым зноем городских улиц, за роскошными гостиными, за виллами банкиров, где на веранды залетают брызги моря, за Фондовой биржей, за Яхт-клубом, за мечетью… Но погоди покуда.

Выехали мы по холодку, по хрустально-розовой заре и прокатились немного вдоль по дороге на Абукир, прежде чем свернуть от побережья вглубь; затем по пыльной грунтовой дороге мимо пустынных проселков, каналов и заброшенных просек в осоке, вырубленных когда-то пашами, чтобы добраться до охотничьих хаток на озере. В конце концов машину пришлось оставить, но здесь-то нас и дожидался младший Нессимов брат — троглодит с gueule casseeee [44] , ломанолицый Наруз. Слушай, какой контраст составляет этот черномазый крестьянин рядом с Нессимом! А силища какая! Я просто глаз от него оторвать не мог. В руках он вертел великолепный кнут из позвонков гиппопотама и обтянутый бегемотовой кожей — настоящий курбаш. Я видел, как он снимал им стрекозу с цветка с пятнадцати шагов; потом уже в пустыне он загнал дикую собаку и разрезал ее на части в два удара. Он ее в буквальном смысле слова расчленил двумя ударами, ничего себе игрушка! Итак, мы сели в седла и поехали к дому в мрачноватом молчании. Ты ведь тоже там был, лет сто назад, если я не ошибаюсь? Состоялись официальные дружеские переговоры с матерью семейства, чудаковатая такая баба, с ног до головы закутанная в черное, а сверху еще и чадра; но властная — этакая вдовствующая императрица в изгнании, великолепный английский и голос надтреснутый, спекшийся какой-то, как будто вот-вот сорвется в истерику. Красивый голос, но странный, весь как на грани, на лезвии, лучше не скажешь — голос отца-пустынника (или сестры-пустынницы?). Не знаю. Вроде бы сыновья должны были отвезти меня в пустыню, в монастырь. Вроде бы Наруз должен был держать там речь. Первый его опыт — так сказать, премьера. Не скажу, чтобы косматый туземец произвел на меня впечатление оратора. Челюсти работают безостановочно, на висках ходят жилы! Я, помню, подумал, что во сне он просто обязан скрежетать зубами. И при всем при том — голубые глаза, чистые, как у девочки. Нессим к нему очень привязан. И, Бог ты мой, какой наездник!

На следующее утро мы тронулись в путь; по паре лошадей на брата — арабских, относятся к ним очень бережно и целый караван шаркающих по песку верблюдов в подарок «людям» от Наруза; их должны были там зарезать и сожрать. То был путь неблизкий и нелегкий, миражи не оставили камня на камне от способности ясно видеть и трезво рассуждать, вода была горькой, в собственной шкуре жарко было как в аду, так что к концу прогулки Искренне Твой сделался усталым и злым. Такое впечатление, будто вместо головы у тебя сковородка, ее поставили на угли и жарят собственные твои мозги! Мои шипели вполне явственно, когда мы добрались до первых чахлых пальм и перед глазами у меня зажужжал, уже с подскоком, образ монастыря в пустыне, на том месте, где бедной Дамьяне при Диоклетиане снесли башку с плеч во славу Господа нашего Иисуса Христа.

Ко времени нашего прибытия уже успели опуститься сумерки, и мы въехали вдруг, прямо на лошадях, в роскошно раскрашенную гравюру, которая могла бы стать иллюстрацией… к чему? К «Ватеку»! Огромный лагерь: шатры, шалаши, времянки. Тысяч, наверное, шесть пилигримов расположились вокруг нас в жилищах из бумаги и прутьев, из холста и ковров. Целый город вырос в одночасье, с собственной системой освещения, даже с канализацией, — целый город, включая небольшой, но изысканный квартал сестренок наших во грехе. Топочут в темноте верблюды, коптят, лопочут факелы и фонари. Слуги разбили для нас палатку под каким-то обвалившимся сводом, где тихо беседовали два мрачных бородатых дервиша, где сложены были у стены хоругви, как переливчатые крылья здешних ночных бабочек, — при свете большого бумажного фонаря, исписанного сплошь арабской вязью. Спустилась тьма кромешная, но маленькие интермедии — ярмарочные, балаганные, как полагается, — она лишь оттенила. У меня просто ноги зудели пробежаться по окрестностям; друзей моих это, видимо, тоже вполне устраивало, вера, церковь, все такое, и Нессим назначил мне рандеву в палатке через полтора часа. А я его едва уже слушал, настолько захватил меня сей химерический город с глинистыми улочками, с длинными ярдами лотков — переизбыток пищи: дыни, яйца, бананы, сласти, сплавленные воедино неровным, неземным почти светом. Каждый александрийский лоточник, каждый бродячий торговец счел своим долгом откочевать сюда с товаром. В темных закоулках играли, как мыши попискивали, дети, а взрослые готовили ужин в шалашах и палатках, освещенных маленькими коптящими свечками. Словно чья-то безликая могучая воля ходила тихо под поверхностью эфемерного здешнего быта, рождая завихрения коротких сюжетов и сцен. В крохотной будке поет проститутка, красивая, статная, — половодье тоски, заунывные долгие ноты и резанные мелко лесенки четвертьтонов — и надевает не спеша облегающее, в спиралях блесток платье. У двери табличка — цена. И вовсе даже не дорого, подумал я и проклял от души свои долги и обязательства. Чуть дальше сказитель выводил, стеная, душещипательный романс об Эль-Загуре. В импровизированных кафе на центральных «проспектах» под фонарями и флагами сидели люди, пили коричную, пили шербет. За стеной монастыря шла служба, пели. Снаружи характерный сухой стук — фехтовали на палках, и толпа приветствовала криком каждый изыск, каждый удачный выпад. Надгробья, утопающие в цветах, маслянистый отблеск арбузной кожуры, мясо на жаровнях, пропитавшее весь воздух окрест пряным запахом, — колбаски, и шашлык, и шипящие, шкворчащие потроха. Спектр звука на спектр света, и сплавились, слились в одно, не делимое далее. Взошла луна, рогами кверху.

В большом шатре кучка мокрых от пота сиренево-смуглых суданцев с отрешенными лицами танцевала под странную музыку — нечто вроде фисгармонии, только очень маленькой, с ломким резковатым звуком, вертикальная клавиатура и раскрашенные бутылочные тыквы вместо трубок; ритм задавал мосластый черный парень, вызванивая стальным прутом по куску подвешенной к опорному шесту железной рельсы. Там я наткнулся на одного из слуг Червони, тот был искренне рад нашей встрече и едва ли не силой влил в меня порцию чудного суданского пива, его здесь называют мерисса. Я сел и стал смотреть на танцоров, сосредоточенных, с горящими глазами, медленное движение по кругу забавными такими мелкими шажками, опускают на землю переднюю часть ступни, резко, а потом поворачивают, будто раздавили таракана. Потом ворвалась барабанная дробь, я обернулся и увидел идущего мимо дервиша с большим верблюжьим барабаном в руках — сияющая красной медью полусфера. Он был черный — рифьят, — и, поскольку я никогда еще не видел всех этих фокусов с хождением по углям и поеданием живых скорпионов, я встал и пошел за ним следом. (Никогда не забуду: мусульмане поют что-то вроде поминальных песен по Дамьяне, христианской святой, очень трогательно; я слышал, как они завывали «Йа Ситт Йа Бинт Эль Вали» снова и снова. «О госпожа, жена наместника». Полный восторг.) Во тьме — хоть глаза коли — набрел я все-таки на компанию дервишей, в лужице света между двумя проломами в стене. Танец почти уже кончился, и они успели превратить одного из своих в живой подсвечник, облепленный со всех сторон горящими свечами; расплавленный воск тек по нему ручьями — буквально. В конце концов какой-то старикашка подошел к нему и проколол ему кинжалом обе щеки насквозь. На кончик лезвия и на рукоятку он водрузил по тяжелому подсвечнику с полдюжиной свечей на каждом. Преображенный в пылающее древо, юноша привстал на цыпочки и медленно закружился в танце. Когда он обернулся несколько раз вокруг себя и остановился наконец, кто-то просто-напросто выдернул кинжал из его лица, старик смочил слюной пальцы и дотронулся ими до ран. Через секунду юноша уже улыбался, и, судя по всему, ему было совсем не больно. И взгляд стал вполне осознанным.

А вместо задника — белая пустыня, где луна колдует над камнями, обращая их то в черепа, то в мельничные жернова. Грохнули разом барабаны и трубы, и промчались мимо всадники в конических шапках, в руках деревянные сабли, крики на высокой ноте, как женские. Дело шло к скачкам — на лошадях и верблюдах. Прекрасно, подумал я, пусть будут скачки; но, походив туда-сюда в поисках местечка получше, я наткнулся, сам того не желая, на гротескную сцену, которой бы охотно избежал, если б знал заранее. Резали Нарузовых верблюдов. Эти бедолаги лежали себе, как обычно, поджав под грудь передние ноги, как кошки, и вдруг откуда-то из темноты на них налетела целая орда — отблески луны на лезвиях секир. Кровь у меня словно колом встала в жилах, но я уже не мог оторваться от дикого этого зрелища. Животные не сделали ни единого движения, чтобы уйти из-под ударов, каждый удар — по рукоять. Ноги отрубали в несколько ударов, как будто бы совсем без боли, как будто ветви с дерева. Вокруг скакали дети в пятнах лунной светотени, подбирали с песка огромные куски сочащегося кровью мяса и убегали с ними в лагерь. Верблюды глядели вверх, на луну, запрокинув шеи, молча. Отрубленные ноги, выпавшие внутренности; наконец и головы упали, словно скульптуры, под ударами секир и легли на песок с открытыми все еще глазами. Люди с топорами кричали, перебрасывались шутками за работой. Тяжелый мягкий ковер черной крови расползался понемногу по песку, и мальчишки разносили кровь по округе, несли ее на подошвах ног дальше, к городу-призраку. У меня вдруг подкатила к горлу тошнота, и я вернулся туда, где был свет и можно было выпить; я сел на скамейку и стал глядеть на идущих мимо, просто чтобы успокоить нервы. Там-то и отыскал меня Нессим и повез в монастырь через ворота, потом мимо келий, построенных тесно, небольшими группами, — здесь их называют «соты». (Тебе не приходило в голову, что все ранние религии построены были по принципу пчелиных сот, в подражание Бог знает каким биологическим законам?..) А потом мы пришли наконец-то к церкви.

Великолепный иконостас, свечи старинной выделки с восковыми бородами, горящие на аналое, свет чуть приглушенный и от зерен ладана — цвета цветочной пыльцы; и могучие голоса, льющиеся, будто полноводная река по каменистому руслу литургии святого Василия. Мягкая смена темпа, повороты и паузы, звук спускается медленно, ступень за ступенью, чтобы всплеснуть, взлететь вдруг на невероятную высоту и в гортанях, и в душах этих темнокожих, с отблеском пламени на лицах людей. Хор проплыл перед нами, подобно стае лебедей, высокие алые шапочки-шлемы и белые одежды с нашитыми красными крестами. Как играли свечи с черными курчавыми их волосами, с каплями пота на лицах! Огромные глаза, словно на фресках, блестящие голубоватые белки. Господи, как молода Христианская церковь; каждый из этих молодых коптов в алых кардинальских шапочках был Рамзес Второй, ни больше и ни меньше. Огромные паникадила, клубы белоснежного благовонного дыма. Снаружи — улюлюканье всадников, скачки в разгаре, внутри — рокочущие раскаты Слова, и только.

Подвесные лампы на длинных цепях и под ними — страусовые яйца. (Почему? — всегда терзался любопытством.)

Мне показалось поначалу, что здесь и было место нашего назначения, но мы обогнули толпу верующих по краю и пошли по ступенькам вниз, в подземелье. Анфилада больших, чисто выбеленных известью комнат. В одной из них, освещенной также свечами, сидели на шатких деревянных скамьях люди и ждали нас. Нессим чуть сжал мне руку выше локтя и подтолкнул к скамье у самой стенки, сидевшие там мужчины, немолодые уже, подвинулись, чтобы дать мне место. «Сначала я сам поговорю с ними, — прошептал он, — а потом должен говорить Наруз — в первый раз». Младшего брата видно не было. Люди вокруг меня одеты были в халаты, но под халатами кое у кого угадывался европейский костюм. У некоторых на головах — арабского образца накидки. Судя по ухоженным ногтям и ладоням, рабочих здесь не было. Они беседовали между собой по-арабски, но очень тихо. Никто не курил.

Добрый наш Нессим вышел вперед и обратился к аудитории с привычной спокойной сноровкой человека, ведущего рутинное заседание совета директоров. Говорил он негромко и, насколько я понял, удовольствовался детальным отчетом об основных событиях за истекший период: того-то выбрали в такой-то комитет, проведены предварительные мероприятия по организации такого-то фонда и так далее. Очень было похоже, что обращается он к собранию акционеров банка. Они мрачно слушали. Несколько негромких вопросов, он отвечал сжато. Потом он сказал: «Но это еще не все, это детали. Вам хотелось бы, наверно, услышать кое-что о нашей нации, о нашей вере, о чем даже и священники наши чаще всего не имеют понятия. Мой брат Наруз, вы все его знаете, скажет сейчас несколько слов».

Какого еще черта, спросил я себя, ожидают они услышать от этого бабуина? Очень интересно. И вот из тьмы, из соседней залы, вышел Наруз, в белом халате, бледный как полотно. Волосы прилипли ко лбу, лохматый, дикий — ну, в общем, у шахтера выходной. Нет, пожалуй, еще больше on напоминал напуганного сельского викария в плохо выглаженном стихаре; тяжелые лапы стиснуты на груди, аж костяшки побелели. Он занял место за чем-то вроде деревянного аналоя с горящей одинокой свечой и с нескрываемым ужасом глянул на собравшихся в зале людей, непрерывно ворочая мускулами плеч и рук. На мгновение мне показалось: вот сейчас он грохнется в обморок. Он разжал судорожно стиснутые челюсти, но так и не издал ни звука — словно парализованный.

По залу пробежал шепоток, и я заметил, как Нессим посмотрел на него встревоженно, готовый, очевидно, прийти на помощь. Но Наруз застыл, как дротик, глядя прямо перед собой так, словно за белой стеной, за нашими спинами наблюдал жуткую какую-то сцену. Затем рот его дернулся, заходили конвульсивно челюсти, язык, мягкое нёбо, а потом он выкрикнул хрипло: «Медад! Медад!» То была просьба о помощи свыше, дервиши и проповедники кричат так, прежде чем войти в транс. Лицо его напряглось и застыло. И вдруг он переменился совершенно — как будто электрический ток подвели внезапно к его телу, к мускулам его и к чреслам. Он расслабился и медленно, запинаясь начал говорить, вращая изумительной красоты глазами, как будто потоком неостановимо льющихся слов он сам владел лишь отчасти, как будто и говорить ему было тяжело и больно… Зрелище было жутковатое, и с минуту, наверное, я ни слова не мог разобрать, говорил он очень невнятно. Затем поток прорвался, словно сдернули покров, и голос его тут же набрал силу, завибрировал в желтоватом от света воздухе, как мощный музыкальный инструмент.

«Наш Египет, любимая наша страна», — он тянул слова, как ириску, ворковал, пришептывал. Ясно было, что он ни слова не готовил заранее, — то была не речь, но импровизация, вдохновленная, ниспосланная свыше, такое случается иногда — великолепные, захватывающие дух экспромты пьяных, сказителей и профессиональных плакальщиц, что идут за здешними похоронными процессиями и выкрикивают стихи, прекрасные стихи, полные смерти и боли. Поток напряжения, могучий тихий ток волнами пошел от него и залил комнату под потолок; все мы словно бы подсоединились к этой же цепи, даже и я, со школьным моим арабским! Мелодия, мощь, скрытые, словно джинн в кувшине, яростностъ и нежность голоса его ударили в нас, швырнули нас наземь, как великая музыка. Даже и неважно было, понятны ли сами слова. Да и сейчас, в общем, неважно. Все равно пересказать, объяснить это невозможно. «Нил… зеленая река, текущая в душах наших, слышит детей своих. Они вернутся к Нилу. Потомки фараонов, дети Ра, ветви от ствола святого Марка. Они отыщут место, где родится свет». И так далее. По временам он закрывал глаза, давая словам волю течь свободно, поднимая последние шлюзы. А один раз запрокинул голову назад, улыбаясь, как пес, не открывая глаз, покуда свет не сверкнул на самых дальних его зубах, на зубах мудрости. И голос! Он жил отдельно от тела, поднимался до рыка и рева, падал до шелеста, едва слышного, дрожал, и ворковал, и выл. Он то откусывал слова с лязгом, как волчий капкан, то катал их тягуче и плавно, словно в меду. Мы все были в его власти до единого. Но видел бы ты, насколько ошарашен и встревожен был Нессим. Он явно ничего подобного не ждал — белый как мел, руки трясутся. Время от времени и его уносил поток Нарузовой речи, я видел, как он едва ли не с раздражением смахнул слезу.

Так продолжалось что-то около трех четвертей часа, потом вдруг, без всяких видимых причин, поток иссяк — как задули свечу. Наруз стоял перед нами и хватал воздух ртом — словно выброшенный приливной волной, нездешней музыки на берег, чужой и пустынный. Словно захлопнулся железный ставень — молчание невосполнимое. Его руки снова нашли друг друга, сцепились. Он испуганно выдохнул, едва ли не на стоне, и выбежал из залы как-то по-крабьи, боком. Воцарилась оглушительная тишина, такая бывает после гениального концерта — великого актера ли, оркестра, — та самая, насыщенная влагой жизни тишина, в которой слышишь, как лопаются, прорастают семена в человеческих душах и начинают искать путь к свету знания о самих себе. Я был совершенно счастлив и выжат, как лимон.

Наконец встал Нессим и сделал даже не жест, обрывок жеста. Он тоже был измочален и двигался как глубокий старик; взял меня за руку и вывел наверх, в церковь, где царил дикий гвалт цимбал и колокольчиков. Мы прошли сквозь густые клубы фимиама, которые вырывались откуда-то снизу, словно из центра земли, из населенного ангелами с демонами пополам пустого пространства в подножии нашего мира. Мы уже вышли наружу, в млечно-белый свет луны, а он все повторял без остановки: «Никогда бы не поверил, никогда бы 'не подумал па Наруза. Он проповедник . Ятолько-то и просил его поговорить о нашей истории, а он…» Он никак не мог найти нужных слов. Никто, казалось, и не подозревал, что в их среде возможен этакий маг, способный зачаровать их всех, подчинить себе, — человек с кнутом. «Он мог бы встать во главе большого религиозного движения», — помню, подумал я. Нессим шагал со мною рядом, в пятнистой тени пальм, устало и задумчиво. «Нет, он и в самом деле милостию Божьей проповедник , — сказал он опять удивленно. — Вот почему он ездит к Таор». И тут же объяснил: Наруз ездит, и часто, в пустыню навестить знаменитую местную святую (кстати, говорят, у нее три груди) — она живет в крошечной нише в скале недалеко от Вади Натруна; она целительница и творит настоящие чудеса, но в люди никогда не выходит. «Когда его нет, — сказал Нессим, — значит, он либо уехал на остров охотиться на рыбу с новым своим гарпунным ружьем, либо же к Таор. Третьего не дано».

Когда мы вернулись назад, к палатке, новоявленный пророк лежал, завернувшись в одеяло, и хрипло всхлипывал, как раненая верблюдица. Мы вошли, и он замолчал, только дрожал еще некоторое время крупной дрожью. Мы оба не знали, что и сказать — ему или друг другу, — и улеглись в тот вечер спать молча, как будто рассорились вдрызг. Вот уж воистину вовек не забуду!

Я еще долго не мог заснуть, все прокручивал про себя события дня ушедшего. Наутро мы поднялись чуть свет (чертовски холодно для мая месяца — брезент просто колом стоял, промерз насквозь) и на заре были уже в седлах. Наруз оправился совершенно. Он забавлялся с кнутом и донимал понемногу слуг, этак по-барски добродушно, короче, был в прекраснейшем из настроений. Нессим же все думал о чем-то, весь в себе. Снова долгая, утомительная поездка и нескрываемая радость при виде пальм на горизонте, взъерошенных надменно. Мы передохнули и остались в Карм Абу Гирге еще на одну ночь. Мать семейства поначалу % нам не вышла, и нам пообещали рандеву с ней позже, вечером. Вечером-то и произошла еще одна странная сцена, к которой Нессим оказался, судя по всему, готов не более моего. Едва мы подошли — через розовый сад — к ее маленькому летнему домику, она появилась в дверном проеме с фонарем в руке и спросила: «Ну, дети мои, как все произошло?» И тут Наруз падает вдруг на колени и протягивает руки к ней. Нессим и я не знали, куда глаза девать. Она же совершенно невозмутимо шагнула вперед и обняла обеими руками этого клохчущего, трясущегося в рыданиях феллаха, одновременно — молча, жестом лишь — повелев нам уйти. Надо сказать, я был весьма признателен Нессиму, когда он скользнул наконец первым назад, меж розовых кустов, и подал мне пример, как вести себя в ситуации столь странной.

«Нет, это совсем другой Наруз, — повторял он тихо, с совершенно искренним изумлением. — Я и знать не знал, что он на такое способен».

Чуть позже Наруз вернулся в дом счастливый, окрыленный, мы играли допоздна в карты и пили арак. Он показал мне, лучась от гордости, ружье, сделанное для него по спецзаказу в Мюнхене. Оно стреляет под водой тяжеленным таким дротиком и работает на сжатом воздухе. Развлечение, судя по рассказам, то еще, и я был удостоен приглашения съездить как-нибудь с ним на пару, в выходные, на любимый его островок и набить там кучу рыбы. Пророк исчез бесследно и вернулся младший сын, простак и деревенщина.

Уф! Не хочется упускать характерных деталей, тебе они могут сгодиться позже, когда меня уже здесь не будет. Извини, если надоел. На обратном пути в Город имел долгую беседу с Нессимом, и в голове у меня наконец все встало на свои места. Мне показалось, что с политической точки зрения коптская община может нам еще сгодиться весьма и весьма; и я был уверен — при соответствующей подаче материала даже и Маскелин будет в состоянии все это проглотить. Мечты, мечты!

Итак, я примчался, трепеща крылышками, обратно в Каир, чтобы расставить там шахматишки на новый лад. Первым делом пошел к Маскелину и поселился с ним хорошими новостями. К полному моему недоумению, он вдруг буквально побелел от ярости, ноздри втянул, даже уши вытянулись в струнку, как у гончей. «Вы хотите сказать, что пытались дополнить секретные разведданные и консультировались с этой целью у объекта наблюдения? Это противоречит элементарнейшим правилам разведдеятельности. И как вы могли поверить хотя бы слову — это же очевидная легенда. Никогда не слыхал ни о чем подобном. Вы самовольно блокируете документ, идущий по линии Минобороны, бросаете тень на мою агентуру, обвиняете нас в том, что мы не знаем своего дела, и т. д. . ..» Остальное дострой себе сам. Я начал понемногу закипать. А он знай себе читает мне лекцию дальше: «Я занимаюсь этим вот уже пятнадцать лет. Я говорю вам, здесь пахнет оружием, подрывной деятельностью. Вы не доверяете моей интуиции разведчика, я, в свою очередь, считаю ваши методы более чем странными. Почему бы нам в таком случае не передать его египтянам — и пусть они разберутся сами?» Конечно, этого я как раз и не мог допустить, и он о том прекрасно знал. Следом он поставил меня в известность, что просил МО нажать в Лондоне на необходимые рычаги и к Эрролу писал о том, что нужно «поменять лошадей». Как, собственно, и следовало ожидать. Но тут я решил зайти с другой стороны. «Послушайте, — сказал я Видел я ваши источники. Они арабы, все до одного, и, как таковые, доверия не заслуживают. Как насчет джентльменского соглашения? Спешки никакой нет — мы можем изучать себе этих Хознани сколько душе угодно, но как насчет того, чтобы опираться на иные источники — на английские? Если ваши выводы подтвердятся, клянусь вам, я сдамся и устрою публичное покаяние по полной программе, в противном случае я буду драться до конца».

«Какого рода источники вы имеете в виду?»

«Скажем, в египетской полиции работает довольно много англичан. Они говорят по-арабски и знают всех, о ком идет речь. Почему бы кое-кого из них не использовать?»

Он долго смотрел на меня.

«Но они все насквозь продажны, они не лучше арабов. Нимрод продает прессе досье. «Глоб» платит ему двадцать фунтов в месяц за конфиденциальную информацию».

«Должны быть и другого рода люди».

«Вот уж чего хватает! Вы бы их видели!»

«Есть еще Дарли, который ходит на те вечеринки, которые вас так тревожат. Почему бы не попросить его помочь нам?»

«Я не стану ставить под удар свою сеть, привлекая подобных типов. Дело того не стоит. Это небезопасно».

«Почему бы не создать в таком случае отдельную сеть? Пусть Телфорд этим и займется. Конкретно по коптскому делу, узкая специализация. И никаких выходов на вашу основную сеть. Ведь вы же смогли бы это сделать, разве нет?

Он медленно, по сантиметру, смерил меня взглядом. «Смог бы, если б захотел, — признался-таки. — И если бы был уверен, что это хоть к чему-то нас приведет. Но это никуда нас не приведет».

«Ну а почему же не попробовать? Ваше собственное положение здесь весьма двусмысленно — покуда не приедет посол, не определит ваш статус и не рассудит нас. Предположим, я даю делу ход и всю группу египтяне берут». «Ну и что?»

«Предположим, она могла бы — а я уверен, что может, — оказаться весьма полезной для британских интересов в этом регионе, — скажут ли вам спасибо за то, что вы позволили египтянам задавить ее в зародыше? А если и в самом деле вы окажетесь правы, всегда ведь можно…» «Я подумаю над вашим предложением». Видно было, как ему того не хотелось, — но ведь пришлось же. И он таки переменил решение: позвонил мне на следующий же день и сказал, что сделает по-моему, хотя «сохраняет за собой право»; война между нами не кончилась. Может, он просто услышал о твоем назначении и узнал, что мы друзья? Не знаю.

Уф! Ну, вот почти и все, что я имел тебе сказать; что же до прочего, страна все та и все там же; что есть на свете аномального, кривого, полиморфного, косого, двусмысленного, неясного, причудливого, странного или просто не в своем уме — все на месте. Желаю тебе от души всем этим насладиться — без меня. Уверен, что успех твоей посольской миссии затмит все ожидания. И может быть, хоть крохотную пользу принесут тебе те обрывки информации, что собрал для тебя в поте лица своего Искренне Твой

Чудвиг ван Греховен.

Маунтолив изучил сей документ весьма тщательно. Тон послания он счел неподобающим, полученные же сведения насторожили его, хотя и не слишком. Но в конце-то концов, нет на свете миссии, которую не грызли бы распри; личные обиды, расхождения во взглядах — к этому всегда нужно быть готовым. На минуту он задумался: а не мудрей ли и в самом деле будет дать Персуордену желанный перевод; однако он быстро подавил эту мысль, вытеснив ее другой. Если уж он собрался действовать самостоятельно, он не может себе позволить с первых же шагов выказывать нерешительность — даже и в отношении Кенилворта. Он вышагивал сквозь заснеженные пейзажи, выжидал, пока события и факты сами сложатся в определенную систему, в проекцию собственного будущего. В конце концов он сочинил и отправил Персуордену запоздалый ответ, плод долгих раздумий и многочисленных правок, посредством обычной диппочты.

Мой дорогой П.
Искренне твой Дэвид Маунтолив.

Должен поблагодарить тебя за твое письмо, содержащее весьма интересные данные. Я не считаю себя вправе принимать какие-либо решения до приезда. Не хочу опережать события. Как бы то ни было, я решил оставить тебя в составе миссии еще на год. Боюсь, я стану предъявлять к дисциплине более жесткие требования, нежели теперешний ваш глава канцелярии; и я уверен, ты не подведешь меня, сколь бы унылой ни виделась тебе подобная перспектива. Многое предстоит еще сделать в этом направлении, многое решить до моего отъезда.

Ему показалось, что в окончательном варианте удалось соблюсти необходимые пропорции дружеского «держись, товарищ, я с тобой» и отеческой строгости. Хотя Персуорден наверняка не позволил бы себе писать в тоне столь запанибратском, знай он, что ему придется служить у сэра Дэвида под началом. И тем не менее если уж делать дело, то начинать надо с самого начала и даже в мелочах не позволять себе слабости.

Но про себя он успел принять решение, он уже знал, что сделает там, на месте, устроит Маскелину перевод куда-нибудь подальше, а Персуордена повысит в должности до главного советника посольства по политическим вопросам. При всем при том на донышке души, в осадке, копался гаденький какой-то червячок. Но он не смог не улыбнуться, получив от Персуордена ответную открытку, — горбатого могила исправит.

Мой Посол, — гласил текст. — Новость ты мне преподнес не из лучших. У тебя ж до черта под рукой всяких там лохматых итонцев — на выбор… И тем не менее. К твоим услугам.