Вернувшись после своего сравнительно недолгого отсутствия, Констанс поняла, что в ее маленьком кругу не все по-прежнему. Неизменными были «одиннадцатичасовки» Тоби и Сатклиффа, однако компания «биллиардистов», как их окрестил Сатклифф, уже грозила превратиться в неформальный клуб, пополнившись новыми членами. Блэнфорд перебрался в инвалидное кресло с откидывающейся спинкой, которую он мог регулировать сам, если уставал или хотел поспать. Он обнаружил, что обстановка в клинике как нельзя лучше подходит для работы, а также что с Сатклиффом лучше спорить, когда он не очень сосредоточен и позволяет своим мыслям витать где-то далеко, не ожидая коварного выпада. Как ни парадоксально, самые интересные идеи приходили ему в голову, когда он думал о чем-то другом — они словно сами по себе сваливались на него неизвестно откуда: все художники испытывают нечто подобное, получая озарения как счастливый дар из внешнего пространства. К «биллиардистам» присоединился Макс, который странным образом чувствовал себя одиноко в Женеве и был рад возобновить старые знакомства. Он отлично играл в пул и, хотя стал йогом, не очень-то изменился, поэтому над ним добродушно подшучивали, а он был очень застенчив, всегда был таким, несмотря на крикливую униформу, придуманную лордом Галеном. Старый, мрачный, обветшавший бар обрел новую жизнь. Одряхлевший старик, которому было не под силу вести дела, позвал на помощь племянницу или невестку, тотчас предложившую съедобные блюда и лучшие марки виски и джина, чтобы завлечь посетителей. И это не замедлило дать плоды. Среди новых завсегдатаев были два секретаря, работавшие на Тоби, и даже Райдер, начальник Сатклиффа, который после несчастного случая с женой стал довольно много пить. Более того, он испытывал трепет, как он сам заявлял, перед все чаще встречающимися «артистами», тогда как сам он представлял собой «обыкновенного примитивного чиновника». Стоило ему заговорить о своих сомнениях, как Сатклифф грубо обрывал его. — Неправильное слово, правильно — аутисты. Мне известно, что животное не обучено приличным манерам и понятия не имеет о высокой культуре, тем не менее, оно готово мириться со своей вульгарностью. В положении парвеню есть свои преимущества, его не очень-то подпускают к себе люди, которые отравлены избытком культуры. На самом деле, бедняга художник, что старый пердюжник, принадлежит к вымирающим особям, и ему требуется уют некоей резервации. Его вознаграждения хранятся в тайне. Он принадлежит к Безвольному Меньшинству!
— О Господи! — в отчаянии произнес старый солдат. — Ну кому нужны подзаголовки?…
Но так плохо было не всегда, и обычно он утешался обществом вполне земного Феликса Чатто, который пронюхал об этих утренних неформальных сборищах и украшал их своим присутствием несколько раз в неделю. В Женеве не хватало по-настоящему приятных компаний, собиравшихся в неофициальной обстановке, а как раз это предлагал маленький прокуренный бар, несмотря на свою внешнюю ординарность и даже уродство. Да и уменьшавшееся в воздухе напряжение тоже было знаком того, что долгая военная агония близится к концу. В городе начали появляться новые типы организаций — военные, шпионские, подрывные организации сменились другими, призванными восстанавливать мирную жизнь. Слабая тень этой новой жизни расцветала среди руин. Но до чего же все были измучены. (Так думала Констанс.) Даже те, кто как будто ничего не делал, были поражены внешне незаметным нравственным истощением, неотделимым от войны. Ч до самой Констанс, то она ощущала и эту тяжесть, и тяжесть тех испытаний, которые ей с немыслимыми трудностями и сомнениями пришлось выдержать. А теперь в воздухе уже носились перемены, все вокруг распадалось, становилось другим. Скоро, мысленно говорила она себе, опять собираться в дорогу, в какую-нибудь дальнюю страну, воплощать в жизнь очередной проект. Останавливала лишь мысль о возвращении Аффада.
Сказать «останавливала» было бы не совсем правильно, так как в глубине души, где таилась ее любовь к этому человеку, она понимала, что далеко не все благополучно, но не знала, как с этим справиться; ведь то, что происходило, напоминало разрыв в электрической цепи и требовало внимания с обеих сторон. А если они далеко друг от друга? В этом-то и загвоздка. Чтобы разогнать тоску, Констанс стала больше времени проводить с Блэнфордом, бывало, всю вторую половину дня она болтала с ним, сидя на балконе или расположившись в кресле возле его кровати. Время от времени к ним присоединялся громоздкий Сатклифф, которому надоедало мокнуть в тумане на набережной. Было забавно слушать, как они бесконечно обсуждают «двойной концерт», то есть их роман, названный так Блэнфордом, который очень серьезно относился к форме романа и с неудовольствием воспринимал шутливые предложения Сатклиффа, например, придать ему вид переписки и посмотреть, насколько он от этого выиграет.
— А почему бы вообще не писать задом наперед? Тогда вы подписывались бы как ОРЕПСОРП, а я как НАБИЛАК. Для Просперо и Калибана это как обратная сторона луны, а мы все-таки более или менее контролировали происходившее. То есть Реальность, или ТСОНЬЛАЕР. Прибавить непроизвольных смешков и побольше сочных диалогов типа: «Ударим по пуншу, Подснап, — то есть ПАНСДОП? Не возражаете, старина? Да плевать вам на это!» В таком enanteiodromion, когда все будет читаться наоборот, сама наша книга будет противоречить замыслу, более того, будет привлекательной лишь для чистых лингвистов с их грамматическими разборами во сне.
— Пожалейте читателей, — взмолилась Констанс. — В этом есть что-то нездоровое, шизоидное.
— Я умышленно выворачиваю роман наизнанку, как рукав, — сказал Обри.
— Тогда вернемся к началу, — предложил Сатклифф.
— Вернемся.
— Я вступал в отношения с такими людьми, как вы, даже намного хуже. Увы, безуспешно. А вырос я на простой пище, например на Айвенго и Прусте, который получал удовольствие от классически точной формы…
— Это Культура, — произнес Сатклифф в высшей степени укоризненно. — Или, если для вас предпочтительнее, АРУТЬЛУК. Понимаете, нас никогда не интересовал реальный мир — мы смотрим на него сквозь облако неверия. В ЕЛАЧАН было ОВОЛС!
Он постарался произнести это как можно таинственнее, а потом пояснил, что последняя фраза означает «В начале было Слово».
— Итак, мы возвращаемся в культурный мир, так? — спросила Констанс. — Кстати, не мы одни. Лорда Галена не меньше нашего волнует слово.
— Знаю, — отозвался Блэнфорд. — Он приходил ко мне, чтобы побеседовать об этом. Но сначала позвольте мне рассказать о моем слуге Кейде, который встречает его в городе по ночам, когда тот рыскает в поисках добычи. Когда Кейд глубоко задумывается, у него на лице появляется удивительное выражение, как на скульптуре «Ромул и Рем — основатели Рима», правда, я забыл имя автора. Такое же напряженное. Потом он откашливается и спрашивает: «Сэр, можно мне сказать?» Если я киваю, то он говорит: «Вчера вечером я опять видел его». И замолкает. «Кого?» — спрашиваю я. «Лорда Галена, — отвечает он с хитрецой. — Он был в одном доме. Там смеялись над ним. Спрашивали, вправду ли он лорд, потому что он называет свои яйца «фамильной ценностью». Конечно же, я подтвердил, ведь не будь он лордом, не страдал бы так от своей немощи. А ведь все еще надеется на сына и наследника. Думаю, я был прав, я правильно поступил». «Кейд, ты поступил правильно». — «Благодарю вас, мастер Обри».
— Надо попросить Тоби, пусть сводит его в ресторан к швейцарским извращенцам, где подают жареный виноград, чтобы расшевелить посетителя. А он действительно страдает из-за своих «фамильных ценностей»?
— Да нет. Просто этого требует его культура. И по-человечески очень трогательно. Ему было сказано видеть человека, каков он нагишом!
В этом была большая доля правды, что подтверждалось последним и наиболее известным назначением лорда Галена.
Потом он сам бочком вошел в больничную палату Блэнфорда, точь-в-точь Призрак оперы с черными провалами вокруг глаз. Когда он начал рассказывать о своих расстроенных чувствах, то немного задыхался и был заметно не в себе.
— Обри! — воскликнул он, и при этом у него подозрительно задрожала нижняя губа. — Я уверен, что должен попросить у вас совета, и надеюсь, вы располагаете временем, чтобы выслушать меня. Понимаете, Обри, в моей профессиональной жизни я оказался на распутье.
Усевшись на стул, он поставил на пол у ног портфель с книгами и стал обмахиваться шляпой, словно желая погасить сжигавший его огонь.
— Ну, конечно, дорогой лорд Гален, — ответил Обри с неожиданным приливом сочувствия и протянул ему руку, которую тот с жаром схватил и пожал. — В чем дело? Что у вас случилось?
Гален подождал, пока у него восстановится дыхание, и только после этого принялся рассказывать.
— Сегодня, Обри, — произнес он в конце концов, — я на вершине дерева, у меня самая лакомая работа, какая только может быть. Я — координатор координируемых культур! — Он подождал, чтобы до Блэнфорда дошел смысл сказанного. — Однако у меня никак не получается объяснить, что такое культура, что значит слово, за которое я теперь отвечаю. Мне известно, что меня считают образованным человеком, и все такое. Но, представьте, мне надо составить отчет о будущем европейской книги, например, ибо у нас под контролем вся бумага. Кто-то должен решать, что полезно для нашей культуры и что нет, и этот кто-то — я. А как мне решать, если я не понимаю значения слова «культура»? Тем временем мне со всех сторон несут «краеугольные камни», как они это называют. «Вы должны включить это в ваши рекомендательные документы, это краеугольный камень», — говорят все, и я оказался в окружении краеугольных камней. Некоторые же… никогда в жизни я не был в такой ярости. — Он порылся в портфеле и достал «Улисса» Джойса. — Обри! Скажите честно, что вы об этом думаете? Это — краеугольный камень?
— Мне понятны ваши сомнения, — отозвался Обри, припоминая скабрёзные страницы в шедевре Джойса, однако, к его удивлению, Галена потрясло совсем не это.
— Никогда не читал ничего более антисемитского. Здесь столько ненависти.
Обри никогда не задумывался об «Улиссе» с этой точки зрения.
— То есть? — озадаченно переспросил он.
— Если, как мне говорят, самым ранним краеугольным камнем был Гомер с его героем Улиссом, мудрым и воинственным путешественником, так сказать, человеческим духом Европы, то почему в этой книге Гомер совсем не такой, почему надо было писать подобную сатиру? Если верить Джойсу, то современный Улисс — дублинский презренный еврей с мерзким характером и совершенно безнравственный. А его жена и того хуже. К чему же пришла наша цивилизация?…
И лорд Гален произвел звук, который во французских романах фонетически выражен как «Pouagh!»
Налив себе крепкий виски, он сделал нетерпеливый жест, словно призывая небеса или, возможно, тень Джойса разобраться в возникшей дилемме. Что до Блэнфорда, то его привело в восторг такое отношение к книге, единственное в своем роде, и он замер, восхищенный и удивленный прозорливостью, на которую оказался способен такой человек, как лорд Гален. Недолго думая, он ухватил суть и выдал схему, которая вполне могла бы удовлетворить даже такого культуролога, как Шпенглер. Европейский Человек в качестве веселого изобретателя Улисса, стойко державшегося, пока Панург не перехватил инициативу и история не зажила новой жизнью. Потом дионисийская мощь понемногу иссякла и установились Шпенглеровы закат и разделение. Огнедышащие вулканы дымят такими именами, как Ницше, Стринберг, Толстой, однако корабль тонет с кормы… лорд Гален плывет в небесах с раскинутыми руками и кричит в растерянности: «Наша культура! Что это такое? Пусть кто-нибудь скажет мне». В его руке еще один «краеугольный камень», еще один ядовитый антисемитский анализ европейской культуры с уклоном в материализм и неизбежную эксплуатацию «капиталистами» непривилегированных слоев. Селин! Лорд Гален, напоминавший большого мотылька, уселся в изножий кровати, чтобы продолжить свое толкование проблемы.
— Наконец-то отвратительная война, начатая проклятым Гитлером, подходит к концу, и мы можем надеяться на мир, мы можем работать, чтобы приблизить его. Обри, мой дорогой мальчик, неужели вы не чувствуете, что воздух пропитан надеждой? Надеждой! Но если на благо нашей культуры будут служить фанатичные антисемиты, мы закончим еще одной кровавой бойней — О, Боже! Ради всего святого, что сделали евреи, чтобы заслужить такое? В конце концов, это мы дали вам бомбу, которую вы сбросили на японцев. Ведь это наша собственная бомба, и мы могли бы придержать ее для себя или назначить высокий процент за ее использование, а патент сохранить. Вы понимаете? Это пришло мне в голову, когда я принял новое назначение. Примерно десять лет, насколько можно предвидеть, будет существовать система, контролирующая бумажную продукцию. И речь, Обри, идет не только о гигиенической продукции, но также о школьных учебниках, газетах и художественных альбомах. В первую очередь о «краеугольных камнях». Сначала надо спросить себя: «Это краеугольный камень или нет? Если нет, пошел вон!» Получается кошмар, который превратил заседания комитета в скандалы со взаимными обвинениями, а меня в психа, страдающего бессонницей. Тем не менее, думаю, европейская культура все расставит по своим местам. Я же должен содействовать изданию полезных книг и запрещать остальные. Но как выбрать полезные? Легко предлагать, как кто-то мне предложил, взять книгу вроде «Улисса» и переписать ее в более приемлемой оптимистичной манере, например Николаса Беверли, но ведь это будет искажением авторской воли, а мне не нужны сиюминутные меры. Нельзя переписать «краеугольный камень», нельзя даже сделать купюры. В этом я уверен и никогда не соглашусь ни на что подобное. Но как действовать, чтобы не ошибиться? Я получил петицию от комитета, в которой написано: «По нашему убеждению, председатель комитета, несмотря на всю свою опытность в коммерции и дипломатии, имеет несколько ограниченное представление о культуре и обыденной жизни. По нашему убеждению, он должен посмотреть на мир и увидеть человека таким, каков он есть, нагишом, чтобы судить о культуре, частью которой он является». Я постарался не поддаться раздражению и в целом принял критику. Что ж, если надо выйти в мир, ничего не поделаешь, придется выйти. Но для начала я позвонил Шварцу и спросил, не знает ли он, почему все настроены столь антисемитски, на что он ответил мне: да, он знает. Это из-за монотеизма и монолитных радикальных философий, в основе которых теория ценностей. Всех раздражает, сказал он, иудаизм. И еще он сказал, что я вел себя как параноик, позволив себе расстроиться. Обри, как только меня ни называли в разное время, но никогда не называли параноиком. Я в отчаянии. Вот что получается в наше время, когда стараешься, причем совершенно бескорыстно, понять значение слова «культура».
Лорд Гален приостановил поток жалоб, чтобы выпить еще виски, которое, как заметил Блэнфорд, он теперь пил почти неразбавленным и в гигантских количествах. Очевидно, что случившееся с ним интеллектуальное приключение потрясло его и даже заставило чаще, чем хотелось бы, обращаться к бутылке.
— Ну, и что было потом? — спросил Обри, заинтересовавшись рассказом и пожалев своего друга.
Гален застонал.
— У Шварца невероятная идея, будто евреи создали расовую дискриминацию, провозгласив себя избранным народом и отказавшись разбавлять высокосортную кровь Израиля какой-то другой кровью. Странно, правда?
— Что ж, как посмотреть, — отозвался Обри. — Вот в Индии, например, снобистский комплекс порождает неприкасаемых — тех же христиан для ортодоксальных евреев. Или я неправ?
У Галена не было ни малейшего представления об индийских неприкасаемых.
— Евреи — не неприкасаемые, наоборот, они очень великодушны, хотя, естественно, они торгуются и любят знать, на что идут их деньги. Но все равно евреи великодушны, и у них легко выпросить деньги в долг.
Не стоило дальше развивать эту тему, основанную на типичном непонимании предмета.
— Вы выиграли, — сказал Обри, сдаваясь, и лорд Гален, улыбнувшись, вытянулся в изножий кровати, после чего, говоря метафорически, спрятал голову под крыло и заснул, словно старый грач в гнезде.
Но даже с закрытыми глазами он продолжал что-то произносить — скорее, бормотать, и это было похоже на обрывки бессвязных ассоциаций, напоминающие о пробелах в его безудержном чтении. Он как будто говорил не с Обри, а с Создателем. Например, он вдруг поднял голову и, не открывая глаз, со страстью вскричал: «Христиане не могли придумать двойную бухгалтерию в книгоиздании!» — сделав при этом резкий жест. После этого он с бессмысленной улыбкой на лице вновь погрузился в сон и прошептал: «Это привело меня на пуф миссис Гилкрист. В поиске острых ощущений меня согласился сопровождать молодой дипломат. Тогда я не знал о ее международной известности — подобно многим в современном мире, она как головное предприятие с филиалами в Индии, Турции, Греции, Франции и Истборне. Она буквальным образом выращивает девочек для дипломатического и военного рынков. Кажется, я понравился ей, она считает, что во мне есть величие. Трудно сказать, сколько ей лет, так как у нее крашеные волосы, она игрива и истерична в равной степени. На минуту мне показалось, что я мог бы влюбиться в эту женщину — Обри, они были правы, мне не хватает немного распутства. Как заметил мой юный друг-дипломат, она истинное воплощение своего времени и культуры, так что мне надо было идти вперед и заняться практическими исследованиями. Много было разговоров о Поучительных (hic!) ограничениях — еще одном краеугольном камне, на сей раз о Щитовидной Железе. Я не очень понимал, но делал вид, будто все понимаю, а потом она прыгнула обратно в гнездышко, и я потерялся в ночи ее волос — нет, в полдне, потому что волосы были ярко-рыжими. Но потерялся, так как потерял способность соображать. Прежде мне приходилось слышать об ураганных влюбленностях, но сам я ничего подобного не испытывал. Я говорю вам об этом, Обри, потому что ничего не хочу от вас скрывать, мне нужно знать, каковы ваши воззрения на культуру. Кроме того, вы всё знаете, потому что во время моего приключения, как вы думаете, кого я встретил? Вашего Кейда, и он сказал мне: «Благослови вас Господь, милорд, что вы делаете в таком месте? Да еще с миссис Гилкрист! Это все равно что спать с дохлой мышью». Он грубый и ограниченный человек и не понимает, что значит наглотаться скучных наркотиков, как говорит мой юный друг-дипломат. Однако потом стало еще хуже, потому что мы вернулись к миссис Гилкрист в то, что она называла зимним садом, и там особым образом танцевало множество полуодетых людей, а на некоторых вообще почти ничего не было. Один молодой человек в фартучке и канотье, да еще с цветами за левым и правым ухом, стряхнул пепел от сигары мне на руку, причем даже не спросив позволения. Боль была ужасная. У меня до сих пор шрам. Другой, почти голый, заставил меня вальсировать и укусил за щеку, так что я неделю не мог показаться на службе. Миссис Гилкрист сказала, чтобы я не обращал внимания, мол, это укус-любви-с-спервого-взгляда. Но к тому времени я уже потерял терпение и не очень-то мог сдержать себя. Тем не менее, я все время делал мысленные заметки. Она покрыла мою шею тем, что в таких кругах называется suçons d'amour, фиолетовыми метками. Мне показалось, будто она гордится мной, потому что я слышал, как она сказала: «Celui-là a des couilles superposées». Интересно, а что сказали бы мои комитетчики, если бы видели меня. Но кто виноват? Потом случилась драка, появились полицейские, и тут я увидел вашего слугу, который был очень добр и помог мне выбраться из дома. Пришел я в себя на улице. Я сидел на тротуаре, и мой складной цилиндр валялся рядом — кто-то наступил на него, — и одна из милых девушек постаралась привести его в порядок, правда, они обшарили мои карманы и вытряхнули бумажник. Однако я взял с собой совсем мало денег, и при мне не было никаких ценных вещей, даже перстень с печаткой я оставил в конторском сейфе. Но на этом мое приключение не закончилось. Мой друг-дипломат усадил меня в такси — против моей воли — и повез в еще более сомнительное место. Меня втолкнули в туалет, и там я получил пинок от викария, возмутился, но мой друг спросил меня: «Разве вы не бывалый человек?» — «О, да!» — «Ну, и отлично!» Я не понял его.
Лорд Гален надолго замолчал, стало слышно похрапывание, и удивленный голос подхватил ниточку, скажем, после прорехи недели в две. Возможно, в своем сознании он что-то пропустил.
— О, Господи! Она говорила и говорила о культуре. А я хотел все запомнить, чтобы потом доложить на собрании комитета. О, Господи!
Он застонал и принялся качать головой из стороны в сторону.
— Телем! — вновь заговорил он. — Не думаю, чтобы это вам о чем-то говорило. Аббатство где-то в Провансе, приют совершенного счастья! Теперь его называют Кюкюлот-ин-зе-Гард, там центр торговли жареными каштанами. Миссис Гилкрист иногда ездит туда с матерью на Пасху. У нее раздвоенный живот, как дьявольское копыто, зато половые губы внутри нежные, даже нежнее перчаток хирурга. Иногда она выключает почти весь свет и составляет гороскопы. Она видит ауру и может воздействовать на сознание. Когда я рассказал об этом Сатклиффу, он ответил: «Пусть каждый шумит по-своему, рев осла тоже приятен слуху Создателя!» Кюкюлот привиделся ей во сне. Оказывается, там меня ждет женщина, очень похожая на Деву Марию, но зовут ее Кьюнегонд — еще один краеугольный камень. Яма-и-камень. Ха! Ха! Опять мой юный дипломат, несчастный циник. В последний раз я видел его голым на балконе миссис Гилкрист, он широко раскинул руки и крикнул: «Слушайте меня, заговаривающие сперму божества, потому что у меня воспаление мошонки и я приношу вам в дар кошель Фортуната!» Швейцарской пожарной команде пришлось ставить лестницу, чтобы спустить его вниз, и я полагаю, его уже исключили из университета. О Господи, Обри, и все это потому, что они сказали, будто я не знаю жизни.
Все же «Улисс» мерзкая книга, что с ней делать? Тоби говорит, все энергичные путешественники — потомки Диониса, они — настоящие боги вина, которое согревает, заставляет двигаться, побуждает к любопытству. Вечный Жид, Летучий Голландец, Жиль Блаз, Панург — о, у меня голова кружится от всего, что я наслушался!
Обри с болью подумал о том долгом кошмаре, который пришлось пережить Джойсу, прежде чем он опубликовал свой роман, — восемнадцать лет — и он сказал:
— Вам не следует заносить его в черный список, как бы вы к нему ни относились, только не Джойса. Католики это уже сделали, а ведь он был тайным католиком, таким же, как старик Гюисманс. Отсюда его тяжелый церковный стиль, страшные отзвуки незабываемого и пародия на него. Его стиль по-церковному богат, а Блум оскверняет Церковь, гадит на главный престол. Хорошо еще, что он, когда гадит, не кричит о своей вере. Конечно же, это самый настоящий «краеугольный камень».
Но Гален уже спал и ничего не слышал, с его губ слетало легкое похрапывание, он улыбался каким-то милым воспоминаниям. Как раз в эту минуту в палату тенью прошмыгнул, прижимая палец к губам, удивленный Сатклифф и, расположившись на ближайшем стуле, прошептал:
— Ничего, что я тут? Он все еще исповедуется?
— Да, вроде, уже все. Рассказывал о миссис Гилкрист, о которой я, кажется, уже слышал.
— А я не слышал.
— Могу пригласить ее к вам на чашечку чая. Она как будто мастерица массажа.
— Спасибо, мой друг, не надо.
— Она умеет таинственно плавить воск и трогательно рассуждать о третьем глазе, Troisieme Oeil, как она говорит, классно подмигивая. Но, на самом деле, ее в первую очередь занимает Troisième Jambe мужчин — у кого она имелась, были великолепны. «Quel homme fascinant, il est géometre», — вкрадчиво произносит она. Или вот так: «Un homme spécial; il est chef de gare mais il a des qualitès de coeur!» Таких, как она, наши предки называли куртизанками высшей пробы. Вот и Кейд сказал: «Ей ничего не стоит показать такое, от чего черепица летит с крыши».
— Вот уж не знал, что вы с одобрением относитесь к весьма разгульному образу жизни Галена.
Сатклифф кивнул.
— Это и есть настоящая жизнь Женевы, столицы Кальвина. Тоби первым познакомилея с ней, и это оказалось таким успокаивающим средством, что он часто откладывает на часок свое вязание и идет послушать шутки девочек миссис Гилкрист. Ее дом — сердце Шпенглеровой столицы, где всем видно, что наша цивилизация всего-навсего усталая обезьянка, которая протягивает вам оловянную кружку, сидя на шарманке, ручку которой крутит громоздкий горожанин-еврей. Тоби говорит, что Фрейд — единственный честный еврей, как Сократ был единственным честным греком. Ну да, я участвовал в походе за Золотым Руном — если так можно выразиться. Он отлично поработал. Открыл, что царство добра начинается тогда, когда всех объединяет любовь к бараньим котлетам. За нами наблюдает термоядерный Иегова!
— В том, что вы говорите, есть дьявольская несообразность.
— Здравый смысл, разбавленный виски. Теперь все будет казаться яснее и яснее, коли вы признали, что я существую или что вы существуете лишь относительно меня! Сократ жил единственно в сознании Платона, Фрейд — в сознании Юнга, вот так. Бандитская цепочка. Сэм как-то сочинил лимерик на эту тему.
Кто отправляет в чистку член,
Рискует получить крючок взамен,
И чтоб восстановить свое добро,
Он к шлюхе понесет его,
Она — Венера для него.
— Точнее, пожалуйста, опять какой-то бред!
— Все очень просто, Обри. Если суперэго в действительности Бог-отец, тогда мужчина — единственное животное, у которого одно яйцо выше другого, ведь никто другой не носит свои яйца в таком положении. Женщины обнаружили это и стали соперничать, драться, метать стволы, лазать на скользкий столб, бороться в грязи, писать, рисовать, писать стоя, прочищать горло, как — лучше, — чем мужчины. Я уязвлен, morfondu, у меня кровь стынет в жилах от этого действа. Вот что происходит, когда им позволяют участвовать в войне.
— Во всяком случае, они свободны, и можно этим воспользоваться.
— Как сказать.
И он уныло прочитал две стихотворные строчки:
Сумчатый Сатклифф с отличной мошонкой
У телефона сидит в ожидании трели презвонкой.
Вдруг, напомнив всплывающего на поверхность кита, лежавший Гален напрягся и вскочил, как будто его подбросило пружиной.
— Боже мой, где я? — спросил он в изумлении, после чего так же неожиданно закрыл глаза и вновь провалился в глубокий сон.
— Если он может спать, несмотря на ваши изыскания, — проговорил Обри, — ему ничто не помешает выспаться.
— Я еще не обо всем рассказал, — стараясь говорить тише, продолжал Сатклифф, но прежде дав лорду Галену пару минут, чтобы он покрепче заснул. — Я не рассказал вам о Распятии в самый памятный вечер, тем более что он был последним и худшим из всех. Примерно в полночь, может быть немного позднее, пришло довольно много актеров или участников карнавальной вечеринки в экстравагантных шляпах с перьями, в причудливых масках, с нечеловеческими носами. Все они были более или менее пьяны, и обнаженные сирены начали с большим удовольствием раздевать их, словно снимать плоды с деревьев, и облачаться в их шляпы, носы и все прочее, а тем временем громко звучала музыка и все набрасывались на еду, за исключением тех, кого, как крошку Краваш-Биш, надо было поучить крапивой. Не говорите мне, где они их отыскали в такой поздний час, не исключено, что, благодаря свету луны, возле озера. Посреди всего этого томящийся Гален бродил менее чем полуодетый и мало что соображал под действием виски. Вдруг случилась драка, которую вовремя остановили, слава Богу, хотя я слышал пронзительный женский крик: «Lâche-moi, espèce de morve», — что я перевел для себя как: «Не трогай меня, хам!» Между дерущимися встали два клоуна, и вечеринка покатила дальше над нашими головами, словно морские волны. Явились новые актеры, громче зазвучала музыка — вроде додинастического джаза с елейным звучанием кларнетов, взывающих с забытых минаретов к правоверным, что толпились на крошечной танцевальной площадке и гавкали, как пекинесы. Кто-то закричал: «Искупление!» — и я подумал, что это религиозный маньяк, но нет, он размахивал банковским чеком; оказалось, среди нас были банкиры, и я даже видел одного в чем мать родила. Выглядел он в точности как остальные, но все время кричал: «Я весь замерз, послушайте, все мои активы, капиталы, фонды, все заморожено!» Трудно было сказать, кого он хочет убедить. Тоби задумчиво рассуждал о том, чтобы принести секретный передатчик и просеивать всю доступную информацию. «Почему бы не установить его — меня иногда посещают гениальные идеи — в «кошечке» миссис Гилкрист? Оттуда вы могли бы управлять миром».
— Однако, — продолжал он, — я не смог развить эту идею, потому что очаровательная смуглая девица увлекла меня в альков к более тривиальному занятию, к еде — факсимиле радости, которую я не преминул разделить с ней. Это была темноволосая, печальная красотка семитских кровей, к тому же расстроенная и трепещущая, как потревоженный нерв. Тут-то я ощутил всю тяжесть своих лет, глядя в прекрасные тоскующие глаза. Айя! У еврейских девушек густая шерстка на лобке, и они бурлят в своей грешной целеустремленности, распутные, одинокие и сексуальные, как ласточки весной: без единого намека на ослушание они выскакивают из темного праязыка чувственности, как роскошные ятаганы, выхваченные султаном…
— Уф!
— Благодарю вас!
— Расскажите мне о любви. Мне отказано в ней с тех пор, как меня привезли сюда, и я начинаю по ней скучать. Если я хочу писать книгу, то мне нельзя вести жизнь монашенки. Кстати, если долго не использовать какой-то орган, то он атрофируется?
— Не думаю — но лучше спросите своего врача.
— Я спрашивал. Он сказал, что не атрофируется. На самом деле, я боюсь не столько за себя, сколько за мое дитя, за мою книгу. Ах, Роб, до чего же странное наваждение наша игра в писательство! Я жажду совершенной формы, достигнутой благодаря точному методу — как добыча угля или, еще лучше, операция на сердце. Но, чтобы добиться этого, сначала нужно, чтобы появился мозговой зуд, желание знать, а уж потом скрипи себе хоть до смерти, до посинения исписывай бумагу чернилами. А зачем?
— Ну, единственное оправдание в том, что вам это нравится.
Блэнфорду не пришлись по душе эти слова, и, чтобы развеселить его, Сатклифф произнес:
Вновь ясное утро
Создатель явил,
На благо Его не жалейте вы сил,
Забыв о проблемах
И глупых дилеммах.
Прожил я немало и весен и зим,
Счастливый я пес, признаюсь. А засим,
Топчите росу по утрам, и почаще,
Чтоб жизнь вам казалась все слаще и слаще.
— Что на самом деле мучает вас, так это теологические придирки, которые не имеют ничего общего с вашей книгой, поскольку она не plaidoyer и не молитва. Но если вы будете постоянно демонстрировать всем свое несчастное эго, то постарайтесь не совершить ошибку, выпустив на волю опрометчивых ид. Помните, что маг и заклинатель должен быть достоин своих яиц!
— Отлично сказано! Превосходно сказано!
— А теперь, Обри, вернемся к главному. Это не менее важно, чем распятие лорда Галена руками миссис Гилкрист и ее девочек — зрелище великого драматического и символического значения. Удивительно, с какой скромностью, не ропща, он принял свою судьбу; на самом деле, он выбрал свою судьбу, но было уже очень поздно, около трех часов, когда разные реальности начинают смешиваться, то есть наступило время, которое китайцы определяют как границу между днем и ночью, между определенностью и неопределенностью. К нашей двери подошла юная и совершенно голая особа, не потерявшая пьяного достоинства, и громким голосом сообщила: «Внизу стоит еврейский джентльмен. Он хочет, чтобы его распяли, и спрашивает, не сделаете ли вы ему такое одолжение?» Все, естественно, выразили желание угодить джентльмену, потому что были расположены творить добро, — но как это сделать? К счастью для Галена, гвоздей не нашлось. Но где был он сам? Некоторое время его никто не видел, и все думали, что он ушел или спит в укромном уголке. А он разделся и заперся в шкафу со швабрами и помойными ведрами и оттуда объявил о своем решении искупить грехи еврейского народа, и стал терпеливо, с улыбкой ждать, когда его распнут. Вышеупомянутая девушка, подготовив аудиторию, отперла его и стала водить из комнаты в комнату — а он тем временем стыдливо и несколько плутовато улыбался, но был пьян до смерти, до комы, до седьмого неба непонимания. У него туманилось сознание, он устал и не знал, где находится. К тому же он был совсем голым, разве что девушка держала его за старый итонский галстук, когда вела за собой, как Ганди вел козу по рукоплещущему базару. Точно так же мог бы вести своих нагулянных овец с толстыми задами турецкий мясник, вызывая этим зрелищем обильное слюноотделение у покупателей. У нас тоже обильно выделялась слюна, но кое-чего не хватало — например, креста. Мы не знали, что миссис Гилкрист не в первый раз организовывала распятие, доставляя удовольствие клиенту, — но мы предполагали, что это будет извращение, возможно, своего рода специальное обслуживание. Гален выглядел до наивности счастливым, так что вряд ли он был извращенцем, мечтавшим о раскаленных щипцах и доске, утыканной гвоздями. Проходя по комнатам, он с безобидным блаженством вертел головой из стороны в сторону, и нельзя было не восхититься им и не пожелать ему удачи в его маленьком приключении.
В сопровождении толпы любопытствующих девушка с вызывающим видом переходила из одного салона в другой, двигаясь в сторону обнесенной стеной высокой веранды, которую миссис Гилкрист называет «ютом». В этом брачном чертоге, посередине, стоит огромная двуспальная кровать под массивным средневековым балдахином и больше нет никакой мебели. Наверно, тут, в этой громадной кровати, юная миссис Гилкрист уступила чарам давно ушедшего в мир иной майора, которого она выдавала за своего последнего, покойного мужа. Во всяком случае, именно эта кровать должна была стать местом распятия лорда Галена: два массивных столба в изголовье годились для предполагаемого действа — это было лучше, чем крест, хотя и не очень удобно для ног. Тем временем девушки с криками, песнями и пожеланиями удачи принялись привязывать раскинутые в стороны руки Галена к столбам, тогда как Гален, не без юмора склонив голову набок, подобно измученному Иисусу Христу, вдруг заговорил: «Я лишь хотел быть хорошим, благочестивым и послушным, — скромно признался он. — Я был готов ждать Господа, чтобы он отметил меня. Мои дорогие, это сработало. Это сработало, и вот я здесь! — Он попытался воздеть руки к небу, забыв, что они привязаны, но это его не обескуражило. — Посол в Бангалоре явился мне в одеждах khit-magar, или мажордома. Он спросил: "Почему вы не отказываетесь от залитого кровью христианства? Снимите фартук мясника, так сказать, забудьте о благочестивой чепухе, перестаньте быть заложником респектабельности, уйдите от тех, кто пьет кровь и ест плоть, мучаясь комплексом разрухи. Бац! Трах! Плюх! Будьте самим собой даже в комиксе! Мой дорогой Гален, откажитесь от мерзкого монотеизма, который привел к отделению человека от природы и освободил в нем первобытного разорителя. Возьмите в свое сердце беспомощность, безобидность, что есть настоящий буддизм. Пусть медитация формирует ваши чувства, а дыхание станет мотором мысли!"»
Посреди тамошнего шумного балагана Гален умудрялся выглядеть Иисусом Распятым кисти Мантеньи — сходство было бы полным, если бы не дурацкое благодушие, которое он проявлял, когда кто-то тыкал его в ребра. Любая девица, проходя мимо, могла схватиться за старый итонский галстук и, потянув за него, произнести «динь-динь!» — подражая трамваю. Или крикнуть: «У него, говорят, ямочки на попе, как у французского писателя!» Однако между подобными инцидентами лорд Гален продолжал говорить, повторяя за своим буддистом, — во всяком случае, так можно было подумать: «Безвинно, безвредно, беззаботно, бесшумно, бесполезно, безнадежно, бесштанно, бесформенно, беззвучно, безупречно…»
В эту минуту на сцене появилась сама миссис Гилкрист, завернутая в розовый шелк и белые меха, и заскользила по комнате, напоминая дикую птицу, которая летит очень низко, почти касаясь когтями поверхности озера. Она привлекла к себе внимание несомненным величием и укоризной во взоре. Громко хлопнув в ладоши, она воскликнула: «Дети мои! Дети мои! Что тут происходит? Почему бы не поторопиться? Как насчет истребления еврейского господина?» С этими словами она ласково потрепала Галена по подбородку, отчего у него вырвался короткий смешок, хотя на лице появился едва заметный страх — он не имел ни малейшего представления о том, какое значение вкладывает в это слово миссис Гилкрист. Однако для девиц в этом не было тайны. Тотчас же появились спрятанные за спинами тюбики с губной помадой самых разных оттенков — они были похожи на маленькие красные расщелинки тысячи жаждущих любви левреток. Столпившись вокруг лорда Галена, девушки наклонились над ним и принялись сосредоточенно его раскрашивать, покрывая все доступные места великого мужа цветочками, надписями, паутинками, сердечками, стрелами, а также менее известными граффити, например гениталиями других представителей животного царства, знаменитых своей похотливостью. Это был почтенный обряд поклонения плодородию, исполненный почти без пререканий, тогда как восторженный Гален, все еще с привязанными руками, сохранял спокойствие, первый раз в жизни чувствуя себя достойно оцененным, любимым и понятым. Правда, время от времени его одолевала усталость, и он повисал на столбах. А потом произошла катастрофа.
Чтобы разрисовать спину, ягодицы, не говоря уж о ногах лорда Гале на, юные дамы миссис Гилкрист полезли на кровать, и это привело к беде. Тяжелый балдахин раскачался, неожиданно упал с рамы и повлек за собой столб — к счастью, лорд Гален каким-то образом увернулся и избежал удара по голове. Тем не менее, одна рука у него все еще оставалась привязанной, хотя теперь он беспомощно лежал на полу. На его теле не осталось ни дюйма, не испытавшего на себе художественного энтузиазма девиц, и Гален походил на татуированного воина-маори, готовящегося к битве, или африканского вождя, собирающегося отправлять колдовской обряд. Естественно, началась веселая паника с пиханьем, синяками и царапинами, а когда стало ясно, что часть кровати стоит крепко, девушки опять поспешили к лорду Галену и стали помогать ему сойти с креста, гладя его, что-то мурлыча и не давая испугаться. Но он все же испугался, правда не сильно, так как виски умертвил его чувства. Распятого и уничтоженного, его перетащили на ближайший диван и уложили, словно соблюдая некую церемонию, а потом забросали подушками, оставив на свободе лишь чудовищно расписанную голову, — будто американские индейцы похоронили тотемный столб. Но под подушками было уютно и тепло, и к Галену вернулось хорошее настроение, ибо он не потерял уверенности, что восстанет на третий день, по крайней мере, так ему обещала миссис Гилкрист. «Поспите немного, дорогой», — предложила она. Однако обстоятельства сложились иначе.
В эту минуту с видом ангелов-мстителей появились двое, и тут как по волшебству буря стихла, подчиняясь судьбоносному жесту. Одним из пришедших оказался Феликс Чатто, побелевший от изумления, возмущения и ярости. Он размахивал аккуратно свернутым, лондонским зонтом — подходящим символом неодобрения. Потом высоко поднял зонт, наверное, так Зевс нес свой трезубец, а святой — скипетр. И закричал, немного задыхаясь от волнения: «Немедленно прекратите!» Скорее всего, эти слова относились в первую очередь к лорду Галену, но прозвучали достаточно громко, чтобы их услышали все, кто находился в комнате. Вторым из вновь прибывших, как ни странно, оказался сконфуженный Шварц, чувствовавший себя явно не в своей тарелке. Он стоял с несчастным видом и размахивал желудочным зондом — его ввело в заблуждение состояние Галена5 который все еще пребывал в легкой эйфории, несмотря на свою ужасающую раскраску. Феликс метался в ярости, его чувство que dira-t-on нарастало день за днем по мере того, как до него доходили слухи о культурных изысканиях Галена. «Вся Женева смеется над вами!» — крикнул он и ударил лежавшего дядю зонтиком, однако удар пришелся по подушке, издавшей довольный звук. У Галена изменилось лицо — скажем, исказилось — и это было заметно, несмотря на раскраску. До него, так или иначе, дошло, что он в унизительном положении, поэтому он решил взять верх, используя тактику нападения. «Вот уж не думал, Феликс, встретить тебя в таком месте», — глухо произнес он. И злой Феликс прошипел в ответ: «А вы сами? Я-то пришел за вами и привез врача и «скорую помощь». На сей раз вас прочистят раз и навсегда в лучшей больнице Женевы!» Лорд Гален пожал плечами и поднял руки, нижняя губа у него подрагивала, и на минуту всем показалось, что он вот-вот заплачет. «Ты строго судишь меня, — проговорил он, дернув головой. — В конце концов, после всего, через что я прошел, ты судишь меня слишком строго».
Все еще размахивавший зонтом Феликс сказал: «Кто-то должен действовать. Последний месяц был кошмарным. На каждом шагу я натыкаюсь на ваших комитетчиков, которые спрашивают о вас, или, еще хуже, сообщают мне о вашем поведении — в высшей степени неприятные новости, должен заметить».
«Феликс, но ведь это из-за них я решился на такое. Если бы ты знал, через что я прошел — мой милый мальчик, это же настоящий американский роман, честное слово! Боже мой! Какой разгул насилия, вульгарности и мерзости. Я едва верил собственным глазам. И каждый — «краеугольный камень»! Нет, Феликс, это коммунизм, это католицизм, вот так-то. А теперь я собираюсь установить шкалу приемлемости Галена и посмотреть, как это скушают Объединенные Нации. Боже мой, до чего я устал!» Он как будто начал кое-что понимать. И только тут до него дошло, что он весь в помаде. Он не мог оторвать от себя взгляда и едва слышно посмеивался — смеяться тише было невозможно. «Ладно, если я должен, то должен», — проговорил он и вытянул перед собой руки.
Какое-то время никто не мог решить, во что его одеть перед выходом из владений миссис Гилкрист; а потом появились два интерна с носилками, заботливо завернули Галена в простыни, положили на носилки и накрыли сверху одеялом. Девушки ласково попрощались с ним, и миссис Гилкрист подарила ему легкий воздушный поцелуй. На этом закончились для Галена поиски культуры.
Воцарилась тишина. Взгляды мужчин вновь устремились на спящего, который ни разу не пошевелился, пока Сатклифф приглушенно повествовал о его похождениях. Разбудила Галена тишина, но он легко перешел от сна к бодрствованию. Разве что поднял голову и спросил:
— Вы говорили обо мне? Правильно, я это чувствовал. — Он с наслаждением зевнул и продолжал: — В первый раз чувствую себя по-настоящему отдохнувшим и совершенно здоровым. Отдыхать, лежа на ваших ногах, лучшее лекарство — надеюсь, я вам ничего не повредил? Нет? Отлично! — Гален и вправду сделался по-прежнему экспансивным, компанейским. Он поднялся, одернул пиджак и пригладил волосы. — Сегодня вечером я представлю свои рекомендации центральному комитету, вот тогда поглядим!
Он взял портфель с «краеугольными камнями» культуры и вышел из палаты. В автомобиле его ждал суровый Феликс с поджатыми губами, намеренный отвезти родственника в контору и убедиться в том, что он не сбежал.
— Боюсь, — произнес Сатклифф, — что это конец Галена — эрудита и культурного диктатора. От Тоби я слышал, что его партия готовит вотум недоверия и этот чудовищный осел Гулливер хочет предать его и свергнуть с престола. Гулливер принадлежит к тому типу мужчин, которые верховодят в пабе и лихо кричат: «Вперед!» Представляется он бывшим морским офицером, а на самом деле служил в военно-воздушных силах и быстренько приземлился в Международном валютном фонде. Жуткие слова — «морально неустойчив» (горяч?). Во всяком случае, Гален для него легкая добыча, и я предчувствую худшее.
— Вчера вечером я прочитал еще кое-что из ваших черновиков; любопытно и кое-где напоминает меня. Как бы это сказать? Вам отлично известно, что в соседней комнате постоянно что-то происходит, и вы спрашиваете себя: что это может быть? Но никогда не попадаете в точку. Скажем так, в вашей версии нашей книги — события, в моей — отсутствие событий.
Сатклифф уныло кивнул.
— Вы правы. А все потому, что вы реально существуете. Я же всего-навсего выдумка, живущая по доверенности, которую можно поворачивать, как воспоминание, в любую сторону. Я реален, пока это необходимо. Мое существование условно. Вы сами понимаете, наши книги зависимы друг от друга, но не связаны друг с другом.
— Привет!
— Привет!
— В Библии сказано, что все мы создания Его.
— И Иов говорил, что надо рачительно относиться к своему бессмертию.
Задумавшись, Блэнфорд долго смотрел на свое создание, после чего сказал:
— Знаю, я обрек вас на нелегкую жизнь — ужасный брак, столько мучений. Но мы оба наконец-то движемся к апофеозу, вы — как толстый печальный оракул, я — как переживший войну калека, у которого один путь — в преисподнюю. Больше никакой любви, никакого яблочного пирога на небесах. Жизнь продолжится как фантазия — ну и, конечно же, многие из нас должны умереть. Об этом не следует забывать. Но вам, по крайней мере, не придется все это пережить, потому что вы ограничены литературным умиранием. Тем не менее, результат может оказаться трогательным или поучительным, или тем и другим вместе. Я буду рад в конце концов выпустить вас на свободу, мой Старик из Моря!
— Вы хотите сказать, что скоро эта ужасная и благословенная война, которая мешала нам думать о себе — или хотя бы за себя — закончится и мы опять будем предоставлены самим себе? Зимние квартиры для Десятого легиона и Неприкосновенный Запас!
— Я влюблен в Констанс, — вдруг выпалил Блэнфорд, словно школьник, у которого внезапно начался понос.
Во взгляде Сатклиффа появились недоумение и насмешка.
— Enfin! — сказал он. — Такого нет в тексте! Вот уж не ожидал! Может быть, это неправда? Вам ведь очень нравится выискивать чужие самообманы…
— Подите вы к черту! — воскликнул Блэнфорд, прекрасно понимая, что чертыхнулся к месту.
— Вы спутали меня с Месье, — ответил толстяк. — Так?
— Так!
Сатклифф снисходительно хохотнул и с упреком погрозил пальцем своему соавтору.
— Вам ведь известно, что Аффад вернулся?
Блэнфорду это было неизвестно. Но тут в дверь постучали, и вошел Кейд.
— Вы звонили, сэр? — спросил он.
— Нет, Кейд. Не звонил.
Слуга выглядел удивленным и расстроенным.
— Но кто-то же звонил, — произнес он, уверенный в своей правоте, прежде чем повернуться и скрыться за дверью.
— А где Аффад? Почему он не подает признаков жизни? — спросил Блэнфорд.
Сатклифф, чинивший карандаш, пожал плечами.
— Откуда мне знать? Я еще не забыл его с Констанс романтических потрясений и не смел упомянуть о нем, чтобы не расстроить ее.
— Полагаю, — раздраженно проговорил Блэнфорд, — что мы все ведем себя, как компания старых дев, и в результате попросту потворствуем ее эго — несчастному эго, насколько я понимаю!
Сатклифф поглядел на него с иронической улыбкой.
— Скажите пожалуйста! Какие душевные муки! Я думаю, пусть Аффад сам, когда объявится, разберется в своих делах.
На другой день Аффад неожиданно появился в старом баре «Навигация» — правда, днем Констанс бывала там очень редко, обычно она освобождалась вечером. Но как раз в этот день она прошлась пешком до бара, чтобы перехватить Сатклиффа и рассказать ему о Трэш — а ее уговорили немного посидеть и выпить вместе со всеми.
Подъехал автомобиль, и у Констанс упало сердце — она всем своим существом почувствовала опасность — знакомая фигура появилась за стеклянной двери, когда послышался звон колокольчика, а потом дверь распахнулась. На пороге стоял Аффад, который как будто отсутствовал несколько столетий, хотя прошло всего несколько месяцев. Первым побуждением Констанс было отвернуться, может быть, даже сбежать, но она повела себя совсем по-другому. Она встала и пошла навстречу Аффаду с приветливой улыбкой на губах, перехватив его, когда он еще не успел войти в зал, и поцеловала, то есть, можно сказать, вложила цветок в дуло ружья.
— Мы разговариваем или нет? Я забыла, — как ни в чем не бывало, произнесла Констанс. Это прозвучало вызывающе, даже нагловато, о чем она тотчас пожалела, едва заметила, как похудел и побледнел Аффад, как неуверенно он держится.
— Конечно же, разговариваем, — ответил он тихо, тоже как ни в чем не бывало. — Я должен поблагодарить тебя, вот только не знаю, как.
Они позволили вовлечь себя в общий разговор — неожиданное появление Аффада привлекло к нему всеобщее внимание. Всем хотелось узнать, как он жил, где был, и некоторое время были слышны только преувеличенно громкие приветствия. Аффад взял стакан с пивом и сел за столик рядом с Констанс, чтобы перемолвиться парой слов с Тоби и Райдером, пока Блэнфорд с язвительной и в то же время сочувственной усмешкой следил из своего угла за выражением лица Констанс. Мука, которую она испытала, расставшись с Аффадом, а еще больше то, что она доверила ему как лучшему другу, бередили сердце Блэнфорда, отчего стародавняя привязанность к ней стала еще крепче. Настолько крепче, что он даже не ревновал ее к Аффаду, чьей дружбой дорожил в равной степени: словно они все трое пребывали на равном расстоянии друг от друга. Однако любовников разъединяло взаимное непонимание, хотя, сидя рядом с Аффадом, Констанс молча улыбалась, несмотря на то что у нее ныло сердце, так как она не могла придумать способа залатать дыру в их отношениях и заодно залечить рану, причиненную тем же взаимонепониманием. До чего же все-таки мужчины невыносимы!
Были и другие причины, прибавлявшие ей мучений, наперекор которым она старалась казаться уверенной в себе и решительной. Она ругала себя за это, ей было не по себе из-за подобного проявления ребячества, однако Аффад как будто ничего не замечал, даже ее новой прически. Неужели ему не нравится? Она перехватила его быстрый взгляд в зеркале, и ей пришло в голову, что, возможно, он счел ее слишком замысловатой, слишком женственной?… Наконец, решив, видимо, что взаимные приветствия исчерпали себя, он поднялся со стула и обратился к Констанс:
— Если не возражаешь, мне бы хотелось пару минут поговорить с тобой. Надо кое о чем рассказать и кое о чем спросить.
Аффад выглядел непривычно бледным и неуверенным в себе. («Отлично!» — мстительно подумала Констанс.)
Они вместе вышли на залитую солнцем улицу, и, так как день обещал быть пригожим, Аффад предложил оставить автомобиль и прогуляться по набережной, на что Констанс тотчас согласилась.
Правда, согласилась не без тревоги, потому что тоже чувствовала себя не в своей тарелке. Довольно долго они шли молча, в конце концов согласовав ритм своих шагов, и Аффад успел привести мысли в порядок.
— Ты знаешь, ты должна знать, ты должна была понять, что я решил больше никогда не говорить с тобой — для этого, естественно, были причины (которые кажутся тебе глупыми). Поэтому, вернувшись в Женеву, я поехал сразу в дом на озере, собираясь как можно реже бывать в городе. Но я увидел, что ты сделала с моим сыном, — благодаря науке, которую считаю весьма ограниченной, — и не мог не приехать, не мог не сказать тебе спасибо за твой чудесный талант.
Он обнял ее за плечи. Повернувшись друг к другу лицом, они молча крепко обнялись, словно испугались утонуть и это могло их спасти, но им обоим было трудно дышать, и они не произносили ни слова. Констанс заметила рядом скамейку, и, вырвавшись из объятий Аффада, все еще прерывисто дыша, вдруг поняла, что ее обуревают несовместимые чувства.
— Уф! — воскликнула она, то ли плача, то ли печально смеясь, и закрыла лицо руками. Аффад подошел и нежно погладил ее по голове. (Возможно, ему все-таки понравилась ее новая прическа?) Между прочим, когда они обнялись, он уловил аромат новых духов, который почему-то насторожил его и показался неприятным. Он сам не понял, почему!
— Мы наказаны за то, что позволили себе влюбиться. Наказаны за то, что это произошло слишком поздно. — Он проговорил это, чтобы прервать паузу и скрыть свои чувства, — он забыл, как страстно желал ее. Пальцами он ощущал исходившее от нее, словно электрический ток, желание — и перестал винить себя. — Мы считали себя очень умными, умнее всех.
— Ты все еще не уверен в себе?
— Скорее, не уверен в тебе. Я думал, ты лучше понимаешь, как опасно вмешиваться в систему, которую не знаешь и которая уже давно движется в заданном направлении. Можно потерять руку, глаз, жизнь. Наверно, я плохо объяснил, чего мы добиваемся, и ты решила, будто я состою в примитивном клубе самоубийц, а потому, будучи пылкой женщиной, навоображала невесть что — мол, как я могу любить тебя и покорно ждать смерти от неведомой руки в выбранное другими людьми время? Разве я не прав?
— Прав, — неохотно подтвердила Констанс. — Полагаю, ты понимаешь, что женщина может так чувствовать. Я и вправду глубоко разочарована в твоем мужестве. Меня по-дурацки обвинили в том, будто я перехватила письмо, даже украла его — а я даже не представляю, что стала бы с ним делать. Поначалу мне пришло на ум, почему бы, из чистой вредности, не уничтожить его и не посмотреть, что будет. Конечно же, ни о какой опасности я не думала, потому что в глубине души не принимала все это всерьез — ты говорил, что откажешься, постараешься выйти из… что я могла думать? Ну, я и взяла письмо, чтобы, пока тебя нет, прийти к какому-то решению, и для сохранности положила его в книгу. Но получилось так, что один человек, безумный человек, взял книгу, и письмо попросту исчезло. Боже мой, я виновата в недомыслии, в злости. Теперь мы стараемся его вернуть, хотя бы узнать, что с ним сделал больной.
— У тебя холодные руки. — Аффад сел рядом с Констанс и взял ее руки в свои. — Я виноват не меньше тебя, но не из-за письма, а из-за того, что не сумел объяснить, какая между нами преграда и с чем тебе надо смириться, чтобы мы могли любить друг друга. Ты права, я размышлял о выходе из клуба, когда вернусь домой, но в общем-то понимал, что это невозможно. Стоило нам расстаться, и я убедился в этом. Ну как я мог это сделать — ведь была бы поломана вся система, скомпрометирована наша цель. Я стал бы предателем!
— Предателем! — с иронией повторила Констанс, и он сжал ее руки.
— Да. Да. Я знаю, что ты считаешь это ребячеством, но есть человек, который стоит за мной, и есть человек, который стоит впереди меня. Я — звено в цепочке. Наши амбиции в некоем безумном смысле совершенно научны, если иметь в виду точное значение этого неправильно употребляемого слова. Мы задействуем цепную реакцию, которая, как нам кажется, противостоит законам энтропии — необратимый процесс всегда ведет к смерти, уничтожению, рассеиванию… Конечно же, это в высшей степени амбициозно. Но, понимаешь, тут нет романтического стремления к смерти… — Он пристально смотрел на нее несколько мгновений, потом вздохнул. — Боже мой! Кажется, ты начинаешь понимать. А я боялся, что этого никогда не случится — ведь речь идет о неотъемлемой части нашей любви: секс всего лишь цемент, склеивающий двойной образ, который мы представляем реальности, когда делим оргазм, когда дышим в одном ритме. Что говорит тебе старина Макс? Наверняка, что-то в этом роде. Верно?
— Да. Я как раз думала о нем.
— Человек, который идет следом за мной, представляет прошлое, а тот, который идет впереди, — будущее. Я между этими двумя полюсами, Там и Теперь. А еще я чувствую, что живу в тебе, как ты живешь во мне — s'il vous plaît!
Констанс была счастлива, что не надо лгать и сопротивляться его нежности — хотя, конечно же, «негодяй» заслуживал наказания…
— У меня еще остались сомнения, но я сдаюсь. Мне лишь жаль, что так нехорошо получилось с письмом. Это все, что мне сегодня и сейчас необходимо знать?
— В общем, да. Надо привести в порядок дела, но это не самое главное. Главное — принять послание о смерти и передать его дальше. Как ты думаешь, зачем создаются всякие общества и ассоциации? Они становятся резервуарами энергии и мысли, если хочешь, движущих сил.
— Понятно.
— Я чувствую, что без этого знания передаю очень слабый сигнал. Как грязная свеча зажигания! — Он прижался к ней. — Господи! Я так счастлив, что, кажется, могу потерять сознание!
— Не надо! Давай лучше, я накормлю тебя ланчем. А то от своих египетских крайностей действительно потеряешь сознание. Нет, серьезно — ты очень похудел. Почему?
— Много времени пробыл в пустыне, а на жаре не очень-то поешь. Еще я думал, что потерял твое уважение. Мне было очень нехорошо, и тогда я понял, что по-настоящему люблю тебя, как никого никогда не любил — это могло умалить то, что мы нечаянно обрели! Не хочу, чтобы ты слишком возомнила о себе, поэтому не буду продолжать. Но ведь это очевидно. На самом деле, мне хотелось, чтобы ты позаботилась о малыше, — чтобы вы сблизились, как ты говоришь, дышали одним йоговским дыханием. Это как кольцо дыма, которое ты выдыхаешь, когда куришь, — идеальное и самодостаточное. Констанс, почему ты не запрещаешь мне говорить?
Куда там! Это же был елей на сердце!
Им ничего не оставалось, как заключить друг друга в страстные объятия, что они и сделали, не замечая любопытных взглядов прохожих. Так они просидели довольно долго, пока Констанс не предложила пойти к ней, однако Аффад даже не пошевелился — к удивлению Констанс, он был не в состоянии подняться и идти.
— Ты подумай о мороженом, — проговорила она, — это поможет!
Однако прошло еще некоторое время, прежде чем они вновь зашагали по набережной. День был великолепным, солнечным, и они гуляли по скверам, в которых уже подходили к концу приготовления к fete votive. Кое-где стояли палатки, в которых торговали всякими карнавальными игрушками и ленточками, пластмассовыми лодками и куклами. Сцепив мизинцы, они шли мимо. Мысленно Констанс говорила себе: «До чего же чудесно, когда тебя любят всю от макушки до пяток, до кончиков ногтей». В баре они заказали бутылку шампанского и выпили его, словно это был нектар. Ужасно, подумала Констанс, любовь в самом деле маниакальное состояние.
С медицинской точки зрения их можно было признать невменяемыми. Она вспомнила, как когда-то давно он сказал: «Констанс! Давай влюбимся и нарожаем кучу детишек!» И сразу же ей пришли на ум слова Макса: «У любой женщины может быть только один любимый мужчина, и у любого мужчины может быть только одна любимая женщина. Отсюда все беды, потому что в жизни такие встречи редкость — все ждут принцессу или принца из сказки. Люди рождаются, чтобы жить парами, как голуби или кобры. Но мы нарушили цикл, стали есть мясо и узнали вкус крови, а потом появились сахар, соль, алкоголь, и мы потеряли связь с вечностью!» Ей стало интересно, что сказал бы Макс о гностических взглядах и обязательствах Аффада. Наверно, ничего, ведь настоящие йоги знают час своей смерти и им не нужны искусственные напоминания, чтобы превратить уход из этого мира в сознательный акт.
— Тебя что-то печалит? — спросил Аффад.
— Нет, ничего, просто время уходит, а оно стало вдвойне драгоценным после нашего разговора о смерти. Глупо и нелепо заранее принимать ее, когда, возможно, судьба уготовила нам умереть через пять минут. Вдруг тебя задавит такси?
— Ты права. Мы непременно заплатим за чудо наших чувств! Боже мой, до чего же приятно вновь видеть тебя, чувствовать тебя, отзываться на твои чувства! Природа — великий стратег, но с таким даже ей не справиться.
— Мне не по душе такие возвышенные люди, как мы с тобой. Просто терпеть не могу таких людей.
— Знаю. И наши эротические беседы мешают настоящему сексу. Почему бы нам не замолчать и не заняться делом? У меня, кажется, начинается анорексия — сексоанорексия. Если мы в ближайшее время не окажемся в одной постели, меня разобьет паралич. Меня хватит удар, и я потеряю сознание. Остерегайся Нарцисса!
Они подошли к ее дому и стали подниматься рука об руку по лестнице, возвысившись с помощью плохого шампанского, которое пили в баре, до уровня ниспровержения, но и немного испуганные, углубленные в себя, заранее потрясенные предстоящим первым соединением после столь долгого перерыва. Особенно испуганным выглядел Аффад. В квартире было идеально чисто; поработав на славу, уборщица, уходя, задернула шторы, так что они вошли в полутемную комнату. И застыли на месте едва дыша, со страхом глядя друг на друга и в то же время уже ничего не скрывая.
— Себастьян! — шепнула Констанс, скорее сама себе, чем ему, но он услышал, взял ее за руки и ласковым движением подтолкнул через порог к знакомой заветной кровати, отраженной с трех сторон в высоких зеркалах, и кожа у них светилась в приглушенных лучах солнца, проникавших в окно.
Влюбленные, думала она, принадлежат к исчезающему виду и нуждаются в защите; возможно, им место в заповедниках, где обитают забытые, пережившие свое время виды и где запрещена охота? Но разве может быть счастье, равное этому? Это же блаженство, когда тебя целует твой мужчина, когда вы соединяетесь с ним в любви! Тут нет места расточительству, надо быть бережливой — в опасной игре, действительно опасной, потому что один из партнеров может измениться, еще не успев выйти из нее. Множество людей, возможно большинство, приближаются к концу жизни, ограниченной критерием полезности, и обнаруживают, что двери счастья заперты, недоступны для них, но не по их вине — им просто не повезло.
Они торопливо сбросили с себя одежду, и она кучей легла на пол, словно ее принесло ветром, потом медленно, нерешительно они разомкнули объятия и переместились в теплую постель, где некоторое время лежали едва дыша, словно только что разделенные близнецы. Им казалось, что с каждым поцелуем они будут неуклонно приближаться к краю могилы. Он вспомнил о письме, в котором говорилось, что «ничего нельзя прибавить или отнять от существующего целого, иначе внутри него начнутся преобразования». Констанс впилась зубами в его губы, и он почувствовал, как сладостно прикасаться к ее нежным бокам и выгнутой спине.
Тем не менее, несмотря на накал страсти, в их ласках главной была спокойная осознанная чувственность, которую дано знать лишь счастливцам, ощущающим себя соединенными в тантрическом браке. Они были честны друг с другом, и им не требовались похотливые игры, чтобы разжечь желание. Объятья сплелись, и они оказались словно в сети.
Из-за того, что Аффад сильно похудел, Констанс прониклась к нему жалостью и принесла из кухни шоколад — чтобы накормить его и подсластить дремотные поцелуи; а так как он казался слабее ее, то она взяла власть в свои руки, возбужденная тем, что может своим прелестным телом довести его до изнеможения. Она наслаждалась, чувствуя, что владеет им, и он не мешал ей — притворяясь, чтобы поберечь силы, таким, каким ей хотелось его видеть. Но едва ее страсть немного ослабела, он неожиданно перевернул ее на спину, словно черепаху, и вошел в нее с нерастраченными силами — вновь завоеватель, долгожданный завоеватель. Но откуда у него взялись силы? Как бы то ни было, он знал, что она ждала этого и представляла, как это должно быть. Потом они лежали, тесно прижавшись друг к другу, будто борцы на ковре, но неподвижно и не разнимая губ, в самой настоящей луже пота, однако гордые друг другом, как львы, и смирные, как игрушки!
По обыкновению негромко зазвонил телефон, и сонная Констанс сердито подняла голову.
— Вот дура! Забыла отключить!
Ей не хотелось покидать ни с чем не сравнимые объятия Аффада, чтобы ответить на деловой звонок Шварца или чей-нибудь еще. Откинувшись назад, она помедлила, рассчитывая, что невидимый человек, поверив в ее отсутствие, положит трубку. Не тут-то было. Телефон требовательно звонил и звонил, пока Констанс не сползла с кровати и, не желая просыпаться, чуть ли не на ощупь двинулась в его сторону — но когда она взяла трубку, то услышала мертвую тишину. Два раза успела она произнести: «Алло, алло», — прежде чем Мнемидис (ибо это был он) с довольной улыбкой положил трубку, узнав голос своего врача и мучителя. Значит, она дома, а не на дежурстве, как предполагал Шварц! До чего же замечательно все складывается, причем без усилий с его стороны: просто обстоятельства подчиняются его желанию! Тем временем рассерженная Констанс стояла, склонившись над телефоном и раздумывая, отключать его или не отключать — совесть врача укоряла ее за постыдное желание. На телефоне была прилеплена бумажная полоска с цитатой из известного философа. Все еще не проснувшись окончательно, она прочитала ее, продолжая прислушиваться к своим противоречивым желаниям. «Всего можно добиться смирением, и смирения тоже, даже когда положением владеет энтропия, а место правды заняла ее противоположность. Даже энтропия в качестве абсолютной очевидности способна, предоставленная себе, меняться и возрождаться. Феникс — не миф!»
Уф! Констанс чувствовала, что наэлектризована, и пришла в ярость, обнаружив бессовестно заснувшего в ее отсутствие Аффада! Вот каков твой мужчина! Но, сказать по правде, она сама засыпала на ходу, поэтому, обняв его, тотчас погрузилась в сон, и их сердца забились в одном ритме. Когда Аффад проснулся, то не мог сообразить, сколько времени продолжалось его блаженство, вот только Констанс лежала рядом с широко открытыми глазами.
— Что случилось? — шепотом спросил он. — Я разбудил тебя? Я храпел?
Она покачала головой и ответила тоже шепотом:
— Я проснулась, потому что мне в голову пришла идея, прекрасная идея, кстати вполне выполнимая, если только у тебя нет планов на ближайшее время. Почему бы нам не уехать на несколько месяцев, чтобы по-настоящему узнать друг друга, — если, естественно, в твоем распоряжении есть несколько месяцев? Зачем транжирить бесценные дни? У меня масса отгулов. В Провансе уже нет немцев. Там есть старый дом, в котором мы можем жить, правда, нет здешних удобств, но он уютный и расположен в красивом месте рядом с Авиньоном…
— Как странно, ведь я собирался предложить примерно то же самое, даже получил разрешение воспользоваться домом Галена. Ты права, не стоит сидеть и ждать, когда время настигнет нас. Мы должны быть смелыми, как люди, у которых впереди целая вечность. Возможно, на этот раз мне все же удастся…
Констанс закрыла ему рот ладонью. Из-за многих и почти неодолимых обстоятельств, мешающих их любви, ей не хватало смелости думать о том, что она может забеременеть от него. Нет, им надо двигаться потихоньку, как слепым, которые, постукивая белыми палками, находят свой путь. Как ни странно, но ее пугал даже собственный восторг. Кажется, она даже могла бы решиться и произнести: «Je t'aime!» — хотя для нее эти слова всегда представляли непознанную территорию чувств. Но ведь любой человек, пока жив, ждет этого с нетерпением и отчаянием. Любой человек!
Они опять заснули и очнулись, с трудом выбираясь из сна, уже довольно поздно, и вдруг на него напала горячка — это случилось внезапно, и Констанс тотчас определила злую малярию. Поначалу ее испугало столь жестокое проявление болезни, ведь Аффада трясло и крутило так, что он почти не мог говорить, до того сильно у него стучали зубы.
— Я подхватил малярию в пустыне — они там, как дураки, пытались вырастить рис, и теперь малярийный комар уже добрался до ворот Александрии!
Температура у него подскочила чуть не под потолок, зато пульс упал до пола. Он едва не терял сознание, но в его взгляде не было страха, так как он знал, что рано или поздно это закончится. Его глаза горели яростью, отвращением к себе, потому что ему до смерти хотелось вновь соединиться с нею. Потом он стал мучительно потеть. Констанс нашла толстый махровый халат с капюшоном — они утащили его из отеля, где Аффад снимал номер в прошлый раз, когда был в Женеве. Идеальная вещь для такого случая, хотя Констанс пришлось потрудиться, прежде чем она натянула на него халат, ведь он и секунды не мог удержаться на ногах из-за приступов дрожи, бросавших его на четвереньки. Мгновенная перемена была пугающей, потому что его скрутило и он буквально посерел. Злая малярия известна своими непредсказуемыми температурными скачками. Однако теперь было не до любви; Аффаду предстояло еще помучиться, пока малярия не оставит его в покое. Констанс укрыла его одеялами, после чего он послушно повернулся лицом к стенке и, не переставая дрожать, задремал с такой высокой температурой, что горел как в огне. Она даже не стала мерить ему температуру, чтобы не испугаться! Конечно же, не обошлось и без лекарств, но они должны были подействовать лишь к утру. И тогда он будет как выжатый лимон… Проклятье!
«Проклятье» еще и потому, что опять зазвонил телефон. В трубке она услыхала нарочито спокойный голос Шварца, словно он старался скрыть волнение или страх.
— Я везде пытался отыскать тебя, потому что твой подопечный сбежал. Да, Мнемидис!
Констанс надолго задумалась.
— Подкачала наша охрана? Что с Пьером?
— Мнемидис довольно жестоко ранил его большим ножом, который взял в кухне. Но он, точно, сбежал, потому что звонил своему врачу из Александрии и пришел в восторг от новостей. Тебе ведь известно, что его друзья пытались получить документы, чтобы увезти его в Каир? Ну, так швейцарцы пошли им навстречу, и теперь Мнемидису ничто не мешает встретиться с египтянами и на частном самолете улететь домой — самолет ждет в аэропорту. Поэтому не стоит особенно тревожиться из-за его побега, но я все же переехал в отель и попросил плотника поменять замок во входной двери у себя дома. Полагаю, тебе надо поступить так же. По крайней мере, пока ситуация не прояснится. Александрийский доктор обещал, что даст мне знать, как только Мнемидис окажется под их опекой, чтобы они могли сопроводить его в Каир. Только этого нам не хватало! Надеюсь, ты не жалеешь, что ты настаивала на лечении? Нет? Ну, хорошо. Во всяком случае, Констанс, не надо рисковать. Сейчас он где-то в городе, и никто не знает, где именно. Короче говоря… Пожалуйста, будь qui-vive, ладно?
— Ладно, — не очень уверенно отозвалась Констанс.