Математика любви

Дарвин Эмма

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

I

Мой дорогой майор Фэрхерст.

С большим сожалением узнали мы от консьержа, что вы серьезно больны. Мистер Барклай и сестра присоединяются ко мне в пожеланиях скорейшего выздоровления от недуга. Я искренне надеюсь, что вам был обеспечен хороший уход и что вы не преминули бы обратиться к нам за помощью, если бы мы могли вам ее оказать.

По нашему адресу вы можете заключить, что, идя навстречу пожеланиям супруга избавить меня от шума и летней жары Брюсселя, мы сняли дом, Шато де л’Аббайе, здесь, в Эксе. Мы прибыли только вчера и рассчитываем пробыть здесь три месяца. Если бы мы имели возможность проконсультироваться с вами в данном вопросе, то с радостью бы так и поступили, но мистер Барклай сам очень тщательно обговорил с владельцем все подробности найма. Я уверена, что вы согласитесь со мной в том, что мы устроились очень удобно и удачно, в глубине чудесного сада, достаточно близко от почтовой дороги, поэтому поездка в город занимает очень недолгое время.

Это возвращает меня к главной цели письма. Мистер Барклай и я были бы чрезвычайно польщены, если бы вы смогли приехать и оставаться с нами столько, сколько пожелаете, дабы поправить здоровье. Дом расположен в большом и тихом саду, в окружении фруктовых деревьев. Слуги, похоже, хорошо знакомы со своими обязанностями, так что мы, можно сказать, уже вполне устроились, и я с разумной долей уверенности могу полагать, что вам здесь понравится.

Разумеется, может случиться так, что ваши обязательства в городе не позволят вам остановиться у нас. В таком случае мы были бы в восторге, если бы вы смогли навестить нас в любое удобное для вас время; сейчас мы фактически предоставлены самим себе. Болеть на съемной квартире в июле представляется нам печальным уделом, и я от всего сердца надеюсь, что сумела убедить вас в преимуществах сельской жизни, свежего воздуха и домашней стряпни, вследствие чего вы сможете принять искреннее приглашение от своего друга

Генриетты Барклай.

Я позволил письму выскользнуть из рук и упасть мне на колени. Лихорадка оказалась намного более страшной и затяжной, чем когда-либо ранее, и я только-только начал поправляться. Сегодня был первый день, когда я сумел одеться, и сейчас сидел у холодного камина в мягком кресле, как называют его в Бельгии. Рядом со мной стоял протез, а окна были наглухо закрыты, чтобы предотвратить доступ Fair mauvais, как говорила мадам Пермеке. Действительно, судя по свинцово-серому небу и неистребимой вони большого города, проникавшей в мою комнату даже сквозь столь мощные оборонительные заслоны, она имела некоторые основания для того, чтобы называть воздух Брюсселя «плохим». Напротив, описание жизни в Шато де л’Аббайе, сделанное миссис Барклай, выглядело достаточно соблазнительным.

Я снова взял письмо в руки. До сих пор мне доводилось видеть ее почерк лишь на записках, сопровождавших щедрые посылки с фруктами или вином. Она писала очень красиво и разборчиво, в отличие от сестры, но мне почему-то показалось, что своей правильностью ее почерк напоминает тетрадь гувернантки, которая только учится правильно читать и писать по-английски. Мисс Дурвард, напротив, имела обыкновение писать торопливо и иногда небрежно, принося все и всяческие красивости в жертву содержанию. Я перечитал письмо еще раз и положил его поверх двух записок от Катрийн, потому что, хотя ради ее же блага я и запретил ей появляться у меня, Катрийн тоже слала мне свои наилучшие пожелания. Насколько я мог судить, она частенько второпях писала их в перерывах между актами. Получал я и небольшие передачи со сладостями и цветами, но здесь уже чувствовалась рука кузины Элоизы.

Собственно, только мысль о Катрийн удержала меня оттого, чтобы немедленно принять предложение миссис Барклай. У меня, естественно, были в Брюсселе друзья и знакомые, но никто из них, кроме нее, не был способен удержать меня здесь, хотя мне было сделано подобное предложение. Мои размышления прервал стук в дверь, вслед за которым в комнату вошла мадам Пермеке с подносом в руках.

– Ваш обед, месье.

Она с шумом поставила его на стол возле меня и отступила на шаг, спрятав руки под фартуком. На лице у нее было написано ожидание.

Запах тушеной баранины, поднимавшийся от тарелки, показался мне чересчур резким, и я отпил глоток лимонада, также принесенного Мейке.

– Благодарю вас, мадам Пермеке.

– Вам письмо, месье.

Я узнал почерк Катрийн на обратной стороне листка бумаги и поспешно взял его в руки. Но прежде чем я успел сломать печать, мадам Пермеке откашлялась и продолжила:

– Кстати, месье… То есть я хотела сказать, что Пермеке и я… Словом, мы надеемся, что вы наймете прислугу… э-э… в том случае, если соблаговолите остаться здесь, разумеется. Мы с радостью ухаживали за вами, пока вы неважно себя чувствовали, и вы, должна сказать, щедро вознаградили нас за это. Но я не могу уделять вам столько внимания, как прежде. Да это и не входит в мои обязанности, честно-то говоря. Я уже не так молода, а моя помощница Мари-Анж отправляется к сестре помогать собрать урожай… – Она умолкла, скорее для того, чтобы перевести дух, нежели потому, что исчерпала все доводы.

– Разумеется, мадам Пермеке. Я немедленно займусь этим. Впрочем, может случиться так, что на несколько недель я отправлюсь погостить к своим друзьям в Экс.

– О, глоток свежего деревенского воздуха пойдет вам на пользу. Иногда мне кажется, что лучше бы я осталась в своем местечке От Фанье и не позволила Пермеке уговорить себя. В большом городе женщина быстро перестает быть женщиной. Но он истинный горожанин и никак не мог взять в толк, что я собираюсь делать среди холмов и коров. Как быть с комнатами, месье, вы хотите оставить их за собой? В противном случае я должна буду уведомить владельца, что вы съезжаете.

– О да, думаю, я оставлю их за собой. То есть если все-таки решусь уехать.

– Очень хорошо. А сейчас пообедайте.

Желание прочесть письмо от Катрийн оказалось намного соблазнительнее тушеной говядины, и я в нетерпении сломал печать на ее записке.

…Cheri,как ты себя сегодня чувствуешь? Я только что получила известие, что репетиция отменяется. Если позволит состояние твоего здоровья, мы с радостью приглашаем тебя на чашечку чая после полудня. Я так по тебе соскучилась!

К.

Нацарапав согласие на листке бумаги, я звонком вызвал Мари-Анж, чтобы она отнесла мою записку через дорогу, а сам принялся за тушеную баранину.

Мне понадобилось изрядное количество времени, чтобы умыться и привести себя в порядок, поскольку пальцы мои все еще двигались медленно и неуклюже. При малейшем усилии мне грозило головокружение, а поскольку я сильно исхудал, то протез болтался на ноге, так что я более обычного был рад иметь в своем распоряжении тросточку, а также тому, что расстояние до апартаментов Катрийн было невелико.

Мне показалось, что в лице у нее появилась некоторая бледность, она похудела за ту неделю, что мы не виделись. Я отвесил ей поклон, о чем сразу же пожалел, потому что у меня закружилась голова, и церемонно пожал руку кузине Элоизе, которая отпустила Мейке и уселась перед чайником.

– Ну, как вы себя чувствуете, дорогой месье комендант? – начала она. – Мы были буквально шокированы сообщением о том, что вы заболели. Катрийн чуть не сошла с ума от беспокойства, но я сказала ей: «Коменданту Фэрхерсту наверняка будет обеспечен хороший уход, помяни мои слова. Он не чужой здесь, в Брюсселе, и Пермеке славные люди – они помогут ему».

– Действительно, они были очень добры ко мне, – откликнулся я.

– Но это девчонка Пермеке сообщила, что вскоре вы намерены нас покинуть. Видите ли, Мейке была занята, так что мне пришлось открыть дверь самой. Вы не должны думать, будто у меня есть такая привычка, обычно я редко это делаю. Во всяком случае, как я уже говорила, вы намерены оставить Брюссель? – не умолкала кузина Элоиза. – Прошу вас, попробуйте пирожное. Я уверена, вам необходимо подкрепиться, чтобы набраться сил.

Я поднял голову от тарелки, на которой были уложены лучшие пирожные, какие только способен испечь кондитер-француз, и увидел, что Катрийн не сводит с меня глаз.

– А что до этого, то ничего еще не решено, – быстро сказал я. – Я получил приглашение только сегодня утром и еще не знаю, приму ли его.

– Приглашение? – спросила Катрийн.

– Чета Барклаев сняла виллу в Эксе, – пояснил я. – Чтобы миссис Барклай не страдала от жары. Она чувствует себя не очень хорошо. И, подумав, что и я могу нуждаться в отдыхе, они пригласили…

– Разумеется, – перебила она меня, не дослушав. И спустя мгновение поинтересовалась: – Ты поедешь?

– Простите меня, – заявила кузина Элоиза, с шумом поднимаясь из-за стола. – Я должна поговорить с Мейке. Совершенно забыла! Прошу вас, комендант, не вставайте, не надо.

Я с облегчением опустился в кресло, и, когда дверь за кузиной закрылась, Катрийн сказала:

– Бедная Элоиза! Она так старается не мешать нам. – Она помолчала, а потом снова спросила: – Итак, ты едешь?

– Нет, если тебе этого не хочется.

– Но ведь ты наверняка предпочел бы провести время с друзьями.

Я взял ее руку в свои, но даже столь пустяковый жест стоил мне немалых усилий. Катрийн позволила мне держать свою ладонь в моей ослабевшей руке.

– Полагаю, в моем нынешнем состоянии и при такой погоде пребывание в деревне пойдет мне на пользу. Или… Милая, я так рад видеть тебя, но я не обманываюсь на свой счет! От меня тебе будет мало толку как в качестве сопровождающего, так и… в другом смысле. Страх перед возможным возвращением лихорадки заставляет меня праздновать труса, каким, смею надеяться, я никогда не был перед лицом неприятеля.

– Труппа уезжает в Намюр на следующей неделе, – сообщила она.

– Так быстро?

– Да. По-моему, я говорила об этом несколько раз, Стивен.

– Прости меня, я потерял счет дням. У тебя много репетиций? Она убрала руку и налила себе еще чаю. Спустя несколько мгновений она сказала:

– А что ты будешь делать, если я отвечу: «Да, я буду очень занята»? Ты поедешь в Экс?

– Если ты будешь настолько занята, что мое пребывание в Брюсселе не принесет тебе пользы, тогда я приму предложение миссис Барклай.

– Тогда сделай это, Стивен, прошу тебя. Мы всегда можем писать друг другу.

– Это правда, и я с нетерпением буду ожидать твоих писем. Но ты уверена, что действительно хочешь, чтобы я поехал?

Она поднялась с места и резко поставила чашку на стол. Фарфор жалобно зазвенел. Она подошла к открытому окну, повернулась к нему спиной и оказалась в окружении муслиновых занавесок, безжизненно повисших в отсутствие малейшего дуновения ветерка. Она глядела на меня, и мне показалось, что лихорадка вновь выползает из своего тайного убежища: руки у меня задрожали, а тело охватил внутренний жар.

– А что будет, если я скажу: «Нет, у меня нет репетиций? Да и все пьесы, начиная с сегодняшнего дня и до самого закрытия, – это короткие, глупые, старые постановки, которые я могу сыграть с закрытыми глазами? Нет, я не хочу, чтобы ты ехал в Экс, я хочу, чтобы ты остался со мной?» У меня тоже есть гордость, Стивен! О да, уважаемые респектабельные люди не согласятся со мной! В конце концов, я всего лишь актриса, женщина, которая играет на сцене и выставляет себя напоказ за деньги. Почему же я должна ценить свое достоинство? Да, я выгляжу настоящей леди, почти такой же, как они сами, хотя в действительности ничем не лучше шлюхи. Как, разве я могу отказаться от мужчины, вместо того чтобы умолять его остаться? Но я поступлю именно так!

– Как ты можешь так говорить? – дрожащим голосом воскликнул я, стараясь заглушить звон в ушах. – Ты же знаешь, что я никогда подобным образом о тебе не думал! Ты… я всегда…

– Но ты не предложил познакомить меня со своими друзьями. И не предложил выйти за тебя замуж. То, что ты делишь со мной ложе, не является нарушением закона, но зато нарушает неписаные правила твоего мира. И потому ты молчишь.

Это была правда. Меня околдовали нежный изгиб ее стройной шеи, поворот головы, ее доброта, ее смех, ее карие глаза, поведение и игра на сцене. Я обожал эти ее черты, ее достоинства, может, даже любил их. Ее естественность и непринужденность, щедрость ума и тела были неотъемлемой частью ее мира, в который я вошел с такой готовностью. В то же время в мой мир ей доступа не было. Или я считал себя недостойным ее из-за увечья? Или полагал недостойной ее? Или же все-таки, несмотря на то удовольствие и даже восхищение, которое доставляло мне ее общество, я оберегал от нее свое подлинное «я», свое настоящее существование? Внезапно я понял, что не предложил ей занять место в своем мире потому, что оно уже было занято другой, занято любовью, которая была настолько совершенна и возвышенна, что я не мог, да и не хотел заместить ее плотскими удовольствиями или обычной дружбой.

Я молчал слишком долго. Катрийн отошла от окна. Муслиновые занавески потянулись за ее платьем, потом бессильно опали.

– Стивен, состояние здоровья требует, чтобы ты уехал из города. Гордость говорит мне, что я не могу припасть к твоим ногам и умолять остаться. Давай на этом покончим.

– Катрийн, пожалуйста… То, что мы чувствуем друг к другу… – Я попытался встать с кресла, но не смог и в изнеможении откинулся на спинку. – Катрийн…

– Я думаю, нам больше нечего сказать друг другу, не так ли? Я не могу бросить свою профессию. С таким же успехом я могла бы продать свою душу или ты – свои акры. Требовать подобной жертвы… от каждого из нас… было бы несправедливо… по отношению к тому счастью, которое мы с тобой познали.

Перед глазами у меня все плыло, но я все-таки увидел, что она пытается улыбнуться.

– Кроме того, – добавила она, – мне было бы смертельно скучно в Саффолке.

Лихорадка отступила, но во всем теле я ощутил ужасающую слабость, а в горле застрял комок. Потом я почувствовал, как, опустившись на колени, она взяла меня за руку.

– Милый, мне очень жаль. Я не должна была позволять отчаянию прорваться наружу. Мне следовало подождать, пока ты выздоровеешь.

– Прости, что я стал тому причиной. Ты имеешь полное право… на свои чувства, – с трудом выговорил я. – Очень жаль… что ты вынуждена страдать из-за меня. – Я накрыл ее руку своей. – Если я… Если наша связь причиняет тебе неудобства, ты должна сказать мне об этом. Клянусь честью, я сделаю все, что должен.

Она покачала головой. Похоже, ей тоже недоставало слов. Наконец она сказала:

– Это так на тебя похоже, Стивен. Спасибо тебе, но в этом плане я не вижу никаких сложностей. А злоупотребить твоей дружбой, которую ты искренне предложил мне… Знать, что ты предлагаешь свою руку только потому, что так велит честь… Словом, это совсем не то, чего я хотела бы. – Я сжал ее ладонь. Она закашлялась, но спустя мгновение добавила уже более спокойным тоном: – Ты весь горишь. Пожалуй, тебе лучше вернуться домой.

И сразу же, подобно больному и измученному ребенку, мне захотелось очутиться в ее объятиях, прильнуть к ее груди.

– Я бы предпочел остаться. Только если ты этого хочешь. Но если таково твое желание, то я уйду – ненадолго или навсегда…

Она подняла на меня глаза.

– Нет, пожалуйста, останься. – Она улыбнулась, и в голосе ее послышалась капелька прежнего веселья и беззаботности. – Но… я думаю, тебе лучше прилечь.

– Наверное, так действительно будет лучше, – сказал я и тоже улыбнулся. Пальцы мои прикоснулись к теплой, мягкой коже на внутренней стороне ее запястья. – Хотя мне бы не хотелось выглядеть дурно воспитанным в глазах твоей кузины. И я боюсь, что не… я сомневаюсь, что…

– Я позабочусь о тебе, – заявила Катрийн, поднимаясь и протягивая мне руку. – Все, что от тебя требуется, это прилечь.

Шато де л’Аббайе оказался небольшим очаровательным домиком, выстроенным из светло-серого камня во времена Людовика Четырнадцатого, в том французском стиле, для которого характерны строгие прямые линии, высокие окна и мансардная крыша. Он был назван в честь древнего монастыря, находившегося в четверти мили отсюда. Погода по-прежнему стояла жаркая и душная, так что в первый же вечер по прибытии я вышел в тенистый парк, чтобы посидеть в маленьком фруктовом саду, в дальнем его конце.

– Здесь намного приятнее, чем в парке! – воскликнула миссис Барклай, с живостью опускаясь за столик кованого железа рядом со мной. В руках у нее появились круглые пяльцы. Смена места жительства произвела в состоянии ее здоровья очевидные перемены к лучшему.

– Вы правы, тень здесь намного гуще, – согласился я, вновь устраиваясь на стуле, где я праздно сидел уже целый час, не удосужившись даже прочесть газету.

– О, дело не только в этом. Я никак не могу привыкнуть к тому, что здесь нет ни лужаек, ни раскидистых деревьев в парке, одни только посыпанные гравием дорожки да невысокие жесткие живые изгороди. А еще подстриженные липы, похожие на солдат, которые стоят по стойке «смирно», – пожаловалась она. Потом поймала мой взгляд, и мы рассмеялись. – Здесь все вокруг такое официальное, старомодное. Как будто ты совсем не в деревне. Здесь нет ничего природного и естественного, ничего живописного, ничего романтического. Должно быть, садовник ведет с природой непрестанную битву, чтобы парк выглядел именно так. И Тому здесь негде было бы играть!

Вспоминая собственное детство, я с любопытством поинтересовался:

– Вас действительно заботят такие вещи? Как и где он играет? Она кивнула головой.

– О да! Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь. – Она перевела дух и продолжила: – Я знаю, что мои родители не оставят его без присмотра и с ним ничего не случится. Но надеюсь, что они предоставят ему и такую свободу. На этом зиждется моя забота и любовь. – Она устремила взор на соседнее дерево, как будто испытывала неловкость оттого, что заговорила со мной столь свободно и открыто. – Но только не здесь. Он разрушил бы тут все за неделю, причем без всякого злого умысла. Наверное, легче было бы построить здесь сооружения из дерева и зеленой материи, подобные сценическим декорациям, чтобы их можно было не только ремонтировать, но и перекрашивать.

Я улыбнулся.

– Кстати, спасибо, что напомнили. Как вам понравился «Тартюф»?

– О, очаровательное зрелище! Я уже давно собиралась поблагодарить вас за то, что вы устроили этот просмотр для нас, но вы заболели, а потом эта суета с нашим отъездом из Брюсселя… Короче говоря, мне до сих пор так и не представилось возможности выразить вам свою благодарность. Единственное, о чем мы сожалели, это о том, что вы не смогли присоединиться к нам. Люси особенно расстроилась. – Она склонилась над своим вышиванием и подцепила иголкой тонкую белую нитку. – Майор, ваше присутствие самым благотворным образом подействовало на нее. Мы с Люси очень любим друг друга, но я слишком глупа и невежественна, чтобы разделить ее заботы и тревоги. А вы способны на это. Кроме того, Джордж и она… Собственно, он совсем не глуп, но он… У него чересчур практичный склад ума. Он никак не может взять в толк, почему ее не волнует фасон платьев или почему она не гонится за красивым слогом. Или почему ему приходится трижды окликать ее, когда она рисует, но она все равно не слышит. Он твердо убежден, что она всего лишь дурно воспитана, хотя на самом деле она совсем не такая.

– Нет, конечно.

Она коротко рассмеялась.

– Представьте себе, им есть о чем поговорить, едва только речь заходит о бумаге! Они готовы часами обсуждать плотность и – как это называется? – прозрачность.

– Мне вас искренне жаль, миссис Барклай! – воскликнул я. – Должно быть, вам ужасно скучно в такие вечера!

– Теперь, по крайней мере, у меня есть законный повод отправиться пораньше в постель! – заявила она и смущенно отвела глаза. На щеках у нее выступил предательский румянец.

– Миссис Барклай, мы с вами давние друзья, – сказал я. – Ни за что на свете я бы не хотел смутить вас или поставить в неловкое положение, но позвольте выразить свое восхищение тем известием, которое я получил! Я искренне рад за вас обоих! Это вершина счастья, какого я только и могу вам пожелать.

Щеки у нее горели по-прежнему, но она сказала уже более сдержанно:

– Благодарю вас, майор. Я… Люси говорила мне, что рассказала вам обо всем, но я не была уверена, особенно из-за того…

– Из-за того, как мы с вами познакомились?

– Да, вы очень удачно выразились, – подтвердила она, вытягивая другую нитку. – Вы очень добрый и заботливый мужчина, майор, и я благодарна вам за… за ваши добрые пожелания. Надеюсь, что Люси…

– Хетти! – донесся до нас голос Барклая из парка. Миссис Барклай не спеша повернула голову.

– Джордж, дорогой! В Брюсселе, должно быть, ужасно жарко? А я как раз рассказывала майору, что Люси очень довольна тем, что он присоединился к нам.

– Еще бы, – заявил Барклай, пожимая мою руку. – Не вставайте, Фэрхерст, оставьте эти церемонии. Как ваше здоровье? Прошу прощения, что меня не было, когда вы приехали, но я рад вас видеть, да и выглядите вы не таким больным. У нас все в порядке, Хетти?

– Конечно. Люси отправилась рисовать после обеда, так что я отложила ужин до шести часов.

– До шести? А как же быть мужчине, который устал после целого дня, проведенного в шумном и душном городе? Хетти, таким способом ты не заставишь меня стать светским человеком.

– У меня и нет такого желания, Джордж. Я всего лишь хотела быть уверенной, что сегодня, в первый вечер, когда майор с нами, мы сядем за стол все вместе.

Я заметил, что Барклай взял себя в руки. Наконец он протянул:

– О да, это справедливо. Пожалуй, я пойду переоденусь. Она поднялась из-за стола.

– Прошу простить меня, майор. Я должна идти, чтобы проверить, все ли готово для ужина. Слуги достаточно расторопны, но это фламандцы, и я не очень уверена в том, что они правильно поняли мои распоряжения. Пожалуйста, не трудитесь вставать. Вам необходим отдых.

Это было чертовски точно подмечено. Даже наблюдение за тем, как пакуют мои вещи, а потом недолгая и недалекая поездка в экипаже до Экса изрядно утомили меня. Поэтому я с удовольствием остался сидеть на месте, глядя, как миссис Барклай оперлась на руку своего супруга, которому пришлось сопровождать ее на прогулке по парку.

Вероятно, я даже вздремнул немного после их ухода в пятнистой тени деревьев и в свежих зеленых ароматах фруктового сада. В полудреме меня охватило настолько сильное ощущение присутствия моей любви, что мне показалось, будто мгновение назад она выплыла из-за деревьев.

– Каталина! – окликнул я ее, но мне никто не ответил. Ответа не было, как не было его и раньше, хотя не раз с тех пор, как мы расстались в Бера, мне снились сумбурные, долгие сны, в которых мы бесконечно ссорились, чего никогда не было и не могло быть на самом деле. Подобные сны всегда заставляли меня еще острее ощущать тоску и одиночество. А когда наконец эти сны сменялись осознанием потери, умолкал и голос Каталины, уступая место равнодушному молчанию.

Я вытирал глаза, когда в ограде фруктового сада лязгнула металлическая калитка. Я увидел, что ко мне между деревьями направляется мисс Дурвард. Соломенная шляпка висела у нее за спиной, удерживаемая только ленточками-завязками, а юбки густо припорошила пыль.

– Мисс Дурвард! Надеюсь, вы нашли то, что хотели?

– О да! – отозвалась она, с размаху опускаясь в легкое кресло, которое освободила ее сестра. – Хотя, должна признаться, я вовсе не искала чего-то особенного. Скорее, мне было необходимо упражнение для мышц и глаз без необходимости поддерживать при этом беседу.

– Получается, вы не рисовали?

– А, вы имеете в виду тот предлог, которым я «угостила» Хетти за обедом? – Она вытащила из-за спины шляпку, которая изрядно помялась о спинку кресла. – Ну вот, она безнадежно испорчена. Я знаю, вы не будете чувствовать себя оскорбленным, если я скажу, что даже не брала карандаш в руки. Вы не знаете, Джордж вернулся?

– Да, примерно… Словом, уже некоторое время. – Она кивнула, но не сделала даже попытки подняться. – Мы ужинаем в шесть часов.

– И очевидно, это совсем не радует моего дражайшего зятя! – Она вздохнула и провела рукавом по лбу, оставив на нем следы пыли. – Полагаю, Хетти сказала бы, что я должна пойти переодеться.

– У нас еще есть время, – откликнулся я, взглянув на свои часы.

– Хорошо. – Она снова вздохнула и в упор принялась рассматривать маленькие зеленые яблоки на соседнем дереве. – Майор, я должна попросить вас кое о чем, и, надеюсь, вы… вы не подумаете… что… то есть… – Голос у нее сорвался.

Спустя мгновение я осторожно произнес:

– Наверное, будет лучше, если вы просто объясните мне, в чем дело.

– Да, конечно. Майор, я боюсь, что… В общем, с того времени, как Хетти нездоровится, Джордж стал искать утешения… в другом месте.

Я не стал делать вид, что не понимаю ее.

– Что заставляет вас думать так? Она медленно протянула:

– Честно говоря, я не уверена. Но с тех пор как мы переехали сюда, он стал бывать в городе намного чаще, чем можно было бы ожидать. А когда возвращается… его одежда пребывает в некотором беспорядке, я бы сказала. Это из разряда тех вещей, которые я не могла не заметить. Обычно он тщательно следит за своим видом.

– Полагаю, вы правы. – Я раздумывал над ее словами, одновременно прикидывая, что мне удастся обнаружить и о чем я смогу сообщить ей. – Я знаком с ним недостаточно хорошо, чтобы делать далеко идущие выводы. Так чего же вы хотите от меня? Он – хозяин этого дома, но… если я могу быть чем-то вам полезен…

– Ни за что на свете я не стала бы просить вас обмануть его доверие, если вы его заслужили…

– Я не являюсь его конфидентом, если вы это имеете в виду.

– …но я очень люблю Хетти и подумала… я не знаю, право. Я многое бы отдала за то, чтобы увериться, что ошибаюсь. Я бы не хотела показаться навязчивой, тем более вмешиваться не в свое дело… но я не могу оставаться в стороне и смотреть, как кто-то заставляет Хетти страдать. А ведь она может… Я не слишком разбираюсь в подобных вещах… Она может даже заболеть…

– Понимаю вас, – сказал я, в упор глядя на нее. – Я сделаю все, что смогу. И надеюсь, что смогу рассеять ваши сомнения.

– Благодарю вас, – отозвалась мисс Дурвард. Некоторое время она хранила молчание, водя пальцем по металлическим узорам стола, за которым мы сидели. – Знаете, я думаю, что ни за что на свете не выйду замуж! И мне почему-то нисколечко не жаль себя, хотя мать и Хетти сочувствуют мне. – Должно быть, на лице у меня отразилось недоумение. – Как бы Джордж ни пренебрегал ею, Хетти не может чувствовать себя свободной. Она обязана вести хозяйство и… подчиняться ему во всем, выполнять все его требования. А если таково будет его желание, то девять месяцев в году она будет пребывать в интересном положении, по окончании которого подвергнется смертельной опасности. Вспомните его первую супругу!

– Мне известно, что ваша сестра и Барклай заключили соглашение… В общем, короче говоря, она возжелала утвердиться. Так что речь о страстной привязанности не шла, – заключил я. – Но, мне кажется, вы к нему не совсем справедливы. Он заботится о вашей сестре и с любовью отзывается о Томе.

– О да, – ответила она, – и если мои подозрения окажутся необоснованными, в чем я от всей души уповаю на Господа нашего, то мне не в чем будет его упрекнуть. Подумать только, и это… Хетти ожидает такая жизнь, которую я ясно себе представляю… И это называется счастливым браком! Можно ли удивляться тому, что я отнюдь не горю желанием вступить в него сама?

– Вероятно, нет, – задумчиво протянул я, поскольку мне до сих пор не приходило в голову взглянуть на проблему с этой стороны. – Но ведь для женщины возможность иметь детей…

– Очевидно, вы правы, – сказала она, и внезапно лицо ее озарилось улыбкой. – Но быть теткой почти так же хорошо. И намного легче к тому же.

Я рассмеялся и снова взглянул на часы.

– По-моему, нам пора в дом. – Я нащупал рукой тросточку, с помощью которой поднялся на ноги. – Кстати, вы получали известия о Томе в последнее время?

– Да, естественно. Мать пишет, что он только и делает, что играет в гвардейцев, обороняющих замок Огмонт. – Мы пригнулись, проходя под низко нависшими ветвями яблони, и вышли на посыпанную гравием парковую дорожку. – Одна из служанок подала на него жалобу после того, как он, захлопывая заднюю дверь, прищемил ей палец. Понимаете, он тогда изображал капитана МакДоннелла, атакующего французскую пехоту.

– Охотно представляю, – сказал я. – Потери были серьезными?

– После того как вызвали хирурга и он облегчил боль, Тома убедили в том, что ему следует извиниться. А бедную девушку, в свою очередь, убедили забрать жалобу. Мать пишет, что испытала нешуточное облегчение, поскольку найти слуг в Чешире нелегко. На мануфактурах платят лучше, когда там есть работа, да и свободного времени у девушек намного больше, чем когда они работают прислугой.

– Больше свободы, – заметил я, – но меньше уверенности в завтрашнем дне.

В эту минуту на террасу вышла миссис Барклай, и в знак приветствия Люси замахала блином, в который превратилась ее шляпка.

Ночью разразилась гроза. Гром гремел так, что казалось, будто небеса готовы обрушиться на землю. В промежутках между раскатами за окном полыхали яростные вспышки молнии, и я от страха вжималась в кровать. Мне отчаянно хотелось, чтобы между мной и грозой было нечто более существенное, чем тоненькая простыня, холодная и влажная. На улице, создавалось впечатление, грохотала орудийная канонада, а при вспышках молнии вокруг сначала становилось светло, как днем, а потом темно, хоть глаз выколи. Но даже когда я закрывала глаза, свет проникал сквозь веки, только красный, как кровь, и мне по-прежнему было страшно.

Еще одна череда вспышек, и вдруг рядом с моей кроватью возникла маленькая фигурка с белыми волосами и темным лицом.

Похоже, он меня не видел. А потом на нас в очередной раз обрушилась темнота.

Кто-то потянул простыню на себя, и, дрожа от страха, я догадалась, что это Сесил. От него по-прежнему пахло теплой землей.

– Анна…

– Что?

– Мне это не нравится.

Я перевернулась на бок и приподняла край простыни.

– Мне тоже. Залезай сюда. Я принесу одеяло.

Он забрался в постель, а я вытащила одеяло из нижнего отделения платяного шкафа и бросила его на кровать. Оно было теплым и плотным. Потом я улеглась рядом с ним. Он свернулся клубочком и прижался ко мне спиной, я обняла его, и в эту секунду снова сверкнула молния. На этот раз пауза перед раскатом грома была короче, но дождя почему-то не было, просто раскаты жаркого сухого грома и холодные, беспощадные вспышки молний. Спустя какое-то время я почувствовала, как по щеке Сесила скользнула слеза и скатилась мне на руку.

– Не надо плакать, все в порядке, – сказала я, хотя и мне было страшно.

Я до сих пор боюсь грозы, но, по крайней мере, когда я была маленькой, мне не нужно было брести многие мили по темному дому, чтобы найти кого-нибудь из взрослых, кто мог бы обнять меня и прижать к себе. Иногда взрослых бывало двое, и я даже могла попытаться представить себе, что один из них – мой отец. А сейчас я говорила Сесилу те самые слова, что когда-то слышала от матери:

– Не бойся, гроза не причинит тебе вреда. Не плачь, я здесь, рядом. Все хорошо, я тебя не брошу. Я тебя не брошу, малыш.

Проснувшись утром, я не могла поверить, что ночью творились такие страсти. И только Сесила можно было счесть веским доказательством того, что все это мне не приснилось. Он лежал, по-прежнему свернувшись клубочком, сунув в рот большой палец, и его ресницы казались ослепительно светлыми по контрасту с загорелыми щеками.

Пошевелившись, я нечаянно разбудила его, и он пробормотал спросонья:

– Сюзанна?

– Это я, Анна, – сказала я. – Просыпайся, Сие, пора вставать.

– Был гром, – прошептал он.

Внезапно он сел на постели, проснувшись окончательно, и быстро соскользнул на пол. Простыня и одеяло упали вместе с ним, и по ногам у меня потянуло сквозняком.

– Да, но теперь он ушел, – ответила я и тоже встала.

– Анна! – послышался голос Белль. – Ради всего святого, что происходит?

Я принялась судорожно поправлять ночную рубашку. Она появилась в дверях, одетая в несвежий, застиранный халат грязно-розового цвета. На меня пахнуло перегаром.

– Сесил испугался грома. Вот он и пришел ко мне.

– Ты очень непослушный мальчик, – заявила она, подступая ближе, и я заметила, что глаза у нее в красных прожилках, а изо рта отвратительно пахнет кислым и вонючим перегаром после вчерашней выпивки. Руки у нее дрожали по-прежнему, и она покачивалась, как если бы дело было не только в спиртном.

Сесил оказался недостаточно быстрым, чтобы удрать, и стоял, прижавшись к стене и глядя на нее, как кролик на удава.

– Ты плохой мальчик. Немедленно ступай вниз и больше не смей так делать! Ты очень плохой мальчик!

– Нет, он не виноват! – возразила я. Теперь я закрывала Сесила собой, а между нами и Белль оказалась кровать. – Он просто испугался! Любой может испугаться грозы, особенно если он маленький. Он испугался и прошел через весь дом в темноте, чтобы найти меня. Я думаю, он поступил очень храбро. И он пойдет вниз только тогда, когда сам захочет. И еще я намерена искупать его! Кто-то должен сделать для него хотя бы это!

Воцарилась тишина. Потом Белль прошипела:

– Ну, ну, какая пламенная речь, моя девочка! А тебе не приходило в голову, что это мой дом и что я глава семьи? Говорю тебе, только я, и больше никто другой, решаю, что должно произойти здесь.

– Не тогда, когда это отвратительно по отношению к тому, кто намного меньше вас. Этого не произойдет никогда! – Я протянула руку к мальчугану позади себя. – И это не ваш дом. Это дом Рея. Пойдем, Сие, наберем для тебя ванну.

Он буквально приклеился ко мне, пока мы шли через комнату, и не сделал попытки отстать или вообще остаться. Я надеялась, что он не чувствует, как я дрожу.

– Не надейся, будто я не понимаю, что ты затеяла, девочка моя! – прокаркала Белль, когда мы проходили мимо, и я почувствовала, как Сесил в страхе сильнее вцепился в мою руку. Но между ним и ею была я, и находились мы от старухи в нескольких шагах. – Твоя мать рассказала Рею о том, что ты за штучка. Никакого представления о том, что хорошо, а что плохо, ты, глупая маленькая шлюха. А теперь ты пытаешься отравить его ум подозрениями по отношению к Рею и ко мне. Назло мне!

Я затащила Сесила в ванную и с грохотом захлопнула дверь. Заскочив в душевую кабинку, которой я обычно пользовалась, я заперла и ее.

– Я буду сейчас принимать ванну? – поинтересовался он, глядя на меня широко раскрытыми глазами.

То, что сказала Белль, было неправдой. Но что подумает Рей?

– Может быть, но не сегодня, – ответила я. – Вероятно, нам следует подождать, пока дядя Рей скажет, что тебя можно купать в ванне.

– Но я хочу искупаться сейчас, – взмолился он. – Пожалуйста, Анна, могу я принять ванну? Сюзанна иногда купала меня, кругом были одни пузырьки. Я строил из них замки. Анна, пожалуйста!

А почему бы и нет? То, что сказала Белль, неправда. Она ошибалась. Все было совсем не так. Я знала это, и Сесил узнает, хотя, как я надеялась, никто его не будет спрашивать. И уж конечно, Рей не подумает так, если он вообще обращает на меня внимание, хотя бы немного. А Сесилу и вправду нужна ванна.

Я набрала ему самую большую, самую глубокую ванну с пузырьками, которую когда-либо видела в своей жизни. Когда я сняла с него футболку, на плече у него обнаружился свежий синяк, как если бы он упал с дерева или что-нибудь в этом роде. Потом я помогла ему залезть в ванну и дала ему мыльницу, чтобы он играл с ней, и еще две мочалки из фланелевой ткани и две палочки от леденцов, которые нашла в углу, и пластиковый контейнер из-под моей пленки. Я оставила его резвиться, пока мылась и переодевалась сама. Когда я вернулась, мыльница плыла по туннелю в пенной стене, на ней стоял мой пластиковый контейнер из-под пленки, в который он воткнул две палочки от леденцов. Сам же Сесил двигал коленями, создавая волны, не очень, впрочем, большие, чтобы не потопить импровизированный кораблик, и визжал от восторга.

Я вымыла ему волосы и помогла вылезти из ванны, хотя ему страшно не хотелось этого. Когда он обсох, я расчесала ему волосы своей расческой, одолжила одну из своих чистых футболок и наклонилась, чтобы вытащить пробку из ванны.

И внезапно он исчез. Мне показалось, что я расслышала топот маленьких босых ног по лестнице, но не была уверена в этом. Белль тоже нигде не было слышно. Такое ощущение, что Сесил устал от меня, ему надоело мое общество и он просто вышел за дверь и растворился в воздухе.

Я застелила постель, разложила свои вещи и спустилась в кухню, чтобы перекусить. Сесила не было и там. Под столом валялись палочки от леденцов, скрепленные клейкой лентой в форме треугольника или, может, пирамиды. Мне стало интересно, что это он задумал.

Затем я услышала стук входной двери, звуки шагов взрослого человека и внезапно вспомнила все, что наговорила мне Белль. А ведь всего несколько дней назад она заявила, что хочет начать все заново. Принять меня в свою семью. Кажется, это было так давно: я сидела на диване и размышляла, хочется ли мне становиться членом семьи, при условии, что этого захочет и Рей. Мне вспомнилась книга «Дети вокзала». Мне следовало бы знать, что ничего и никогда не выходит так, как хочется и как мечтается.

Я потерла нос тыльной стороной ладони, выскользнула из кухни через заднюю дверь и направилась к конюшне. В уголках глаз у меня закипали слезы.

Но на улице было так жарко, что к тому времени, когда я закрыла за собой калитку в заборе, слезы мои остыли и высохли. Я подумала о тех давних временах, когда забора здесь не было. Дом, конюшня, двор кишели слугами, лошадьми и собаками, работниками на полях, коровами и овцами. А среди них ходил Стивен и сознавал, что все это принадлежит ему: и люди, и животные, и земля, и постройки. Теперь-то я знала, что он был сиротой и солдатом – не имеющий крыши над головой, вечный скиталец, вежливый, обходительный, не испытывающий ни к кому привязанности, всегда стремящийся вперед, не задерживающийся надолго на одном месте. У него, в отличие от меня, не было даже матери, не было ни единого человека, которого он мог бы назвать родным. А вот у Люси Дурвард было все – большая семья, сестра, племянник и так далее, сидящие вокруг камина и слушающие занимательные истории. У него не было никого. Интересно, что он чувствовал, неожиданно превратившись в землевладельца, глядя по сторонам и зная, что отныне все это принадлежит ему: земля под ногами, поля и луга, дома из камня и дерева, пшеница и деревья? Что он при этом ощущал? Каково это: иметь место, которое можно назвать своим домом, которое принадлежит тебе и которому принадлежишь ты? Что касается меня, то я просто не могла представить себе, что когда-нибудь и где-нибудь буду чувствовать себя как дома.

Окажись Стивен сейчас здесь, рядом со мной, я, честно говоря, не была уверена, что у меня хватило бы духу расспросить его об этом.

Тео и Эва работали в студии, и повсюду валялись раскрытые папки. Эва опять надела свой халат с драконами.

– А, Анна, доброе утро, – приветствовал меня Тео.

– Я не была уверена, что понадоблюсь вам сегодня, вот и решила зайти узнать, – промямлила я.

– Какая сознательность. Готова работать даже по субботам! – шутливо воскликнула Эва. – Прошу прощения, мне следовало предупредить тебя, что по уик-эндам мы стараемся не работать. Когда работаешь дома, можно очень легко увлечься и позволить работе захватить тебя целиком. Но что же ты стоишь на пороге? Входи, сейчас будем пить кофе.

Эва поднялась наверх, чтобы переодеться, а Тео уселся на диван и закурил. Я уже знала, как управляться с кофеваркой, поэтому занялась приготовлением кофе.

– Вы слышали, какая сегодня ночью была гроза? – обратилась я к нему, включая таймер.

– Для Англии гроза была просто замечательной. Хотя и без дождя.

– Лучше бы был. Ненавижу такую погоду, серую и душную.

– Точно.

Когда я поставила кофе на низенький столик, он погасил окурок.

– Хочешь, сегодня утром напечатаем какой-нибудь из твоих негативов?

– Я думала, что по субботам вы не работаете! – удивилась я.

– Так это не работа. Мы с Эвой как раз говорили о книге и подбирали для нее материал, когда ты пришла. Но это не срочно. Мне бы хотелось научить тебя печатать фотографии.

– А мне бы хотелось научиться! – заявила я и положила ложечку сахара в свой кофе.

Пленка моя уже высохла, распрямилась и тускло поблескивала в свете ламп. Когда я, следуя указаниям Тео, разрезала ее на кусочки и положила полоски на рабочий стол, их края слегка царапались, подобно крошечным ноготкам, касающимся чьей-то спины. Потом он помог мне сделать контактную страницу, и вот мои снимки лежат передо мной, не убегающие нескончаемой чередой, а рассортированные, сгруппированные и промаркированные, как если бы мы выстроили дом с окошками из мгновений прошлого.

– Какой из них ты хотела бы напечатать?

Когда смотришь на негативы вблизи, большинство из них выглядят просто неинтересными.

– Вот этот, может быть, первый мой снимок Холла? Он… он единственный похож на настоящую фотографию. Как будто сделан специально.

Он помог мне навести резкость, сделать индикаторную полоску и все остальное. Оставив меня смотреть на фотографию, помещенную в закрепитель, он подошел к выключателю, чтобы включить лампы дневного света.

– Ну что, ты все еще думаешь, что он похож на настоящую фотографию? – поинтересовался Тео.

– Ага. Я имею в виду… в общем, я знаю, что особенно смотреть тут не на что. Он какой-то неясный, смазанный. Но… в нем как будто есть некий смысл.

– Так всегда бывает с обрамлением.

– Но ведь он не вставлен в рамку.

– Деревья и забор образуют обрамление вокруг изображения Холла, внутри самой фотографии. Они говорят: «Смотрите! Вот перед вами образ чего-то, что имеет смысл, имеет право на существование. Чего-то важного». Сейчас мы с тобой говорим о композиции. Ну как, будем печатать дальше?

На этот раз он не ушел, а стоял и смотрел, что я делаю. Один раз он протянул руку и поправил фокусировочную рамку, когда я склонилась над листом бумаги, и я почувствовала, как мои волосы коснулись внутренней стороны его руки. Он молчал почти все время, пока я не положила фотографию в закрепитель.

– Это и есть тот мальчик, о котором ты говорила?

– Да, – ответила я, встретив взгляд Сесила, когда он посмотрел на нас с фотографии. Тени залегли у него на щеках и под глазами, так что, глядя на него в красном свете, я решила, что именно они делают его похожим на самого себя.

– Еще одну? – предложил Тео, когда Сесил оказался в промывке.

Я приподняла контактную страницу за уголок. Он встал у меня за плечом и взялся за другой угол. На мгновение я расслышала его дыхание, хриплое, слегка затрудненное, но ровное. Я ощутила его присутствие у себя за спиной, почувствовала тепло его дыхания на голом плече, чуточку более прохладное в том месте, где была бретелька от топа. Я чувствовала, как неслышно приподнимается и опускается его грудь, обдавая меня то теплом, то прохладой его дыхания. «Я ощутила его присутствие, – внезапно подумала я, – всего лишь слабый запах его присутствия».

– Как насчет вот этого? – предложил он, показывая на снимок, где была видна колонна и окно. Это был один из немногих негативов, которые не выглядели бледными, унылыми, серыми или запятнанными чернотой. – Давай посмотрим на него под увеличением.

У меня ничего не получалось. Когда становились видны все выщербинки и царапины на колонне, отражения в окне получались серыми и расплывчатыми – слишком мягкими, заметил Тео. Когда мы распечатали снимок на бумаге большей плотности, колонна превратилась в бледный столб с одного краю фотографии, зато стали отчетливо видны отражения и волны, и даже рябь на оконном стекле. И еще сквозь него было видно, что кто-то стоит в коридоре.

– Итак, – обратился ко мне Тео, – что важнее? Детали колонны – текстура, округлость – или же тени и отражения в стекле?

Мы попробовали напечатать снимок еще пару раз, так что потом, когда он включил лампы дневного света, у меня заболели и зачесались покрасневшие глаза.

– Болит голова? – спросил Тео.

– Немножко.

– Ты еще не привыкла к химикатам. Пока оставим эти фотографии в промывке, а ты отправляйся на улицу, подыши свежим воздухом.

– Хотите, чтобы я здесь все прибрала?

– Нет, я сам все уберу, а потом оставлю снимки сохнуть. Гроза разбудила тебя, и, наверное, больше заснуть не удалось?

– Вроде того. Я, вообще-то, не люблю грозу.

– Бедная Анна! Лучше пойди отдохни.

Я направилась к двери. Не успела я коснуться ручки, как снаружи раздался громкий стук. Я подпрыгнула на месте от неожиданности.

– Входите! – крикнул Тео.

– Как у вас дела? – поинтересовалась Эва, когда я открыла дверь. – Тео, если вы уже закончили, я нашла контракт, который ты хотел посмотреть. – Тео кивнул. Она повернулась, чтобы уйти, но потом снова оглянулась: – Да, звонил Криспин. Я пригласила его на ужин. Анна, ты не хочешь присоединиться к нам?

Я углубилась в лес. Солнце наконец-то проглянуло из-за туч, и мне не хотелось возвращаться в Холл. Я никого из них не хотела видеть. Тео дал мне еще одну катушку пленки НР-4 и даже помог зарядить ее в фотоаппарат, но глаза мои уже ничего не видели. Такое впечатление, что сегодня утром они видели слишком много. Собственно говоря, я и сама чувствовала себя не совсем живой. И у меня болела не только голова.

От конюшни шла и другая тропинка, не в сторону дороги. В общем, она вела в противоположную от Холла сторону. Деревья стояли стеной, но были они высокими и тонкими, как будто исхудавшими от постоянного стремления к свету. Зато тропинка была видна отчетливо, так что я могла не опасаться, что заблужусь, и спокойно направилась по ней, не оглядываясь назад. Земля под ногами была твердой, утоптанной, по обеим сторонам тропинки бугрились корни, над головой сплетались ветви, почти не пропуская света. Тропинка начала заворачивать влево, и я обратила внимание на то, что шум с дороги становится все слабее. А потом за деревьями я увидела холмы, вышла на опушку и оказалась на обрыве, поросшем травой. Внизу простирались поля цвета меда с черными контурами изгородей и раскидистыми одинокими деревьями, похожими на гигантов-охранников.

Солнце безжалостно пекло, и я присела на траву. Здесь она выросла достаточно высокой, к тому же пряталась в тени деревьев, так что не успела высохнуть. Ступни и лодыжки словно погрузились в прохладную воду, и мне показалось, будто солнце не стремится сжечь именно меня, оно просто существует само по себе, и все.

Было очень тихо, и в тишине ощущалось присутствие вещей и событий, которые еще не произошли, людей, которых вроде бы и не было, как будто в тени притаились ожидающие их укромные уголки. «Должно быть, Стивен тоже стоял здесь, – лениво подумала я, – стоял и смотрел на тугие колосья пшеницы и вслушивался в жужжание пчел». Я вспомнила, что он писал что-то об урожае, о том, что добился большего, чем даровала ему судьба, о том, что сделал добро из зла, – потому что ему больше не из чего было его сделать.

…Воздух был кристально чист, и лучи заходящего солнца только начали подсвечивать розовым и золотистым светом облака, зацепившиеся за вершины гор. И внезапно я понял, что, не сделав ни единого шага и не отсчитав ни секунды, я, тем не менее, оказался в другом мире, который существовал параллельно моему собственному…

Я представила себе то, о чем он писал – что он видел собственными глазами, – так ясно и живо, как если бы он сидел рядом со мной. Внезапно я поняла и то, что он имел в виду. Это было место, которого он никогда не видел ранее, какой-то другой мир, и тем не менее он чувствовал себя в безопасности, ничуть не боясь заблудиться и потеряться.

Спустя какое-то время я решила прилечь, так что мое лицо оказалось в окружении зеленых травинок, пахнущих лесом. Я смотрела, как вверх по стебельку карабкается муравей, а высоко надо мной, в синем небе, пролетает столь же крошечный самолет. Я ощущала умиротворение и какую-то внутреннюю чистоту и спокойствие. И так же, как и Стивен, я не боялась потеряться и заблудиться. Вокруг меня буйствовали ароматы, я слышала все, но при этом не спорила ни с кем, не принимала никаких решений, не злилась и не грустила. Не чувствовала я себя и опустошенной. Во мне жило лишь ощущение чистоты и спокойствия.

Во время одной из своих прогулок мисс Дурвард набрела на руины аббатства Камбре и за ужином выразила желание узнать побольше о том, как и когда возникли эти сооружения.

– Судя по останкам, я бы сказала, что они относительно новые – им не более ста лет. А вот сам фундамент выглядит очень древним.

– Без сомнения, рисунки зданий аббатства можно отыскать в какой-нибудь книге, – заметил я, потягивая бургундское. – Вероятно, что-нибудь можно найти и в лавке, в которой я купил для вас карту Ватерлоо.

– Замечательная мысль! – воскликнула миссис Барклай.

Состояние ее здоровья и настроение продолжали улучшаться. Мерцание свечей добавляло блеска ее глазам, а дневной свет, все еще проникавший в комнату сквозь высокие окна, окрашивал ее щеки нежным румянцем. Я вдруг понял, что могу восхищаться ею, не испытывая при этом ни малейшего сожаления и уколов ревности.

– Может быть, тебе стоит заглянуть туда, Джордж, когда будешь в городе в следующий раз?

– Охотно, – отозвался тот.

Пока дамы вставали из-за стола, чтобы перейти в гостиную, я рассказал ему, как найти лавку, и, вернувшись на следующий вечер, он уверил меня, что безо всякого труда нашел рекомендованное заведение.

– Вот твоя книга, Люси, – сказал он, вручая ей большой плоский пакет.

– Большое спасибо, Джордж, – воскликнула она и положила сверток на колени.

Мы сидели на террасе в ожидании, пока нас позовут ужинать, и я наблюдал за нетерпением, отразившимся на ее лице, пока она развязывала тесьму, обернутую вокруг пакета, и разворачивала коричневую бумагу.

– О да! – произнесла она и более не добавила ни слова. Миссис Барклай подалась к ней, чтобы взглянуть на книгу.

– Какая очаровательная вещичка! – заявила она. – Эти древние здания, они такие живописные! Все эти стрельчатые окна, каменные средники и плющ. А маленькие монахини… Вы только взгляните на их головные уборы! Но как безнравственно было со стороны… Как вы сказали, майор, кто разрушил их?

– Революционная армия.

– Как они могли так поступить? А ведь новые здания они пощадили, а выглядят те такими скучными и неинтересными!

– Джордж, вы обязаны сказать, сколько я должна вам за книгу, – обронила мисс Дурвард.

– О, ровным счетом ничего, дорогая моя Люси! Считайте это сувениром на память, – беззаботно откликнулся он. – А ваша типографская лавка – очень занятное местечко, Фэрхерст. Я рад, что Люси попросила меня заглянуть туда.

В тот вечер он выглядел каким-то экспансивным и даже несдержанным, и я заметил, что мисс Дурвард не сводила с него глаз даже после того, как слуги объявили, что ужин подан.

Позже, когда мы неспешно потягивали портвейн – Барклай заявил, что от бельгийского пива его клонит в сон, и в конце концов пристрастился к вину, – он сказал:

– Да, в самом деле замечательное место, этот ваш магазинчик гравюр и эстампов. Вы часто в нем бываете?

– Я приобрел там несколько безделушек. А в те времена, когда подвизался в роли гида, рекомендовал его своим клиентам.

– Понятно. Держу пари, они нашли то, что искали. И не только, – обронил он. – Они показали мне несколько чертовски симпатичных фотографий.

– Фотографий?

– Да, фотографий актрис. Я имею в виду не те дешевые раскрашенные рисунки, а несколько снимков настоящих актрис. В лавке больше никого не было, так что у хозяев было время продемонстрировать мне свою коллекцию. Я видел снимки и других молодых женщин.

– Понимаю, – ответил я и осушил бокал, чтобы скрыть обуревавшие меня чувства.

Дело было не только в Катрийн, которая не заслуживала подобного к себе отношения, равно как и ее коллеги. Тем не менее я не мог выразить свое возмущение из опасения, что у Барклая могут возникнуть подозрения, опровергать которые мне не хотелось. Не было у меня и желания вообще поддерживать разговор на эту тему, хотя я часто направлял джентльменов, холостых и женатых, в магазины, где они могли найти подобные картинки, и даже сообщал им адреса домов, где они могли живьем встретиться с дамами высшего света и полусвета. Мужчины состоят из плоти и крови, как я имел неосторожность написать однажды мисс Дурвард. С другой стороны, если Барклай намеревался довериться мне, я смогу узнать кое-что из того, о чем мы разговаривали с мисс Дурвард. Но я понимал, что тогда не смогу поделиться с ней полученными знаниями, этого не позволит моя честь и заодно чувство неловкости. Я увидел, как его рука потянулась к графину с вином, и поднялся, хотя и не так ловко, как хотелось бы, поскольку после перенесенной лихорадки я быстро уставал. И чем сильнее болела моя здоровая нога, тем острее ныла та, которой я лишился.

– Может быть, нам стоит присоединиться к дамам?

Моя хитрость удалась, и он отдернул руку.

– О да, как пожелаете.

Когда я открыл дверь в гостиную, миссис Барклай повернулась ко мне:

– Ага, сейчас мы спросим у них самих.

– Спросите у нас о чем, миссис Барклай?

– Может быть, сначала чашечку чаю, майор? Мы хотели бы знать, может ли что-нибудь заставить вас уйти в монастырь.

Я попытался заговорить, но не мог найти нужных слов. Видя мое замешательство, мисс Дурвард указала на резную каминную полку, на которой установила эстамп.

– Мы говорили об аббатстве и размышляли о том, согласится ли кто-нибудь отгородиться от всего мира, запершись в таком месте.

Прошло несколько мгновений, прежде чем я смог сформулировать достойный ответ.

– Я могу лишь заметить, что в те времена у многих не оставалось иного выбора, – сказал я, с величайшей осторожностью принимая чашку с чаем. – Их отдавали в монастырь еще детьми.

– Какой ужас! Как могла мать решиться на такой поступок? – воскликнула миссис Барклай.

– А как насчет взрослых мужчин и женщин? – поинтересовалась мисс Дурвард. – Что толкает их на подобный шаг?

Миссис Барклай налила чашечку чаю для супруга.

– Если их воспитали в католической вере, то такой поступок не выглядит чересчур уж странным. Церковь к тому времени уже запустила свои лапы в их души. Но оказаться отрезанным от всего мира!

– Может быть… – начал я. Все повернулись ко мне. Чай несколько взбодрил меня, поэтому я отважился продолжить: – Принадлежать к сообществу, где все упорядочено, где известны все правила и разработаны принципы управления и подчинения… Очень удобно и комфортно знать свое место в этом мире. Особенно если раньше у вас не было места, которое вы могли бы назвать своим, – если вы не имели настоящего дома, даже когда были ребенком.

Миссис Барклай задумчиво кивнула головой, соглашаясь, но мисс Дурвард пылко возразила:

– Но ведь оттуда невозможно сбежать!

– Если вас одолевает стремление оставаться свободным, то пребывание в таком месте, без сомнения, стало бы для вас невыносимым, – заметил я. – Но жить в обществе – значит, разделять его интересы, чаяния и нужды, а даже обществу нужны правила, которые бы регулировали его жизнь. Вероятно, армию можно счесть крайним примером подобного подчинения, но вспомните дома бегинок, которые мы с вами видели в Мехелене. Сопричастность с умами и душами, живущими и мыслящими также, как и вы сами, можно счесть неоценимым достоинством и преимуществом, и, пожалуй, для женщин – всех слоев общества – это еще более существенно, нежели для мужчин. Если кому-либо не повезло настолько, что он не смог обрести подлинное счастье в жизни…

Перед глазами у меня встали образы девушек, с которыми я делил кров в Сан-Себастьяне, – Мерседес, Иззаги и прочих, которым общество отказывало в праве на существование. Тем не менее они считали себя женщинами и действительно оставались ими. Они жили дружно, смеялись и подшучивали друг над другом, хихикали и плакали, вставая на защиту друг друга, когда какой-нибудь мужчина причинял им боль, делились нарядами и залечивали раны. Рука у меня все еще дрожала, когда я опускал чашку на стол.

– Монахини сбегают из монастырей, – заявил Барклай, – только в объятия мужчин, и тогда любовники отправляются в Гретну, где могут обвенчаться без всяких документов. Или еще дальше.

– Или же они убегают от мужчин, когда уходят в монастырь, – обронила мисс Дурвард. – От принудительного замужества, от жестокости, от предательства…

– Бегство от трудностей представляется мне трусостью, – заявила миссис Барклай. – Человеку должно быть свойственно сражаться, чтобы добиться лучшей доли. Если только при этом не возникает угроза жизни, естественно.

– Опасность для жизни может и не принимать форму насильственной угрозы, – возразил я, и голос мой прозвучал неожиданно хрипло, так что мне пришлось сделать глоток чаю, прежде чем я смог продолжать. – Да и вообще, у людей может не оказаться выбора. Мир и общество поворачиваются спиной к таким женщинам, не имеющим отца, брата или супруга. Как же можно презирать… Как мы можем презирать несчастную, если она жаждет удалиться в такое место, где ее примут, накормят и оденут? Туда, где она может рассчитывать на некоторое довольство собой и жизнью, даже на дружбу? Мы, ведущие свободную и комфортную жизнь, просто не имеем права обличать и обвинять тех, кому общество не желает протянуть руку помощи, за то, что они готовы принимать ее там, где она им протянута.

– Бедняжки, – вздохнула миссис Барклай. – Вы совершенно правы, мы не можем судить о том, чего не знаем. Дорогой майор, могу я предложить вам еще чаю?

Вероятно, будучи серьезно ослабленным болезнью, я еще не мог вполне контролировать себя. Как бы то ни было, это совершенно обычное предложение сумело сделать то, чего не смогли совершить образы высоких стен и безликих и безголосых монахинь: защитные бастионы рухнули, и у меня более не осталось сил, дабы сдерживать свои эмоции. Я еще выдавил какое-то извинение, поднимаясь с места, но голос выдал меня, дрогнув, и мне ничего не оставалось, как устремиться на террасу к двустворчатым окнам, доходящим до пола, и выйти в парк. Я даже не оглянулся.

Темноту нельзя было назвать кромешной, потому что, хотя солнце и село, взошла луна. Но ее холодный, белый свет дробился в ветвях яблонь, а я в спешке полагался на свой протез также безоглядно, как полагался бы на здоровую ногу, вот и упал дважды. И только добравшись до калитки в дальнем конце сада, я наконец остановился, бездумно и бесцельно разглядывая лужайку и темнеющие в дымке поля, луна над которыми только-только освободилась из объятий раскидистого вяза.

Воздух был абсолютно неподвижен. Я чувствовал себя разбитым и опустошенным. Душа моя надрывалась от этой пустоты, даже боль от раны показалась бы долгожданной и благословенной. А если бы страстное томление каким-то чудом можно было облечь в плоть и кровь, то я бы услышал, как длинная трава с шелестом сминается под ногами Каталины. Я бы ощутил тепло ее прикосновения, уловил бы ее негромкий, глубокий голос.

Querido? De que te pensas?

Ну почему, почему она не придет ко мне? Даже сейчас я помнил аромат ее кожи. Губы ее были темными и сладкими, а на плече родинка, которую я любил целовать. Я помнил, как прикасался губами к самым сокровенным уголкам ее тела, которые она безоглядно вверила нашей любви и где зародился тайный плод нашей страсти. Нет, это решительно невозможно. Я никогда в это не поверю. Раз у меня хватало сил желать, чтобы она оставалась со мной, она непременно придет ко мне.

В ночной тишине до меня отчетливо донесся приглушенный стук колес экипажей, кативших по дороге на Брюссель. Потом наступила тишина. Вокруг царили безмолвие и неподвижность, и можно было подумать, будто я смотрю на гравюру на дереве. Яблони и ограда обрели угольно-черный оттенок, а освещенные луной стебли кукурузы, ветви деревьев и камни казались вырубленными из темноты. Отчего же свет не может явить мне маленькую фигурку моей любимой, которая бы искала меня и стремилась ко мне так же, как я стремлюсь к ней? Или, быть может, она не чувствует моего внимания, как было в самый первый раз, когда я впервые увидел ее? Ведь наверняка мои глаза в состоянии разглядеть ее, если только разум и сердце пожелают этого достаточно сильно.

Ко мне приближалась темная фигура, выгравированная силой моего желания на светлой полоске тропинки!

– Стивен?

Это была не она! Это была не моя Каталина. Моя страсть имела не больше силы, чем оставалось в моем изувеченном теле. В темноте ко мне по тропинке в шорохе шелка медленно приближалась Катрийн.

– Прости меня, – сказала она. – Я не хотела испугать тебя. Стивен, милый, ты здоров?

– Я подумал… – Ее рука была теплой, реальной, живой, и, охваченный горьким разочарованием, я выпустил ее. – Что… что ты здесь делаешь?

– Я направляюсь в Намюр, а Мейке узнала от мадам Пермеке, что на твое имя пришло несколько писем. Я собиралась попросить кучера передать их тебе, но потом увидела, что ты стоишь здесь, в саду. – Она протянула руку и коснулась моей щеки. – Скажи мне, милый, как ты себя чувствуешь?

Я не мог найти нужные слова, не мог говорить. Вовсе не ее я жаждал обнимать, целовать, любить. Мне нужна была другая!

– Стивен, ты болен?

Я постарался взять себя в руки.

– Нет, всего лишь устал. Мне лучше, но я еще не выздоровел окончательно. Прости меня, пожалуйста. Может быть, войдешь? – Я распахнул перед ней калитку.

– Благодарю тебя. – Она прошла в сад.

– Хочешь чего-нибудь освежающего?

– Нет, нет, уже слишком поздно, чтобы наносить визиты. Кроме того, мне не хочется ставить твоих друзей в неловкое положение. Да и уходить пора. У меня утром репетиция. Как тебе деревенская жизнь?

– Спасибо, я доволен, у меня все в порядке. Пребывание здесь идет мне на пользу. Ты говорила, что привезла какие-то письма?

– Ах да, прошу прощения. – Она достала их из ридикюля.

– Спасибо. – Я сунул письма в карман. Мне показалось, что это не более чем счета от лавочников.

– Стивен… – Она умолкла на полуслове.

В лунном свете она была просто невероятно красива. Перья на ее шляпке и гладкие темные волосы пышной волной обрамляли лицо и падали на плечи, губы слегка приоткрылись, богатый атлас платья призывно облегал высокую грудь. Я множество раз обладал этой красотой, когда Катрийн стонала от наслаждения в моих руках, но сейчас с таким же успехом мог смотреть на прекрасный портрет – комбинацию красок, цветов и холста, – поскольку не испытывал к ней ни малейшего влечения. Внезапно воспоминания о том, как я брал эту женщину, наполнили меня отвращением – не к ней, она была само совершенство, а к себе. Я испытывал отвращение к самому себе, как бывает с мужчиной, который укладывает в постель чистую, красивую шлюху, в то же самое время, как носит в сердце свою настоящую, но недостижимую любовь.

– Стивен… Я собиралась написать тебе из Намюра, но теперь, когда я здесь, с тобой, будет честнее, если… Короче, думаю, мы должны окончательно прервать наши отношения. Я не могу бросить свою профессию, а ты не можешь отказаться ни от своего положения, ни от своего прошлого. Есть слишком много того, что мы… что мы никогда не сможем разделить между собой.

В лунном свете она казалась бесконечно далекой от меня.

– Разумеется, если таково твое желание, – ответил я и отвесил ей легкий поклон. Я не чувствовал ровным счетом ничего. – Это было… да, восхитительно во всех смыслах. Но я всегда знал, что недостоин тебя.

Она сделала шаг ко мне.

– Нет. Дело не в этом, Стивен. Ты не должен так думать. А я-то считала, что вылечила тебя от подобных мыслей!

Она коротко рассмеялась, а я подумал, что, несмотря на то что мы столько времени провели вместе, она так и не поняла, что болезнь моя не поддается лечению.

Но потом я вдруг вспомнил, как в наш первый вечер вдвоем она провела пальчиком по моему лбу, разглаживая морщины.

– Ты сделала для меня больше, чем я считал возможным, – негромко сказал я. – Моя милая, славная Катрийн, я буду помнить о тебе до конца дней своих, и спасибо тебе за все. За это… и за все остальное. – Она так ласково улыбалась мне, когда я обнял ее, что я сам подивился своему недавнему отвращению. – Прошу тебя, поверь, что единственное, о чем я жалею в наших отношениях, так это о том, что они должны закончиться вот так.

– Все на свете заканчивается, – прошептала она, и голос ее дрогнул. – Однажды ты сказал, что во время отступления лорд Веллингтон ни в малой мере не продемонстрировал присущий ему талант военного гения. Или, быть может, я поняла тебя неправильно. Без сомнения, мисс Дурвард способна цитировать главы и стихи Библии наизусть. Я не обладаю столь впечатляющими талантами, но достойное расставание все еще остается в моей власти.

Она развернулась, чтобы идти к калитке, и я поспешил за ней.

– Катрийн… милая моя…

Она остановилась, и я заключил ее в объятия. Я ничего не мог с собой поделать. Я так часто искал у нее утешения, что сейчас, когда нуждался в нем сильнее обыкновенного, не мог не прильнуть к ней снова.

Она на мгновение прижалась ко мне, а потом отстранилась.

– Пожалуйста, отпусти меня, Стивен. Даже актрисам не нравится, когда влюбленные расстаются в реальной жизни.

– Разумеется, – ответил я и распахнул перед ней калитку. Когда она проходила мимо, я уловил аромат ее духов. Она, пожалуй, удивилась не меньше меня самого, когда я снова обнял ее и поцеловал. Она ответила на поцелуй так, что во мне проснулись все прежние восторженные ощущения, затем оттолкнула меня и, прежде чем я успел последовать за ней, бросилась по тропинке к тому месту, где ее ожидал экипаж.

Я стоял и слушал, как хлопнула дверца кареты, как застучали колеса, унося ее вдаль. Я вновь ничего не чувствовал. Мне казалось, что эмоции последних минут нахлынули на меня и умчались прочь так быстро, что не задели душу. Я ощущал только глубокий, леденящий холод, который сделал меня бесчувственным к прочей боли. Повернувшись спиной к калитке, я оперся о нее, глядя в сад, где вдалеке за деревьями светился огнями дом. На террасе виднелась неясная, бледная и высокая фигура. Это была мисс Дурвард, и, пока я стоял и смотрел на нее, она начала спускаться по ступенькам.

– Я не помешаю вам, майор?

– Ничуть, – с трудом сумел выдавить я.

– Я несколько… обеспокоилась, когда в гостиной… когда вы рассердились или расстроились. Я не могла понять, что стало тому причиной. Прошу вас, поверьте, что никто из нас и в мыслях не держал обидеть вас.

Ко мне начали возвращаться хорошие манеры.

– Нет, конечно нет. Это были всего лишь воспоминания, разбуженные… этим чудесным видом, но воспоминания слишком давние, чтобы стоило предаваться им вновь.

– Эти воспоминания… они похожи на те, которые сохранились у вас после Ватерлоо? Я до сих пор не могу простить себе этого.

– Вы ни в коем случае не должны упрекать себя. Вы ни в чем не виноваты. А сегодняшний вечер не имеет ни малейшего отношения к моей армейской службе.

Она ничего не ответила.

Я не мог быть уверен в том, что она не видела Катрийн, и с этой мыслью ко мне вновь вернулась печаль. У меня заныло сердце, в горле застрял комок, и я не мог произнести ни слова.

Затем она сказала:

– Майор, я… я не имею привычки вмешиваться в чужую жизнь. Когда я попросила вас навести справки о Джордже, думаю, это был первый раз, когда я решилась на подобный шаг. И я прекрасно знаю, что, – она улыбнулась, – как говорит Хетти, большую часть времени я слепа и глуха, то есть слепа и глуха к мыслям и чувствам окружающих. Она говорит также, что меня не интересуют сердца людей, пока я могу рисовать их лица. Но теперь… Я должна сказать, что если… если вы хотите… – Голос у нее сорвался, но после минутной паузы она продолжила: – Иногда бывает полезно выговориться. Потом становится легче. И если это поможет, то я готова вас выслушать.

– Вы очень добры, – сказал я. – Но…

– Даже если вы хотите поговорить о леди, с которой я только что вас видела.

– Я должен извиниться…

– С чего бы это? – прервала она меня. – Немногие из нас готовы жить по правилам, которые установило для себя общество с помощью закона или морали. Я не… Некоторые установления я нарушаю ежедневно, хотя и ненамеренно. Но я нарушала бы их и сознательно, если бы не беспокоилась о чувствах своей семьи. И только хорошее воспитание скрывает тот факт, что и вам претит жить по чужим правилам. Да что там говорить, иногда даже Хетти восстает против диктата правил поведения и морали!

Я лишь улыбнулся в ответ.

– И, – горячо продолжала она, – если вы до настоящего времени не поняли, что меня очень трудно шокировать, то далеко не столь проницательны, как я полагала.

Я улыбнулся еще шире, но ничего не сказал, и спустя мгновение она протянула мне руку.

– Ни за что на свете я не стала бы обсуждать ваши чувства. Вам достаточно сказать лишь одно слово, и мы никогда более не будем возвращаться к этой теме. Но в наших письмах мы говорили о столь многом в жизни, что я чувствую… я вижу, что вы несчастливы.

Это была правда, но я отважно заявил:

– Напротив… Она перебила меня:

– Я не имею в виду ваше пребывание здесь. Хотя эта леди…

– Эта леди и я… – Она хранила молчание. – С этой леди меня ничто более не связывает. Мы расстались по обоюдному согласию. Хотя я обязан ей очень многим.

– Но даже в том случае, когда влюбленные расстаются столь мирно, – спокойно заметила она, – все равно остается сожаление о том, что между ними все кончено.

– Вы правы.

Я более ничего не добавил, и молчание принесло мне облегчение… От чего? Я не знал, но понимал, что это чувство стало возможным лишь благодаря вмешательству мисс Дурвард.

Спустя некоторое время она сказала:

– Прошу простить меня. Это не мое дело. Мне не следовало даже пытаться вмешиваться. Господь свидетель, мною руководили лишь самые лучшие побуждения!

– Нет, прошу вас, вы совершенно правы. Я действительно испытываю сожаление – большое сожаление… великую печаль из-за того, что закончилась дружба. Но она закончилась не потому, что она… – У меня не было сил продолжать.

– Тогда из-за кого?

Я взглянул на нее. На лбу у нее, между нахмуренными бровями, пролегла морщинка. Ее вовсе не обуревало желание услышать занятную сплетню или очаровательную историю о великой страсти и столь же великой печали – она всего лишь хотела помочь мне. На мгновение в моем сердце ожила надежда, что я смогу рассказать ей о тех днях в Бера и Сан-Себастьяне.

Но потом я покачал головой.

– Я не могу… Это было слишком давно. Простите меня. – Я повернулся в сторону дома и предложил ей руку. – Становится прохладно. Пожалуй, нам стоит вернуться.

Мисс Дурвард приняла мою руку, но еще долго молчала.

Я вернулась в бывшие конюшни в то самое время, когда туда подкатил Криспин Корднер на жалкой замызганной спортивной машине с опущенным верхом. Он помахал мне и вылез из своей самоходной коляски, держа в руках бутылку вина.

– Привет, привет, Анна! Чертовски рад вас видеть! – Мы пожали друг другу руки. – Они уже там?

– Наверное.

– Я приехал рано – пришлось сначала заехать к сестре, а потом я решил, что возвращаться домой нет смысла. Как вам живется в Холле?

– Нормально, – ответила я. – Стараюсь бывать там как можно меньше.

– О Боже, неужели все так плохо?

– Да нет, все в порядке, в общем, – отозвалась я.

С Реем и вправду все было в порядке, что же касается остального, то я еще сама не поняла, почему у меня возникло такое ощущение – ощущение неправильности происходящего. Может быть, только потому, что они оказались не теми, кого я надеялась и рассчитывала там встретить? Собственно, даже по отношению к Сесилу Белль вела себя ничуть не хуже многих людей, которые аналогичным образом обращаются с детьми, – по крайней мере, пока оставалась трезвой. Мне пришлось пожить достаточно долго в самых разных местах, чтобы понять это.

– В таком случае, не позволяйте Тео и Эве заставлять вас работать до упада в качестве компенсации, – посоветовал он. – Они просто одержимые, причем оба. Иногда мне становится страшно, когда я вижу, что они не отдают себе в этом отчета. Они даже не замечают, что происходит с людьми вокруг.

– Они очень добры ко мне, – сказала я. Он промолчал, и спустя минуту-другую я добавила: – А те письма, что вы мне дали, очень интересные. Речь там идет о Ватерлоо и прочих вещах. Жаль, но я не слишком разбираюсь в истории. – Я не собиралась признаваться ему еще и в том, что понимаю даже не все слова.

Он пропустил меня вперед, я вошла в дверь и направилась вверх по лестнице.

– У меня до сих пор не было возможности внимательно изучить их. Там что-нибудь говорится о Керси?

– Пока что не очень много, но я еще не все прочла. Хотя он пишет что-то вроде того, как приятно иметь возможность сидеть перед камином в библиотеке. Интересно, в какой комнате она находилась раньше, эта библиотека? Тогда можно было бы лучше представить себе происходящее. А сейчас об этом судить очень трудно.

– Во время войны поместье было занято военными, так что теперь одному Богу известно, что они с ним сделали. А до того как стать школой, оно долго пребывало в запустении.

– Но из одного письма, которое я недавно прочла, ясно, что он писал из Брюсселя, а вовсе не из Керси.

– Может, он проводил там отпуск. Я знаю, что во время кампании Ватерлоо в Брюсселе было полно английских туристов. Какие-нибудь письма датированы 1815 годом?

– Вместо даты он пишет «19» или «20».

– А-а, 1819 год? Питерлоо – бойня в Питерлоо. Так, так. Интересно, как он относился к этому. Большинство землевладельцев решили, что это стало началом конца для многих из них. Собственно, я полагаю, в некотором смысле так оно и случилось, учитывая чартизм и все прочее. А поместья, подобные Керси, превратились в школы и офисы.

Я не понимала, о чем он толкует, но к этому времени мы уже поднялись наверх. Там играла музыка – не по радио, как я заметила, а на проигрывателе стояла пластинка, какой-то джаз. Когда мы вошли, Эва поднялась с дивана.

– Buenas noches, Криспин! – Он склонился над ней и расцеловал ее в обе щеки, что выглядело весьма странно, потому что я знала, что они не были любовниками. – Анна, привет! – На ней была шелковая туника в индийском стиле, черные брюки, а в ушах покачивались длинные серебристые серьги. Увидев ее рядом с Криспином, я впервые обратила внимание на то, что она очень маленького роста, во всяком случае намного ниже меня. – Тео как раз принимает душ.

Когда на пороге появился Тео, то оказалось, что он предпочел рубашку с открытым воротом и брюки, как у Криспина. Остановившись в дверях, он принялся закатывать рукава рубашки, что меня ничуть не удивило, поскольку было еще очень жарко, особенно под крышей, как в нашем случае.

– Привет, Анна. Ты уже видела свои фотографии? – поинтересовался он.

– Нет еще.

– Я бы тоже хотела взглянуть на них, если можно, – сказала Эва.

Мне очень хотелось, чтобы она взглянула на них, вот только насчет Криспина я не была уверена. Не то чтобы он показался мне невежливым, нет. Просто мне было не по себе при мысли, что человек, заведующий галереей искусств, увидит мои снимки. Это было похоже на то, как если бы кто-то стал подыгрывать одним пальцем на пианино Элтону Джону. Но Эва смотрела на меня, и я выдавила:

– О… хорошо, я сейчас принесу их.

«Они смотрятся очень прилично, – решила я, снова взбираясь по лестнице с фотографиями в руках. – И похожи на настоящие фотоснимки».

Эва протянула руку и взяла их у меня. Немного погодя она сказала:

– М-м… Ну-ка, давайте посмотрим негативы. – Она включила проектор и принялась вставлять их в пластиковый держатель в виде рукава. – Гм. Мелковато и неубедительно. Поэтому и не видно деталей в тенях. И композиция… Вот здесь, на первом снимке, там, где Холл… Это та фотография? Ты пыталась сделать обрамление, верно?

– Ага.

– Обрамление – это очень сильный композиционный прием. Оно доминирует на снимке. Но при этом возникает опасность того, что оно ограничивает зрителя, поскольку слишком статично. Да, оно привлекает внимание, но при этом не побуждает смотреть на то, что находится вне его. Один взгляд, и зритель идет дальше. Глазу больше не на чем остановиться. Понимаешь?

– Да, – прошептала я. До этой минуты я считала, что уж этот-то снимок мне удался.

От раковины послышался звон посуды. Тео начал готовить ужин. Я уловила запах чеснока, топленого масла и еще какой-то ореховый аромат. Я уставилась туда, чтобы Эва не заметила, что я покраснела. О Господи, рыба! И не просто белуха, которую я еще могла съесть, если бы умирала с голоду и если бы она была нарезана на ломтики и полита кетчупом. Нет, это была рыба с глазами. Такое впечатление, что Эва решила сделать нынешний вечер для меня как можно более ужасным!

Она уронила фотографию на кофейный столик и взяла в руки ту, что с колонной.

– С композиционной точки зрения эта намного интереснее, – заявила она, – но у тебя дернулся фотоаппарат. С какой выдержкой ты снимала? Не помнишь? – Я отрицательно покачала головой. – Ничего, это не страшно. Все приходит с практикой. А вот это тот самый мальчик? Хорошо. Ты сконцентрировалась на глазах. Но здесь нужно дать меньшую глубину поля – задний фон не играет особой роли. А его лицо следовало обрезать вот так, – она приложила большой палец рядом с его щекой, – и вот так, – палец лег под подбородком, – потому что у тебя какая-то мешанина. Но для начала получилось очень даже прилично, Анна. Мы еще поговорим об экспозиции, но я поражена, должна заметить.

– По вашим словам этого не скажешь, – обиженно заявила я. Она засмеялась.

– Но так оно и есть! Я действительно воспринимаю твою работу всерьез. Прошу прощения, мне следовало предупредить тебя.

– Она сложная женщина, Анна. Не воспринимайте ее слова как личное оскорбление, – сказал Криспин, который в этот момент менял пластинку на проигрывателе. – Держу пари, на самом деле ваши фотографии ей понравились. Я могу взглянуть на остальные?

Новая мелодия оказалась классической, сплошные скрипки и виолончели. Он вернулся к нам и взял в руки снимок колонны и окна.

– А это интересно. Знаете, окно, похоже, настоящее, оригинальное. Сохранилось, надо же. – Он поднес фотографию к свету. – А кто это там, с другой стороны?

– Должно быть, моя бабушка, – ответила я. – Больше там никого не было.

– О, конечно, хотя нельзя быть уверенным ни в чем. Силуэт выглядит необычайно высоким для женщины. Странно, чем меньше различаешь фигуру, тем больше смысла… Нет, думаю, здесь больше подойдет слово «значение»… Так вот, тем больше значения ей придаешь. Легко можно представить, что эта фигура может оказаться кем угодно, даже пришельцем из другого времени. Создается впечатление, что силуэт означает нечто большее, потому что разглядеть, что именно он собой представляет, практически невозможно. – Он улыбнулся и осторожно вытащил последний снимок из моих пальцев. – А-а, давайте я угадаю. Это Сесил?

– Откуда вы знаете?

– Моя племянница раньше работала в Холле, когда школа еще была открыта. Она помогала присматривать за ним. У нее в комнате даже висел его снимок. Он всегда казался мне странноватым маленьким человечком. Настоящий беспризорник.

Я удивилась. Внезапно от плиты донеслось яростное шипение и треск, и я буквально подпрыгнула на месте. Эва начала накрывать на стол, потом бросила через плечо:

– Криспин, не захватишь с камина подсвечники?

Я заметила их еще в первый день – четыре подсвечника, коротенькие, серебряные, с вкраплениями бирюзы, а по краю и у основания выложены два ряда серебристых капелек.

– Они великолепны, – сказал Криспин. Он взял в руки тяжелую шелковую салфетку, расшитую цветами, на которой они стояли. – А это вообще просто прелесть. Откуда она у вас?

Эва подняла голову от салата, который заправляла майонезом.

– А-а, она просто валялась здесь, когда мы въехали. Она показалась нам слишком красивой, чтобы взять и выбросить ее.

– Отчего-то эта салфетка кажется мне знакомой. Готов поклясться, это китайский шелк, но цветы на нем вышиты английские. Я бы сказал, она сделана примерно в то же время, что и подсвечники. Вероятнее всего, это салфетка на подушечку, которая лежала на кровати. Жаль, что она так выцвела.

– Одно время она лежала у нас на подоконнике.

– Да, свет способен на такие штуки. Мы стараемся любым способом заманить его в дома в нашем сером и скучном английском климате, а потом возмущаемся последствиями.

– За исключением тех людей, которые с его помощью зарабатывают себе на жизнь, – заявила я. Все посмотрели на меня. – Как Тео и Эва.

– Верно! – воскликнул Тео, поворачиваясь от плиты со сковородкой в руках. – Анна, ты абсолютно права. Итак, где у нас тарелки?

Я смотрела на рыбу на своей тарелке. Она в ответ уставилась на меня мертвым глазом, и я не знала, как к ней подступиться. Да и не хотелось мне этого делать, если честно. Но спрятать целую форель под вилкой невозможно, равно как и нельзя размазать ее по тарелке, а потом сделать вид, что она куда-то подевалась. Я ломала себе голову, как себя вести, как вдруг случайно поймала взгляд Тео. На мгновение мне показалось, что он дружески подмигнул мне, хотя это запросто могла быть игра света, поскольку пламя свечей колебалось и дрожало от сквозняка, тянувшего через раскрытые окна. Затем он опустил голову к своей тарелке и очень медленно воткнул вилку в рыбий бок. Потом, держа нож параллельно столу, разрезал спинку и провел ножом до самого хвоста. Бок форели отделился одним движением, и получилась полоска светло-коричневого мяса, которое выглядело не так уж и отвратительно.

Я попробовала повторить то же самое. У меня вышло не так ловко, как у него, конечно, но в конце концов я справилась. На вкус рыба оказалась не такой уж плохой. На столе было много вина, чтобы запить проглоченный кусок. Но я увидела, как Криспин обмакнул кусочек рыбы в масляный соус, в котором виднелся миндаль, попробовала повторить и обнаружила, что это чертовски вкусно. А летний пудинг вообще оказался выше всяких похвал. И все с этим согласились.

– Варварская английская еда, – заявила Эва. – Если бы в Севилье, когда я была маленькой, мне сказали, что в один прекрасный день я буду есть десерт, приготовленный из сырого хлеба и фруктов, таких кислых, что в них сначала нужно добавить целый килограмм сахара, чтобы можно было взять их в рот, я бы ни за что не поверила. Подумать только, ведь для того, чтобы нарвать абрикосов или миндаля, растущих в соседском саду, мне достаточно было лишь перелезть через стену.

– Это было еще до того, как я приготовил для нее пудинг в первый раз, – вмешался Тео. – Еще немножечко крема, Анна?

Я взяла кувшинчик и обратила внимание, что крем прохладный и гладкий, совсем не похожий на тот, который иногда готовила мать.

– Получается, у тебя не было проблем с английской кухней? – поинтересовался Криспин.

– В общем-то, готовлю в основном я, – сказал Тео. – Но ответ положительный. Да, я вырос на таких вот десертах и пирожных. А есть еще и суп из кислых вишен, который… Одним словом, когда я ем его сейчас, мне кажется, что я снова сижу на кухне за столом в отеле «Франц-Иосиф» в Пеште и смотрю, как готовит мой дедушка.

– Но ведь твоя мать была чешкой, а не венгеркой? – спросил Криспин.

– О да. А одна из бабушек моего отца была полькой. Во мне есть еще и капелька литовской крови, хотя я не помню, откуда она взялась. Я настоящий среднеевропейский полукровка. До войны я мог гостить у своих родственников в любом месте на протяжении от Балтийского до Черного моря. – Он засмеялся. – А вот Эва, в отличие от меня, чистокровная испанка. Все испанцы помешаны на рождении – можно подумать, эти семейства считают себя истинными идальго испанского еврейства.

– А как вы встретились?

– В Испании, – ответила Эва. – Я как раз получила первое большое задание и, соответственно, комиссионные. – Она улыбнулась. – Это был сюжет о монахинях и женском монастыре. После роспуска религиозных орденов он превратился в артиллерийский арсенал, а потом из него решили сделать муниципальный музей.

– А я работал над очерком о последствиях введения военного положения в стране басков, – улыбаясь, сообщил Тео. – До самого закрытия кафе мы спорили о том, как следует поступить со зданиями, которые утратили свое предназначение. В те времена отношение партии к таким вещам было сугубо утилитарным – тебе бы это не понравилось, Криспин! – но Эва рассматривала проблему с точки зрения архитектуры.

– В общем-то, это несколько более трагично по сравнению с бывшим сельским поместьем, превратившимся в школу, – заметил Криспин.

– Вернувшись в Мадрид, я обнаружила, что мужчина, с которым я жила, переехал к другой женщине, – сообщила Эва и вновь наполнила бокалы вином. – Через два дня объявился Тео. Он предложил утешить меня.

– Похоже, ему это удалось, – обронил Криспин. Эва рассмеялась.

– По большей части. Мы поклялись любить друг друга до самой смерти, после чего выбрали страну, в которой могли жить вместе. Но время от времени мы ссоримся, и Тео улетает в Берлин или Гавану, где увивается за какой-нибудь симпатичной маленькой переводчицей. А я решаю съехать отсюда.

– Или журнал «Пари ревью» приглашает Эву в Нью-Йорк запечатлеть какую-нибудь литературную гранд-даму, которая только что опубликовала очередные мемуары о своих сексуальных похождениях с Хемингуэем. Все заканчивается тем, что они с Эвой оказываются в одной постели, и наступает моя очередь подумывать о смене квартиры.

– Это был не Хемингуэй! – возразила Эва. – Это был Пикассо!

И все рассмеялись.

– Насколько я понимаю, в те дни вы не морочили себе голову соисканием всевозможных премий и наград, – предположил Криспин.

Я ровным счетом ничего не понимала, а потом вдруг до меня дошло, о чем они говорят. Во-первых, они не хранили верность друг другу – оба занимались сексом с другими и, похоже, ничего не имели против, даже шутили на эту тему. И во-вторых, Эва была одной из «этих» дамочек.

Я уставилась на нее. В комнате горели свечи, отчего глаза ее казались темными и блестящими, а зеленый шелк платья походил на воду, скрывающую в себе ее живость. Она была намного старше моей матери, но я легко могла представить себе, как мужчины сходят по ней с ума и как она добивается любви мужчины – Тео например. О да, я вполне могла представить себе это. Но как ее могли интересовать женщины? Как она вообще могла прикасаться к другой женщине?

– Есть две вещи, которые невозможно угадать в отношении нового мужчины, – заявила Эва. – Насколько он пьян и когда он собирается кончить. Что ты на это скажешь, Криспин?

– Да, – согласился тот, потягиваясь в кресле. – Для этого требуется узнать мужчину получше. Хотя в том, что касается степени его опьянения – или собственной, если на то пошло, – то есть один несомненный индикатор, а, Тео?

Тео улыбнулся и поднялся на ноги.

– Вероятно, ты прав. Криспин, прошу простить меня. По-моему, я должен проводить Анну домой.

– Разумеется, – воскликнул Криспин. Мне показалось, что он совсем не так пьян, как хочет казаться. Он встал, обошел столик, подошел, положил мне руку на плечо и поцеловал в щеку, точно так же, как раньше целовал Эву. – Спокойной ночи, Анна. Прошу вас, не стесняйтесь и обязательно заглядывайте ко мне в галерею, когда будете в наших краях в следующий раз. Я буду очень рад увидеть вас снова. И пожалуйста, дайте мне знать, если наткнетесь на что-либо интересное в тех письмах.

– Хорошо, – пообещала я.

– Анна, я так рада, что ты заглянула к нам сегодня вечером, – сказала Эва. – Завтра я улетаю в Мадрид, вернусь во вторник. Тео знает, что нужно сделать, если ты захочешь поработать. Тогда и увидимся.

Я попрощалась со всеми, и Тео проводил меня вниз.

– Я вполне дойду сама, честно, – обернулась я к нему.

– Я знаю. Но мне все равно хочется проводить тебя хотя бы немного. Кроме того, мы столько съели и выпили, что небольшая прогулка на свежем воздухе пойдет мне на пользу.

На улице было тепло, но к вечеру поднялся небольшой ветерок, и, ощущая его прохладное дыхание на своих щеках, я вдруг поняла, что мне очень жарко. Небо было ясным, особенно по сравнению с прошлыми ночами, но темнее деревьев, которые вздымались у нас над головами, отчего звезды то появлялись, то вновь пропадали за колышущейся густой листвой.

– Ты не обидишься, если я извинюсь перед тобой за наш сегодняшний разговор там, наверху? – спросил Тео мгновением позже. Под ногами у нас мягко шуршали сосновые иголки и трава.

– Нет. Я имею в виду, вам не за что извиняться. Я хочу сказать, что я не обиделась.

– Очень хорошо. Я боялся… В общем, честно говоря, глядя на тебя, нелегко все время помнить о том, что ты очень молода.

– Даже когда меня не обслужили в баре? Он рассмеялся.

– Это тебя все еще раздражает, не так ли?

– Вроде как. Немного. Хотя нет, наверное.

– Но сегодня ты явно чувствовала себя неловко.

– Я… это как раз то… я в этом не очень-то разбираюсь.

– Придумано очень много правил по поводу того, кому и с кем нельзя спать ни в коем случае. Некоторые из них действительно необходимы: молодежь, конечно же, нужно оберегать и защищать. Но многие попросту излишни. И даже когда в законе ничего не говорится на этот счет, les bourgeois полагают, что невежество его компенсирует, предотвратит занятия сексом, которые нарушают… которые угрожают придуманным ими правилам. Поэтому они молчат.

– Но это вовсе не означает, что мы не знаем, о чем они говорят при этом, – заметила я, думая о том, о чем нельзя было не говорить, когда кто-нибудь из девочек в школе начинал встречаться с мальчиками. И о том, что сказала Белль. Неужели мать действительно звонила Рею? И что она ему рассказала? Я тряхнула головой, чтобы прогнать эту мысль, и сказала: – Э-э… Криспин… он…

– Гомосексуалист? Да. Тебя это беспокоит?

– Нет… только… до сих пор я знала всего одного такого человека.

– То есть была уверена насчет одного. Устаревшие стереотипы умирают медленно. И Эва бисексуальна. Она любит женщин так же, как и мужчин.

– Я… я думала, такие люди… я думала, они любят или одних, или других.

Мы дошли до ворот на игровой площадке.

– Эва бы сказала, что в сексе очень мало прямолинейных личностей.

– А что сказали бы вы?

Он остановился и положил руку на ограду.

– Я бы сказал… я бы сказал, что математика любви бросает вызов арифметике. – Он открыл для меня ворота. Когда я прошла в них, он дотронулся до моего плеча: – Доброй ночи, Анна. И приятных снов.

Комнаты мисс Дурвард и моя находились в противоположных концах коридора. Она упорно хранила молчание, и я был немало удивлен тем, что, когда мы добрались до верхней площадки лестницы, она негромко сказала:

– Простите меня, майор, я вовсе не хотела оскорбить вас.

– Прошу вас, не извиняйтесь. Я не обиделся и не чувствую себя оскорбленным. Напротив, я тронут вашей заботой. – Я коснулся ее руки. – Доброй ночи, мисс Дурвард.

– Доброй ночи, майор, – ответила она. – Желаю вам приятных снов.

Развернувшись, она быстрым шагом направилась к своей комнате.

Охватившее меня отчаяние было столь сильным, что только когда я добрался до своей комнаты и зажег свечу, чтобы раздеться, то вспомнил о письмах, которые передала мне Катрийн. Три действительно были лишь счетами от лавочников, еще одно пришло от знакомого, который приглашал меня сыграть в карты. Я взглянул на дату – этот день давно миновал, так долго это письмо шло ко мне из Брюсселя. Последнее, как я заметил, было из Англии, и, приглядевшись повнимательнее, я узнал руку приходского священника.

Оно было кратким. У управляющего Стеббинга случился удар, и хотя непосредственной угрозы его жизни пока не было, он не мог более заниматься моими делами. Мои арендаторы и старшие слуги в силу своего разумения и способностей кое-как справлялись с текущими хлопотами с помощью пастора и соседей, но для меня выхода не было: с приближением сбора урожая долг призывал меня вернуться в Керси.

Двести пятьдесят ударов под бой барабана. Между каждым ударом барабан успевает пробить десять раз. Этого времени достаточно для того, чтобы почувствовать боль и проникнуться ожиданием следующего удара. Впереди еще триста пятьдесят ударов плетью, если он не лишится чувств. Рядом стоит врач, держа руку на пульсе солдата, и кивком головы разрешает продолжать. Солдаты полка, выстроенные, как на параде, в две шеренги, чтобы наблюдать за наказанием и усвоить урок, не видят лица Уота Бейли, они лишь слышат его крики. Считается делом чести при этом не поморщиться, не выдать своих истинных чувств. Некоторых так часто секли плетьми, что у них на спинах не осталось живого места. В следующий раз их будут пороть по ногам. Но именно эта спина, эта плоть еще нетронута, еще свежа и чиста. Барабанщики отбивают ритм в такт ударам плетью; рана на спине пока длиною всего в ладонь и шириною в две ладони. Я чувствую запах крови, стекающей ему в бриджи и по деревянным козлам далее, на землю. Я вижу его лицо, почерневшее от крика, и вспоминаю его, нагловатого малого родом из моей деревни. Мы с ним воевали в одной стране, и я полагал, что вскоре он получит повышение. Но я не мог спасти его от военного трибунала за то, что он украл отделанные серебром и бирюзой подсвечники у купца из Лиссабона. Естественно, он был навеселе. Его приятель Кэмпбелл, приговоренный к тысяче ударов за преступление, совершенное уже во второй раз, предпочел выпить купорос и умереть в страшных корчах, только бы не подвергнуться столь жестокому наказанию.

Молоденький лейтенант выходит из строя, отворачивается, его тошнит. Врач поднимает руку. Триста семнадцать ударов. Бейли отвязывают от козлов и уносят в лазарет, чтобы подлечить. Когда спина подживет, наказание продолжится. Когда его проносят мимо меня, в кровавой каше я вижу белые кости. Позже, под действием припарок врача, рана начнет гноиться. Личинки в ней станут прятаться от света, глубже зарываясь в гниющую плоть, питаясь продуктами разложения.

 

II

В те несколько дней, прошедших с момента получения мною письма из Керси и до отъезда в свое поместье, я не испытывал недостатка в делах и хлопотах. К счастью, мне удалось обойтись всего лишь одной поездкой в Брюссель, где жара становилась день ото дня все более удушающей, поэтому я не стал задерживаться в городе сверх необходимого, тем более что в Эксе меня ожидал фруктовый сад. Я уже заказал билеты для путешествия, в Брюсселе оплатил все предъявленные счета и побеседовал со своим банкиром, но счет закрывать не стал, поскольку надеялся вновь воспользоваться им через несколько месяцев. Мне больше нечем было заняться, разве что забрать из своей комнаты последние вещи и выполнить обещание, данное мною мисс Дурвард.

Моей первой задачей стало посещение магазинчика гравюр и эстампов. Продавец без труда вспомнил меня в качестве постоянного покупателя и друга их любимицы мадемуазель Метисе. С моей помощью он вспомнил и Барклая, главным образом, благодаря его росту, а также внешности и манерам типичного англичанина. Подавив естественное отвращение, вызванное необходимостью проявить интерес к делам другого мужчины, я сунул руку в карман, и энное количество франков позволило мне получить необходимые сведения. Барклай действительно приобрел с десяток самых невинных фотографий красивых молодых женщин и не сделал ни малейшей попытки, по крайней мере здесь, получить какую-либо информацию об их реальном существовании. Я снова вышел на улицу, задыхавшуюся в тисках летней жары, и задумался. Я здраво предположил, что он проявит разумную разборчивость – чтобы не сказать осторожность – и не станет связываться с уличными девицами. Придя к такому выводу, я посетил два ближайших кафе, в которых часто бывал в бытность свою гидом, и провел час или два в каждом, беседуя с посетителями и угощая их коньяком. Если завсегдатаи и были удивлены моей щедростью, то в знак признательности столь же щедро делились со мной сплетнями.

Так вот и получилось, что буквально накануне своего отъезда в Саффолк я смог заверить мисс Дурвард, что имею все основания полагать, что ее страхи в отношении зятя не имеют под собой оснований.

– Я не стану утомлять вас пересказом разговоров, но, думаю, могу заверить вас в том, что Барклай не продемонстрировал намерения… э-э-э… искать развлечений на стороне. Его вкусы, должен заметить, в общем-то вполне заурядны, и вам не следует беспокоиться на этот счет. Полагаю, он искал, главным образом, общества других мужчин, а также мимолетные городские знакомства, к которым он, должно быть, привык в Ливерпуле, а предоставить таковые может только город.

– Я понимаю. Слава Богу! Теперь я со спокойной совестью могу забыть об этом недоразумении. – Она заколебалась, отвернулась от залитого лучами солнца парка, которым любовалась, и взглянула мне прямо в глаза. – Надеюсь, что могу верить вам.

– Верить мне?

– В том, что вы сказали правду. В мире существуют мужчины – и много, – которые посмеялись бы надо мной за то, что я выказываю уважение своему полу.

– Каким образом?

– Солгав мне. Защитив собрата-мужчину от порицания, сделав вид, будто оберегают меня от подобного знания. Вы бы так не поступили.

– Надеюсь, что всегда смогу защитить женщину.

Она небрежно взмахнула рукой, словно в нашем разговоре не было места подобным сантиментам.

– Но только не с помощью лжи и обмана.

– Нет, не с помощью лжи и обмана. И не вас.

Она ничего не ответила, однако не стала и брать в руки альбом для рисования, к чему я уже привык и что стало для нее обычным занятием во время подобных приступов многозначительного молчания. А вид, надо сказать, с террасы, на которой мы сидели, открывался поистине замечательный, способный соблазнить и вдохновить художника. Солнце все еще ярко сияло в небе, хотя мы и не спешили с ужином, и в его мягком свете подстриженные липы и розы на клумбах казались теплыми и полными жизни.

– Что вы будете делать в Керси после того, как уберете урожай? – спросила мисс Дурвард.

– О, в деревенском поместье мне скучать не придется, – откликнулся я. – Я буду занят точно так же, как и в прошлом году. Помните, я писал вам об этом.

– Я очень хорошо помню ваши письма. Подумать только, с той ночи в Манчестере прошел уже целый год!

– Том вполне поправился?

– О да. Но Хетти очень скучает по нему, и я тоже. Мы рассчитывали давно оказаться дома.

– Когда вы теперь предполагаете вернуться домой?

– Доктора порекомендовали Хетти подождать, пока не пойдет четвертый месяц ее беременности.

– Я понимаю.

И вот тут-то мисс Дурвард все-таки взяла в руки свой альбом и начала набрасывать в нем какой-то рисунок. Спустя мгновение я понял, что она смотрит не на простирающийся перед нами пейзаж, а на меня.

– Вы ведь ничего не имеете против, майор?

– Вовсе нет…

– Пожалуйста, не вертите головой, – попросила она.

– Приношу свои извинения.

Она не ответила, взгляд ее тоже ничего не выражал. Я не видел, что у нее получается, я слышал лишь скрип карандаша, скользящего по бумаге. Он был то неслышим и тонок, как шорох листьев, то резок и жесток, как удар шпагой, и я различал его сквозь воркование голубей на крыше и журчание воды – это садовник принялся за свои вечерние обязанности. Прищурившись, она переводила взгляд с моего лица на лист бумаги, подобно командиру, распределяющему свое внимание между картой и полем боя. Мысль об этом заставила меня вспомнить о том напряженном внимании, которое охватывало нас в такие минуты. Мы старались понять и представить, что означают линии и условные обозначения в плане укрытий, препятствий, дальности стрельбы орудий, пролитой крови и человеческих жертв. Мне стало интересно, пыталась ли мисс Дурвард, глядя на мое лицо, понять мир, который оно отображало, или же рисовала мужчину, сформированного этим миром.

Она отложила карандаш в сторону и отставила альбом на вытянутую руку. Потом снова поднесла его к себе, и я услышал легкое царапанье, с которым она добавляла некие финальные штрихи к рисунку, как если бы расставляла пропущенные знаки препинания, перечитывая только что написанное письмо. Она подняла голову и встретилась со мной взглядом. Теперь в ее глазах я увидел совсем не то отсутствующее выражение, с каким она всматривалась в меня несколькими минутами ранее, стараясь подметить игру света и теней, разглядеть форму и содержание. Но она опять промолчала и через несколько мгновений отвела глаза.

– Могу я взглянуть на рисунок? – поинтересовался я.

– Разумеется, если хотите.

Она положила раскрытый альбом на стол и подтолкнула его ко мне. Потом подняла упавшую шаль, накинула ее на плечи – солнце уже скрылось за горизонтом – и откинулась на спинку стула, перебирая кисти бахромы.

В течение нескольких мгновений, глядя на портрет, я мог сказать лишь то, что сходство получилось необычайное, вплоть до изгиба кончиков моих бровей. Вообще-то, ни одного мужчину, от которого обычаи и правила приличия требуют чисто выбритого подбородка, не может удивить собственная внешность. Но мне и в самом деле было странно и непривычно смотреть на образ, созданный не равнодушной игрой света, стекла и железа, не ловкостью признанного портретиста из Норвича, а рукой друга. Ее глаза и ее интеллект увидели… и водили ее рукой, которая перенесла увиденное на бумагу… Что?

Портрет заполнил собой все пространство на листе, но при этом выглядел каким-то отдаленным. Голова слегка повернута в сторону, взгляд устремлен за пределы рисунка, глаза прищурены, губы сжались в тонкую, привычную полоску. Казалось, серые и серебристые штрихи, образующие контур и тень, говорят о том, что уже и без того известно моим глазам и чувствам, но разум отказывался признать это до того момента, пока не увидел себя со стороны.

Мисс Дурвард не сводила с меня глаз.

– Вам нравится? – спросила она немного погодя.

– Думаю, да, – медленно сказал я, и она рассмеялась. Вероятно, всему виной незабываемое воспоминание о той первой встрече в лавке гравюр и эстампов, начало которой положили эти же самые слова, но они внезапно заставили меня обратить внимание на то, как резко и грубо звучит ее смех в противоположность негромкому и мягкому смеху Катрийн.

– Вероятно, вы ошеломлены и даже растеряны?

– Возможно.

– Судя по всему, вы никогда не задумывались о том, каким вас видят окружающие?

– Не стану утверждать, что мне совсем несвойственно тщеславие. Покрой моего сюртука интересует меня не меньше, чем любого другого мужчину. Но здесь… – Я положил альбом на стол. – Как вам удалось передать так много несколькими штрихами? Это то, что вы видите?

Она улыбнулась.

– Да. Сегодня вечером, во всяком случае. Но, быть может, здесь еще то, что я знаю. Что и подсказало мне то, что должна отобразить рука. Или, быть может, даже то, что знаете вы.

Я не нашелся, что ответить, и в воцарившейся тишине подумал о том, как часто ее слова, равно как и ее творчество, ставили меня в тупик. Что было более удивительно: знать, что за этими прищуренными глазами скрывается моя подлинная сущность, или то, что это она разглядела мою истинную натуру и отразила ее на листе бумаги в паутине серебристых линий? Внезапно она сказала:

– Я бы хотела, чтобы вы остались.

– У меня нет никакого желания уезжать, но я должен. Кроме того, я и так уже слишком долго злоупотреблял гостеприимством вашей сестры.

Она вздохнула, и плечи ее бессильно поникли.

– Стоит мне только представить эти бесконечные вечера… Пишите мне, умоляю вас, майор! Пишите мне о сражениях, лошадях, мужчинах, чтобы меня не поглотили окончательно бестолковые дамские хлопоты и чтобы я не убила Хетти. Иногда она доводит меня до бешенства, но в этом нет ее вины. Пишите мне о делах и заботах мужчин!

– Даже если мужские дела подразумевают смерть?

– Даже в этом случае, – ответила она. – Лучше смерть, чем шляпки, слуги и мигрень!

– Вы предпочитаете говорить о смерти, а не о женских шляпках с полями козырьком и сердцебиениях?

Она рассмеялась.

– Ну, если вы так говорите, то, пожалуй, не совсем. А теперь, когда Хетти стало лучше, у меня по крайней мере появилась надежда на то, что я смогу продолжить путешествие. Я бы многое отдала, чтобы повидать Францию. Видите, мне не так повезло, как вам.

Я предпочел промолчать, хотя многое мог бы порассказать ей о том, какое счастье обретает в военной карьере мужчина, желающий посмотреть мир. Но она словно прочла мои мысли, потому что внезапно сказала:

– Хотя вы, наверное, относитесь к этому совсем по-другому? Теперь, когда вам известна правда о войне, выбрали бы вы другую стезю, если бы вам представилась такая возможность?

Я по-прежнему молчал, потому что не знал ответа. Война привела Каталину в мои объятия, и война же отняла ее у меня.

Предпочел бы я лишиться ее присутствия во мне, лишиться такого счастья, пусть очень краткого, и столь долгой печали? Нет. Ни за что на свете я не согласился бы, чтобы моя любовь была хотя бы на один день короче, как не согласился бы и на то, чтобы тот путь, который мы прошли с Каталиной вместе, был хотя бы на один ярд меньше.

– Я не имею в виду, что вы сожалеете о том, что даровала вам жизнь, – продолжала мисс Дурвард. – Я хочу спросить вас, не сожалеете ли вы о своем выборе профессии. Характер мужчины формируется его поступками, о нем и судят по ним же, в отличие от женщины.

– До прошлого лета, – медленно ответил я, – я бы сказал, что ни о чем не жалею. Даже необходимость убивать была тем же самым, не больше и не меньше, а только лишь необходимостью. Война – это страшное и грязное дело, но никто даже и подумать не мог, что мы не должны противостоять Бонапарту. А сделать это можно было только с помощью армии и флота как наиболее пригодного, да и вообще единственного средства добиться этого. Как же я могу отречься от того, что могли предложить такому служению мой разум и тело?

– Но со времени Питерлоо ваше отношение изменилось?

– Да. С тех самых пор.

Я снова взглянул на рисунок. Интересно, то, что она сумела разглядеть и изобразить на бумаге, присутствовало ли оно во мне прошлым летом? Внезапно я отчетливо представил себе маленькую комнату на Дикинсон-стрит: Том, вытянувшийся на кровати и лежащий неподвижно; страшная, мертвая тишина, повисшая над районом площади Святого Петра; встревоженный взгляд мисс Дурвард в свете свечи, когда она так осторожно опускала карандаш на бумагу, словно прикасалась рукой к его бледной щеке.

– Хотя большинство моих друзей не согласились бы со мной. Но я видел, как правила бал жестокость, и не по воле обстоятельств, а намеренно. И великие люди примирились с этим и попустительствовали ей! Для того, кому довелось служить под началом герцога Веллингтона, нет ничего удивительного в том, что он поддерживает действия магистрата. Но поразителен сам факт, что он не воспротивился беспощадному убийству невинных людей… И никто за это не ответил! А теперь, под видом борьбы за сохранение общественного порядка и спокойствия, они принимают законы, призванные запретить выражение искреннего недовольства и справедливых жалоб.

– Мы все изменились, то есть те из нас, кто своими глазами видел бойню у Питерлоо. А сколько еще законов, которым мы подчиняемся, кажутся нам теперь крайне несправедливыми, даже чрезмерно жестокими? Но ведь вы не участвовали в этом. Вы оказались там случайно.

– Подумать только, и это та свобода, за которую я сражался и проливал кровь! – с горечью вырвалось у меня. – Как… Это меня просто угнетает! Многие из нас погибли, многие потеряли здоровье, и ради чего?

Она ничего не сказала, лишь протянула руку, и я пожал ее. Прикосновение к другому живому существу несколько успокоило меня, но к тому времени я уже был не в состоянии более сдерживаться, хотя никогда и представить себе не мог, что буду говорить такие вещи.

– Я выбрал свою профессию в силу необходимости, но дело, за которое мы сражались, было справедливым, и я отдал ему все, что мог. Мы отдали слишком многое: здоровье, рассудок, друзей… даже любовь! А теперь наши жертвы осмеяны и поруганы. И кем? Пьяными и безнравственными правителями, которые зажали свой народ в тиски бедности и несправедливых законов, продали душу ради прибылей и политической целесообразности! Вероятно, мне можно не беспокоиться более о сохранении своего искалеченного тела и души, поскольку я больше никогда не смогу полюбить. Что касается Англии… – Я глубоко вздохнул. – Наверное, так оно и к лучшему. Возможно, лишние страдания обошли меня стороной, потому что если у меня нет более сил защищать правое дело, то я должен только радоваться тому, что не осталось более правого дела, которое следовало бы защищать!

Мисс Дурвард надолго погрузилась в молчание, но ее тонкие пальцы с такой силой сжали мою руку, что я почувствовал, что чернильные кляксы и пятна краски навсегда отпечатаются на моей коже.

Потом она спросила:

– Кем она была?

– Ее звали Каталина.

Мисс Дурвард задумчиво кивнула головой.

– Каталина.

Она более не сказала ничего, но продолжала сжимать мою руку. Наконец я произнес:

– Простите меня, я не могу говорить об этом.

– Конечно, я понимаю, – откликнулась мисс Дурвард.

Стало очень тихо. Солнце почти совсем скрылось за горизонтом, и его последние лучи бессильно коснулись ее глаз, щек и губ, и когда я наконец сообразил, что же именно только что было сказано, то не смог понять, как она отнеслась к услышанному.

Из раскрытого окна позади нас донеслось шуршание атласа. Мисс Дурвард отняла у меня руку и взялась за карандаш.

– Прошу извинить меня, майор, – сказала миссис Барклай, – но я знаю, что завтра вы покидаете нас очень рано, а я собираюсь пойти отдыхать. Но я не могу лечь в постель, не попрощавшись с вами.

– И я тоже, – ответил я, поднимаясь. – Дорогая миссис Барклай, как мне благодарить вас?

Я скорее почувствовал, чем увидел, как за нашими спинами мисс Дурвард ускользнула в темнеющий парк.

– О, мы сожалеем лишь о том, что вы не можете остаться с нами еще немного, – сказала миссис Барклай. – Надеюсь, дальняя дорога не помешает вашему скорейшему выздоровлению.

– Что касается моего здоровья, то я чувствую себя прекрасно. И все благодаря вам.

Она улыбнулась и небрежным жестом руки дала понять, что я преувеличиваю. Потом сказала:

– Все еще довольно тепло. Вы не откажетесь прогуляться со мной по террасе?

Я предложил ей свою руку, и мы сошли по ступенькам вниз.

– Ваше отсутствие отразится на Люси, – заметила она.

– Я буду скучать о вас.

Она негромко вздохнула и сказала:

– Майор, вы должны простить меня, поскольку я глупое создание. Джордж говорит, что я не могу думать ни о чем, кроме платьев и сплетен. Но… Майор, вы не могли не заметить, как много удовольствия доставляет Люси ваше общество.

– Равно как и мне ее, – машинально ответил я, и только потом до меня дошло, что имеет в виду миссис Барклай. – То есть мы старые друзья, нам легко друг с другом и у нас есть общие интересы.

Мы подошли к дальнему концу террасы.

– Разве можно мечтать о лучшей основе? – сказала она, повернувшись ко мне столь быстро, что я споткнулся от неожиданности. – Еще раз прошу извинить меня, майор. Вы наверняка считаете, что я вмешиваюсь не в свое дело.

– Нет, что вы, – возразил я, выпрямляясь. – Я знаю, как бережно вы относитесь друг к другу. Но я совершенно уверен, что мисс Дурвард и думать не думала о… таких вещах.

– Вы полагаете?

– Она сама сказала, что ни за что на свете не выйдет замуж. Миссис Барклай остановилась настолько неожиданно, что, поскольку мы шли рука об руку, я волей-неволей вынужден был повернуться к ней. Она подняла ко мне слабо различимое в сумраке лицо.

– Не выйдет замуж ни за что на свете? Почему бы это? Слишком поздно я вспомнил о причинах, побудивших мисс Дурвард сделать подобное заявление.

– Знаете, мне показалось… что в таком случае она не сможет уделять достаточно времени своему увлечению, как это происходит сейчас, когда она свободна.

Она лишь вздохнула.

– Дорогая Люси! Она вечно приводит увлечение рисованием в качестве уважительной причины, чтобы идти своим путем. Но разве вы не… вы с ней так… если бы вы предложили ей…

На этот раз остановился я – прямо посередине террасы – и взял ее руки в свои.

– Дорогая миссис Барклай, умоляю вас, не говорите более ничего. Я знаю, что вы желаете сестре только счастья. Убедит ли вас, если я скажу, что при всем глубочайшем уважении, которое я к ней питаю, мисс Дурвард не одинока… в своем убеждении, что брак – это совсем не то, к чему все мы стремимся?

Мне показалось, что она вздохнула, но голос ее, когда она наконец заговорила, звучал на удивление спокойно.

– Тогда не будем об этом говорить. Я не могу более настаивать, как бы мне ни хотелось, чтобы все устроилось именно так. – Мы прошли еще немного, прежде чем она сказала: – Небо на закате скорее зеленое, а не синее, каковым ему полагается быть после захода солнца, вы не находите? И лишь очень немногие картины передают такую его красоту.

Мы заговорили на другие темы, но, хотя миссис Барклай сдержала свое обещание и не коснулась более этого щекотливого вопроса, услышав легкий хруст гравия и увидев, как по ступенькам из парка поднимается мисс Дурвард, я вдруг понял, что она не могла не заговорить об этом. Взгляд миссис Барклай, который она бросила на сестру, очевидно, был полон скрытого смысла, а летящая улыбка, которой одарила нас мисс Дурвард, не позволила угадать, о чем она думает. Я не имел ни малейшего представления, известно ли ей о миссии, которую возложила на себя ее сестра. Но при этом я не мог не спросить себя, оставила ли она нас потому, что намеревалась облегчить задачу миссис Барклай, или же, наоборот, демонстрируя этим свое нежелание следовать ее совету, или же во исполнение совершенно невинного стремления насладиться летними сумерками в одиночестве.

Мне вдруг пришла в голову мысль, что, вероятно, желание устроить личную жизнь сестры и побудило миссис Барклай пригласить меня погостить у них в Эксе, может быть, вообще приехать в Брюссель. Ослабевший после лихорадки, в тот момент я не стал доискиваться скрытых причин в ее приглашении, а просто принял его как должное. Но теперь я понял, что Катрийн увидела в этом дружеском поступке нечто большее, а то, что я принял его, стало для нее подтверждением моего желания присоединиться к ним.

Миссис Барклай собралась оставить нас вдвоем. Неожиданно мисс Дурвард заявила, что тоже устала и предпочла бы отправиться отдыхать вместе с сестрой.

– Разумеется, – только и смог выговорить я.

До сих пор она никогда не жаловалась на усталость. Болезненно сознавая все, что было сказано, равно как и то, что осталось недосказанным, я увидел в ее признании, возможно вымышленном, растерянность и нежелание оставаться со мной наедине. Соответственно, и наше прощание вышло неловким, скомканным, что можно было бы счесть несправедливостью по отношению к той дружбе, которая нас до сей поры связывала.

На рассвете следующего дня я отбыл в Остенде. Во время ничем не примечательного путешествия в Феликстоув, а оттуда – в Бери-Сент-Эдмундс мне пришлось преодолеть достаточно много миль по воде и суше, чтобы вдоволь поразмыслить над перспективой моего проживания в Керси, покой которого отныне не нарушит переписка с мисс Дурвард.

Дела в Керси шли не лучше, но и не хуже, чем я опасался.

На следующее утро по возвращении я оставил лошадь в гостинице «Корона», перешел вброд речушку и по крутой деревенской улочке двинулся к дому Стеббинга.

– Хвала Господу, вы вернулись, сэр, – приветствовала меня миссис Стеббинг, открывая дверь. – Он прямо сам не свой от беспокойства из-за поместья и урожая, притом что поделать ничего не может. Доктор сказал ему, что теперь ему нельзя волноваться и думать о делах. Но вы же знаете Стеббинга, сэр, он такой добросовестный, что просто сведет себя в могилу от беспокойства, что ему ни говори.

Голос у нее слегка дрожал, и я взял ее за руку.

– Как поживаете, миссис Стеббинг? Боюсь, вам пришлось нелегко. Но теперь не о чем беспокоиться. – Она отступила в сторону, я перешагнул через порог и положил шляпу на стол. – Но это совсем не значит, что я буду пренебрегать советами мистера Стеббинга, когда он почувствует себя достаточно хорошо, чтобы дать мне их. Я могу его видеть?

– Да-да, а уж он-то как будет рад! Сюда, пожалуйста, сэр. Она первой поднялась по лестнице, показывая дорогу, и мы вошли в спальню, выходящую окнами на фасад дома. Стеббинг, обложенный со всех сторон подушками, лежал на кровати у очень длинного окна. Когда я впервые познакомился с ним, это был крупный и сильный мужчина, очень подвижный и быстрый, если это было необходимо, притом что ему уже перевалило за шестьдесят. Но сейчас он страшно исхудал, правая сторона лица замерла в неподвижности, одна рука странным образом искривилась и безжизненно лежала на подушках. Я пожал его левую руку, как часто пожимал руки друзьям и солдатам, и сказал, что мне грустно видеть его в таком состоянии и что, несмотря на его отсутствие, дела в поместье все-таки идут так, как я и ожидал.

– Да-да, мне это известно, – ответил он, и речь его показалась мне лишь слегка замедленной и невнятной. – Я вижу, какие повозки проезжают мимо окна, кто опаздывает на работу, кого и на какое поле отправляют, кто и как ухаживает за лошадьми и скотом. Но я не могу встать, чтобы растереть ячменный колос в пальцах и решить, пришла ли пора косовицы. Иногда мне снится, что я держу зерно в ладонях, или ощущаю пашню под ногами, или погоняю повозку с сеном, направляясь в амбар. Но потом я просыпаюсь и едва могу оторвать голову от подушки. И даже когда вижу лучи восходящего солнца, это все равно не имеет никакого значения. Потому что встать и начать заниматься делами я уже не могу.

Мне не оставалось ничего иного, кроме как вновь пожать ему руку. Я никогда не слышал, чтобы он так рассказывал о своих чувствах. Гнев и ярость ощущались в его застывших мышцах, и этот гнев породил и во мне ярость, которую я полагал давно забытой, потому что прекрасно знал, каково это – болезненно и остро ощущать мир, прикоснуться к которому более не дано.

Мы с ним поговорили еще об урожае и о скотине, но я видел, что он быстро утомляется, поэтому вскоре почел за лучшее пожелать ему скорейшего выздоровления и пообещал заглянуть так скоро, как только смогу, чтобы познакомить его с ходом уборки урожая.

– Прошу вас, не волнуйтесь, миссис Стеббинг, – сказал я, когда мы спускались вниз. – Я не скажу ничего такого, что могло бы взволновать его.

– Думаю, сэр, ему станет лучше, если он будет видеть вас и знать, что по-прежнему помогает вам. Это принесет больше пользы, чем все лекарства нашего аптекаря. Как он и говорил, ему известно все, что происходит в поместье, вот только сам он с этим ничего поделать не может. Я попросила мальчиков передвинуть кровать к окну, чтобы он мог видеть улицу, ведь он из тех, кто любит быть в самой гуще событий и руководить ими. Он всегда был таким. – Она остановилась посередине комнаты и провела рукавом платья по глазам. – Думаю, именно это и привлекло меня в нем с самого начала. Это было на Михайлов день, на ярмарке в Бери. Даже сейчас, когда я гляжу на него, я вижу его таким, каким он был тогда, сорок лет назад. Он был высок и силен, вел хозяйство своего отца так, словно всю жизнь занимался этим, а ведь ему исполнилось только двадцать лет от роду. Он никогда не отступал, все время старался ухватить удачу. Мы ждали целых десять лет, чтобы пожениться, потому что он всегда и во всем должен был поступить по-своему. Но я никогда не жалела об этом! – Она умолкла, бездумно глядя на огонь в очаге.

– Мне очень жаль, что болезнь подкосила его, – пробормотал я.

– Доктор говорит, что сейчас он вне опасности и что ему ничего не грозит, если только он не будет волноваться. И он по-прежнему остается моим Уильямом. Что бы там ни случилось. Да стань он даже слепым или хромым, лишись он рассудка, все равно он останется моим, а я его! И так будет до Страшного суда.

Я вернулся в Холл верхом, ощущая на лице лучи заходящего летнего солнца, и в ушах у меня все еще звучали слова миссис Стеббинг.

Иногда дела, оставшиеся незаконченными вследствие болезни Стеббинга, задерживали меня до полуночи, так что когда я наконец управился со всеми неотложными хлопотами, то с радостью променял учетные бухгалтерские книги и документы на право собственности на лязг и шум новой молотилки и глубокий сон без сновидений.

Едва только с уборкой урожая было покончено, необходимость в моем присутствии на полях уменьшилась. Вечера, напротив, становились все длиннее. На какое-то время я обрел удовольствие в легких туманах и ласковых закатах, в тишине дома, обступавшей меня со всех сторон, когда я стоял на черно-белом мраморном полу коридора или поднимался по лестнице, сознавая, что у меня под ногами мой собственный дом и моя земля. Иногда, когда охватывавшее меня нетерпение становилось особенно сильным, я забредал в конюшню и, если поблизости не случалось грума, собственноручно седлал свою новую лошадь, испытывая лишь мимолетное сожаление о Доре. И на прогулке верхом свои просторы распахивали передо мной леса, поляны и луга.

И вот в один из таких дней, когда тусклый свет выгнал меня из кабинета на свежий воздух, я впервые заприметил маленького мальчугана, взобравшегося на огромный дуб. Он тайком наблюдал за тем, как я выезжал со двора на молодой кобыле, так что мне было видно лишь его крохотное личико, сиявшее, подобно луне, в листве. Вид ребенка, играющего на моей земле, вызвал у меня в памяти слова миссис Барклай: «Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь. На этом зиждется моя забота и любовь».

Моя кобыла Бидассоа занервничала и заупрямилась, когда я заставил ее подойти к дереву.

– Эй, там, привет! – крикнул я, и на мгновение мальчуган показался мне испуганным, как заяц. – Ты кто?

Он в ответ покачал головой, но по-прежнему не двинулся с места.

– Не бойся, я не сделаю тебе ничего плохого!

Сейчас я уже видел, что лицо у него смуглое от солнца, а волосы выгорели до белизны. Потом он вдруг пропал. Качнулись ветви, зашуршали листья, и он исчез из виду. Я оставался на месте еще несколько мгновений. Бидассоа тем временем успокоилась, и мне не оставалось ничего более, как вернуться к прерванной верховой прогулке.

Я снова увидел мальчика спустя несколько дней. Я прихватил с собой ружье, скорее для того, чтобы иметь оправдание своим скитаниям по полям в такой чудесный день, нежели в надежде на сколько-нибудь серьезную стрельбу, поскольку, если верить календарю, сезон охоты еще не наступил.

На опушке одной из небольших рощиц я подстрелил голубя, а уже в сумерках на дальней стороне луга заметил кроликов, щиплющих траву. Я перезарядил ружье, тихонько свистнул собак, чтобы они не бросились на эту вполне законную добычу, и начал подкрадываться поближе.

Двух выстрелов стоили мне два кролика, и я послал собак принести их. От нечего делать я отправился следом и, к своему удивлению, увидел, что они свернули к изгороди, забыв о добыче. Потом Титус поднял голову и залаял.

Под защитой изгороди, скорчившись на земле, лежал мальчик. На мгновение меня охватил страх, что я подстрелил его, но потом я заметил, что он отчаянно и безуспешно пытается отползти вглубь колючего и густого кустарника. Нелл и Титус стояли перед ним и энергично облаивали его, прижав уши и подергивая хвостами.

Я отозвал их и подошел поближе. Глаза у мальчугана были широко раскрыты от страха, и при моем приближении он удвоил усилия, явно намереваясь удрать.

– Не бойся! – окликнул я его. – Они тебя не укусят! Скажи, ты цел?

Он поднялся на ноги и кивнул, хотя я видел, что из нескольких царапин уже начала сочиться кровь. Мой страх сменился гневом.

– Глупый мальчишка! Разве ты не слышал выстрелов? Какого черта ты тут делаешь, лазая по кустам? Ты что, не понимаешь, что мог угодить мне под руку? Маленький идиот! Вот скажу твоему отцу, чтобы он задал тебе хорошую трепку! Я же мог убить тебя!

Но он, похоже, ничего не слышал и не понимал. Он дрожал как в лихорадке, а когда открыл рот, то не издал ни звука. Одет он был лишь в потрепанные штаны, и на вид ему нельзя было дать больше шести или семи лет, в лучшем случае.

– Ладно, – сказал я, – на этот раз все обошлось. Но кто ты такой? Как тебя зовут? – Он покачал головой в ответ. – Твой отец не входит в число моих арендаторов, правильно? – Еще один кивок. – А кто твоя мать?

В это мгновение он судорожно вздохнул, выпутался из колючек и переплетения ветвей и со всех ног бросился от меня наутек, так что мне видна была только его исцарапанная и кровоточащая спина.

– Погоди! – крикнул я, ковыляя вслед за ним по высокой траве. – Ты потерялся? Я тебе помогу. Я могу тебе помочь, только скажи, кто ты такой. Погоди! Я знаю, что ты заблудился. Я помогу тебе.

Два фазана вырвались из леса с таким громким криком, что заглушили бы залп из десятка ружей. В этом бедламе мои собаки позабыли всю свою дрессировку и бросились вдогонку за мальчиком. Он увидел, что они приближаются, долю секунды стоял на месте, оцепенев от ужаса, потом вломился в колючую живую изгородь, прорвался сквозь нее и был таков. Когда я наконец добрался до изгороди, его и след простыл, хотя я так и не смог заметить, куда он подевался.

Криком подозвав собак, я снял с плеча ружье, отстегнул ремень и, сложив его пополам, принялся не глядя хлестать их почем зря. Я никак не мог остановиться, плечо ныло, но вспыхнувший гнев заставил меня позабыть о всякой дисциплине и самоконтроле. Я прекратил избиение только тогда, когда заметил, что шерсть на боку у Нелл потемнела от крови.

Я пристегнул ремень на место. В животе у меня поселилось какое-то странное, сосущее чувство пустоты. В бою требовалась ярость, армейская жизнь была ненамного легче. Но до чего же я дошел, если даже такой незначительный и абсурдный инцидент пробудил во мне столь безумную злобу? Может быть, именно ее и разглядела мисс Дурвард?

Я оставил убитых кроликов лежать там, где они упали, подобрал с земли ягдташ и с трудом заковылял домой. Голова у меня раскалывалась от боли, руки и ноги дрожали. Нелл и Титус трусили за мной подобно перепуганным теням.

«Все дело в мальчике!» – вдруг понял я. Я знал его страх так же хорошо, как самого себя. И мне захотелось помочь ему, а он сбежал.

Мой дорогой майор!

Понадобилось несколько недель молчания и признание Хетти, чтобы я сообразила, что ваше хорошее воспитание требует, чтобы я написала вам первой. По крайней мере, я надеюсь, что ваше молчание объясняется именно этим, а не неприязнью или даже враждой.

Нет, я преодолею чувство неловкости и напишу обо всем прямо. Если вы чувствуете, что не желаете более писать мне, это именно то, чего заслуживаю я и Хетти. Но если ваше сердце способно преодолеть то, что я считаю вполне естественным гневом и раздражением, и если сможете простить Хетти за ее нелепое вмешательство, а меня – за то, что я стала его причиной, я буду вам очень признательна. Не думаю, что я в состоянии выдержать еще сколько-нибудь свое дальнейшее пребывание здесь, в Эксе, если в качестве утешения у меня не будет хотя бы остатков нашей былой дружбы. Всего несколько строчек о зимней кампании в Торрес Ведрас или о цене, которую вы выручаете за ячмень в нынешнем году в Саффолке, помогут мне сохранить здравый рассудок в перерыве между завтраком и обедом.

На прошлой неделе мы ездили в Турнэ. И, глядя с колокольни собора на Монц, я еще раз подумала о том, как трудно представить, что окружающий мирный пейзаж Фландрии мог быть изуродован траншеями и орудийными позициями, как была изуродована, судя по вашим словам, местность вокруг Торрес Ведрас. Но ни за что на свете я не стала бы настаивать на просьбе описать для меня подобные вещи, если вы того не хотите. Какой была ваша жизнь в Испании после заключения мира? Вы очень мало рассказывали об этом, хотя, очевидно, ваше положение было вполне благоприятным, если вы так долго оставались в Сан-Себастьяне.

Я должна заканчивать, потому как мне приказано сопровождать Хетти, которая собирается в гости. Видите ли, мы понемногу знакомимся с соседями, так что нам предстоит удовольствие вести сбивчивые светские обмены любезностями, вкушать чай из сервизов тончайшего фарфора, умиляться украшенными лентами младенцами. Доктора порекомендовали Хетти не спешить с возвращением в Англию и провести в Бельгии еще несколько недель, и только в ваших силах развеять здешнюю невыносимую скуку, если вы найдете в себе силы ответить вашему преданному другу

Люси Дурвард.

Это письмо оказалось на моем столе сразу же по получении, и я обнаружил его, вернувшись после целого дня, проведенного в поле, усталый и пропыленный. Я прочел его, не садясь, и немедленно взялся бы за ответ, но в этот момент слуга объявил, что ужин подан, и я понял, что извинения мисс Дурвард достойны большего внимания и уважения, чем написанная второпях записка.

Более того, ответ, который я написал в тот же вечер, все-таки оказался поспешным. Дело в том, что, сочиняя письмо, я вдруг осознал, что если намерен отдать должное нашей дружбе и ее свободомыслию, то мне придется сказать правду. То есть я должен буду изложить свою историю такой, какой она представлялась мне самому, и изложить ее быстро. И если при этом мне придется нарушить правила приличия, значит, так тому и быть.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Я был чрезвычайно рад получить ваше письмо, и если бы в действиях вашей сестры было нечто, заслуживающее прощения, я бы охотно даровал ей таковое. Мое прощение, без сомнения, получилось бы длинным и пространным, но, поскольку мне не терпится возобновить нашу прежнюю переписку, предлагаю больше не возвращаться к этой теме. Кроме того, я считаю себя обязанным объяснить вам свое поведение в некоторых случаях и более всего – скажем так – бесплодность предпринятых вашей сестрой попыток в достижении поставленной ею цели.

В наш последний вечер я сказал вам, что ее звали Каталина. Она родилась в Кастилии, но жила в Бера, в стране басков. Летом тысяча восемьсот тринадцатого года наш полк легкой кавалерии имел возможность хорошо узнать окрестности, так что мы предвкушали отдых в столь плодородной и живописной местности. Впрочем, ветераны пиренейских войн отзывались о ней не настолько благоприятно в иные времена года, что только усугублялось привычным недовольством на непривычное бездействие, поскольку французы находились не далее как в паре миль от наших позиций на холмах Санта-Барбары.

Несколько раз мне случилось увидеть ее на рыночной площади в Бера, но тогда я еще не знал ее имени. Она легко и дружелюбно общалась с соседями, тем не менее в ее манерах проскальзывала некоторая отчужденность. Однажды, когда французы стали обстреливать Бера и я отправился отозвать наши передовые посты, я увидел ее сидящей на земле среди развалин торговых павильонов. Она баюкала юношу, забинтованная голова которого лежала у нее на коленях, тогда как то, что осталось от его ног, валялось на брусчатой мостовой. Глаза у него затуманились в преддверии кончины, и он успел лишь прошептать: «Каталина!» В тот момент я не придал этому особого значения. Для меня важнее всего было вывести солдат из-под обстрела, да и потом все наши помыслы и действия занимала, в первую очередь, потеря моста, ведущего в Бера, а вместе с ним и пятидесяти человек.

Остальные офицеры были верными и надежными друзьями, лучших товарищей в бою я не мог и желать, но иногда мне все-таки хотелось уединиться. Тогда я прихватывал с собой томик Виргилия или Руссо и ускользал от любопытных глаз, поскольку работы последнего, несмотря на ту грязь, которой его непрестанно поливали, представлялись мне чрезвычайно интересными и полезными. Страна была буквально наводнена скалами и лесами, так что вскоре я оказывался в совершеннейшем одиночестве, где и мог наслаждаться чтением. Но однажды в жаркий полдень я не остановился по обыкновению, а продолжал идти дальше со скоростью, о которой ныне могу только мечтать, пока не достиг расселины в скалах, в которой обнаружил небольшой ручеек, струившийся среди камней. Он образовывал крошечное озерцо, а потом, чуть дальше, обрушивался вниз живописным водопадом, спеша воссоединиться с рекой Бидассоа, протекавшей во многих сотнях футов под ним. Я уселся на землю, оперся спиной о ствол дерева и раскрыл книгу.

Вскоре я услышал осторожные шаги, и появилась темноволосая головка Каталины. На ней было голубое платье, а в руках она держала большое льняное полотенце. Достигнув ровного участка дерна, который служил импровизированным пляжем пруда среди камней, она остановилась и перевела дух.

Поначалу я вовсе не намеревался прятаться, но при этом упустил из виду тот факт, что моя зеленая полевая форма не видна в тени деревьев в такой серый день, и стало очевидно, что Каталина не подозревает о моем присутствии. Говоря по чести, мне следовало уйти оттуда, позволив ей, таким образом, обнаружить мое существование только после моего ухода. С другой стороны, кое-кто из моих приятелей-офицеров мог приударить за ней, и у меня не было причин полагать, что и мои ухаживания будут встречены неблагосклонно, как это было в случае с другими деревенскими девушками. Но воспоминание о том, как сдержанно и даже отчужденно она вела себя на шумной рыночной площади, а также то, как она двигалась сейчас, полагая, что никто ее не видит, вынудили меня помедлить. Я сказал себе, что не собираюсь нарушать ее уединение, ставить себя и ее в неловкое положение и уж никак не хочу внушить ей тот вполне обоснованный страх, который любые оккупационные войска, не исключая английского офицера, могут вызвать в женском сердце. Так что я остался сидеть на месте даже после того, как стало понятно, что она намеревается искупаться.

Я сам много раз купался в реке Бидассоа, когда был свободен от службы, поэтому хорошо знал, как благотворно сказывается на самочувствии прохладная вода, смывая с тела пот и дневную жару, а с разума – усталость и опустошенность. Она вошла в пруд, и по тому, как зарябило и разбилось отражение скал и неба, я понял, что она вздрогнула от холода. Мгновение она постояла неподвижно, а потом пошла, постепенно погружаясь в воду. Очевидно, там находилось самое глубокое место. Она легла на спину, потом вытянула руку и несколько раз взмахнула ею в воде, образуя волну. Я буквально видел, как тело ее покрылось капельками воды, сверкавшими, как драгоценные камни в украшениях знатной дамы. Затем она вынула заколки из волос, и их тяжелая грива обрушилась в воду. Набежавшая волна подхватила их и понесла к берегу, к камням и мху.

Сейчас я вполне мог удалиться незамеченным, это было бы совершенно по-рыцарски, но тут она перевернулась на живот, выплыла на мелководье и вышла на берег.

Солдат проводит среди женщин больше времени, чем можно себе представить. Обычно нищета – это наш удел, повиновение – долг, но целомудрие не относится к числу воинских добродетелей. Я обзавелся привычкой комфортно чувствовать себя в любом женском обществе, но мне до сих пор не доводилось видеть женщины, которая бы не подозревала о том, что на нее смотрит мужчина. В том, как Каталина вытерлась полотенцем и обсыхала на солнце, не было ни жеманства, ни страха. Скорее, она казалась погруженной в собственные мысли. Точно так же, как моя кожа помнила ледяные поцелуи горных рек, так я сейчас ощущал, как льняное полотно впитывает капли воды с ее тела. Только потом мои мысли устремились по привычному руслу, и я поразился, какой стройной и приятной для глаза оказалась ее фигурка. У нее были чрезвычайно стройные ноги, а кожа цветом напоминала расплавленное золото. Со временем она вызывала у меня большее восхищение, чем бело-розовый цвет лица наших английских красавиц. Ее черные волосы намокли и сверкали, падая вдоль спины почти до самых колен. Она опустилась на камень и перебросила их себе на грудь, выжимая воду, прежде чем вытереть их полотенцем. Затем она расчесала их пальцами, заплела в толстую косу и забросила ее за спину. Когда она выпрямилась, я вновь увидел перед собой девушку с рыночной площади. Подол ее юбки спереди был запачкан кровью юноши и потемнел, и вряд ли время или солнечные лучи смогут когда-нибудь вернуть ей первозданный цвет. Наверное, он приходился ей братом, или кузеном, или любовником, потому как обручального кольца у нее на пальце я не заметил. Теперь уже меня обуревало желание выйти вперед, чтобы она увидела меня, прежде чем начнет спускаться с горы обратно в город, но я медлил. И хотя теперь она была уже одета и обута, она непременно догадается, что я наблюдал за ней с самого начала, и что бы я ни сказал или сделал, она будет знать о моей нескромности.

Наконец она повернулась и ушла, а я сидел и слушал, как замирает вдали, среди деревьев, эхо ее легких шагов на каменистой тропинке. А когда я мог расслышать лишь пение птиц, журчание ручья и шорох ветра в листве, то вынул из кармана часы и увидел, что они остановились. Я не имел представления о том, сколько минут или часов я сидел в укрытии, но солнце, теперь уже подернутое дымкой, висело низко над горизонтом. Это означало, что прошло много времени. Мне следовало поспешить, чтобы вернуться в лагерь к выполнению своих обязанностей.

С того момента, когда я увидел Каталину вновь, и опять у ручья, я прилагал все усилия, чтобы не испугать ее и ни на дюйм не переступить ту границу, которую она сама для нас установила. Ее отец был достаточно строгим родителем даже по испанским меркам, как она рассказывала мне, но смерть сына разбила ему сердце. При этих словах глаза ее потемнели, губы задрожали, так что мне пришлось утешить ее, чтобы она смогла продолжить свое горестное повествование. И теперь он мало обращал внимания на то, когда она приходила и уходила, – при условии, что в назначенный час ужин ждал его на столе. Я не стыдился того, что обратил его невнимательность себе на пользу, но только потому, что это предоставляло Каталине большую свободу и избавляло ее от упреков и расспросов, которых можно было бы ожидать в противном случае. Я никогда бы не позволил себе сделать что-либо, что заставило бы ее искать защиты у отца. Но я видел ее в такие мгновения, когда она была верна себе, когда она была сама собой, и эту верность я любил больше всего на свете, любил так, как никогда не думал, что смогу полюбить. Когда она отдала себя мне, я вверил ей свою душу, зная, что она сохранит ее до конца наших дней.

Совместная наша жизнь, однако, была недолгой. Мы провели вместе почти три недели. Мы встречались при первой же возможности, в амбаре на склоне горы или в других уединенных местах, какие только могли отыскать. Время от времени, когда отец отсутствовал, наши встречи происходили у нее дома. Когда в начале сентября мы получили сообщение о падении и разграблении Сан-Себастьяна, я понял, что времени у нас осталось совсем немного. Действительно, в самом скором времени мои воинские обязанности возросли, и стало ясно, что в ближайшем будущем нам предстоит наступление на позиции французов, чтобы оттеснить их к границе и далее.

Теперь мы с Каталиной стали встречаться реже. Иногда я опаздывал или вообще не мог отлучиться из лагеря, но она никогда не упрекала меня. Казалось, не испытывает она и угрызений совести относительно того, чем мы занимаемся; по-моему, она тоже считала, что наша любовь неподвластна обычным канонам морали и нас не могут судить ни викарий, ни мясник или булочник. Это была наша тайна, потому что один только Господь мог быть нашим судией, и я знал, даже не спрашивая Его или тех, кто обычно объявляет себя толкователями и провозвестниками Его воли, что наши отношения с Каталиной в Его божественном понимании выглядели благочестивыми и естественными.

Сражение за Пиренеи продолжалось несколько недель вплоть до окончательной победы, поскольку мы должны были занять каждый перевал и множество высот. В военно-стратегическом смысле зрелище было унылое и тоскливое, долгие ожидания, вызванные ухудшающейся погодой, сменялись яростными штурмами горных вершин, но в конце концов наш 95-й полк оказался далеко от Бера.

Мы знали с самого начала, что когда-нибудь наступит день, когда нам придется расстаться. Знали мы и то, что не сможем переписываться, потому что в маленьком городке она легко могла пасть жертвой злобных сплетен. Кроме того, она не могла знать, куда писать, чтобы ее письмо нашло меня. Но такой сильной была наша любовь, что в объятиях друг друга мы могли не думать о будущем, которое казалось нам бесконечно далеким.

Однажды ночью я попросил Каталину стать моей женой, хотя у меня практически не было средств, чтобы содержать ее, и сердце мое обливалось кровью при мысли о том, что ей придется делить со мной тяготы походной жизни в лагере. Я сделал ей предложение, потому что любил ее больше жизни и эгоистично мечтал о том, чтобы взять ее с собой. Но при этом я понимал, что должен уберечь ее от гнева отца и от бесчестья, которое, по мнению других, она неминуемо навлекла бы на себя, стань наша связь известной.

Каталина ответила отказом и продолжала упорствовать в своем мнении. Она не могла оставить отца, а я не мог оставить службу. Эта война может продлиться еще много лет, затем, без сомнения, разразится новая, и что с ней будет в армии, спрашивала она. Разве сможет она вынести, если ради нее я нарушу свой долг? Кроме того, она была женщиной незнатного происхождения, в то время как я был офицером. Она не знала бы, как себя вести, и я начал бы стыдиться ее. Короче говоря, она вскоре превратилась бы для меня в обузу, в препятствие для карьеры. Лучше расстаться сейчас, говорила она, а в глазах ее стояли слезы, пока мы искренне любим друг друга, потому что, сколько бы еще времени ни отвела нам судьба, больше нам нечего было желать.

Мы провели вместе целую ночь, потому что ее отец находился в отлучке. Мы занимались любовью, но почти не разговаривали, потому как разговаривать было практически не о чем, а потом снова занимались любовью. Под утро Каталина заснула в моих объятиях, так крепко прижавшись ко мне, что я и сейчас ощущаю ее рядом.

На рассвете я должен был покинуть ее. Мы договорились встретиться вечером у ручья. Но, когда я вернулся в лагерь, был получен приказ в полдень отправляться походным порядком. У меня не было возможности увидеться с ней или хотя бы попрощаться. И далее окончательная победа в войне и сражения за Ла Птит Рюн, Байонну, Тарб или Тулузу, битва у стен Катр-Бра или бойня под Ватерлоо не смогли стереть память о Каталине из моей души или изгнать ее образ из моего сердца.

Я закончил писать, когда небо на востоке начало сереть. Моя последняя свеча почти догорела, но не настолько, чтобы я не смог растопить воск. Я сложил письмо, надписал адрес и запечатал его, не перечитывая. Потом в одной рубашке вышел во двор, в утреннюю прохладу, сжимая в руке сложенные листы и слушая первые робкие трели птиц, приветствовавших наступление нового дня.

В конюшне сонные деревенские парни уже принялись за работу. Я распорядился, чтобы один из них отвез мое письмо в Бери-Сент-Эдмундс, и он отправился седлать коня.

– Поспеши! – приказал я ему, когда он сунул письмо в карман с таким видом, словно это был обыкновенный торговый документ. – Постарайся успеть до прибытия утреннего почтового дилижанса.

Теперь, когда я изложил свою историю на бумаге, дав ей собственную жизнь, вдали от меня, я больше всего хотел, чтобы письмо как можно быстрее отправилось по адресу и оказалось вне пределов досягаемости. Я боялся, что мое страстное желание найти понимание в лице мисс Дурвард сменится страхом лишь заслужить ее презрение и отвращение.

Ночью мне снились цифры. Десятые доли секунды порхали вокруг меня, подобно пылинкам в лучах солнца, диафрагменные числа смыкались, как ножи, в объективе фотоаппарата: двести пятьдесят – скорость срабатывания затвора, сколько же это должно быть, значит, одна двухсотпятидесятая секунды, ничтожно малый промежуток времени… Тоже самое и с тысячей, которая уже и не тысяча вовсе, а тысячная доля, фрагмент фрагмента… Но триста семнадцать? Это еще что такое? Потом цифры сложились в треугольник, почти такой же, какой из палочек для леденцов соорудил Сесил, только больше, вполне достойный взрослого мужчины.

Когда я проснулась, цифра триста семнадцать все еще крутилась у меня в голове, но в глаза уже били солнечные лучи, теплые и спокойные. Я пошевелила ногами. Прошлой ночью было слишком жарко, чтобы надевать ночную рубашку, и сейчас мое обнаженное тело погрузилось в простыни, словно они стали водой. Я подняла руку и смотрела, как соскальзывает с нее простыня, а солнце просвечивает сквозь ткань, разбиваясь крохотными сверкающими лучиками о мои колени и бедра, как если бы мое тело лежало в прозрачном ручье.

Откуда-то доносился колокольный звон, в тишине медленно падали одиночные удары: динг, динг, динг. Пауза, и снова: динг, динг, динг. Я не могла понять, откуда он идет. Звон казался отдаленным и негромким, как если бы звук приглушали пласты времени, сквозь которые он пробивался, чтобы добраться до меня. Оказывается, я упустила из виду, что сегодня воскресенье. Я совсем сбилась со счета. Мне казалось, что минуло много дней, и каждый нес с собой новые лица, голоса, звуки, небо и деревья, а в промежутках между ними бесследно исчезало само время. Мне казалось, что прошла целая вечность с тех пор, как я впервые встретила Тео.

Воздух, вообще-то, был прохладным. Я умылась, надела шорты и легкий топик, а на плечи набросила толстовку. Взяла я и свой фотоаппарат, то есть фотоаппарат Тео, поскольку раз уж свет так заманчиво падает на мою кровать, то я обязательно хотела увидеть, как он лежит между колоннами и сосновыми деревьями, и на лужайке вокруг конюшни. Задумавшись об этом, я вдруг вспомнила Стивена. У меня оставались непрочитанными еще два его письма. Я взяла с собой одно из них, потому что хотела узнать, что будет дальше, а последнее оставила, так, чтобы конец оказался счастливым. Если он вообще будет, этот конец. Потому что хотя у событий, о которых писал Стивен, и был конец, но письма могут и не рассказать мне окончание истории его отношений с мисс Дурвард.

Солнце, казалось, решило таким чудесным утром задать тон всему воскресному дню. Вместо дня запертых магазинов и страдающих похмельем горожан оно предпочло сделать его тихим и спокойным для этого времени и для этого места. Заодно оно набросило на землю и легкую дымку, чтобы немножко осветлить тени и приглушить собственный ослепительный блеск, так что прямые лучи бережно и нежно касались колонн, стеблей травы, холмов и долин, лаская их.

И тут я увидела Сесила. Он свернулся клубочком в углу портика, среди сухих листьев и пыли, и спал. Свет просачивался сквозь колонны, согревая его голую спину. Она вся была исцарапана, кровь подсохла и размазалась, как если бы он продирался сквозь колючие кусты ежевики, и на руках у него добавились свежие синяки.

Он вздрогнул и плотнее обхватил себя руками, но не проснулся. Неужели спать здесь, снаружи, ему было удобнее, чем внутри? Неужели дверь заперли до того, как он успел попасть внутрь, и никто не заметил, что его нет?

Я сняла с плеч толстовку и укрыла его. Он вытащил одну руку и положил ее сверху, и я испугалась, что разбудила его, хотя всего лишь хотела, чтобы ему было удобнее спать. Или, может быть, следует все-таки разбудить его, отвести в дом и уложить в постель? Лежа на камнях, он выглядел маленьким, потерявшимся и несчастным. Но вот его большой палец скользнул в рот, послышалось негромкое причмокивание, и напряжение исчезло. Я отошла, стараясь ступать как можно тише, и беззвучно зашагала по траве, как будто солнце подкладывало мне под ноги мягкие подушечки. Обернувшись, чтобы взглянуть на дом, я заметила, что капельки сверкающей росы превратились в черные пятна моих следов.

Я сделала несколько снимков. Было так тихо, что щелканье затвора показалось мне оглушительным. Свет окутал невесомым покрывалом деревья, и его светло-голубые и золотисто-фиолетовые лоскуты падали на прогалины между стволами и кусты. Мне было мало просто смотреть на этот свет: я хотела потрогать его и пожить в нем, пусть совсем немного. Я села на землю, прислонившись спиной к стволу дерева, и солнечные пылинки упали на мои колени и страницы, исписанные почерком Стивена. Я обратила внимание, что это письмо он написал в Керси, у себя дома. А что же она? И тут я поняла, что на этот раз мне не понадобится зеркало, чтобы читать слова задом наперед. Письмо получилось таким длинным, что он дописывал его на обороте последней страницы, так что внизу осталось совсем мало места для адреса.

Мадемуазель Люси Дурвард, Шато де л’Аббайе, Экс, Брюссель, Бельгия.

Брюссель, Бельгия. Значит, Люси тоже ездила туда. Они были там в одно и то же время? Интересно, а случалось ли им поговорить друг с другом, вместо того чтобы писать письма? Вообще-то говоря, я не обращала внимания на даты, так что для того, чтобы сопоставить их, мне нужны были другие письма. Но теперь Стивен вернулся в Керси, а она осталась в Брюсселе. Что же ему вдруг понадобилось рассказать ей, о чем они не могли поговорить?

Почерк был прямым и летящим, словно скакун, сорвавшийся в галоп.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Я был чрезвычайно рад получить ваше письмо…

В наш последний вечер я сказал вам, что ее звали Каталина. Она родилась в Кастилии, но жила в Бера, в стране басков…

…У меня не было возможности увидеться с ней или хотя бы попрощаться. И даже окончательная победа в войне и сражения за Ла Птит Рюн, Байонну, Тарб или Тулузу, битва у стен Катр-Бра или бойня под Ватерлоо не смогли стереть память о Каталине из моей души или изгнать ее образ из моего сердца.

По переулку проехала машина, грохоча и лязгая, как ездят только такси. Мои шорты намокли от росы, а солнечные лучи сдвинулись в сторону. Поднявшись, я почувствовала, что тело мое одеревенело от долгого сидения. Я все еще думала о Стивене и Каталине. Мне было интересно, какие чувства испытывала Люси к ней, а заодно и к нему. Но тут, выйдя на лужайку и взглянув на конюшню, я увидела Тео.

Он сидел на солнышке на бревне, прислонившись голой спиной к кирпичной стене конюшни, и смотрел, как дымок его сигареты невесомыми колечками поднимается вверх. Солнечные лучи сверкали у него на груди и плечах, и мне показалось, что я чувствую запахи его сигареты и его кожи, смешавшиеся с запахом сосновых иголок, леса и зеленой травы на лужайке. Если мне удастся подойти поближе…

Щелчок затвора заставил его повернуть голову.

– Анна! Ты сегодня с утра пораньше.

– День такой чудесный!

– В самом деле, правда? Я тоже поднялся пораньше, чтобы проводить Эву, а потом не захотел возвращаться в дом.

– Вы не возражаете, что я фото… снимаю вас?

– Возражаю? Нет, конечно нет. Если ты этого хочешь… – Он рассмеялся. – Наверное, стоит помнить, что написал один художник, Констебль. Не знаешь? Однажды Криспин прочел мне его слова: «Уродства не существует. В жизни не видел ничего уродливого: какой бы ни была форма объекта, свет, тень и перспектива всегда сделают его прекрасным». – Тео умолк. Я задумалась над тем, что он сказал, и засмеялась. Он продолжил: – Он ведь местный, ты не знала? Родился в местечке Ист Бергхольт.

Я отрицательно покачала головой.

– Никогда там не была. Собственно говоря, я вообще нигде не бывала. Если не считать этой деревни.

– У меня есть идея, – заявил Тео и в последний раз затянулся сигаретой, после чего погасил ее о камень. – Мы поднимемся наверх и позавтракаем. Или ты уже ела?

– М-м… нет еще.

– Отлично. А потом я повезу тебя на экскурсию. Хотя, по правде говоря, одно из красивейших мест начинается сразу за нашим порогом.

– Неужели? – поинтересовалась я, поднимаясь за ним наверх.

– Ты встретишь Керси на календарях чаще любой другой деревушки по эту сторону Финчингфилда, как говорит Эва, – заявил он, швыряя сигаретный окурок в корзину для мусора – За исключением, пожалуй, здания ратуши, Гилдхолла, в Лавенхэме.

– А я и не обратила внимания на деревню, – сказала я.

– На этот раз обратишь, – пообещал он. – Как ты относишься к круассанам на завтрак?

Тео оказался прав. Деревушка Керси была очень красива, и я не могла понять, как не заметила этого в первый же день приезда сюда. Может быть, потому, что мне было жарко, я была занята, злилась и психовала? Кажется, с той поры минула целая вечность. Тео медленно ехал по главной улице: собственно, это была единственная улица. Дома выстроены из черных балок, с оштукатуренными стенами, окрашенными в белый, розовый и кофейный цвета. Они смотрелись как-то очень уютно, безо всяких острых углов или башенок, и выглядели очень старыми и солидными, сбегая по склону холма к речушке у его подножия. Воды в ней не хватило бы даже для того, чтобы утки намочили лапки. Впрочем, Тео сказал, что зимой уровень ее поднимался настолько, что владельцам роскошных машин приходилось дважды подумать, прежде чем рискнуть пересечь вброд.

– Однажды я видел, как здесь перебиралась лошадь, запряженная в рессорную двуколку. Раз, и они оказались на том берегу. Никаких проблем, – поделился он, и я буквально услышала стук колес и почти бесшумные удары копыт о воду.

Я представила, что во времена Стивена это был единственный звук, что нарушал здешнюю тишину, и мне стало немного не по себе. Интересно, как бы вы восприняли звук пушечного выстрела и что при этом почувствовали, если все, что вам приходилось слышать раньше, – это лишь цокот копыт и стук колес?

– Если никто не переправляется вброд какое-то время, вода успокаивается и становится прозрачной, – говорил тем временем Тео. – И тогда в ней отражается небо и церковная колокольня. – Колокольня была выстроена из кремневой гальки, белой и сине-черной, и походила на шахматную доску, выставленную на солнце. Я подняла голову и увидела, что вокруг нее кружат и пронзительно кричат птицы. Маленькие, с острыми черными крылышками, похожими на мечи, вспарывающими воздух.

– Стрижи, – заметил Тео. – Они похожи на ласточек, только крупнее.

В машине были опущены все стекла. Тео выставил руку с сигаретой наружу, так что густые заросли живых изгородей стряхивали с нее пепел, и расспрашивал меня о маме и об отце, и о школе тоже, а я отвечала ему намного подробнее, чем обычно делаю. Мне было удобно и спокойно рядом с ним в большом автомобиле. Со всех сторон нас окружало небо, и поля, которые убегали назад, как бильярдные шары, и полоски тени от деревьев, в которые мы то и дело окунались. Мы проезжали мимо деревушек и коттеджей с маленькими окнами, цыплятами и собаками с серыми и седыми мордами, которым было лень даже облаять нас. Он слушал молча и очень внимательно. Я рассказывала о том, как бросали мать, после чего мы переезжали. Новое место, новый приятель матери, иногда даже новая школа посреди семестра, когда все в ней уже перезнакомились и завели друзей. Внезапно я обнаружила, что рассказываю о том, как однажды потерялась – давным-давно, когда мы только-только переехали в одно из селений, состоящее сплошь из аллей и подземных переходов. Мне тогда было лет шесть или семь, я была немногим старше Сесила, и мать послала меня в молочную лавку. Я без проблем купила молоко, к тому времени я уже умела это делать, а вот найти дорогу назад не сумела. Я даже не видела ни одного места, которое показалось бы мне знакомым. Меня окружали сплошные бетонные стены и аллеи, заканчивающиеся тупиками. Я в очередной раз свернула за угол и вдалеке, на пустой лужайке, заросшей травой, на которой отметились, должно быть, все окрестные собаки, увидела какого-то человека. Но он был слишком далеко, и я не смогла разобрать его лица. Потом я вдруг сообразила, что не помню ни номера квартала, ни названия улицы, ни номера нашей квартиры. Я совсем потеряла голову и побежала. Без всякой цели. Мне важно было просто бежать куда глаза глядят. Я надеялась, что если буду бежать достаточно долго, то одно из чужих мест возьмет и окажется тем, которое мне нужно. Я все бежала и бежала, пока не заблудилась окончательно. Я подумала, что, наверное, поначалу была совсем рядом со своим домом, но просто не заметила этого. Однако вернуться туда я тоже не сумела и решила, что заблудилась навсегда. А потом я споткнулась о бетонный бордюр тротуара, упала, ободрала коленки и локти, а бутылка с молоком разбилась.

И все это я рассказывала Тео. Рассказывала о том, что мне самой казалось давно забытым. И как все повторилось в аэропорту, когда взрослые прошли через турникет на посадку, а я в этот момент отвернулась.

Я почему-то считала, что удержусь, но не удержалась и начала плакать. Обычно я плачу очень редко, почти никогда, но на этот раз я плакала и не могла остановиться.

В общем-то, со стороны это было не очень заметно. Просто я время от времени проводила ладонью по щекам и вытирала нос тыльной стороной запястья. Но Тео все понял, остановил машину на проселочной дороге, вытащил из кармана большой носовой платок, встряхнул, расправляя складки, и протянул мне. От платка пахло свежестью, табаком Тео и им самим. Я прижала его к лицу. Он негромко произнес:

– Бедная Анна… Бедная моя Анна… Как же тебе пришлось нелегко!

После этого я зарыдала в три ручья, как если бы рухнула невидимая плотина.

Должно быть, прошло много времени, поскольку потом я обнаружила целых три сигаретных окурка в автомобильной пепельнице. Но в тот момент я сознавала лишь, что где-то глубоко внутри меня зарождается невыносимая боль, которая поднимается вверх, рвется наружу, ревет у меня в ушах, выплескиваясь из глаз, носа и рта. Какой-то частью сознания я понимала, что плачу и из-за того, что потеряла Холли и Таню, потеряла мать, вроде как потеряла даже Дэйва. Слезы текли у меня по щекам, я горевала не только о живых, но и о мертвых и о не совсем мертвых, горевала ни о чем, о пустоте на том месте, которое должен был занимать отец, которого я никогда не видела.

Казалось, боль проникла в каждую клеточку моего тела, рвала меня на части, стремилась выплеснуться слезами. Я откинулась на спинку сиденья, потому что у меня не было больше сил сидеть скорчившись, и почувствовала, что Тео обнимает меня за плечи. Даже в таком состоянии, когда все части моего тела жили сами по себе, ослепленная болью, которая теперь по капле уходила из меня подобно тому, как тает на солнце лед, я чувствовала, что от меня все-таки что-то да осталось и я не рассыплюсь в прах. Когда все пройдет, от меня что-то останется – это самое что-то, которое сейчас обнимал Тео, гладил по волосам, почти баюкал, негромко приговаривая и даже напевая. Во мне крепла уверенность, что какая-то очень важная часть меня непременно уцелеет, надо только еще немного отдохнуть, уткнувшись носом в плечо Тео, и тогда я больше никогда и нигде не потеряюсь.

– Ну что, заедем куда-нибудь пообедать? – наконец заговорил Тео.

Я откинула со лба растрепавшиеся волосы – они почти закрыли мое лицо, – выпрямилась и шмыгнула носом.

– Да. Пожалуйста. Простите меня.

Он взял пачку сигарет с приборной доски, другой рукой повернул ключ, запуская двигатель, и перед тем, как включить скорость, пригнулся, прикуривая.

– Не извиняйся. Наверное, все это копилось уже давно, и тебе следовало выплакаться.

– Может быть, и так. Я имею в виду, я не часто… В общем, не так, как сейчас…

– Те, кто плачет редко, нуждается в этом больше всех. Эва точно такая же.

Мне стало интересно, что именно он хочет сказать, но я слишком устала, чтобы спрашивать его об этом. Он искоса взглянул на меня, а спустя мгновение продолжил: – Ей пришлось многое пережить. Ее родители… фалангисты… В общем, когда люди узнают, что я венгерский еврей, они начинают следить за своим языком. Цивилизованные и воспитанные люди, во всяком случае. Но все делают вид, что забыли об Испании. И кажется, что там была всего лишь генеральная репетиция. А когда Эва пытается пробиться сквозь эту стену, публикуя свои фотографии… Для женщины это исключительно трудно. Вспомни Герду Таро.

Я не совсем понимала, о чем он говорит, уловила лишь, что речь идет о войне.

– Кто это?

– Вот-вот, это я и имею в виду. Замечательный фотограф, хотя о ней слышали очень немногие. Она погибла под гусеницами танка республиканцев. Но если о ней сейчас и говорят, то только вспоминая, что она была подружкой Капы. Еще одним примером может служить Ли Миллер, об этом побеспокоился Мэн Рэй. Ну и в некотором смысле Пенроуз. По крайней мере, мы с Эвой очень разные в том, что касается творчества, но все равно… – На мгновение он умолк. – Прошу прощения, эти имена пока еще ничего не говорят тебе.

– Да, вы правы. Извините меня.

Внезапно я вспомнила Люси Дурвард. Если они были в Брюсселе вместе, рассказывал ли ей Стивен свои истории? Показывал ли, где все это происходило: где погибали люди и где ранили его самого? Слушала ли она, оглядываясь по сторонам и пытаясь представить его в этом кошмаре?

Тео надолго замолчал, и спустя некоторое время я спросила:

– А вы?

– Что я?

– Что вы делаете… со всем этим? Со всем этим дерьмом? – сказала я, мысленно удивившись, как легко говорить о таких вещах, сидя бок о бок в машине, и совсем невозможно, глядя в глаза друг другу.

Он заколебался, как если бы решал, что ответить, стряхивая пепел из окна и глядя прямо перед собой. Потом сказал:

– Когда как. Кое-что остается на снимках этого дерьма. Оказавшись на бумаге, оно начинает жить само по себе, рядом со мной, а не во мне. А я всегда могу выбрать, стоит ли продолжать. И что делать потом. Герника… то, что произошло с Эвой в Севилье… это заставило меня поехать в Берлин. То, что произошло с моей семьей… заставило отправиться на Голанские высоты. Но кое-что остается внутри. – Он улыбнулся. – Когда у Капы… у Роберта, а не у Корнелла… когда у него в день «Д» кончилась пленка и он вернулся в Англию, ему предложили полететь в Лондон и выступить там на радиостанции Би-би-си, а после дать интервью журналистам. Но он ответил: «Я и так запомню эту ночь», переоделся, запасся пленкой и на первом же корабле отплыл обратно в Нормандию. Некоторые вещи… некоторые вещи мы запоминаем надолго, иногда на всю жизнь… Вот мы и приехали.

Мы двигались по главной улице большой деревни, и он внезапно развернул машину на сто восемьдесят градусов и юркнул в проезд между домами, который привел нас на рыночную площадь.

Одну ее сторону почти полностью занимало старое здание из дерева и кирпича со сверкающими окнами, большой дверью и замысловатыми дымовыми трубами. А напротив теснились такие же бревенчатые домики, но поменьше, и очень симпатичные каменные коттеджи с симметричными окошками.

Выключая двигатель, Тео взмахом руки указал на большое здание:

– Вот это и есть ратуша Гилдхолл.

– А почему она не черно-белая, как положено?

– Наверное, они никогда такими не были, – ответил он. – Во всяком случае, в шестнадцатом веке. Их белили известью сверху донизу. Со временем под действием света белизна выцветает и становятся видны брусья серебристого цвета. Но Криспин может рассказать тебе об этом намного больше и намного интереснее.

– Мне нравится Криспин.

– Мне тоже. Он хороший друг. Так, а вот сюда, я думаю, мы и зайдем.

Он запер машину и зашагал, показывая дорогу, на угол площади, где располагался старый большой паб, побеленный известью. Сквозь нее проступал рисунок, который сейчас оттеняли солнечные лучи: щит и какие-то геральдические цветы.

– Думаю, ты не откажешься выпить, – сказал Тео.

– В общем, да, но последний раз…

– Разумеется, в такой чудесный день мы предпочтем устроиться в саду, – с заговорщическим видом сообщил мне Тео. Мы обошли угол и наткнулись на калитку, которая вела прямо в сад.

Пока он ходил к бару, я сбегала в туалетную комнату и постаралась привести в порядок лицо и волосы. Когда он вышел, держа в руках светлое пиво для меня и темное для себя, с меню под мышкой, я уже сидела за одним из столиков в саду, глядя на дерущихся воробьев.

Мы заказали чипсы, бутерброд с ветчиной для меня, с курятиной – для Тео, и он принялся рассказывать мне об Уотергейте. Мы уже допивали по второй кружке, когда он бросил взгляд на небо.

– Скоро свет уйдет с фронтона Гилдхолла. – Я подняла голову. – Извини, но ты собираешься фотографировать? Раз уж взяла с собой фотоаппарат?

Я и вправду захватила его с собой, но скорее потому, что это вошло у меня в привычку. Я взяла его со стола.

– Да, но…

– Что?

– Все это глупости. Не стоит вашего внимания. Я скоро вернусь. Балки, и еще эти рисунки на штукатурке…

– Это не глупости. Объект никогда не бывает глупым. «Уродства не существует», – заявил Констебль, зато глупостей хватает. – Тео ухмыльнулся. – Наверное, он изрек это, сидя в этом самом пабе, надираясь в компании школьных друзей, когда приехал навестить своих родителей. Может быть, за соседним столиком сидел твой Стивен Фэрхерст. Нет сомнения, старый учитель заставил Констебля присесть и принялся убеждать его в том, что он бездумно тратит свой талант, рисуя телеги с сеном и речные баржи, когда мог бы получать призы и первые премии, изображая похищение Сабины или смерть Актеона.

– Кого?

– Богиня Диана превратила его в оленя за то, что он подсматривал за ней, когда она купалась в ручье, после чего его разорвали на куски собственные охотничьи собаки, – сказал Тео с улыбкой, глядя на которую я не могла удержаться от смеха. – Видишь, как боги наказывают вуайеристов?

– Неужели?

– Да. И конечно, все удивлялись, почему Констебль предпочитал рисовать крытые соломой домики, деревья и облака. Или же коричневую воду реки, как она вихрится водоворотами вокруг колес повозки, когда та пересекает брод.

– Но вы ведь не делаете этого.

– Не делаю чего?

– Эва снимает деревья, и облака, и красивые вещи, и обнаженную натуру. Меру всех вещей, как вы сказали как-то. Но вы-то этого не снимаете.

– Нет. – Он уставился в свой почти пустой стакан и принялся крутить его в руках, глядя сквозь него на грубое, сожженное солнцем и омытое дождем дерево. – Нет. В отличие от Эвы, я не надеюсь обрести спасение и отдохновение в форме, даже в той, которую предлагает природа. И еще я не могу отвернуться и закрыть глаза. И не могу отказаться от надежды – не до конца, во всяком случае, – что если я покажу людям, что они с собой делают, то, может быть, что-то изменится. – Он криво улыбнулся. – Я похож на верную жену бабника и волокиты. Я не могу перестать надеяться, что если буду любить достаточно сильно и честно, то в один прекрасный день все опять станет хорошо.

– Но… Разве от его вида – я имею в виду дерьмо – у вас не пропадает желание надеяться? То есть, я хочу сказать, вы знаете, что все идет из рук вон плохо. Я имею в виду, так всегда бывает. Случаются войны. Люди умирают. Кроме того, за все приходится платить, иногда слишком дорого. Друзья уходят, или бросают вас, или и то и другое вместе. До или после этого они еще и обманывают, и имеют вас. Это… это больно. Что заставляет вас надеяться, что в следующий раз этого не произойдет?

Он положил руку на мою ладонь. Я возилась с ремешком фотоаппарата, пытаясь удлинить его.

– Анна, ты в самом деле так считаешь? Я кивнула.

– Всегда?

– Почти, – негромко ответила я и внезапно вспомнила Стивена и Каталину. – Да.

Он сидел и смотрел на меня, не двигаясь, так, как раньше смотрел Сесил. То есть было видно, что он о чем-то напряженно думает, вот только о чем, оставалось непонятным.

– Не двигайтесь, – сказала я, отняла у него руку, навела объектив и сделала снимок. Когда я опускала камеру, щеки у меня горели. – Прошу прощения. Вы ведь не возражаете?

– Нет, совсем нет. Но ты не должна ломать голову над тем, что сказать, а думать при этом: «Быстрее, я обязательно должна сделать этот снимок!» А вообще я в восторге.

Голос его звучал вполне дружески, но я все-таки не была уверена, что он не рассердился. Потом он еще раз повторил:

– Я правда в восторге… Если ты хочешь поймать свет, нам пора идти.

В крохотном почтовом отделении и магазинчике сувениров напротив продавались чайные полотенца и жестяные коробки с печеньем, на которых была нарисована ратуша Гилдхолл, аккуратная, стилизованная, черно-белая, полосатая, совсем не похожая на настоящую.

– Напоминает «зебру», пешеходный переход, – заметила я, и Тео рассмеялся.

Я повернулась, чтобы взглянуть на настоящую ратушу на противоположной стороне площади. Мне хотелось еще раз увидеть, как солнечные лучи сверкают на поблекшей известке, как они играют на торцах брусьев и бревен, как переливаются на черепичной крыше и как окрашивают каждую стену здания в разные цвета, отчего оно выглядит солидным и основательным.

– Когда… Сколько, вы сказали, ему лет, этому зданию?

– Если верить Криспину, оно было построено в начале шестнадцатого столетия. Эпоха Тюдоров, наверное, если выражаться вашим английским языком.

– Это был обычный дом?

– Не совсем. Это был зал собраний, очевидно, для членов гильдий. Здесь собирались ремесленники, торговцы и тому подобная публика, чтобы договориться о ценах на шерсть, специи или изделия из железа, а также принять в свои ряды тех, кто показал себя умелым мастером, и назначить их во главе кожевенников или хлеботорговцев.

– Это очень легко себе представить, – сказала я. – За этими окнами. Через них ничего не видно, так что остается рассчитывать только на воображение. Совсем как в Холле, как сказал Криспин. Стивен или кто-нибудь еще… Он стоял на том же полу, поднимался и спускался по той же лестнице, чуть ли не дышал тем же воздухом… Порой мне кажется, что это его отражение в окне я тогда сфотографировала. Как и на негативах, дистанция между тем временем и этим совсем не чувствуется. А бывает, кажется, что ее нет совсем.

– Нет совсем… – эхом откликнулся Тео и замолчал. После того как я сфотографировала то, что хотела, мы поехали назад, по тем же самым огромным ровным полям, колосящимся ячменем и пшеницей. Кое-где возвышались колокольни церквей, а иногда равнину прорезал овраг, на дне которого бежал ручей. А то вдруг из-за холма выныривала деревушка, жители которой вышли на воскресную послеобеденную прогулку, или среди деревьев мелькала ферма, на которой из-под осыпающейся штукатурки проступали цифры «1573», или на дорогу выскакивала детвора на велосипедах, останавливалась и махала нам руками.

Когда мы вернулись к конюшне, Тео остановил машину на гравиевой дорожке, и мы вышли.

– Идешь? – только и спросил он.

Я поднялась вслед за ним наверх и включила кофеварку. Тео заговорил о лекции, которую читала Эва, о фотографии и о смерти.

– Смерть? Вы имеете в виду, как на военных фотографиях? Я взглянула на его снимок, который Эва держала на своем письменном столе. Там он был в военной форме, на шее болтались потрепанные фотоаппараты, один рукав разорван, из прорехи торчат грязные бинты, а позади виднеется самолет с вращающимися пропеллерами. Тогда он был моложе, но, в общем, похож на себя сегодняшнего – смуглый, худощавый и сильный, готовый вот-вот рассмеяться.

– Эва утверждает, что сюжеты всех фотографий, в сущности, исчерпываются двумя темами: смертью и временем. Мы сохраняем жизнь мгновению в серебре и химикатах, в то время как сама жизнь не сохраняется никогда, когда каждая клетка, не успев родиться, уже распадается, заменяется другой и снова распадается. Объект и его образ сосуществуют в течение той доли секунды, пока открывается и закрывается затвор камеры. После этого объект распадается, но образ его сохраняется неизменным.

– Вы как будто говорите о призраках.

Он ухмыльнулся.

– Ох, Анна, у тебя, наверное, мурашки бегут по коже? Эва сказала бы, что фотография не дает ничему – и никому – погрузиться в нирвану, состояние вечного покоя.

Я задумалась над его словами, но потом решила, что все равно многого не понимаю. Я пошевелилась и ощутила легкое неудобство – оказывается, плечи у меня успели даже обгореть. Я скосила взгляд и увидела, что на коже отпечатались белые полоски от бретелек топика.

Тео сидел на одном из больших диванов, перед ним стояла чашка кофе. Счетчик фотоаппарата показал, что у меня осталось еще несколько кадров.

– Не возражаете? – поинтересовалась я, поднимая его к лицу.

Он кивнул. Свет, падавший из окна, ласково скользил по его щеке и замирал на губах, в том месте, где они бережно касались ободка чашки поцелуем. Я щелкнула его в тот момент, когда он наклонялся над кофе, а потом отдельно сфотографировала его руки.

Рубашка у него была распахнута на груди, белые крылья воротничка оттеняли загорелую кожу и смуглую, крепкую шею, на которой виднелись набухшие жилы. В лучах солнечного света серебрилась щетина на подбородке. Она успела отрасти с утра, и по ней можно отсчитывать прошедшие часы, как по его лицу – годы, оставшиеся в прошлом. Годы разговоров и молчания залегли в глубоких складках от носа к уголкам губ. Годы, в течение которых он вглядывался в изображение под увеличителем, отпечатались в сеточке в уголках глаз. Годы, когда он, прищурившись, смотрел в видоискатель, избороздили его лоб морщинами, похожими на телефонные провода. Он знал слишком много и повидал не меньше. А я все смотрела и смотрела на него, и фотоаппарат в моих руках щелкал затвором всякий раз, когда я направляла его на то, что видела. При этом я не знала, сумела ли запечатлеть увиденное или то, что с ним сталось после долгих лет, проведенных по ту сторону объектива.

Руки его по-прежнему обхватывали чашку. Она выглядела маленькой, белой и хрупкой.

Пленка закончилась. Я положила фотоаппарат на колени и начала ее перематывать. Закончив, подняла голову и увидела, что Тео все еще смотрит на меня. Он улыбнулся, и я улыбнулась бы ему в ответ, но в эту секунду сердце у меня в груди замерло и сладко защемило. Наверное, это чувство нельзя было назвать счастьем, уж очень больно мне было, но я не знала другого подходящего слова. Я не могла описать это ощущение, оно распирало меня, грозило вырваться наружу и взлететь, и наконец я улыбнулась. Улыбка расцветала у меня на губах, и я никак не могла стереть ее с лица.

Мы вошли в местечко Перне вскоре после того, как его оставили французы. Жители походили на ходячие трупы с желтой кожей, сквозь которую просвечивали кости. В воздухе висело жаркое марево, а они склонялись над кучами мусора у себя в садах и огородах, отпихивая ногами гниющие останки мула, рядом с которыми навеки упокоились братья и дети, навсегда лишившись возможности ходить и дышать. Посреди улицы лежит мертвая девушка, ее живот и ноги залиты засохшей кровью. Ее мать сидит у окна, она беременна еще одним ребенком, и, раскачиваясь взад и вперед, стонет от боли. Ей рассекли грудь саблей, и она плачет еще и оттого, что солдаты, не останавливаясь, проходят мимо, даже когда она умирает.

Несколько магазинов пусты, в них нет ни зерна, ни хлеба, ни мяса. Все забрали французы. Наши солдаты находят винную лавку, но нам можно не беспокоиться о том, что следует поставить около нее часового, чтобы они не напились пьяными – в ней тоже ничего нет, кроме бочки вина, зеленого и маслянистого. Кто-то из солдат ударяет ногой по клепке, и на поверхность всплывает раздутая и черная рука. Повсюду слышен запах дыма и горелой плоти: позади лавки мы находим следы пожара. Я взбегаю наверх, чтобы посмотреть, не осталось ли там кого-нибудь. Там только мальчик, пришпиленный к стене эспонтономи брошенный умирать. У его ног лежит младенец, завернутый в какие-то тряпки. Он тоже мертв, на нем нет ран, только серая кожа безжизненно обвисает на тельце.

Неопрятная куча военной формы в переулке оказывается французским драгуном. Ему вспороли живот до самого горла, а шею обмотали его же собственными кишками. Его товарища, скорчившегося в дверном проходе, кастрировали, но оставили в живых. Это работа наших союзников-партизан. Воздух в переулке густо пропитан вонью испражнений. Мимо, с трудом переставляя ноги, проходит старик и плюет в лицо обоим солдатам.

 

III

Сезон охоты уже начался, и я неоднократно находил уважительные причины оставить дела и уехать в Лондон, но в течение тех недель, которые прошли с момента, как я отправил свое письмо мисс Дурвард, я не мог не думать о том, как она его читает. Душевная легкость и приподнятое настроение, с которым я садился тогда за стол, чтобы изложить на бумаге историю своей любви, на следующий же день могли смениться гнетущим страхом, что я навлек на себя ее отвращение или непонимание. От этого самые изысканные блюда казались безвкусными, а близкие друзья – далекими и холодными. Мои опасения и дурные предчувствия только усиливались оттого, что я сознавал, что не рассказал ей все сразу, что утаил от нее ту часть своей жизни, которую она может счесть наиболее значимой – хотя сам я так, увы, не считал. Но наступало утро, мое душевное состояние снова улучшалось, пусть даже причиной тому была такая невинная вещь, как чудесный восход солнца, который я наблюдал, бреясь перед зеркалом. В равной мере настроение мое способна была поднять шуточка Стеббинга, когда мы сидели у его камина и я следил за выражением подвижной стороны его лица, пока он размышлял над проблемой человеческого или рыночного свойства, которую я преподнес ему. Я еще несколько раз видел того мальчугана и даже задумывался, есть ли у него дом и кто-нибудь, кто воспитывает его и присматривает за ним.

Но по большей части мысли мои занимало нечто совсем другое. Я не оставил себе копии письма, отправленного мисс Дурвард. Впрочем, это не мешало мне сознавать, что в безмолвии глухой деревенской ночи, когда только шуршание крыс или уханье совы нарушает тишину, я излил на бумаге свою душу с такой откровенностью и прямотой, каких никогда еще не имел случая или повода выразить.

Конюхи и их помощники были не в восторге оттого, что кому-то из них приходилось каждый день наведываться в Бери только затем, чтобы я мог получить письма сразу после возвращения с утренней верховой прогулки. Я был не в силах ждать, когда почтальон сам доставит их мне. Но, пока я ожидал ответа мисс Дурвард с нетерпением, которое отнюдь не уменьшало мой страх, по той же самой дороге почтовый дилижанс принес мне известия совсем иного порядка.

Невзирая на все мое беспокойство, я не мог отдохнуть и успокоиться, равно как не был уверен в том, что действия, которые эти известия вынудили меня предпринять, были правильными. Собственно говоря, именно поэтому я и решил изложить ей причины, которыми руководствовался в своих поступках.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Я не ищу себе оправдания за то, что снова пишу вам, причем так скоро, что мое предыдущее письмо едва успело попасть к вам и вы наверняка не имели возможности ответить на него, даже если хотели. Но у меня появилось некое иррациональное ощущение, что все происшедшее со мной с момента написания письма было вызвано как раз тем, что я наконец нашел в себе силы поведать вам свою историю. Складывается впечатление, что существует некая сверхъестественная сила, способная оказывать свое действие, невзирая на прошедшие годы и расстояния.

Мне представляется, впрочем, что я легко смогу объяснить свои поступки и действия, которые намерен предпринять, если продолжу повествование с того самого момента, на котором я его прервал. Вы уже знаете, как случилось, что мне пришлось оставить армию и найти себе подходящее занятие, сопровождая путешественников по полям сражений, что вполне обеспечивало меня средствами к существованию. Подобное занятие неизбежно привело к тому, что я вновь оказался в Португалии, а потом и в Испании. Следует отметить, что если бы не требования моих подопечных, справедливо полагавших, что обеспечение их приятного времяпрепровождения и благополучия должно быть моей первейшей заботой, я бы незамедлительно начал поиски Каталины, не щадя собственных сил и денежных средств. Но, каковы бы ни были мои желания, я оказался зависимым от прихотей и кошельков своих работодателей, так что минуло несколько месяцев, прежде чем у меня появилось достаточно свободного времени и денег, чтобы отправиться в Бера.

Дом был пуст. Там, где раньше царили чистота и порядок, я обнаружил лишь оконный ставень, бессильно повисший на одной петле, и сорняки, пустившие корни в щелях между черепичными плитками крыши. Под дождем и туманом я переходил от дома к дому, совершая паломничество, в цели которого боялся признаться даже себе самому. Но если мой испанский снова стал беглым, этого никак нельзя было сказать о моих собеседниках. Вскоре мне удалось выяснить, что отец Каталины умер, а семья исчезла. Они всегда держались особняком, эти castilianos. Девушка? Кто знает… Может быть, священник? Это было так давно, во время войны, когда все менялось слишком быстро. А теперь, сеньор англичанин, просим прощения, но наступили тяжелые времена и нам надо работать.

Священник жил в небольшом мрачном домике рядом с церковью. Неухоженная и неряшливая домоправительница впустила меня, сделав реверанс, и, переваливаясь как утка, заковыляла к хозяину, чтобы объявить о моем приходе. Наш последующий разговор, хотя он и состоялся три с половиной года назад, я до сих пор помню дословно.

К моему облегчению, он обратился ко мне на кастильском диалекте испанского языка, но стоило мне объяснить ему природу своих разысканий, как лицо его окаменело и он весьма недружелюбно поинтересовался, почему английский солдат интересуется испанской девушкой. Долгое путешествие из Лиссабона дало мне достаточно времени, чтобы тщательно отрепетировать свою речь.

– В те дни, падре, когда мой полк был расквартирован здесь, я имел возможность познакомиться с ее семьей. Так что после смерти ее брата и, как мне только что рассказали, ее отца я хотел бы убедиться, что с ней все в порядке и о ней есть кому позаботиться.

Народу Испании, заявил он, особенно женской его половине, нелегко пришлось во время войны, когда страна была оккупирована английскими войсками.

Я вспылил и ядовито заметил, что французская оккупация была ничуть не лучше, а французы показали себя жестокими и бессердечными. Но в мои намерения не входило нажить в его лице врага, поэтому я смягчил свой обличительный тон и заметил, что вообще война – это грязное дело, падре, и людей, которые ею занимаются, нельзя назвать херувимами. Мне всего лишь хотелось удостовериться в том, продолжал я, что сеньорита Маура жива и здорова. Разумеется, он волен был полагать, что я намеревался произвести небольшую репарацию за то, что невинные люди пострадали от наших соединенных усилий, направленных на избавление мира от корсиканского монстра.

Он хранил молчание, а я пытался рассмотреть, бьется ли вообще сердце под его черной сутаной. Он не был старым или пожилым. Пухленький и розовощекий, хотя в доме не было заметно следов достатка. Он сидел, выпрямившись и сложив руки на коленях. Наконец он заговорил:

– Сеньорита Маура в безопасности, и она должна быть счастлива. Ее батюшка скончался в канун праздника очищения, на следующий год. Поэтому его дщерь предпочла удалиться в доминиканский женский монастырь Сан-Тельмо в Сан-Себастьяне спустя несколько дней. Мать-настоятельница отписала мне, что она достойно завершила свое послушничество и дала окончательные обеты. Насколько мне известно, она до сих пор пребывает там. Не знаю, какие несбыточные надежды я имел неосторожность питать до сего момента, но я уставился на него так, словно все они мгновенно разбились в прах. Он удивленно приподнял брови в ответ на мое затянувшееся молчание, но я не намеревался дать ему возможность заподозрить меня в том, что я желал бы разузнать подробности. Я поднялся, поблагодарил его за то, что он вселил успокоение в мою мятущуюся душу, и пожелал всего доброго.

Он тоже встал, позвонил в колокольчик, а потом воздел руку и пробормотал no-латыни благословение, которое я не дал себе труда выслушать. Домоправительница распахнула передо мной дверь его кабинета.

Когда я выходил, священник обронил:

– А что сталось с ребенком, мне неведомо. Я замер.

– С ребенком?

– Она была беременна, когда покидала Бера, – заявил он и распрощался со мной.

Домоправительница выглядела непроницаемой и невозмутимой. Может быть, она просто не говорила по-испански. Уходя, я в нерешительности остановился у ящичка для пожертвований, висевшего на входной двери, на котором было начертано «Рог los Pobres», но потом сунул горсть монет в руку первого попавшегося нищего.

Вот так случилось, что я прибыл в Сан-Себастьян. Моим первым намерением было разыскать свою любовь и ее ребенка. Я стоял перед обитой железными полосами дверью женского монастыря, прорубленной в высокой и толстой каменной стене с редкими окошками, забранными решеткой. Наконец я поднял руку, чтобы позвонить. Но тут меня охватили сомнения. Если я правильно понял падре, Каталина дала обет провести остаток жизни за этими стенами. Насколько охотно и по своей ли воле она это сделала, я мог только гадать, но она все-таки принесла клятву, а ее совесть и ее Папа запретили ей нарушать ее. Я опасался, что если она узнает о моем возвращении, то ее может вновь охватить печаль оттого, что ее разлучили с ребенком, печаль, глубину которой я видел собственными глазами у других женщин. Это могло причинить ей боль, а больше всего на свете я хотел избежать этого. Зная, что я вернулся, она, может быть, даже захочет освободить себя от данных ею обетов… Разумеется, я не мог польстить себе и сказать с уверенностью, что именно так и будет, но внезапно понял, что не могу допустить даже такой возможности. Я развернулся и зашагал прочь. Она обрела убежище, нашла свое место в мире, покинув его. И хотя меня снедало желание увидеть ее лицо и услышать ее голос, которых я был лишен так долго, а не просто знать, что она живет и дышит за этими высокими стенами, было бы жестоко и эгоистично с моей стороны искать подтверждение этому исключительно ради собственного спокойствия. Я понимал, что своим поступком могу легко разрушить ее душевный покой и умиротворение. Даже самые невинные расспросы о дальнейшей судьбе ее ребенка могли подвергнуть опасности то, что я искренне полагал ее безмятежным и спокойным существованием.

Чтобы привести в порядок свои мятущиеся мысли, я зашел в небольшую кофейню, располагавшуюся на площади напротив женского монастыря, и, заказав восхитительный испанский кофе вместо омерзительного испанского бренди, разговорился с обслуживавшей меня девушкой. Я почти не обращал внимания на ее болтовню, она была мне нужна исключительно для того, чтобы отвлечься, но тут вдруг она упомянула о том, что одна из ее теток служит послушницей в монастыре. И этой тетке часто разрешают покидать его пределы ради визитов к доктору, священнику или походов на рынок. Вы должны понимать, что, невзирая на полную откровенность, с которой я описал свою любовь к Каталине, мне было нелегко изложить другой женщине простым и понятным языком те затруднительные обстоятельства, в которых я оказался. Но, дабы оправдать ваше ко мне доверие и объяснить ход событий, а также решения, которые я принял, я должен предложить вашему вниманию все необходимые факты. Если это окажется невозможным без того, чтобы не обидеть вас, я заранее молю вас о прощении и надеюсь, что оно будет мне даровано, пусть даже за то, что я поймал вас на слове и выполнил свое обещание.

Мне показалось, что девушка, которую звали Мерседес, сумела хотя бы отчасти войти в мое положение, но с тактом, который, по моему мнению, нечасто встречается у представительниц прекрасного пола, не стала вдаваться в дальнейшие расспросы. День проходил за днем, и, по мере того как мы становились друзьями, она передавала мне сплетни своей тетушки в виде ответов на мое осторожное любопытство. Сопоставив некоторые даты, я вычислил, что сестра Андони, добрая и нежная особа, замечательная швея и вышивальщица, и была моей любимой. Она выбрала себе имя в честь святого Антония, кому молятся паписты, когда желают отыскать утраченное.

Так уж случилось, что на той же неделе, когда Мерседес представила меня нескольким своим подругам, квартирная хозяйка известила меня, что к ней возвращается замужняя дочь и что она хотела бы, чтобы я освободил занимаемую комнату. Лишенный крыши над головой, тратя последние деньги, я принял предложение Мерседес и Иззаги поселиться вместе с ними. Взамен моего мужского присутствия и гарантии достойного обращения, которое оно должно было внушить посетителям, они согласились брать с меня символическую арендную плату. Я написал всем своим знакомым, и среди них месье Планшону в гостиницу «Лярк-ан-сьель», о перемене местожительства. Я поступил так на тот случай, если мои услуги в качестве гида и знатока современных методов ведения войны, а также освещения достойной роли в ней Англии, могут потребоваться туристам-путешественникам, желающим посетить места сражений.

Если даже Мерседес или ее дальняя родственница, тетка, находили любопытным мой интерес к причинам, которые заставляют женщин уходить в монастырь, они не расспрашивали меня об этом. Да и я не мог позволить себе откровенничать, опасаясь сплетен относительно прошлого сестры Андони и того, что мои истинные чувства станут известны всем. Из разговора за ужином, который я искусно направлял своими вопросами, когда мы остались одни, я понял, что все четыре девушки отнюдь не были легкомысленными, равно как и не относились пренебрежительно к своим добродетелям и достоинствам. Они прекрасно разбирались в устройстве мира, в котором им приходилось жить и который предоставлял женщинам столь незначительное право выбора в жизни. Я не нашелся, что возразить им, но, очевидно, они рассматривали решение уйти в монастырь как одну из этих немногих возможностей. Я видел в этом лишь высокие мрачные стены, жизнь в бедности и полном повиновении Папе Римскому. Но Арраж сказала своим низковатым голосом о том, что всегда находятся способы удовлетворить материальные нужды послушницы или монахини и что предъявляемые к добродетельной дочери матери-Церкви или раскаявшейся грешнице требования подобной жизни могут быть несколько другими, но они отнюдь не кажутся им странными.

– Раскаявшейся грешнице? – повторил я, поскольку любая Церковь, без сомнения, отнеслась бы к Каталине только так, и никак иначе.

Мне показалось, что Мерседес избегает смотреть мне в глаза. Но она все-таки решилась ответить:

– Например, сестра Андони. Тетка говорит, что до ухода в монастырь у нее был ребенок, хотя она не была замужем. Но сестры Сан-Телъмо славятся своим состраданием.

Справившись с волнением, я поинтересовался, что же сталось с ребенком.

– Девочку отдали в воспитательный дом Санта-Агуеда в Бильбао, но что сталось с ней потом, мне неизвестно. Хотя, думаю, моя тетка знала бы, если бы она умерла. В приютах всегда умирает много детей – стоит заболеть одному, и начинается эпидемия. Это очень печально, ведь матери надеются, что, отдавая их туда, обеспечивают им лучшую жизнь.

Если девушки и решили, что мой поспешный уход из-за стола вызван неумеренным потреблением вина за ужином, я не стал их разубеждать.

Правила монашеского ордена Каталины не разрешали ей выходить за пределы здания монастыря, равно как и запрещали любому мужчине, который не был отцом, братом или доктором, входить в эти ворота. Только священники, будучи единственными полномочными гарантами должного управления монастырем, допускались за пределы комнаты для посетителей. Тем не менее в последующие месяцы я не мог заставить себя покинуть Сан-Себастьян, хотя вскоре узнал все, что можно было, о Каталине. А вот в Бильбао я съездил, и мне удалось, не раскрывая своего имени и причины интереса, навести справки о судьбе ребенка Каталины. Девочку назвали Идоей, и она действительно сумела пережить все тяготы младенчества, поскольку к этому времени ей сравнялось уже четыре годика. Ее нельзя было назвать беспризорной или брошенной девочкой: воспитательный дом был большим и хорошо управлялся, судя по тому, что я слышал, так что можно было более не опасаться, что она будет предоставлена самой себе.

Зная вашу любовь к Тому и то, как любят вас родители и сестра, полагаю, вы пребываете в недоумении относительно того, почему я сразу же не забрал Идою из приюта. Я и в самом деле подумывал об этом, но потом предпочел оставить ее в Бильбао по причинам, аналогичным тем, из-за которых я не решился беспокоить свою любовь. В приюте ребенку было хорошо; было бы несправедливо по отношению к ней, если бы я нарушил привычный ей порядок вещей. Кроме того, ни за что на свете я не мог пойти на риск разбередить душевные раны Каталины, которые, несомненно, причиняли ей сильную боль, когда она отдавала своего ребенка в воспитательный дом. Да и что мог я предложить такому ребенку, особенно маленькой девочке? Ни родительского дома, ни женского внимания и заботы, а только странствия и полунищенское существование в бесконечных скитаниях по Европе, дабы удовлетворить прихоти состоятельных путешественников.

Но весной тысяча восемьсот восемнадцатого года английская почта доставила мне письмо от поверенного моего кузена, в котором сообщалось о смерти моего двоюродного брата, случившейся две недели назад, и о том, что я оказался единственным наследником собственности моего прадедушки в Керси. Впрочем, я отнюдь не воспылал желанием немедленно покинуть Испанию. Но поверенный упомянул, что поместье пребывает в запустении вследствие продолжительной болезни моего кузена, а когда я не счел нужным ответить ему, написал снова. Лето близилось к концу, и я понял, что долг призывает меня возвратиться в Англию и попробовать исправить положение дел.

Я не имел ни малейшего понятия о том, как следует управлять поместьем. Не испытывал я и тяги к обществу деревенских сквайров, которые в паузах между разговорами о лошадях выражали сожаление об ушедших временах правления королевы Анны. Меня пугал сырой климат родины и его вероятное неблаготворное влияние на состояние моего здоровья. Но я не мог уклониться от выполнения возложенных на меня обязательств, и, покинув на борту корабля Сан-Себастьян, я более не рассчитывал возвратиться сюда, кроме как в своих мечтах.

Здесь я решил сделать небольшой перерыв и, не выпуская из рук пера, созерцал, как лучи солнца, падая на письмо, безжалостно и четко высвечивают написанные мною слова, которые ровными рядами бежали с одной страницы на другую.

С кончика пера на лист сорвалась чернильная клякса, и я потянулся за промокательной бумагой. Следует ли продолжать? Даже не перечитывая письма, я сознавал, что мои извинения перед мисс Дурвард явно недостаточны, поскольку предмет признаний был очень уж щекотливым. Впрочем, понимал я и то, что любые извинения в данном случае будут недостаточными, если я намеревался соблюдать принятые в обществе правила приличия и хорошего тона. А если я собирался руководствоваться ими, то никак не мог даже упомянуть о тех чувствах, которые жили в моем сердце.

Письмо, прибывшее сегодня утром из Испании, лежало передо мной на столе. Аккуратный незнакомый почерк, которым был написан адрес, ни о чем мне не говорил. Я даже решил, что это счет от какого-либо торговца, оплатить который я позабыл в суматохе отплытия из Сан-Себастьяна и который он переправил мне, как только дал себе труд установить мое местопребывание. Я поставил на стол чашку с кофе и нетерпеливо сломал печать, поскольку любые известия из Испании могли всколыхнуть воспоминания, которые были мне так дороги. Если бы я только знал, что находится внутри!..

И вот я сидел за письменным столом, на кончике пера засыхали чернила, превращаясь в радужные кляксы, а в памяти моей оживал Сан-Себастьян: запахи моря и табака, крики чаек, соленая треска на прилавках, цокот копыт мула, смолистый туман, наплывающий с поросших соснами холмов, золотистые камни мостовой под лучами заходящего солнца. Эти воспоминания давно стали частью меня самого, и я мог, загнав их в самые потаенные уголки души, отречься от них не более чем от того факта, что я был калекой. Но тем не менее я не мог заставить себя снова наслаждаться ими.

Однако же с некоторыми душевными терзаниями я все-таки окунул перо в чернильницу и медленно начал выводить слова объяснения.

…Вам уже известно о том, что случилось далее. Некоторая сумма в счет наследства была переведена моему банкиру в Сан-Себастьяне, чего оказалось достаточно, чтобы обеспечить благополучие моих друзей и позволить мне отказаться от тягостной необходимости сопровождать путешественников по странам Европы. Я вынужден был провести несколько дней в Лондоне. Поверенному моего брата предстояло многое объяснить мне, ведь я не имел ни малейшего представления о поместье, которое унаследовал, и еще большее количество деловых предложений ожидало моего решения или подписи. Наконец я сел в почтовый дилижанс до Бери-Сент-Эдмундса, где меня встретил кучер моего кузена и привез в Керси-Холл.

В течение некоторого времени жизнь моя в Керси протекала легко и приятно. Климат, которого я опасался, оказался суше, чем в Сан-Себастьяне, бренди был выше всяких похвал, а соседи предстали вполне приемлемыми и приличными типами. И только после того как урожай был убран, а на меня обрушились зимняя скука и долгие беспросветные вечера, я осознал, что лишь постоянная занятость позволяла мне прогнать от себя печаль дней и ужас ночей. В конце концов я вынужден был обратиться за советом к приходскому священнику, о последствиях которого я не могу сожалеть, поскольку именно благодаря ему я познакомился с вами. Мой отъезд в Брюссель, таким образом, стал рецидивом моего предыдущего несчастливого положения, и, как вам известно, если бы не мои обязанности перед Керси, я бы до сих пор оставался там. Я все еще питаю надежду на возвращение в Брюссель, когда Стеббинг поправится в достаточной мере или же если я сумею найти ему достойную замену.

Но нынче утром я получил письмо из Бильбао. Сиротский приют Санта-Агуеда испытывает нужду в денежных средствах, поскольку бедность и неустроенность населения Испании, ставшие результатом последней европейской войны и еще более – морской блокады, привели к тому, что число бездомных детей, которых родители оставляли у его дверей, резко возросло. Почтенная мать-настоятельница взывает ко всем, кто мог бы проявить интерес к возглавляемому ею заведению или имеет перед ним какие-либо обязательства, оказать им посильную помощь. Поскольку Каталина после рождения Идои назвала им мое имя, то они сумели отыскать меня через список армейских офицеров, находящийся у британского консула в Сантандере.

Из всех моих знакомых только вы способны представить, в какое душевное расстройство и смятение повергли меня эти известия. Среди прочего, они заставили меня осознать тот факт, что я просто обязан навести более подробные справки о том, как воспитывается моя дочь. И в том случае, если воспитание это страдает от недостатка средств в сиротском приюте, мне следовало подумать о том, чтобы перевести некоторую сумму воспитательному дому Санта-Агуеда. Первым моим порывом стало решение немедленно отправиться в Испанию. Тем не менее я по-прежнему опасаюсь последствий своего вмешательства в жизнь Идои и, что еще более важно, ни в коем случае не должен причинять беспокойства Каталине. Но при этом я боюсь, что, если она узнает о том, что я побывал в Испании и не написал ей – а между Сан-Тельмо и Санта-Агуеда существуют свои пути обмена сведениями, – это станет непереносимым оскорблением моей любви, которая одна только и поддерживала меня все эти годы. Я не могу этого допустить.

Вот почему я решил, что будет лучше, если я переведу деньги анонимно или, во всяком случае, приму меры для того, чтобы никто, кроме преподобной матери-настоятельницы, не узнал об их происхождении и источнике. В противном случае на любовь Каталины и существование Идои может быть брошена позорная тень, а мне не хотелось бы вести себя так, словно я стыжусь их, тогда как на самом деле это не так. Но еще более мне не хотелось бы нарушать мирную жизнь Каталины и собственное устроившееся и устоявшееся существование. Нет сомнений, что я смогу навести достаточно подробные справки о благосостоянии моей дочери без того, чтобы…

В этот момент меня вынудила оторваться от письма Нелл, которая лежала под столом, устроив морду на моих ногах. Она с лаем вскочила и бросилась к окну библиотеки.

На дороге показался экипаж. Лошади были мне незнакомы, форейторы с головы до ног забрызганы грязью, а карета имела потрепанный, но еще вполне надежный вид экипажа, нанятого в большой придорожной гостинице. У меня не было никакого настроения встречать гостей, хотя, случись это в другой день, я бы непременно сам поспешил им навстречу, предоставив своему дворецкому Прескотту возможность пребывать в состоянии послеобеденной сонливости. Но сегодня я шепотом отозвал Нелл и удалился в самый темный угол библиотеки. Я делал вид, что с головой ушел в чтение «Истории восстания» Кларендона, когда передо мной предстал Прескотт.

– Вас спрашивают мистер и миссис Барклай, сэр, – объявил он. – Как им доложить: вы дома и примете их или нет?

На этот вопрос мог быть только один ответ. Нелл потрусила на разведку, а я поспешно сложил письмо, сунул его в карман и заторопился в холл, где и обнаружил, что мои надежды сбылись. Там стояла мисс Дурвард, оглядываясь по сторонам – точно так же, как мне помнилось по другим местам и временам, – наблюдая за игрой света и теней в холле и движением фигур на фоне дуба и мрамора, одновременно почесывая Нелл за ушами.

Выразив свое восхищение их приездом, я поспешно отослал слуг готовить чай и собственноручно поднес спичку к поленьям в камине, поскольку полуденное тепло уходило с наступлением сумерек.

– Очень жаль, но мебель в гостиной закрыта полотняными чехлами, – сказал я. – До сегодняшнего дня мне казалось бессмысленным держать все комнаты открытыми и готовыми, поскольку гостей женского пола у меня бывает очень немного.

– Здесь просто чудесно, – заявила миссис Барклай. – И в любом случае, мы не хотели доставлять вам слишком уж большие неудобства своим приездом. Вы понимаете, что я ужасно боялась долгой дороги из Дувра. А потом Джордж сообразил, что если мы отправимся морем в Феликстоув, то попадем в Ланкашир намного быстрее. А как только мы оказались в Саффолке, Люси настояла, что вы извините нас за то, что мы столь неожиданно свалились вам как снег на голову. Я права, Люси?

Мисс Дурвард внимательно рассматривала портрет, висевший над камином.

– Что ты сказала, Хетти?

– Я сказала, что ты была уверена в том, что майор не рассердится на нас за столь неожиданный визит.

Она не сводила глаз с полотна.

– О да. Сходство очень большое, майор.

– Все так говорят. Во всяком случае, художник имел хорошие рекомендации.

– Я не удивлена. Но очень любопытно видеть, что мерилом подобного творчества служит точность воспроизведения некоторых аспектов выражения лица того, кто послужил натурой – например эти ваши изогнутые брови, – а не внутренних черт, скажем так.

– Внутренних черт? – переспросил я, но в это мгновение появилась миссис Прескотт, чтобы проводить женщин наверх, волнение которой выдавала лишь криво сидящая шляпка.

Миссис Барклай поднялась с кресла.

– Люси?

Мисс Дурвард вздрогнула и, не проронив более ни слова, отвернулась от портрета и поспешила вслед за сестрой.

К тому времени, когда они вернулись, пламя разгорелось и в камине весело потрескивал огонь. Все расселись вокруг него. Нам подали чай и легкие закуски, которые мой повар ухитрился приготовить за те десять минут, что были в его распоряжении.

Увидев, что гости устроились вполне удобно, я опустился в кресло и почувствовал в кармане сложенное письмо.

– Сколько вы сможете погостить у меня? – поинтересовался я, и мисс Дурвард, которая почесывала Титусу брюхо, подняла голову и, прищурившись, бросила на меня острый взгляд.

– Мы намеревались добраться нынче вечером до Бишопе Стротфорд, – ответил Барклай.

– Вы должны пробыть у меня хотя бы день или два! – заявил я. – Или даже дольше, если сможете. Это самое меньшее, что я могу предложить вам после того, как воспользовался вашим гостеприимством в Брюсселе.

– Видите ли… – начала миссис Барклай. – Это очень любезно с вашей стороны, майор. Джордж, а ты что скажешь? Я очень устала после столь долгого путешествия, но мне не терпится увидеть Тома.

– Конечно, как пожелаешь, дорогая, но ты должна беречь себя. Если Фэрхерст так любезен, что предлагает нам свое гостеприимство, то мы должны им воспользоваться. По крайней мере, на денек-другой.

– Решено, мы остаемся! – воскликнула мисс Дурвард и, как освобожденная пружина, вскочила с кресла. Титус с упреком взглянул на нее. Я позвонил в колокольчик.

Я с радостью отметил, что мои слуги не растерялись, как неминуемо случилось бы годом ранее, узнав, что в течение некоторого неопределенного периода мы будем развлекать гостей, среди которых две леди – одна в весьма деликатном положении – и служанка. После этого, питая вполне обоснованные надежды на то, что нам будет подан такой ужин, за который мне не будет стыдно, и убедившись, что Барклай занялся багажом и размещением в спальнях, я мог со спокойной совестью удовлетворить просьбу мисс Дурвард и прогуляться с ней по окрестностям.

– Мои владения не слишком обширны, – предостерег я ее, когда мы вышли в сад, засаженный кустами. – Собственно, мое поместье нельзя даже сравнивать с Холкхэмом или Одли Энд. Кроме того, территория не слишком ухожена. Моего кузена больше интересовал покрой одежды, чем принадлежащие ему сады, а я не могу заставить своих людей подстригать лужайки, когда им следует работать в поле.

– Что, разве ваши военные инстинкты не требуют, чтобы каждая травинка сверкала и стояла по стойке смирно? – поинтересовалась она, оглядываясь по сторонам.

Я рассмеялся.

– Нет, если за это я должен буду заплатить из своего кармана и если только мои глаза подмечают некоторый беспорядок.

– Вот как!

Она более ничего не добавила, а моя голова настолько была занята известиями, полученными из Испании, что я не нашелся, как поддержать разговор. Кроме того, мне надо было решить, как поступить с письмом, которое, поспешно сложенное, по-прежнему жгло мне карман. Я писал так свободно и откровенно, ибо знал, что между тем, как я напишу его, и тем, что она прочтет его, лежат долгие дни и не менее долгие мили расстояний. Теперь я лишился этого преимущества, и самым простым выходом – вероятно, единственным, на который я мог бы отважиться, – было просто молчать и ничего не говорить, подождать, пока они не уедут, а потом отправить письмо почтой в Манчестер.

Я принял это решение, но тут мисс Дурвард откашлялась и сказала:

– Я бы заговорила об этом раньше, если бы мы остались вдвоем, но… мы были на людях. Должна признаться, вы оказали мне честь и я тронута вашим письмом.

– Я полагал, что вы будете шокированы…

Она остановилась и, схватив меня за руку, рассерженно топнула ногой.

– Стивен! Выслушайте меня! Мы ведь друзья, не правда ли? – Я кивнул в знак согласия. – Друзья всегда говорят друг другу правду. Если мир способен меня шокировать, то я смиряюсь с необходимостью быть шокированной. И вы не должны оберегать меня от этого. Но ничего в вашем письме не шокировало меня.

Ровным счетом ничего! Единственное… В общем, мне трудно выразить словами свои чувства, поэтому скажу лишь, что понимаю вас. И уважаю за то, что вы сделали.

– Благодарю вас, – только и сумел выдавить я. Мы возобновили прогулку. Пройдя несколько шагов, я продолжил: – Должен признаться, я не ожидал – до тех пор, пока не начал писать, – что испытаю такое облегчение оттого, что изложил свои чувства на бумаге.

– Вы закончили свой рассказ на том, что оставили Испанию вместе с армией. Вы никогда не думали о том, чтобы вернуться и разыскать Каталину?

Я заколебался.

– Простите меня, – быстро сказала она, – мне не следовало спрашивать.

– Нет, нет. Просто я только что получил известие… – Я нащупал письмо в кармане. – Я писал вам… Как раз, когда вы приехали. Вот письмо. Пожалуйста, прочтите его.

– Сейчас?

– Да… Если хотите, конечно. В нем вы найдете все необходимые объяснения. Но оно не закончено. Я не успел дописать его.

– Разумеется, – ответила она и протянула руку. Наши пальцы соприкоснулись, когда она брала письмо у меня из рук.

А я отошел в сторону и устремил взор на небосклон, где облака цвета слоновой кости отливали розовыми, золотистыми и бирюзовыми оттенками. Мне все-таки хотелось проложить некоторое мысленное расстояние – если уж не во времени или пространстве – между последней частью моей истории и тем, что она наконец прочтет ее.

Только когда пара воробьев, копошившихся в пыли неподалеку оттого места, где я опустился на каменный бордюр канавы, проложенной, чтобы скотина не забредала в сады, испуганно вспорхнула, я понял, что ко мне приближается мисс Дурвард.

– Итак, вы не едете в Испанию. – Вот все, что она мне сказала. Я покачал головой, будучи не в состоянии выговорить ни слова из страха, что неординарность ситуации, которую я обрисовал в письме, может пробудить в ней чувство отвращения, которое до настоящего времени ей удавалось скрывать. Она присела рядом со мной.

– Я не стану говорить, что не предложила бы заехать в Керси, если бы знала все. Но вам нужно отправляться в Испанию. И чем скорее, тем лучше.

Меня до глубины души поразила ее горячность.

– Таков был мой первый порыв, вы угадали. Но… но ни за что на свете я не смог бы причинить Каталине беспокойство.

– Да, я вполне понимаю ваши чувства. Но Идоя… Стивен… майор, мне немного известно о таких местах. Моей матери как-то пришлось иметь дело с приютом в Рочдэйле. Они нужны, этого нельзя отрицать. Но Идоя не может быть счастлива там. Мы уедем завтра же утром.

– Я никогда не осмелился бы просить вас об этом. Кроме того, в этом нет никакой необходимости. Я совершенно уверен, что смогу сделать все необходимое, не выезжая отсюда.

Она не стала прямо отвечать мне, а лишь заметила:

– Если вы не хотите столь поспешно менять свои планы, хорошо, мы останемся здесь до послезавтра, как вы любезно предложили нам. Но послезавтра с рассветом мы отправимся в путь.

– Я должен быть вам благодарен, – сказал я. – И я действительно благодарю вас… Но, мне кажется, вы не понимаете… Я приму необходимые меры, чтобы быть уверенным, что с Идоей все в порядке, но не могу нарушить спокойствие Каталины.

Она глубоко вздохнула и помолчала несколько мгновений. Но потом вновь заговорила:

– Разве Каталина не хотела бы знать, что вы позаботились о благополучии ее ребенка? Она ведь тоже живет под властью римской католической церкви. Скорее всего, она не станет подвергать сомнению ее постулаты и правила, как это можете сделать вы. То есть, конечно, если захотите.

На мгновение я поразился тому, как просто и ясно она все изложила. Но потом сообразил, что она никак не может знать, что при мысли о путешествии в Испанию, где я окажусь так близко от Каталины, я ощутил прилив радости, хотя и прекрасно сознавал, что она беспочвенна. И еще меня охватывал ужас оттого, что я могу потревожить любовь, ставшую основой моей жизни. В свете этих двух соображений я, конечно, не мог отмахнуться и забыть о своем долге перед дочерью, но он значил для меня намного меньше.

Мисс Дурвард пошевелилась, поправляя подол платья, измявшийся, когда она опускалась на каменный бордюр. Потом сказала:

– Простите меня. Кому как не мне лучше всех должно быть известно, что вы не из тех, кому требуется объяснять, в чем состоит его долг. Вы должны понять, что только мысль о ребенке, вашем ребенке…

Голос у нее сорвался. Я молчал. А потом безо всякого удивления вдруг понял, что думаю о Томе, о том, как он потерялся, и о том, как его топтали люди и кони, когда он упал. Вспоминал я и мисс Дурвард, которая внезапно опустилась в кресло в небольшой гостиной и заплакала оттого, что не могла справиться с охватившим ее страхом, страхом из-за ребенка, который даже не был ее собственным.

– Вы правы, – произнес я наконец, – я должен отправиться в Бильбао, и так скоро, как только смогу. Но я бы хотел, чтобы вы задержались здесь подольше. Мне так давно хотелось, чтобы вы – все вы – увидели Керси. И мне неприятна одна только мысль о том, что в глазах вашей сестры я могу предстать негостеприимным хозяином… Да, вам решительно необходимо погостить у меня подольше. Все равно это ничего не изменит.

– Если не считать вас самого. Я бы с радостью задержалась здесь подольше, но как я могу требовать, даже просить, чтобы вы оставались с нами только ради того, чтобы сделать приятное мне и Хетти? Это правда, я с удовольствием погостила бы у вас в Керси, чтобы все здесь увидеть. Но в данном случае мы уезжаем послезавтра.

– Вы очень добры.

Еще некоторое время мы сидели рядом на каменном бордюре, глядя на закат. В кои-то веки у нее не было в руках альбома, и, казалось, вниманием ее безраздельно завладел простирающийся перед нами пейзаж. Над нашими головами медленно проплывали облака, откуда-то издалека прилетела цапля, чудом избежавшая ружей местных рыболовов, и резко взмахнула крыльями, опускаясь в осоке, росшей по берегу ручья. Почему-то я ничуть не удивился, когда мисс Дурвард заговорила снова:

– Благодарю вас за то, что рассказали мне окончание этой истории.

– Мне следовало сначала дождаться вашего ответа на свое последнее письмо, но мне было просто необходимо рассказать вам о том, что случилось.

– Мое письмо, без сомнения, лежит в мешке с почтовой корреспонденцией в трюме дуврского пакетбота. – Она вновь умолкла, но спустя несколько мгновений повернулась ко мне: – Нет, я не стану ждать, пока бумага и чернила сообщат вам мой ответ, когда я буду уже на безопасном расстоянии. Мой ответ гласит, что если вы когда-нибудь пожелаете отыскать Каталину в надежде добиться от нее чего угодно, то… то я сделаю все, что смогу, чтобы помочь вам. А сейчас… – Она улыбнулась неловко и вымученно. Должно быть, это была первая улыбка, которая когда-либо озаряла ее лицо. – До сегодняшнего дня я, пожалуй, раскаивалась бы в своем предложении помочь, сделай я его кому-либо ранее. Но сейчас вы намереваетесь найти своего ребенка…

– Да. У меня есть перед ней долг. И… – Я заговорил, колеблясь, несколько смущенный, поскольку только что принял решение. – Думаю, в свете вышесказанного, может быть, лучше, если Каталина… как вы говорите, она может захотеть узнать, что я принимаю участие в судьбе ее, нашей, дочери. Да, возможно, будет лучше, если она узнает об этом.

– На ее месте я бы несомненно захотела узнать это, – заявила мисс Дурвард. – Но сможете ли вы поговорить с ней?

– Думаю, нет. Мне придется прибегнуть к услугам посредника. Если бы я не опасался, что устав ордена запрещает ей получать письма, то я написал бы ей. В конце концов, я хочу, чтобы она обо всем узнала именно от меня, и до того, как я отправлюсь в Санта-Агуеду.

Она согласно кивнула, но в сумеречном свете я не смог разобрать выражение ее лица. Вечерний шелест листьев и пение птиц затихали, как если бы заход солнца приглушил звуки, движения и мою способность видеть. Мисс Дурвард сидела неподвижно, но отнюдь не потому, подозревал я, что в душе у нее воцарились покой и умиротворение.

– Быть может, вы озябли? – поинтересовался я. – Надеюсь, ваше платье не промокло от росы.

Она поднялась на ноги.

– Ни в малейшей степени. Но, вероятно, мне следует вернуться к Хетти и Джорджу. По крайней мере, мне не придется убеждать Хетти в необходимости уехать как можно скорее, поскольку ей не терпится увидеть Тома.

Я попытался встать с бордюра.

– Как относится Том к своему приемному отцу?

Едва я открыл рот, как устыдился того, что не спросил об этом раньше.

– О, он достаточно хорошо относится к Джорджу, – откликнулась мисс Дурвард и наклонилась, чтобы помочь мне. – Собственно говоря, он почти не помнит своего отца. Он приближается к тому возрасту, когда понадобится мужчина, чтобы познакомить его с мужской частью мира, в которую Хетти не имеет доступа. Но он привык, что мать безраздельно принадлежит ему. А ребенку в таком возрасте нелегко понять и смириться с тем, что меняются основы его мира.

– Да, понимаю, – сказал я, и мы зашагали в обратную сторону, к Холлу.

Я ощущал ее руку, тонкую, но крепкую, в своей, как это уже неоднократно бывало раньше. И, чувствуя ее поддержку, я высказал вслух мысль, которая раньше никогда не приходила мне в голову: – Да, шестилетний ребенок понимает так мало.

Мне казалось, что между мной и Тео не существовало ни временных, ни пространственных границ. Воздух был чист и прозрачен, но при этом полон всего, чего я никогда не видела до сих пор и о чем даже не подозревала, что оно может существовать. Тео опустил чашку на блюдце.

– Хочешь проявить пленку?

– Да, – сразу же согласилась я, и только когда мы прошли полпути до фотолаборатории, добавила: – Если только это не затруднит вас. И если я вам не надоела.

Он уже поднял руку, чтобы толкнуть дверь, но резко остановился.

– Анна, не смей так думать. Ты никогда мне не надоешь. Слышишь? Никогда!

Внезапно я рассмеялась. Я ничего не могла с собой поделать и никак не могла остановиться, хотя смех походил скорее на плач. А потом засмеялся и он. Кстати, очень хорошо, что он стоял рядом со мной все время, пока я проявляла пленку, потому что в противном случае я бы не сумела сделать все правильно и наверняка загубила бы ее. А когда я опустила шланг в бачок и несколько раз покрутила выступающую рукоятку, пока вода не начала переливаться через край, вытерла руки насухо и повернулась к нему лицом, то сказала лишь:

– Дайте мне, пожалуйста, сигарету.

И это он вспомнил, что нужно посмотреть на часы, прежде чем мы направились к двери.

Не успела дверь фотолаборатории захлопнуться за нами, как он сразу же закурил, глубоко затягиваясь и резко выдыхая дым. Мы уселись рядом на бревно, и, похоже, пока пленка не проявится, говорить нам особенно было не о чем. Свою вторую сигарету Тео выкурил уже медленнее, а когда я заметила, что облако, плывущее на небе в нашу сторону, похоже на ведьму на помеле, он сказал:

– Или на дракона, если посмотреть внимательно.

– Или на лебедя. Смотрите, он расправляет крылья, словно собирается опуститься на землю.

Мы следили за лебедем, пока он не начал распадаться, как будто там, наверху, ветер дул намного сильнее, чем внизу. Легкий ветерок шелестел листвой, но, казалось, не касался наших тел, а мы сидели, прислонившись спинами к нагретой солнцем стене, и молчали. Потом полчаса истекли, и мы вернулись в фотолабораторию.

Когда я снимала крышку с бачка, сердце у меня в груди колотилось так сильно, что можно было подумать, будто это моя самая первая пленка. Тео осторожно смотал ее со спирали. Его пальцы намокли, и вода стекала по внутренней стороне запястья, когда он поднес пленку к свету.

С того места, где я стояла, мне было плохо видно, поэтому я подошла к нему поближе. Длинный хвост снимков, сделанных в Лавенхэме, разматываясь, свесился почти до самого пола, но он успел вовремя подхватить его за края. При этом я оказалась у него между руками, а грудь его почти прижалась к моей спине. Я слышала его дыхание.

– Ну, что скажешь?

– Я… Не знаю, что сказать, – ответила я после долгой паузы.

– Да. Согласен. Это трудно. Все кадры видны, с экспозицией и выдержкой вроде все в порядке, но на них все равно нужно посмотреть под увеличителем или, в крайнем случае, в проекторе. Ну что, может, поедим, пока пленка сохнет?

Он откупорил бутылку красного вина и приготовил острый соус. Были еще цыплята, специи, крем и черный хлеб, который мы макали в соус. Все было чертовски вкусно, только мне казалось, что внутри у меня совсем не осталось места для еды. Окна наверху по-прежнему оставались раскрытыми настежь, и в них вливался теплый воздух. В нем ощущался необычный запах мест, которые грелись на солнце в течение долгих часов, мягкий и приятный запах, похожий на аромат свежеиспеченного хлеба, который один способен был утолить аппетит. Тео снова наполнил наши стаканы и сказал:

– Пойдем взглянем на твою пленку? Еще остались реактивы, которые я смешивал вчера, так что, если хочешь, можно отпечатать пару снимков.

Возвращение в темноту фотолаборатории было похоже на возвращение домой – так, как я всегда мечтала о возвращении домой. Я чувствовала, что именно здесь наше место, безопасное и не совсем тихое, потому что мы говорили о разных вещах, о картинах, фотографиях и о том, что делаем. Но в то же время здесь было тихо, потому что не происходило ничего лишнего, мы оба занимались одним и тем же делом и были равны, поскольку, хотя ему было известно больше о том, что нужно делать, я знала больше о том, чего хотела.

Собственно говоря, кадров, которые получились, было немного. Снимок, который я сделала в саду паба и на котором Тео смотрел на меня, получился нечетким. Но на том, который вышел вполне прилично, был виден угол ратуши Гилдхолл и столб в виде фигуры святой. Фигура выглядела грубой и обветренной. Черты лица святой почти стерлись, как будто вода с неба падала на нее непрерывным потоком с той самой минуты, как кто-то вырезал их из дерева, потрескавшегося, сглаженного на локтях и крошащегося вокруг ступней.

– Как вы думаете, скульптор сделал ее похожей на того, кого знал? – спросила я. – На жену, сестру или еще кого-нибудь?

– Очень может быть, – ответил Тео. – Криспин должен знать.

– Жаль, что лица уже не разобрать.

– В округе осталось совсем мало фигур, лица которых сохранились. Их разбили пуритане.

– Логично было бы ожидать, что они уничтожат фигуры целиком.

– Может быть, они спешили. Спешили изменить и переделать мир. Они считали, что без лиц фигуры святых утратят свою силу, поэтому и ограничились этим.

Я оставила фотографию в промывке.

– Можно сделать еще один кадр?

– Конечно.

Вообще-то я хотела напечатать только один кадр – тот, который отщелкала последним. Лица не было, лишь руки Тео, сжимающие чашку с кофе. Только руки и смазанная рубашка, светло-серая с белым на заднем фоне. В сгибах его пальцев четко пролегли тени, кожа казалась почти прозрачной, но все равно руки выглядели сильными и надежными на фоне белого фарфора. Ободок чашки врезался в подушечку указательного пальца. Он, этот краешек, тоже был острым. И внезапно я почувствовала, как чашка со всем своим весом и теплом угнездилась в его пальцах, не касаясь ладоней, которые так ласково обнимали ее. Свет падал на его руки, видны были суставы, а сами пальцы казались шевронами на белом фарфоре. На противоположной стороне, поверх ободка, были заметны только кончики его больших пальцев. Мизинцы сплелись и спрятались внизу, в тени чашки.

Этот кадр я отпечатала сама. Тео сидел на высоком табурете в красном свете безопасной лампы и не вмешивался, наблюдая за тем, как я всматривалась в изображение, обрезала его и наводила резкость. Как всегда, я обнаружила, что затаила дыхание во время экспозиции, так что, когда увеличитель щелкнул, выключаясь, я с шумом выдохнула. Тео расслышал этот звук сквозь шум вентилятора и негромко рассмеялся горловым смехом. Он даже не встал с места, чтобы взглянуть на отпечаток в проявителе. Просто сидел на табуретке, пока я не опустила фотографию в закрепитель.

Когда я протискивалась мимо него к выключателю, Тео привстал и положил руку мне на плечо. Она была горячей и едва не обожгла мне кожу. Я замерла, но он молчал. Потом он убрал руку и сказал:

– Отличная работа.

Я нащупала выключатель и включила свет. Фотография оказалась совсем не такой, какой я хотела ее увидеть.

– Надо было обрезать вот здесь, – заметила я, проводя в воздухе черту над закрепителем. – Приглушить фон, чтобы он не был таким ярким и бросающимся в глаза, потом обрезать рукава, чтобы остались видны только ваши руки и чашка, и сделать так, чтобы запястья выглядели мягче, слегка расплываясь.

Он кивнул, но ничего не сказал. Спустя несколько секунд я вернулась к увеличителю, сделала перефокусировку и новую тестовую полоску – четко и аккуратно, так, как он меня учил. Когда я перешла на мокрую сторону с экспонированной бумагой в руках и опустила ее в проявитель, то снова взглянула на него. Он смотрел на меня, и внезапно я поняла, о чем он думает.

Минула целая вечность, прежде чем он хрипло сказал:

– Положи ее в фиксаж.

Я так и сделала. Потом принялась раскачивать ванночку одним пальцем, глядя на нее, а не на него. Но, разумеется, на фотографии тоже был он. Я опустила ее в закрепитель, потом в промывку, и стояла и смотрела на ванночку, не шевелясь. Спина горела, жар поднимался все выше, расходясь по всему телу, и я испугалась, что сердце у меня не выдержит.

– Иди ко мне…

Я повернулась к нему. Внизу живота у меня что-то перевернулось, и когда я сделала шаг, мне показалось, что я переступаю через какой-то порог. Я подошла к Тео. Он положил одну руку мне на талию, другую – между лопаток. Я подняла руки и притянула его к себе так, что мои пальцы сплелись у него на затылке. Я спрятала лицо у него на груди, чувствуя, как его кожа обжигает мне щеки сквозь тонкую ткань рубашки.

Мне казалось, что мы стояли так очень долго, и нам больше ничего не было нужно, просто стоять вот так, обнявшись. Он бережно зарылся лицом в мои волосы, и еще раз, и еще. Потом отстранился, руки его соскользнули мне на бедра и бессильно упали, как если бы он пытался оттолкнуть меня.

Я взглянула на него.

– Прости меня, Анна.

– За что?

– За то, что я только что сделал.

Мне стало интересно, почему люди говорят «прости», когда совсем не чувствуют себя виноватыми. Я казалась себе опытной и много повидавшей, типа «мне виднее». Не думала, что и Тео такой. Или, быть может, он просто играет со мной.

Я искоса взглянула на него.

– А я не чувствую себя виноватой.

Он явно растерялся. Я слегка оттопырила нижнюю губу, чтобы она стала полной и мягкой, склонила голову набок, бросила на него еще один взгляд и направилась к двери.

– Идете?

Тео пошел за мной наверх, почти по пятам, и я чувствовала, что он не сводит с меня глаз. Когда мы вошли в гостиную, я остановилась, обернулась и молча посмотрела на него, так как первый шаг должен был сделать он.

Естественно, он его сделал. Мужчины всегда сдаются первыми. Я улыбнулась, глядя на него снизу вверх. Его руки, слегка подрагивая, опустились мне на плечи, и большие пальцы скользнули под бретельки моего топа. Но тут он остановился.

– Нет, Анна. Не надо.

– Что не надо?

– Не… ты ведь не такая. Не такая, чего я хочу больше всего. В комнате сгущались тени. Мне стало плохо, лучше было бы держаться от него подальше. Я с трудом сдерживалась, чтобы не разрыдаться: слезы уже подступили к глазам, в горле застрял комок.

– Вы разве не хотите меня?

– Ох, моя милая Анна…

Он все еще был очень далеко. А потом вдруг оказался совсем рядом.

После этого все решилось само собой. Он поцеловал меня долгим, но очень нежным поцелуем, так что я ощущала ритм его дыхания. Потом мы взялись за руки и пошли в спальню.

Он через голову стянул рубашку и снял брюки. Под ними ничего не оказалось, и я не могла оторвать от него взгляд, потому что кожа его отливала тусклым блеском благородного золота, под которой перекатывались мускулы. Там и сям виднелись впадинки, изгибы и шрамы, но каким-то непонятным образом из-за них она казалась теплее и более живой, что ли. Потом он подошел ко мне, присел на корточки – я сидела на краю кровати – и, потянув вниз, снял у меня с плеч сначала бретельки топа, а потом и бюстгальтера.

– Да, – прошептал он, словно давая согласие сохранить тайну. Он наклонил голову и поцеловал меня в одну грудь, лаская рукой другую.

Когда он поднял голову, лицо его горело, казалось каким-то смазанным и растерянным, поэтому я обхватила его обеими руками и поцеловала. Он обнял меня. Его ладони обжигали мне спину. Я отпустила его, сняла шорты, топик и расстегнула бюстгальтер. Потом легла на кровать и подвинулась так, что голова оказалась на подушке. Он последовал за мной, наклонился и поцеловал меня между ног так же, как целовал в губы, ласково и нежно. Это ощущение было совершенно непохоже на прикосновение рук – ни моих собственных, ни чьих-либо еще, – оно вообще было ни на что не похоже, потому что было добрым и отчаянно сладостным. Я запустила пальцы ему в волосы и почувствовала, как он движется по мне, находя одно за другим самые сокровенные места и целуя их.

Ощущая на себе прикосновение его губ и языка, я вдруг сама захотела поцеловать его.

– Тео?

Он приподнял голову. Я скрестила руки у него на затылке и потянула к себе.

Странно было ощущать на его губах собственную сладкую влагу Поначалу я не была уверена, что мне нравится пробовать на вкус саму себя, но потом как-то отстраненно подумала, что это ведь он нашел меня и дал мне же, так что все должно быть нормально, даже более чем нормально. Просто прекрасно, что он сумел сделать это.

Восторг и удивление заставили меня опуститься ниже. Я поцеловала его соски, они были круглыми и твердыми, а во впадине посередине груди росла дорожка волос, сладких и одновременно соленых на вкус. Я ненадолго задержалась здесь, словно потерявшись в необъятной широте его груди, а потом двинулась дальше. Лицо мое скользнуло с обрыва его ребер на живот, ровный и пахнущий солнцем. Где-то в глубине его бился пульс, который я ощущала щекой. Я пощекотала ему пупок языком и опустилась ниже, потому что впервые в жизни мне действительно захотелось этого. А вовсе не потому, что это был самый быстрый способ покончить с процессом.

«Самая мягкая и самая нежная кожа в мире», – подумала я, и она казалась мне еще мягче и еще слаще оттого, что я ощущала нарастающее под ней возбуждение. Когда я на миг подняла глаза, то увидела, что Тео не настаивает, он просто лежит с закрытыми глазами. И только потому, как он запустил пальцы в мои волосы, я могла догадаться о том, что он чувствует.

Потом, когда он сильнее сжал мои волосы, я отпустила его и поднялась повыше, устроившись между его бедер. Мы снова целовались, крепко прижавшись друг к другу, чувствуя только язык, губы, грудь и живот друг друга, и это было восхитительно. Руки его гладили изгибы и выпуклости моего тела, снова и снова, как будто он хотел навсегда запомнить их. Потом он запустил пальцы во влажную теплоту у меня между ногами и гладил и ласкал меня, пока я не застонала от наслаждения. Я скатилась с него и перевернулась на спину, глядя ему в глаза, так что он вынужден был лечь на бок, положив руку мне на живот.

Он спросил:

– Анна, ты уверена?

Я кивнула, затаив дыхание, потому что хотела его так сильно, что готова была разрыдаться. Он лег на меня сверху. Мне было нетяжело, наоборот, приятно, и он раздвинул мои ноги коленями, нащупывая дорогу в меня, нежный, твердый и ласковый. А потом он вдруг остановился, так резко и внезапно, словно перед ним захлопнулась дверь, и за ней я чувствовала его всего целиком, напрягшегося в усилии сдержаться. Он даже заскрипел зубами, а потом, стиснув их, прошептал снова:

– Анна, ты уверена?

У меня уже не было сил и времени кивнуть ему. Я просто обхватила его руками и подтолкнула его, так что он вошел в меня, вошел глубоко и до конца.

На миг этого показалось достаточно. Мы лежали, не шевелясь, совершенно неподвижно.

Но потом мне вдруг стало мало этого, я захотела большего. Я захотела всего. Мне захотелось, чтобы он окончательно и полностью нашел меня. И мы брали и отдавали, брали и отдавали, и больше уже ни о чем не думали. Наши тела знали и делали все вместо нас, все сильнее и быстрее. Моя спина начала выгибаться, разум и мое тело поглотили его и сомкнулись вокруг него.

Кругом царила сплошная темнота, как под водой. Потом я снова ощутила Тео. Он запрокинул голову, освобождаясь от напряжения, а потом с силой вошел в меня в последний раз.

Я проснулась от запаха Тео. Он чувствовался сильнее, чем раньше, хотя и оставался таким же, соленым, сладким и с привкусом дыма в том месте, где я уткнулась носом ему в ключицу. Его рука обнимала меня, и я решила, что он спит.

В спальне было темно и тихо. Я почти ничего не различала вокруг, только чувствовала, что лежу под одеялом. Должно быть, Тео укрыл меня, пока я спала. За окном, где-то совсем неподалеку, ухнул и захохотал филин. Я лежала на сгибе руки Тео, положив голову ему на плечо, устроившись, как в гамаке, слушая наше негромкое дыхание.

Мне понадобилось в туалет. Я высвободилась из его объятий и встала.

– Все в порядке? – сонно пробормотал Тео.

– Да, – ответила я и вышла в раскрытую дверь спальни.

Из окна в коридоре лился тусклый серый свет, но его хватало, чтобы отыскать ванную комнату. Внутри было совсем темно. Я закрыла дверь, и болтающийся на шнуре выключатель несколько раз ударил меня по руке, прежде чем я сумела потянуть за него.

Полусонная, я зажмурилась от яркого света и принялась оглядываться по сторонам. На полочке выстроились в ряд шампуни, зубная паста, кремы, лосьоны, пудреницы Эвы, бритвенные принадлежности Тео. В комнате чувствовался ее запах, но и им пахло тоже. На двери с обратной стороны висел ее халат с драконами.

Она ведь не станет возражать, правда? Она тоже спала с другими людьми. Они оба спали. Она ничего не будет иметь против. Тео тоже… Так что мне не о чем беспокоиться, верно? Я отвернулась.

Я вытерлась и обнаружила, что у меня болит внизу живота. Несильно. Но я чувствовала там тяжесть и желание.

Когда я вышла в коридор, то заметила, что за окнами стало светлее. Взошла луна, которую я не видела, и лучи ее упали на ребенка. Это был Сесил. Он стоял на опушке, под деревьями, задрав голову и глядя на окно. Он был в моей толстовке. Она была ему велика, доходила почти до колен, а руки совершенно потерялись в рукавах. Я помахала ему, но он не ответил, просто стоял и смотрел, как если бы не видел меня или словно меня здесь не было, а потом вдруг повернулся и бросился в лес, словно кто-то позвал его и он с радостью откликнулся на зов.

Тео лежал на боку. В лучах слабого света видны были завитки у него на затылке, а изгиб плеча и бугры бицепсов походили на далекую горную гряду. Мне было холодно стоять и смотреть на него, и, когда я скользнула под одеяло, он пошевелился и прижал меня к себе. Руки его обнимали мою грудь и живот, сонное дыхание щекотало шею. Это было как прощальный поцелуй перед сном, и я почувствовала, что могу остаться здесь, рядом с ним, навсегда.

Мой грум вернулся с сообщением, что судно под названием «Уникорн» курсом на Сан-Себастьян отплывает из Портсмута через два дня и что место для меня заказано. Мне осталось лишь привести дела в Керси в порядок, прежде чем покинуть поместье, не открывая Барклаям причин своего поспешного отъезда и одновременно стараясь удовлетворить все их нужды и желания. Это было утомительное и хлопотное занятие. Мне не представилось возможности еще раз поговорить с мисс Дурвард с глазу на глаз, чтобы взбодриться и отдохнуть в ее обществе, и я почти с нетерпением ожидал возможности уединиться в почтовом дилижансе. Но дорога оказалась на удивление долгой и скучной, так что вид корабельных мачт, вздымавшихся подобно шпилям соборов над верфями и причалами Портсмута, вдохнул в меня оживление и способствовал поднятию духа, причем не только потому, что мне не терпелось приступить к следующему этапу путешествия.

«Уникорн» должен был отчалить с вечерним приливом. Я заранее заказал ужин в гостинице «Король Георг», распорядился доставить на борт багаж и с удовольствием отправился на прогулку по набережной, чтобы размять ноги.

Стоял чудесный погожий день. Иногда из-за облаков проглядывало солнышко, и многие жители решили последовать моему примеру и прогуляться. Это было очень кстати. Поскольку всю дорогу я с тревогой размышлял о том, что ждало меня впереди, то сейчас обрадовался представившейся возможности отвлечься от своих мыслей. На набережной преобладала военно-морская и просто флотская форма одежды: на каждом шагу глаза слепил блеск золотых эполет и шевронов на рукавах, но можно было наткнуться и на морского бродягу, одетого скорее в живописные лохмотья, чем пристойный костюм. Дамы с немытыми конскими хвостами причесок и дамы в шляпках одинаково пылко обсуждали баллады, распеваемые бродячим музыкантом. Старший плотник и оружейник остановились посреди дороги и мелом рисовали эскизы орудийных лафетов прямо на парапете. Новоиспеченный гардемарин, ростом не достававший мне до плеча, с гордым видом выгуливал свою новенькую парадную форму, и можно было не сомневаться, что снежно-белая парусина его наряда и тщательно выскобленный подбородок служили предметом гордости его маменьки. Мне встретилась парочка контр-адмиральских жен с обветренными лицами. Их кантонские шали трепал шаловливый ветер с моря, а походка свидетельствовала о привычке ходить, широко расставив ноги, по палубе корабля, качающегося на волнах Атлантического океана. Попались мне на глаза и две швеи, которые стояли у парапета, обратив покрасневшие глаза к небу. Мимо них с поспешными извинениями протиснулся носильщик, на голове у которого опасно кренилась корзина с только что выловленными морскими угрями.

Я дошел почти до конца набережной, где возвышался бастион, взиравший дулами своих орудий на фарватер, который охраняли островки и бухточки. На самом краю парапета сидела и болтала ногами над прибоем, как мальчишка, отправившийся ловить рыбу, с альбомом и карандашом в руке не кто иной, как мисс Дурвард.

Подобное неожиданное появление только усилило восторг, который я испытал, увидев ее. Она же, напротив, судя по тому, как спокойно повернулась ко мне и улыбнулась, ничуть не была удивлена. Она спрыгнула на землю и подошла ко мне.

– Какой счастливый случай привел вас сюда? – воскликнул я, пожимая ее руку.

Казалось, она колеблется.

– Собственно, это был не совсем случай, – наконец ответила она. – Я не собиралась встречаться с вами, пока… пока мы не окажемся на борту. Я ведь тоже купила билет до Сан-Себастьяна.

– Что?

– Я направляюсь в Сан-Себастьян.

От радости и волнения я не мог найти нужных слов и в изрядном смятении смог лишь пробормотать:

– Но зачем?

– Я подумала, что смогу помочь.

– Но как же ваша сестра? А матушка?

– Они думают, что я уехала погостить к старой подруге, которая живет неподалеку от Уилтона. Я рассталась с Хетти и Джорджем в Вулверхэмптоне. Я сказала им, что напишу, когда определюсь со своими планами. Не то чтобы я очень беспокоилась о правилах приличия, но их это волнует. Я стараюсь не расстраивать их лишний раз, особенно когда этого можно избежать, пусть даже придется сказать неправду.

– Но… это не вопрос соблюдения приличий. Это… это просто невозможно!

Она не ответила, а просто взяла меня под руку, так что я вынужден был сопровождать ее на прогулке по набережной. Немного погодя она сказала:

– Вы не можете помешать мне подняться на борт.

– Полагаю, что вы правы. Разве что применю грубую силу. Если бы обстоятельства сложились по-иному – если бы с вами были миссис Барклай или миссис Дурвард, – ваше общество доставило бы мне несказанное удовольствие. И если бы целью моего путешествия было нечто иное, а не… Но вы одна, а я даже не вполне представляю, в каком неловком, постыдном или отчаянном положении могу оказаться.

– В вашей любви к Каталине не было ничего неловкого или постыдного, и то, что она принесла свои плоды, не может считаться ничем иным, кроме как совершенно естественным и нормальным положением.

Я вынужден был умолкнуть. Не только потому, что в ее словах заключалась непреложная истина, но и из-за того, что сказаны они были дружеским тоном.

– Майор, я думаю, что смогу помочь вам. Ваше… ваше уважение к прошлому и к своим обязательствам перед ним достойно восхищения. В качестве друга я помогу вам сделать то, что вы полагаете правильным. Вы сами сказали, что вам понадобится посредник. Так почему же не я? Вы даже можете, впервые в моей жизни, заставить меня порадоваться тому, что я не мужчина.

– Но…

– То, что подумают другие, касается только меня, – с улыбкой заявила она. – Я сомневаюсь, что кому-нибудь вообще будет до этого дело. В конце концов, кто будет знать об этом в Англии?

– Вы можете считать меня эгоистом, конечно…

– Стивен, никогда не смейте так говорить! – внезапно возмутилась она и крепко сжала мою руку, что получилось несколько неловко с учетом того, что она держала альбом.

– Но ведь в данном случае это определение вполне мне подходит, – возразил я, – поскольку у меня нет никакого желания фигурировать в качестве виновника вашего бесчестья. Мисс Дурвард, пожалуйста, не просите меня об этом, поскольку то, что нам обоим известно об обстоятельствах нашего совместного путешествия, не окажет ровным счетом никакого влияния на то, что подумают другие.

Она вздохнула, отпустила мою руку и очень серьезно взглянула мне в лицо. Спустя несколько мгновений она сказала:

– Но ведь до прибытия в Сан-Тельмо вам вовсе необязательно показывать, что вы со мной знакомы. И там тоже, кстати говоря, если вы решите, что моя помощь вам не требуется. Я вполне могу заказать обратный билет сама. – Она рассмеялась. – Если случится так, что мы столкнемся во время прогулки по палубе, вы можете приподнять шляпу и одарить меня самым выразительным взглядом, который только позволит ваше хорошее воспитание. А я в ответ едва-едва наклоню голову, чтобы пресечь ваши поползновения на близкое знакомство!

Я не мог не улыбнуться, представив себе подобную картину.

– Боюсь, в это время года погода не располагает к прогулкам по палубе. Хотя плавание по Бискайскому заливу трудно назвать приятным в любое время года. – Но тут я опомнился. – Вы должны понять, что я не могу позволить вам поехать со мной. Ради нас обоих. Приношу свои извинения, если вы сочтете мое поведение невежливым, но я так решил.

– Вежливость здесь ни при чем, – произнесла она с видом величайшего терпения. – Вы не можете помешать мне взойти на борт «Уникорна» и не сделаете этого. Если вы не хотите игнорировать меня, почему бы нам не сделать вид, что мы брат и сестра? Сводные брат и сестра, если хотите, поскольку фамилии у нас разные.

– Если вы настаиваете, – сдался я, поскольку не мог отрицать очевидного. Не мог я обманывать себя и в том, что ее присутствие будет весьма желательно в моих сношениях с монастырем и что ее общество сделает путешествие в Испанию и обратно намного менее скучным. – Но я непременно…

– Если наш уговор о том, что мы с вами будем изображать сводных брата и сестру, поможет вам избежать угрызений совести в отношении моей репутации, то более не о чем беспокоиться. – Она остановилась. Я обернулся к ней, но вновь она заговорила лишь спустя несколько мгновений, – Тем не менее вы должны мне честно сказать – сейчас и совершенно определенно, – если, предполагая, с чем вам придется столкнуться, не хотите брать меня с собой. Скажите, что мое присутствие станет для вас обузой и помехой, а вовсе не подспорьем, скажите об этом так невежливо, как только сочтете нужным, и со следующим же почтовым дилижансом я отправлюсь в Манчестер.

Я взглянул на нее. Глаза наши были почти на одном уровне, и ее сверкали синевой на худощавом лице, а губы были красными, как кораллы, и плотно сжаты.

Она отвернулась. Внимание ее привлек клипер, выходивший по фарватеру в открытое море. На ветру трепетали флаги и вымпелы, матросы карабкались по вантам на мачты, а на палубе виднелись бочки и ящики, увязанные с тщательностью, которая свидетельствовала о том, что кораблю предстоит долгий вояж: наверное, вокруг мыса Горн или на Ямайку через Азорские острова. Я вспомнил, с каким рвением она исследовала вместе со мной Брюссель, в какое нетерпение повергали ее ограничения, наложенные нездоровьем сестры, и решил, что отчасти ее решение поехать со мной в Испанию может объясняться простым желанием посмотреть мир. И это присущее ей стремление и страстное желание заглянуть за горизонт тронуло мое сердце.

У меня возникло странное ощущение, что вдвоем мы переступаем некий порог. Я взял ее за руку и сказал:

– Очень хорошо, мисс Дурвард. Без всякой излишней вежливости и куртуазности заявляю, что мне очень хочется, чтобы вы отправились со мной в Испанию.

– Благодарю вас, Стивен, – ответила она.

Мы развернулись, и она снова взяла меня под руку. Ее прикосновение показалось мне таким привычным, что лишь через несколько мгновений я осознал, что даже этот простой жест изменился и обрел большую значимость вследствие решения, которое мы только что приняли вместе.

Рука об руку мы некоторое время шли в молчании. По мере того как мы приближались к гостинице, толпа становилась все гуще, и меня охватило предчувствие, что мы совершили страшную глупость, вступив на выбранный путь. Что мы наделали? Мы сделали все от нас зависящее, чтобы о нас говорили как о леди, опозорившей свое имя, и как о мужчине, который стал виновником ее падения. Незнакомые люди, через толпу которых мы пробирались, знай они о наших намерениях, имели бы полное право выразить неодобрение по поводу столь явного пренебрежения правилами приличия, выразить нам свое сожаление, продемонстрировать отвращение или, хуже того, похоть, которая стала бы настолько же оскорбительной для моей компаньонки, насколько неприемлемой для меня. Я не мог даже утешиться мыслью о тех, кто с улыбкой отнесся бы к тому, что они сочли бы страстным – пусть и необычным – приключением, поскольку и они тоже бы ошибались. Мы отнюдь не были теми, кем они готовы были считать нас, и мы даже не думали об этом. Действительно, некогда я всерьез рассматривал возможность заключить брачный контракт с сестрой миссис Барклай, но при этом отчетливо и с болью сознавал, что не смогу предложить мисс Дурвард свое сердце, чего она, безусловно, заслуживала, поскольку оно уже занято. Во всяком случае, мисс Дурвард заявила, что не претендует на сердце какого бы то ни было мужчины. Тем не менее я знал, что ничто не сможет поколебать уверенности окружающих в том, что раз мы вскоре поднимемся на борт одного корабля, будем сидеть за одним столом, желать друг другу спокойной ночи и доброго утра, путешествовать в одном экипаже и ночевать в одной гостинице, то, значит, мы любовники.

Но не мог я отрицать и того, что мне приятно и желательно ее общество. Вероятно, даже более, чем всегда. Раздумывая о том, что ждало меня впереди, ожидая воскрешения старых печалей и столкновения с новыми трудностями, я понимал, что мне очень пригодится ее здравый смысл, смекалка и наблюдательность, ее беспристрастный взгляд на мир, ее готовность прийти на помощь, равно как и ее непричастность, которая позволит ей отступить в сторону, как только я решу, что ее помощь мне более не нужна. И я не мог заполучить всего этого, как мне отчаянно хотелось, без некоторого риска, строго говоря, полной уверенности в том, что навлеку позор и бесчестье на нее и диффамацию на себя.

– Знаете, – внезапно обратилась ко мне мисс Дурвард, вздернув подбородок и крепче сжав мою руку, – если мы собираемся изображать брата и сестру, вы должны звать меня Люси.

Мы падаем без сил и тут же засыпаем на месте. Мы – это жалкая горстка людей, оставшаяся от пятитысячного полка. Наши рты пересохли от крика и порохового дыма. Невозможно сделать шаг, чтобы не наступить на мертвых. Некоторые выглядят так, словно они просто спят. Другие лежат с вывалившимися кишками в лужах крови собственных лошадей. Здесь очень много наших. Полег весь 27-й полк. Целый полк мертвецов. Изуродованные тела громоздятся друг на друге, как тряпичные куклы на залитом кровью полу детской комнаты.

Я поскальзываюсь, наступив на оторванную руку. Спотыкаюсь о размозженную морду мула. Мы должны подсчитать своих мертвых, но намного проще будет подсчитать живых!

Я приказываю разрубить на дрова вражеский деревянный фургон для подвоза боеприпасов, но, должно быть, сабля ударяет по гвоздю. Происходит взрыв, по силе намного превосходящий выстрел из пушки. Двоих солдат подбрасывает в воздух. Они взлетают на высоту дома, потом падают вниз, снова взлетают вверх и опять падают вниз, как марионетки, прежде чем окончательно застыть на земле. Мы бежим к ним. Они еще живы, но почернели от гари, и с них сорвало обмундирование. Кожа покрылась волдырями от ожогов, глаза покраснели и вылезли из орбит, и они не могут говорить, встать, идти. Четверо моих солдат уносят их. Им осталось жить совсем немного, а ведь приказ отдал я. Я поворачиваюсь к ним спиной. Мы должны подсчитать, опознать и похоронить друзей. Здесь, у остатков забора, который был нашим единственным укрытием, на позициях остались мертвые артиллеристы. Я осторожно пробираюсь среди мертвых лошадей, разбитых лафетов, постромок, зарядных ящиков, ядер. Я снова поскальзываюсь. В ушах у меня звучит грохот взрыва, и я думаю: «Как странно! Фургон взорвался во второй раз».

Хирург трудился весь день и всю предыдущую ночь. Он ампутирует мне ногу. Он должен сделать это. Мне повезло, что он может провести ампутацию сейчас, до того как начнется гангрена. «Не беспокойтесь, сэр, он работает быстро и умело», – говорит мне санитар и протягивает руку за пилой, которая лежит на пыльном подоконнике. Я чувствую, как она вгрызается в мою плоть. Кровь везде, даже у меня на лице. А потом я слышу ее. Лезвие пилы дрожит в агонии, оно двигается так быстро, что я чувствую запах горелой кости. Или ампутация, или смерть.

Я не умру.