ГЛАВА 9
Энтони — Канун дня святого Иоанна
Далеко на севере ближе к середине лета свет меркнет целую вечность. Желтое солнце цепляется за башни Понтефракта, и они сияют, как грязное золото. Солнце касается крыши часовни, однако двор замка, где несколько человек задержались по своим делам, остается в глубокой тени. Камни все еще дышат дневным жаром.
Мне велели отправляться в канцелярию, и здесь мне суждено провести всю ночь. Я попросил, чтобы мне предоставили священника, но до рассвета священника тут не будет. Я составил завещание перед тем, как начать это последнее паломничество, но я должен еще написать Елизавете и жене.
Я слышу, как за моей спиной дребезжит железо: решетка в двери открывается и закрывается, отодвигаются засовы. Как везде, где распоряжается Ричард Глостер, все это смазано маслом и бесшумно.
Входит слуга, неся чернила и бумагу, которые я просил, и фляжку вина.
— Спасибо.
— Да не за что.
У мальчика ломается голос: он то пищит, то рычит.
— Ты не тюремщик.
— Просто помогаю, сэр. Я служу коннетаблю, сэру Джону, но тот сейчас на юге.
— А… — Свет сочится сквозь крышу часовни. Я поворачиваюсь, чтобы как следует рассмотреть мальчика. Он темноволосый и маленький, совсем не похожий на Неда. — Как тебя зовут?
— Стивен, сэр. Стивен Фейрхерст.
Я тянусь за флягой, но мои руки трясутся, как не тряслись годами — со времени моей первой битвы, моего первого рыцарского поединка, моей первой женщины. Со времени Луи.
— Если позволите… я налью вина, сэр. — В голосе мальчика нет насмешки. Может быть, он не заметил.
— Да, спасибо.
Вино пахнет солнцем, и я поднимаю чашку, чтобы вдохнуть поглубже. Этой ночью я мог бы напиться: я был бы не первым, кто напился бы в такую ночь. Но как тогда я смогу утешить Ричарда Грэя на рассвете, или помолиться от всей души, или должным образом встретить смерть и Бога?
Нет, я не напьюсь.
Парнишка смотрит на меня. Он не ребенок, но еще не мужчина.
Внезапно в голову мне приходит: ему же сказали, что я его враг. Он не знает, что даже у врага могут дрожать руки? Я-то знал это с тех пор, как, спотыкаясь, прошел между деревьями у Тоутона и встретил Мэлори.
— Налить еще?
Я протягиваю чашку. Теперь он должен это знать.
— Тихий вечер, — говорю я.
— Большинство людей отправились на юг. Их послал туда его светлость.
Он старше Неда, наверное, лет четырнадцати или пятнадцати.
— А тебя не послали вместе с ними?
— Нет. Хотя я не знаю почему. Мой хозяин сказал, дескать, он должен оставить в замке хороший гарнизон. Но я не военный, только паж. Кроме того, говорят, что здесь ничегошеньки не происходит, все дела творятся в Лондоне. Хотел бы я быть там… — Он спохватывается и отвешивает неуклюжий поклон. — Прошу прощения, сэр.
— Останься на чашку вина.
— Я… спасибо, сэр. — Он оглядывается на дверь. — Но…
— Можешь закрыть ее, а потом крикнуть, чтобы ее открыли. Просто ненадолго? Там есть чашка, на полу у постели.
Он снова наклоняет голову, идет к двери, кричит с натянутой легкостью, что господин желает его компании, и закрывает дверь. Засовы задвигаются.
— Бери чашку и придвигай другой стул.
Стивен так и делает, но садится неловко, на самый краешек, и пьет маленькими нервными глотками.
Я наблюдаю за ним. Только когда он отпивает не меньше половины, спрашиваю:
— Ты из местных?
— Нет, я из Шерифф-Хаттона. Мой отец был дубильщиком, но погиб при Тьюксбери. Друг… моей матери… выхлопотал для меня место. Он сказал, что здесь можно преуспеть — тут господа и все такое, и все занимаются делами его светлости. Но по большей части мне ничегошеньки не надо делать, а когда находится дело, выбирают не меня. Я стою там, а предпочитают кого-то другого. В гарнизоне теперь только арендаторы и крестьяне, и их ничегошеньки не заботит, кроме как то, что их оторвали от сенокоса. Как я могу проложить свою дорогу в мире, если заперт в этом месте почти год напролет? — Он возвышает голос, переходя от должного смирения к неподдельному негодованию. А потом краснеет.
Я пью.
Таковы все мальчики.
Я тоже хотел завоевать весь мир, хотя мне было дано больше, чем вдова из Шерифф-Хаттона может дать своему сыну.
— И чего же ты хочешь? Идти своим путем?
— Ага, этого самого.
Снаружи тихо и все еще жарко.
— Но человек может и сам проложить себе путь. Однажды я так устал от мира, что отправился в Крестовый поход.
Лицо его сияет.
— Я сказал, что лучше буду служить Богу, потроша мавров в Португалии, чем останусь в Англии, чтобы пировать, танцевать и плести интриги. Король был этим не очень доволен.
Мальчик пристально глядит на меня. Он никогда еще не разговаривал с другом короля. Это как я бы разговаривал с королем Артуром или царем Агамемноном.
— Конечно, Эдуард меня простил. Он всегда всех прощал, даже своего брата Джорджа. И когда я вернулся, он вверил мне своего сына, принца Уэльского. Он поручил мне… — Я не могу больше говорить. Отворачиваюсь и отпиваю еще вина, и мальчик не нарушает молчания. — Тихая ночь, — говорю я, когда вновь овладеваю голосом.
— Ага, — соглашается Стивен.
Я повторяюсь. Катится ли песок в песочных часах, все тот же песок, что и раньше? Когда Бог решит сломать стекло и вытрясти души, чтобы лучше их судить?
— И я совершал паломничество в Рим и Компостелу… — Мысль, которая подспудно не давала мне покоя, вдруг обретает форму. — Тихо. Топоры не стучат или просто сюда не долетает звук?
— Топоры?
— Хотя… должен признать, что мой конец — не публичное зрелище. Зачем Ричарду Глостеру приказывать строить эшафот?
То, что я так говорю о его втором господине, заставляет мальчика багрово покраснеть, как не заставляли краснеть мои разговоры о короле.
— Я… я не знаю. Я… простите, сэр.
— То был риторический вопрос, — успокаиваю я, дотрагиваясь до его руки. — Не требующий ответа.
Он улыбается, должно быть испытывая облегчение оттого, что не оскорбил меня.
— Еще вина, сэр?
Меня трясет больше, чем я ожидал. Я машу рукой, и он наливает.
Я пью и снова пью, потом ставлю чашку.
— Но священнику велено явиться… явиться к утру?
Стивен откашливается и хрипло говорит:
— Конечно, господин. Сэр Джон в любом случае его прислал бы, но его светлость самолично отдал приказ насчет этого в одной из своих депеш. Он человек Бога.
— Так говорят. Он желает иметь всю земную власть, которую… — Я замолкаю. — Неважно… Я должен написать несколько писем.
— Значит, мне уйти, сэр?
— Нет. Останься.
Не существует человека, которому я мог бы доверить свои послания. Я должен подумать над тем, что изложу на бумаге. Любой, кто сломает печать, сможет прочесть их — хотя любой мог бы слышать то, что я говорил своей жене в течение десяти лет и понять: в этом нет ничего интересного. Что принес бы мне брак с сестрой короля шотландского, затевавшийся с целью не погрязнуть в набегах и кровопролитии на границах? Бог знает, сам я не могу вычислить этого.
Мадам, приветствую Вас и посылаю Вам благословения Бога и мои.
Слова короля, потому что хотя я никогда ее не любил, она была хорошей женой, и я исполнял обязанности мужа, заботясь о благополучии ее духа, а не только тела. Я молюсь, чтобы, когда меня не станет, к распоряжениям, которые я сделал относительно ее в своем завещании, отнеслись с уважением.
— Ты присмотришь за тем, чтобы это отослали? Если сможешь подождать, я буду благодарен. Мне осталось написать всего одно.
— Да, сэр.
Теперь свет быстро угасает.
Я беру кремень и кресало, но руки все еще дрожат. Стивен, не говоря ни слова, забирает у меня кремень и кресало, зажигает трут, а от него — свечку.
Мне очень хочется написать Луи, но я не должен этого делать. Это из-за меня пропал Нед. Я бы не вынес мысли о том, что из-за моих действий схватили Луи.
Пламя свечи расцветает, становится ярче, и я пишу Елизавете.
Наконец письмо написано. Однако я не желаю его кончать: закончить это письмо означает закончить что-либо навсегда.
В окна струится ночной воздух, и маленький кусочек неба, который я могу рассмотреть, похож на черный бархат.
Мне очень холодно.
Все это время мальчик тихо сидит рядом со мной. Большинство мальчишек не могут просидеть тихо и двух минут, хотя я обучал Неда вести себя как истинный король. Но этот парнишка Стивен — тихий и вдумчивый мальчик и составляет мне компанию, не тревожа моей души.
Мне сказали, что Ричарда Глостера завтра объявят королем. Если бы меня это заботило, я бы счел, что он боится меня — раз не совершает столь незаконное, предательское деяние, пока я еще жив. Но если это уже решенная вещь, тогда закон и обычный люд не помешают ему. Не больше, чем помешали приговорить меня к смерти, хотя сам Совет не смог найти никаких оснований для привлечения меня к суду за измену. Как бороться с великим человеком, который будет делать все, что пожелает, хотя это запрещает ему закон? Может быть, так будет всегда, пока королям нужны великие люди, чтобы править за них.
Если Ричарда должны провозгласить королем, с моим мальчиком все кончено. Ричард прекрасно знает, знает лучше других, как легко убить короля, когда у тебя есть ключи от Тауэра и страже велено отвернуться.
Мне очень холодно. Я складываю письмо Елизавете, потом беру свечу и держу ее наискосок, капая на письмо воском, чтобы запечатать. Одно биение сердца — и на желтоватый пергамент падают красные капли, образуя круглое озерцо, влажное и блестящее, как кровь. Потом к воску прижимается печать, красное окаймляет медь. Еще вздох, и я поднимаю кольцо: на письме остается раковина пилигрима, твердая, быстро застывающая.
Без единого слова мальчик берет письмо и складывает его вместе с другим, потом говорит:
— Выпьете еще вина, сэр? Оно вас согреет.
— Нет, спасибо.
— Принести одеяло?
— Да, если нетрудно.
Он накидывает одеяло мне на плечи. Оно грубое и тяжелое, и все равно я дрожу. Я не могу просидеть, бодрствуя, всю ночь. Я делал это много раз, чтобы помолиться или приготовиться к битве. Но завтра я не должен ослабеть телом или умом.
Часовые перекликаются, сменяясь.
Не знаю, сколько еще часов мне осталось, знаю только, что рассвет в середине лета наступает довольно скоро.
— Может, я теперь посплю. Ты попросишь, чтобы меня разбудили, когда появится священник?
Я беру со стола четки, они тяжелые и холодные, потому что только молящийся согревает их.
— Да, мой господин, — отвечает Стивен, не отрывая глаз от щелкающих, падающих золотых бусин.
Я сажусь на край кровати.
— Никогда не мог заснуть перед битвой, — говорю я и в свете свечи вижу, что он думает: каково это — знать, что на рассвете будет битва?
Я плотно заворачиваюсь в одеяло и ложусь спиной к стене.
— Погасить свет?
— Нет. Оставь его гореть.
Мои глаза полузакрыты.
Стивен движется тихо, медленно, ставя на поднос чашки и полупустую флягу с вином. Наконец он идет к двери и поднимает руку, но колеблется. Может, он думает, что я уснул, и не хочет будить меня, постучав в дверь, чтобы его выпустили на волю.
— Ты останешься?
Я едва сознаю, что говорю. Должно быть, это мысль, а не голос. Но нет, он слышит меня и поворачивается.
— Сэр?
— Пожалуйста, составь мне компанию.
Он так и поступает, сперва окликнув часовых, которые хмыкают в знак согласия.
— Выпей еще вина, налей и мне немного и сядь, — слегка приподнимаясь, говорю я.
Стивен наливает в обе чашки и вкладывает одну из них мне в руку, прежде чем поставить на стол вторую.
Я пью, потом снова ложусь.
Если бы я мог думать только о Ясоне, когда в конце путешествий его убила рухнувшая балка корабля «Арго», получившего свое имя в Додоне, поскольку «Арго» был даром богов… Если бы я мог думать только о нем и знать, что все случившееся со мной — также воля Бога, я встретил бы смерть со стойкостью истинного мужчины.
Но сон не приходит ко мне. Я лежу и думаю о Стивене.
Знает ли он, почему я попросил его остаться? Что воистину он может знать о том, что известно мне? Он, вероятно, никогда раньше не спал один в постели, никогда не участвовал в битве, не читал поэмы и не путешествовал дальше Йорка.
Он должен учиться, должен понять, к чему именно стремится.
— Когда меня впервые схватили, я думал, что от меня избавятся тайно. Я боялся, что не узнаю часа своей смерти.
Мальчик пристально смотрит на меня.
— Я пытался сделать так, чтобы моя душа была готова к смерти в любой момент. Молился целый день и каждый раз, когда слышал, как отодвигаются щеколды, молился еще сильнее: «Deo, in mano tuo…» Прошли недели, прежде чем я осознал, что ничего подобного не произойдет. Час или два я надеялся. А потом понял, что все равно умру и уже неважно, каким образом… — Сна у меня ни в одном глазу, а потому я продолжаю: — Видишь ли… — Я тянусь за чашкой с вином. — Я понял, раз нет необходимости убивать меня тайно, это потому, что Ричард Глостер не боится мести… Он знает: Эдуард никогда не станет королем. И тогда я понял, что Нед… что Эдуард, должно быть, всецело во власти Ричарда… Если отчаяние — грех, с тех пор я нагрешил больше, чем за все годы, проведенные в этом мире. — Капля вина бежит из уголка моего рта и падает на подушку. Я вытираю ее. — И сегодня я понял, как я был прав, боясь за Эдуарда. Тебе сказали, что Ричард сместил его?
Стивен молчит. Наверное, из-за своей верности — он же человек Ричарда, в конце концов, носит его значок с кабаном вместе со значком своего хозяина, как делают и многие другие. А может, он не понимает.
— Лучше бы от меня это скрыли. Мне осталось всего несколько часов молиться за Эдуарда. Теперь уже не о том, чтобы он правил. О том, чтобы жил. — Одеяло упало, и меня обдало холодным воздухом. Я натянул одеяло снова. — Я научил его всему, чему мог. Он узнал о Боге и святых, выучился истории, тому, что такое хорошее правление, как управлять людьми, как биться на рыцарском поединке, как петь, как охотиться… Подай мне мой служебник. Он там, на столе.
Все эти глупые сожаления — скорее боль, чем высокие материи. Я не должен позволять себе думать о них.
Стивен вкладывает книгу в мою руку, я сажусь и открываю ее.
— Придвинь свечу, паренек.
Но тьма в комнате как будто душит свет, и я не могу разобрать слова.
— У меня туманится в глазах… Ты обучен грамоте? Латыни?
— Да, немножко, сэр.
— Подойди ближе и прочитай мне что-нибудь. — Я переворачиваю страницы, они мягкие от частого употребления и изучения. — Вот, «Oratio ad sanctissimam Trinitatem».
Он берет книгу и смотрит на нее. В Нортхемптоне у меня не было времени, и эта маленькая книга — все, что я успел с собой захватить. Я вижу, что парнишка разочарован и книгой, и ее маленькими, грубыми гравюрами, и мной как ее владельцем.
— Это печатная книга. Есть сотни таких же, сделанных с помощью пресса и проданных за шиллинг или два. Ты сам мог бы иметь много таких книг, полных молитв и рассказов о великих деяниях. Не только служебник. — Я вижу его лицо и смеюсь. — Знаю. Большинство мальчиков не заботят книжные знания. Даже Неда приходилось заманивать за стол, когда солнце всходило над Темом, а в конюшне стояла новая, неиспробованная лошадь.
— Неда?
— Моего мальчика. — Больше я ничего не говорю.
Спустя мгновение Стивен усаживается на полу, изучая страницы.
Воздух душный и прохладный.
Стивен читает медленно, как будто ему приходится с трудом преодолевать слова.
— Pater aeterne! Rogo te per vitam et mortem acerbis-simam delectissimi Filii tuii…
Эти звуки я слышал всю жизнь, эти слова я всегда знал, и Стивен тоже знает. Они скатываются с покрытой черными буквами страницы в его глаза, потом на язык, произносятся и повисают в воздухе, как ладан.
— …miserere mei nunc et in hora mortis meae. Amen!
— Аминь, — говорю я.
Он остается сидеть на полу рядом со мной.
— Ты понял, что читал?
— Не совсем, мой господин.
Я протягиваю руку и прикасаюсь к его плечу. Оно теплое.
— Давай посмотрим… «Извечный Отец, я заклинаю Тебя именем жизни и смерти — горькой смерти — Твоего любимейшего Сына и Твоей бесконечной добротой… Благостно даруй, чтобы в милости Твоей я мог жить и умереть…» — Я чувствую, как под моей рукой по телу мальчика пробегает дрожь. Спустя мгновение я в силах продолжить: — «Самый милостивый… самый добрый… Иисус, я заклинаю Тебя любовью Отца, который… который всегда обнимал Тебя… И Твоим последним словом — когда Ты висел на кресте, препоручив Твою душу Отцу Твоему, — прими мою душу в конце моей жизни. Дух Святой, зажги во мне совершенное милосердие и укрепи им дух мой до тех пор, пока я… не покину эту жизнь. О, Пресвятая Троица, Бог единый, смилуйся надо мной теперь и в час моей смерти. Аминь».
Отблеск свечи на его лице, желтый, как воск, зажигает агаты в его волосах и глазах. Стивен маленький и живой, и его волосы под моей рукой жесткие и упругие, как вереск на склоне холма, там, где можно было бы лежать под летним солнцем. Но что же мой мальчик — мой Нед — мой сын?
— Я должен был догадаться, как поступит Ричард. Должен был. Но я думал, что он будет действовать через Совет. Через двор. К этому я был готов. Но не к тому… не к тому, что он сделал!
Стивен чуть поворачивается ко мне и поднимает глаза. Его взгляд — моя погибель.
— Он забрал моего мальчика.
Я не могу больше сдерживать свое горе. Я склоняю голову к коленям, а потом горе наваливается на меня так, что я не могу больше сидеть и падаю на бок, лицом к стене, оплакивая конец моего мира и тот мир, что будет после моего конца.
Спустя долгое время я чувствую на своей спине руку Стивена — легкое прикосновение, потом более твердое. Он стискивает мое плечо.
Это заставляет меня обернуться, и я понимаю, что моя рубашка распахнулась. Его запястье касается моей власяницы, и он вздрагивает.
— Власяница не сделает тебе больно, — говорю я. — Волосы слишком тонкие, чтобы порезать кожу, они режут только твою совесть. Это одежда кающегося человека.
— Вам нужно каяться, мой господин?
— Все люди должны каяться, потому что все мы грешны, со времен грехопадения Адама, — отвечаю я как послушный школьник.
Однако этого недостаточно: если я говорю такое сейчас, я должен говорить это от чистого сердца, во славу Божию.
Я не могу. Я слишком устал и слишком испуган.
Да, испуган.
Ни один человек не говорит о страхе перед битвой — разве что дорогому другу, — чтобы не стать объектом презрения. Капитан вообще не может говорить о страхе, иначе дрожь охватит его людей. Но сейчас? Что могу я сделать, чтобы утопить свой страх, когда в ушах не раздается грохот битвы, нет надежды на славу, нет крови на руках, нет великих и ужасающих мгновений, когда речь идет о том, убить или быть убитым?
Я должен поспать.
Оставаться без сна для молитв и поста — это то, с помощью чего обуздываются желания тела и, следовательно, душа освобождается для любви к Богу.
Оставаться без сна для смертной любви — это веселье столь громадное, что оно превыше веселья и превыше боли.
Оставаться без сна из-за страха — это слабость, которая приведет к слабости на рассвете.
Я не могу спать.
Я дрожу и знаю, что мальчик чувствует это. Я должен поспать… Должен…
— Ты не полежишь со мной, Стивен, чтобы мне не спать одному? Я не думаю…
— Да, сэр.
Стивен легкий, веревки постели только слегка прогибаются под ним, похрустывает солома тюфяка. Я отодвигаюсь дальше к стене. А потом сзади появляется его тело, его неопрятный мальчишеский запах, его дыхание на моей шее, и его руки обхватывают мои плечи. Он ничего не говорит, но обнимает меня. Он теплый, и мне делается легче дышать, а потом и телу моему становится легче.
— Сэр?
— Да?
— Я спрятал письма у себя под камзолом. Если будет на то Божья воля, я благополучно доставлю их.
— Спасибо.
Я накидываю на нас одеяло, и кольцо Ясона ударяет меня по челюсти. Вскоре я буду с Богом, а ему не нужно будет кольцо. И я не могу быть уверен, что такой прекрасный и большой кусок золота не послужит искушением для слуг Ричарда. Я снимаю кольцо.
— Возьми и это тоже и отдай его вместе с письмом моей сестре Елизавете.
Мальчик берет у меня кольцо, и я чувствую, как его рука снова ныряет под камзол.
— Да, сэр. Клянусь святыми, что я сделаю, как вы просите, хотя бы ценой жизни.
Его пылкий голос вызывает слезы на моих глазах.
— Нет, это слишком большая цена для любого мальчика. Но если ты сможешь сделать это без риска, я буду тебе безмерно благодарен.
Без кольца, принадлежавшего Луи, я как будто лишился всего, что привязывало меня к этому миру.
Кругом тихо.
Я балансирую на грани сна. Я до смерти устал от всего, что выпадает на долю смертных: устал от страха, устал от горя, устал от разговоров, от планирования, от сражений, устал от старой раны в бедре и от новой раны в сердце: что я уничтожил Неда.
Это праздник Успения Пресвятой Богородицы.
Через двери башни коннетабля я вижу внизу шлемы с забралами людей из гарнизона — ряды стальных шишаков, скрывающих лица. Панцири запятнаны недельным потом.
Стоит рассветный холод. Но на людях нет плащей, и знамена не свисают в неподвижном воздухе.
Здесь нет никого, кроме приближенных Ричарда Глостера, а они не нуждаются в напоминаниях, кому служат.
Руки присутствующих нетверды, потому что все лучшие люди, как сказал мне Стивен, отправились на юг. Стены замка охраняют арендаторы и крестьяне. Сейчас они выстроились вокруг колоды палача, связанные своими обязательствами, своей верностью господину.
За происходящим наблюдает представитель коннетабля сэр Джеймс Тирелл. Я мог бы догадаться, что он тут будет, он всегда принадлежал к самым доверенным людям Ричарда. Он здесь для того, чтобы убедиться: приказ господина выполнен. Если нет необходимости в другой, более секретной работе…
Я не буду об этом думать. Препоручив душу Неда Богу, я спокоен, ибо доверяю Ему так, как не могу доверять ни одному смертному. Больше я ничего не могу сделать для Неда. А теперь я должен сделать то же самое для своей души.
Я много раз видел, как казнят людей: с помощью веревки, топора или огня, который очищает мир от ереси.
Некоторые ругаются, некоторые сопротивляются и плачут в хватке палача, некоторые вопят о своей невиновности или о своей вине, когда их начинает опалять пламя. Большинство обделывается.
Но я… я не изменю себе… отправляясь к Богу… Кто мог бы чувствовать страх или сожаление, зная то, что знаю я?
Чья-то рука толкает меня в спину: мои охранники нетерпеливы.
Стивена нигде не видно. Когда я проснулся от звука отодвигаемых засовов, он уже исчез.
Утренний свет ярок. Я моргаю и роняю четки. То место, где на пальце все последние недели было кольцо Луи, кажется голым.
Священник подбирает четки и всовывает их в мою руку, и я прикасаюсь к святому Августину, и святой Бригитте, и к Богоматери — маленькие, тусклые бусины между ними такие же маленькие и невзрачные, какие все мы в глазах Бога, однако и эти бусины составляют часть круга.
— Dulcissime Jesu Christe, si ultimum verbum tuum in cruce…
— Где мои друзья?
— Они мертвы, — говорит стражник. — Все трое.
И верно, в углу двора стоит тележка, на которую наброшена грубая мешковина, запятнанная кровью.
Сын Елизаветы, Ричард Грэй, мертв. Я послал ему алый волчок из Сандвича в тот день, когда нас взяли в плен люди Уорика. Однажды я встретил его, пьяного, возле борделя в Саутуорке.
— Вы не расскажете моей матушке? — спросил он меня.
Тогда он был не старше Стивена.
У Стивена есть мать-вдова, у которой в жизни нет другой любви и заботы, кроме сына, мать Ричарда — королева. Она очень любила его, но у нее было много других забот и дел.
Мой кузен Хоут мертв. Он стоял на берегу в Линне, когда мы, спотыкаясь, брели по песку, и кричал, что нашел корабль, капитан которого отплывет, веря, что ему заплатят в конце пути, и Эдуард и все мы будем спасены.
Сэр Томас Ваган мертв: камергер Неда, любивший его, как сына, вырезавший для него корабль Ясона и всех аргонавтов, чтобы пускать их в плавание на мельничном пруду в Ладлоу, и плакавший, когда мы ехали на север.
Все они мертвы.
Вскоре мы с ними встретимся снова. И я увижу Луи, когда Господь дарует мне на то разрешение.
— Profiscere, anima Christiana, de hoc mundo…
Я иду вперед. Не колеблюсь, не спотыкаюсь. Я не буду колебаться и спотыкаться.
Конечно, это топор.
Меня не судили товарищи по Совету, хотя я имею на это право. Меня лишили последнего права, последнего рыцарского соборования, права быть убитым благородной сталью.
Неважно. Даже такая честь — всего лишь мирская забота.
— Deus raisericors, Deus clemens, Deus qui secundum multitudinem miserationum tuarum peccata paenitentium deles…
Я должен умереть. Я умру… Я могу… Неразумно искать способы предотвратить это.
Тонкие ряды людей. Колода в ярких пятнах крови. Я вижу ее, но мое зрение затуманено молитвами.
— Sanctus Joseph, morientium Patronus dulcissimus, in magna spem te erigat…
Я поднимаю глаза. Надо мной все еще арка небес. Где-то еще выше, выше, чем возможно себе представить, меня ждет суд.
Я иду вперед, к колоде.
Люди стоят молча. Человек в кожаном фартуке подает голос: я киваю, потому что прощаю его, как все мы надеемся быть прощены, каждый из нас, за то, что мы сделали на службе нашего господина.
— …contemplationis divinae delcedine potiaris in saecula saeculorum…
Что-то движется. Вниз по ступеням донжона, потом через двор идет Стивен. Он не минует линию людей. Но когда я дохожу до колоды, он снова делает движение, стягивая с головы шапку. Он становится на колени, повернувшись ко мне, и наклоняет голову.
— In manus tua, Domine, commendo spiritum meum.
Я встаю на колени перед колодой и мысленно сосредоточиваюсь на Боге. Все кончено. Все начнется.
— Jesu, Jesu, Jesu.
Уна — Воскресенье
Дорога становится уже, делает поворот, потом по другой дороге, поменьше, мы спускаемся с холма, поднимаемся между дубами и буками, пока Марк не велит мне снова свернуть — на грубый проселочный путь. Перегораживающие его ворота так долго простояли открытыми, что их оплела куманика.
Над нашими головами — путаница древесных ветвей, и большая машина оседает и покачивается, целую вечность двигаясь по этой дороге. То, что мы все же едем вперед, отмечают лишь камни и внезапные выбоины да редкие птицы, кричащие при нашем приближении.
Маленький, написанный от руки указатель возвещает: «Фриари-коттедж».
Дорога ведет к большой лужайке и тут же исчезает. На дальнем конце лужайки — дом Морган: маленький, из красного кирпича, с крытой шифером крышей, похожий на рисунок ребенка. Он стоит там, где встречаются лес и поле. Окна мансарды напоминают приподнятые брови. В тех местах, где из водосточных желобов проливалась вода, остались зеленые пятна, струйка голубого дыма поднимается от одной из четырех труб. Передняя дверь подперта большим камнем, чтобы не закрывалась.
Черный Лабрадор выскакивает из леса, беззлобно лая.
Я выхожу из машины, чтобы размять ноги и поздороваться с Морган, и меня тут же сильно толкают в поясницу. Марк смеется, когда я вскрикиваю, собака снова лает. Я поворачиваюсь, и темно-коричневый ослик бодает меня вместо поясницы в живот.
— О, это Недди, не обращайте на него внимания, — говорит Морган, наклоняясь, чтобы схватить собаку за шкирку. — Тихо, Бет! Недди ужасно шумный, но если вы почешете его за ушами, он ваш навеки.
Я делаю, как мне сказали, и обнаруживаю, что уши удивительно упругие и теплые, покрытые дивно мягкой шерстью. На ослике нет ни недоуздка, ни веревки.
— Он бегает на свободе?
— О да. И цыплята тоже, только я не выпускаю их по утрам, если не собираюсь оставаться дома. Единственные заборы, которые тут есть, поставлены для того, чтобы не подпускать Недди к овощам. Его нашли, брошенного, и я стала заботиться о нем. Входите, я пока соберу вещи.
На полдороге к двери растет большой розмариновый куст с голубыми цветами, над ним жужжат счастливые пчелы. Недди спорит с нами за право войти в дом, но Марк пихает его, и ослик, наклонив тяжелую голову, идет прочь.
— Могу я воспользоваться туалетом?
— Да, пройдите через кухню, он сразу за задней дверью. Справа.
На кухне стоит старинная плита с газовыми баллонами, стол-«формайка», на котором возвышается масляная лампа, а также разбросаны инструменты и материалы для изготовления украшений. Изразцовый очаг полон пахнущего влагой угля, красиво инкрустированные настенные часы в стиле королевы Анны тикают в углу, показывая фазы луны и движение солнца через знаки зодиака.
Выйдя через заднюю дверь, я нахожу туалет. И тут черная тень — кот с голубыми глазами — проскальзывает мимо моих ног и струится прочь, как теплый дым.
— Как мы собираемся управиться с Фергюсом? — спрашиваю я Марка, пока Морган запирает коттедж, оставив собаку внутри, а ослика — снаружи.
— Ты полагаешь, Иззи ему позвонит? — спрашивает Марк.
— Не знаю. Лайонел сказал, что поговорит с ним. У меня такое чувство, что они часто разговаривают. Очевидно, они ладят.
— Лайонел вовсе не похож на человека, который часто общается с сыном. Хотя Фергюс, вероятно, не на его территории.
— Ты имеешь в виду, что он живет в Йорке? — спрашиваю я, неверно понимая его слова, потому что с Марком нелегко обсуждать отношения отца с сыном.
— Нет. Я имею в виду, что Фергюс — художник, а не банкир. Никакого соперничества.
Я думаю о Лайонеле, маленьком, быстром, сильном, перехватывающем подачу в регби, о Лайонеле, сидящем на кухне в Чантри в новехоньком с иголочки деловом костюме — его котелок при этом лежит на столе — и доказывающем, что «Пресс» не приносит прибыли и никогда не будет приносить, о Лайонеле в Сент-Олбансе, рассказывающем о книге Мэлори, которая стоит дешевле его копии.
— Думаю, он склонен к соперничеству, — соглашаюсь я, но не выдаю своего страха, что Лайонел захочет сделать Чантри своим проектом. — Но дележ территории?
— Так было всегда, — замечает Марк, в голосе его звучит раздражение. — Во всяком случае, лучше будет, если в основном станешь говорить ты, ведь ты член семьи. А, вот она идет.
Морган открывает заднюю дверь и устраивается на сиденье.
— Все в порядке. В прошлом году я сделала Малкин кошачью дверцу: она все равно находила путь, запирала я ее снаружи или внутри. Кошку запереть невозможно… И между прочим, это здорово. Спасибо, что берете меня с собой.
Мимо мелькает указатель на Тоутон, мост к Тоутону проносится у нас над головами, а потом мы слетаем с проселочной дороги и катим через предместья Йорка.
Перед нами на фоне бледно-серого неба неясно вырисовываются ворота Майкл-гейт, мы поворачиваем влево, вокруг стен, мимо станции. Дорога то здесь, то там проходит через стены и ворота, поворачивает обратно, пересекает реку Уз.
Перед нами, словно на якоре, стоит кафедральный собор, вокруг которого теснятся здания поменьше, и наша дорога огибает их на почтительном расстоянии.
Энтони провезли прямо через город, понимаю я. Он проехал под охраной по улицам, по которым теперь запрещено ездить на машинах. Хотел ли он остановиться в соборе, чтобы прослушать мессу или вознести молитву? Но ему не позволили. Ведь это было убежище, освященное место безопасности, и никто бы не осмелился вытащить его оттуда, даже в феоде Ричарда Глостера.
Справа стоят ворота Монк-гейт, ведущая от Шерифф-Хаттона дорога проходит сквозь них, почти как сквозь туннель, из такого толстого и широкого камня сделан вход.
Мы совершаем то же самое путешествие, какое проделал Энтони, только в обратную сторону — из Понтефракта к Шерифф-Хаттону. Наше паломничество призвано воссоздать прошлое. Его паломничество было дорогой к тому будущему, которое, как я полагаю, он считал вратами в вечность.
Мы пересекаем Фоссе, направляясь к Хэворту.
Фергюс живет в одном из домов 1930-х годов застройки. Дома эти выстроены аккуратной петлей, в центре которой небольшой, хорошо подстриженный газон. Каждый садик аккуратнее предыдущего, и в нем больше цветов. Вот только перед домом Фергюса газон зарос. Он не обращает внимания на кусты, предоставляя им право разрастаться и переплетаться друг с другом, но это придает саду своеобразную красоту.
Здесь такая глушь, что он, похоже, слышит гудение нашей машины и, когда мы припарковываемся, уже выходит на порог.
Фергюсу лет двадцать пять — двадцать шесть, он выше Лайонела и унаследовал прекрасную кельтскую жилистость Салли, хорошо сочетающуюся со свойственным Приорам темным цветом волос.
— Здравствуй, тетя Уна. Дорогу было нетрудно найти?
Мы обнимаемся.
— Ты вряд ли встречался с Марком, не так ли? — спрашиваю я, хотя точно знаю, что они никак не могли повстречаться.
Рождение Фергюса было одной из семейных новостей, о которых я жаждала рассказать Марку даже спустя девять с половиной лет разлуки.
Они пожимают друг другу руки, и Марк представляет Фергюсу Морган.
— Пройдем на кухню? Я поставлю чайник, — говорит Фергюс.
— Пожалуйста, не зови меня тетей, — через плечо бросаю я.
Проходя мимо, я замечаю, что две комнаты соединены вместе и Фергюс пользуется ими как студией. Я мельком вижу листы металла и металлорежущий станок, стоящий на голых досках пола. Еще я вижу, что стена сплошь увешана набросками, открытками и картинами, вырванными из журналов.
Пол в кухне тоже из досок, а шкафы раскрашены от руки в цвет, напоминающий цвет голубиных перьев.
— Ты соединил комнаты? — спрашиваю я.
— Да. Соседи этого не одобрили, конечно. Не одобрили и стука станков, и прочего. Хотя самое большое испытание для них — это садик перед домом.
Он жизнерадостно ухмыляется, поэтому я не пытаюсь скрыть замешательства.
— Что заставило тебя сюда переехать?
— Я жил кое с кем, и нам нужно было больше места. Это было… место в ее вкусе. Папа сказал, что это хорошее капиталовложение. И приличных размеров помещение. Только вот… в конце концов она решила, что не сможет дать отпор скульптуре. — Помолчав мгновение, Фергюс пожимает плечами и говорит: — Иногда я думаю, что должен переехать, но не могу связаться с такими хлопотами. Я привык жить здесь. — Он включает чайник и говорит громче: — Итак, чем ты занимаешься, Морган?
— Делаю украшения, а еще я помощница медсестры, — отвечает она.
Взгляд Фергюса становится острым, и это заставляет меня осознать, что они почти ровесники.
Это меня трогает и забавляет. Я вполуха слушаю, как они говорят о полировке, обжиге и о свойствах титана, и пытаюсь сообразить, как же мне подступиться к Фергюсу.
— …должен быть по-настоящему устойчивым, — говорит он.
— Я могу одолжить тебе свое зажимное приспособление, — предлагает она. — Подходит для любого размера проволоки.
— И ты можешь им поделиться? — интересуется он, наливая воду в кофейник.
— Конечно. Я нечасто им пользуюсь, — подмигивает Фергюсу Морган. — Махнемся? Покажешь мне как-нибудь, как пользоваться твоим токарным станком?
Я задерживаю дыхание, потому что спросить у художника, можешь ли ты воспользоваться его инструментами — в отличие от предложения воспользоваться своими собственными, — все равно что спросить, не может ли он одолжить свой любимый костюм или кухонный нож.
Почувствует ли Фергюс, что обязан согласиться? Обидится ли Морган, если он не согласится? А потом я вдруг понимаю: Морган не будет возражать, если он скажет «нет», а он не собирается говорить «нет» ни по этому поводу, ни по поводу чего бы то ни было, что она еще может предложить.
Улыбаясь, я гляжу на Марка. Он не улыбается, а, слегка нахмурясь, наблюдает за Фергюсом.
— Итак, тетя… прости, Уна, — ставя кофе на стол, говорит Фергюс.
Он оглядывается, и Морган уже держит за ручки четыре чашки.
— Эти?
— Да, спасибо. Уна, папа в общих чертах объяснил, но расскажи по порядку, в чем заключается дело с реставрацией Чантри. Между прочим, как дядя Гарет? Вот сахар и молоко.
— Мне уйти? — спрашивает Морган, беря у него чашку. — Фамильные дела и все такое прочее. Фергюс, ты не возражаешь, если я пошарю в твоей студии?
Она выскальзывает из кухни прежде, чем кто-нибудь успевает ответить, а мы втроем садимся за кухонный стол.
Как можно беспристрастней я излагаю ситуацию, описываю проблему, имеющиеся у нас возможности и препятствия, стоящие на пути. Единственное препятствие, о котором я не упоминаю, — Иззи.
— И папа говорит: он сомневается, что это возможно, пока мы не соберем кучу денег?
— Ну, мы все так думаем. Но мы не можем начать что-либо, пока все не согласимся, что хотим это сделать. Пока не согласятся все, кто владеет домом.
— Нужно создать своего рода трест, прежде чем мы начнем убеждать организации, что все это серьезно, — вступает в разговор Марк.
— Из всех нас Марк лучше всего способен выяснить, сколько на все это может потребоваться — и денег, и работы, — и у него есть связи, — объясняю я, только потом понимая, что сказала.
Но Фергюс не отвечает: «Но Марк — не член семьи», — хотя такой ответ был бы понятен.
— И у меня есть право голоса, — просто кивает он.
— Очевидно, ты получил долю Лайонела.
— Да, он мне об этом напомнил. А я и забыл.
Телефон издает трель.
— Извините… Фергюс Приор… О, привет, тетя Иззи, как поживаешь? Рад тебя слышать.
Вспоминая свою последнюю беседу с Иззи, я пытаюсь поймать взгляд Марка, сидящего по другую сторону стола, но он смотрит в пространство, как делают люди, которые слушают беседу за своей спиной.
— Да, она здесь… — говорит Фергюс — Да, мы… Но… Почему нет? Да, я прекрасно понимаю, что она предлагает, но я не вижу… Хорошо, не вешай трубку. — Он протягивает трубку мне: — Она хочет поговорить с тобой.
Я беру трубку.
— Иззи? Это Уна.
— Уна, ради бога, что происходит?
— Мне нужно было сделать кое-какие исследования, а потом я поняла, что, может быть, это мой последний шанс увидеть Фергюса перед тем, как я уеду домой, — оправдываюсь я.
И это правда, хотя и лицемерная.
— Но вы обсуждали Чантри.
— Да, так уж получилось.
— Я в самом деле не думаю, что это разумно — заводить дело так далеко, — говорит Иззи, внезапно понизив голос на октаву, так что я понимаю: она заставляет себя говорить рассудительно. — Фергюс не в том состоянии, чтобы правильно оценить положение вещей. Он едва знаком с этим домом. Вряд ли он когда-нибудь там жил.
— Что ж, он все-таки владеет частью дома, — возражаю я, чувствуя, как тоже начинаю выходить из себя. — Иззи, мы уже обсуждали это раньше. Этот разговор не может подождать, пока мы вернемся в Лондон?
— Мы? Марк тоже там?
— Да. Он хотел навестить свою падчерицу в Лидсе. Хочешь с ним поговорить?
— Нет, все это не его дело — то, что происходит в нашей семье. На самом деле я позвонила Фергюсу просто из вежливости, чтобы сказать, что закончила инвентаризацию и дала инструкции грузоотправителям доставить архив в Сан-Диего. Но ты уж сама ему скажи. Груз зарегистрирован и будет отправлен в среду. Ты передашь это? Я могу сообщить детали, прежде чем ты улетишь. Могу дать копию накладной, если пожелаешь. Прощай, Уна. — Раздается стук повешенной трубки, и в телефоне наступает молчание.
Еле переводя дух, я кладу трубку и говорю Фергюсу и Марку о грузоотправителях.
— Почему тетя Иззи не хочет, чтобы Чантри восстановили? — спрашивает Фергюс — Ведь она же написала книгу. Любой подумал бы, что она будет рада…
— Думаю… — осторожно подбираю я слова. — Насколько я понимаю, она не считает реставрацию Чантри важной, важны только документы. И она… она беспокоится, что в Чантри они не будут в безопасности. Хотя, конечно, мы и мечтать не будем о том, чтобы оставить их там, пока у нас не будет надлежащего архивного хранилища.
— Это должно быть важно для дяди Гарета, если он собирается лишиться своей мастерской. И своего дома, если уж на то пошло. Я имею в виду — я знаю, он стар, но у человека все еще есть разум, так ведь? — спрашивает Фергюс, и я вспоминаю рассказ Морган о ее старой леди. — И в любом случае, это отличная идея. Хотя и требующая большой работы. Полагаю, все сводится к тому, насколько сильно мы этого хотим, так ведь?
— Я-то этого хочу, но решать не мне. Через несколько дней я буду в Австралии.
Я чувствую на себе взгляд Марка, а когда поворачиваю голову, чтобы встретиться с ним глазами, мои щеки окрашивает румянец.
— А вы не можете получить то, над чем вы работаете, чтобы быстро что-нибудь остановить? — спрашивает Фергюс.
— Судебный запрет, — говорит Марк.
— Даже если мы его получим, — объясняю я, прихлебывая холодный кофе, — если Иззи не захочет помочь, длинная судебная сессия почти уничтожит шансы добиться начала реставрации.
— Все равно ничего нельзя сделать до понедельника, — замечает Марк.
— Да, но огромное спасибо, что потрудились приехать и объяснить мне все, — вставая, произносит Фергюс — Папа говорит так отрывисто. То есть он всегда полон здравого смысла, но это здравый смысл денег. Я не думаю… Он не говорит о других видах здравого смысла. — Фергюс открывает кухонную дверь. — Надо выпустить бедняжку Морган из пурдаха. Я позвоню папе попозже.
В студии Морган стоит, держа маленькую скульптуру из полированного золотистого металла и поднеся ее к падающему из окна свету: несколько округлостей соединены под странными углами, так что они как будто двигаются и мерцают, одновременно и притягивая взгляд, и делая невозможным на нее смотреть.
— Это мило, — говорю я. — Твоя, Фергюс? Она напоминает мне луну, которая есть у твоего отца. Ту, из скрученного сплава олова со свинцом. Она показалась мне красивой.
— Эта статуэтка — пара к той. Но это не олово, а медь. Конечно, по-настоящему это должны были быть серебро и золото.
— О, я не знала. Медь чрезвычайно прочна. А в сплаве олова со свинцом что-то удивительно человечное.
Фергюс улыбается, потом говорит Морган:
— Я должен отдать ему и вторую. Им надлежит быть вместе.
— Это будет здорово, — соглашается она, протягивая солнце Марку.
Тот держит его, поворачивая и так и эдак, а я наблюдаю за его движениями, потому что в них есть уверенная забота об этом маленьком произведении искусства, которая напоминает мне заботу Адама о человеческих телах.
Марк поднимает глаза, и я снова багровею, жар бежит по моей шее и груди, до самого сердца.
Я наблюдаю за ним и знаю, что он все видит. Марк на мгновение опускает глаза, потом смотрит на Фергюса и Морган.
Или дело в моем возбуждении, или я просто принимаю желаемое за действительное, но, похоже, я вижу одобрение в том, как Марк рассматривает их. Они стоят бок о бок, Морган — темное золото, ювелирное изделие, рядом с которым темные волосы и глаза Фергюса кажутся гравировкой по серебру.
Я намекнула, что, хотя мне нужно поехать в Шерифф-Хаттон, Морган нет нужды туда отправляться. Если у нее не возникнет такой прихоти, мы можем подобрать ее на обратном пути. Марк при этом ни слова не возразил. И не предложил остаться, чтобы я поехала одна.
— Значит, это последняя остановка твоего паломничества? — спрашивает Фергюс.
— Да. Если не считать путешествия домой. Правда, в последнее время Лондон — не мой дом.
— Я всегда думал, каково это, — к моему удивлению, говорит Фергюс, — возвращаться домой после паломничества. Наверное, это такая разрядка напряжения.
— Зависит от того, считаешь ли ты самым важным на свете святилище или сам процесс странствия к нему, — заявляет Морган.
— Если ты правильно запечатлеешь процесс в скульптуре… Уна, это твой жакет? Думаю, ты всегда достигнешь цели. Даже если это и не та цель, к которой стремился.
— Иногда я думаю, — кивает Морган, — что чем больше меня удивляет моя работа, тем лучше она кажется, когда я смотрю на нее со стороны. Но только иногда.
— Знаешь, — говорит Фергюс, — одна из вещей, о которых я всегда думаю, когда читаю книги о художниках, это как неправдоподобно все выглядит. Я имею в виду — в сравнении с тем, когда ты в студии и у тебя в руках горячая влажная гипсовая повязка и макет, который не продержится и пяти минут, если ты не сделаешь все, как надо, прежде чем работа пойдет наперекосяк и все засохнет в таком виде навечно. Я не уверен, что историки-искусствоведы понимают, как все это делается. Даже если они читали книги и изучали предметы. Когда занимаешься работой, не думаешь: «Я хочу, чтобы это стало новой стадией в моем развитии чувства пространственной формы». Думаешь так: «Как мне заставить эту чертову штуку стоять, или, может, выйдет лучше, если ее положить?»
— Но потом ведь ты об этом думаешь? — смеюсь я. — Насчет пространственной формы?
— Конечно думаю. Когда учусь или спорю с другим художником. И уж конечно, если я пишу мемуары, — улыбается он. — Хотя другие видят вещи, которых я порой не замечаю. Они вводят их в историю, а я и не подозревал, что тоже в ней участвовал. Но в процессе работы — нет, я так не думаю. И все-таки… Что более реально, более интересно? Даже более правдиво? Этот момент — сплошной гипс? Или тот момент, когда гипс становится частью истории, о которой ты раньше и не подозревал, но теперь, взглянув со стороны, видишь так ясно? Это похоже на то, что Гейзенберг сказал о квантовой механике.
— Кто? — спрашивает Морган.
— Гейзенберг, человек атомной бомбы. Принцип неизвестности. Чем точнее ты измеряешь позицию чего-либо в определенный момент, тем менее точно можешь измерить, куда это пойдет: скорость — траектория. Примерно это звучит так. Отец может рассказать больше.
— Да ну?
— Он хорошо разбирается в этом, — говорит Фергюс, улыбаясь девушке.
Мы могли бы отправиться по магистральной дороге — я вижу это, вглядываясь в карту, которую держит Марк, — но дорога новая. Я могу только догадываться о маршруте, по которому под конвоем вели Энтони, но делаю все, что в моих силах. На полпути к Монк-Стрей я велю Марку повернуть налево, и мы едем на север вдоль Фоссе, через Хантигтон, Хэксби-Лендинг, пустырь Стренсалла, где красные военные знаки показывают в глубь леса, на сам Стренсалл, лежащий в излучине Фоссе. Через городок проходит железная дорога.
Через Фоссе и вниз, к Хаксби-Мур.
Эта местность более плоская, чем широкие холмы и долины вокруг Графтона, болотистая и низинная, поля здесь зелено-золотые, прорезанные ручьями и испещренные рощицами, темно-зелеными в разгар лета.
Когда дорога переваливает через маленький мостик, где река Фоссе снова делает поворот и пересекает нашу дорогу перед тем, как разделиться на два рукава, кажется, что это страна ястребов.
Птица поднимается от Уайтекарр-Бек слева от нас: большая цапля в сером наряде, медленно взмахивающая крыльями, летит на запад.
Взглянув на Марка, который все понимает, я останавливаю машину, чтобы понаблюдать за птицей.
Каково это — пускать ястреба за такой птицей? Снять с ястреба-тетеревятника колпачок и почувствовать, как он внезапно насторожился, сидя у тебя на кулаке, поворачивая голову, расправляя крылья? Поднять его повыше и почувствовать, как когти, впившиеся в твою перчатку, передвигаются, сжимаются, колют, отпускают? Каково это — напрягая глаза, следить за ним?
Ястреба могли звать Регина, а может быть, Джуно, потому что ты получил классическое образование. Да, Джуно — подарок отца старшему сыну, самый драгоценный подарок, который ты когда-либо получал, от которого замирает сердце.
Твои глаза ослеплены, ты едва видишь его и внезапно пугаешься, что ястреб улетел навсегда, туда, где его не увидит смертный. Но нет: он падает с неба, как молния, и цапля выворачивается и барахтается в мертвой хватке. К тому времени, как ты догоняешь ястреба, цапля уже мертва, а ты, Энтони, получаешь свою первую добычу.
Наша цапля все еще летит на запад. Щель в облаках становится шире, блеск солнца касается верхушки ивы, сверкающие капли запутались в паутине и грубом бархате луга.
Мгновение миновало, я знаю это и чувствую, потому что Марк начинает ерзать на сиденье. Как будто ощущая мой внимательный взгляд, он искоса смотрит на меня и улыбается, и меня обдает жаром.
Я снова завожу машину, отъезжаю, и не успели мы перекинуться словом, как вот он — Шерифф-Хаттон. Башни замка на возвышенности перед нами, высокие, прочные, с зубцами, как бронированные кулаки, врезавшиеся в землю.
Четыре башни. Когда мы подъезжаем ближе, я понимаю, что четыре угла донжона все еще стоят, как стояли прежде, хотя то, что примыкало к ним, почти исчезло. Их окна больше не наблюдают за врагами и друзьями, а просто слепо нависают над нами.
В большой, опрятной деревне некуда деться от присутствия замка. Он нависает надо всем и над почтовой конторой, куда мы заходим, чтобы купить воды и пакет бисквитов. Еще тут есть несколько буклетов по истории, объявления о консультациях по улучшению дорожного движения и о том, кто из жителей Шерифф-Хаттона играет в «Спящей красавице».
— Вы собираетесь в замок? Это частная собственность, вы не можете туда войти, но можете обойти его вокруг, — говорит продавец за почтовым прилавком, обслуживающий нас. — Считая буклеты, с вас шесть фунтов двадцать. И церковь тоже стоит посетить. Красивые старые могилы, всякое такое и цветы.
Широкая тропа приводит нас от дороги к замку. Среди руин стоит фермерский дом и несколько надворных строений. От рощицы доносится треск дробовика, и оттуда с криками поднимаются грачи.
«Вход запрещен», — гласит объявление на пути во двор, и официальная дорога сворачивает направо, налево, проходит через калитку и идет вдоль замкового холма.
Так действует «Английское наследие» — практичные фермерские здания из красного кирпича среди руин, на высоких утесах каменной кладки, за ними и между ними. Слева — темно-голубые декоративные сосны на подставке и беседка в японском стиле посреди аккуратных газонов.
Не такой мир сложился у меня в голове, не свирепая, разрушенная мощь, которую можно видеть на расстоянии, — замок, подчинявшийся мужественному графу диких земель Валлийской марки.
Мы сворачиваем, проходим через ворота справа, против движения солнца, как будто пытаемся навести чары. Тропа слегка расширяется. Марк догоняет меня, наши руки бегло соприкасаются, но мы молчим.
Ивы нависают над нами, а за ними виднеется единственный кусок каменной кладки высотой в несколько этажей, бледно-серый, как привидение. Потом появляются более низкие стены, которые намекают на скрывающиеся за ними покои, и стрельчатое окно. Вокруг все заросло шиповником и куманикой, с длинными, как хлысты, побегами, ощетинившимися шипами, словно замок проспал сотню лет.
Тропа выходит на открытое пространство, замковый холм становится широким и низким. Отсюда, издалека, видно больше.
Есть еще остатки орнаментальных зубцов и окна — их достаточно для удобства, но многовато для успешной защиты замка. Над огромным дверным проемом вырезаны гербы. Пучки зелени растут на вершинах башен, и пара маленьких деревьев выглядит одиноко на широком пространстве, которое некогда было утрамбовано под бойцовскую площадку.
Здесь нет никаких блестящих указателей, нет компетентных, нарисованных пером реконструкций, которые напомнили бы мои детские книжки по истории. Только поля, ограды и осыпающиеся камни. Вот и все, что осталось: жалкие руины. После того как свинец был сорван с крыши, балки забрали, чтобы построить сарай или сжечь Гая Фокса, хороший облицовочный камень увезли для нового дома какого-нибудь сквайра. Осталось лишь то, что слишком упрямо, чтобы использовать его снова.
Мы поднимаемся по склону, желая подойти как можно ближе, прислоняемся к забору и смотрим туда, где, как я полагаю, находился внутренний двор замка. Я рассказываю Марку о том, как детей Джорджа, герцога Кларенса, держали здесь — узников их крови, потому что у них было больше прав на трон, чем у Ричарда III, герцога Глостера. Позже сюда отправили и дочь Елизаветы, Бесс. Спустя некоторое время стали слишком громко поговаривать о ней и ее дяде, и сплетни эти дошли до его страдающей от рака жены.
— Жаль, что мы не можем войти, — говорит Марк.
— Да, — отзываюсь я, глядя вверх, на башню.
Если где-то и должен был быть Энтони, то именно там — эхо стука в дверь, лязг и вонь ведра, струйка дыма свечи, тень от склоненной головы на каменной стене, пока он пишет. Может быть, пишет Елизавете, только что ставшей вдовой, проделавшей полный круг к ее прежнему состоянию — одиночеству.
Марк наблюдает за мной, и на этот раз трудно ошибиться, что значит его взгляд. Я встречаюсь с ним глазами и не отвожу взгляда, пытаясь увидеть в нем Адама, потому что иначе Адам для меня потерян.
— Уна, могу я кое-что тебе сказать?
Я киваю.
— Давай присядем, — предлагает Марк.
Итак, мы идем вниз, по бойцовской площадке, и садимся друг напротив друга на скамью для пикников, имеющую две стороны: одна смотрит на замок, другая — на поля.
В чем дело? В недоумении я перебираю все возможные варианты: болезнь, плохие новости, любовница или то, что… что он… что он…
Глупо думать, будто он собирается сказать что-то про нас, ведь нет никаких «нас», что бы я ни видела в его глазах. Это просто… просто то, от чего меня спас Адам. Я должна держаться за Адама.
— Я… хочу рассказать тебе, почему я покинул Чантри, — начинает он.
У меня звенит в ушах.
— Это было бы… хорошо.
— Видишь ли, у меня имелась идея насчет «Илиады» и «Одиссеи». Получить разрешение на перевод. Это потребовало бы больших издержек, но издательство «Пингвин» на них не скупится. Мне казалось, что мы найдем покупателей на прекрасное издание в хорошем переводе. А поскольку Лайонел получил должное образование — знал латынь и греческий, и все такое прочее, — я спросил его об этом. Насчет хорошего перевода Гомера. А он сказал… Уна, любовь, ты уверена, что хочешь это услышать?
— Да, — отвечаю я.
А потом понимаю, как он меня назвал. Но Марк уже снова говорит, быстро, как будто держал в себе это годы и годы, а теперь должен выплеснуть.
— Он назвал мне несколько хороших вариантов. Назвал людей, которые могли бы сделать новый перевод. А потом спросил, говорил ли я что-нибудь Гарету. Я ответил: нет, пока не говорил. Тогда он… Тогда он засмеялся и сказал: «Что ж, не беспокойся, он согласится. Гарет отказывается напечатать историю Ахилла и Патрокла? Своему наследнику он не откажет. Только не своему голубоглазому мальчику. Не такой… старый гомик, как Гарет».
Марк говорит это, запинаясь, и эти оскорбительные слова жгут мои уши, но я не знаю, как ответить. Я понятия не имею, что Марк чувствует сейчас или что он чувствовал тогда.
Его руки стиснуты на коленях, как будто он правит самим собой.
— Я… я думал, что Гарет просто… я понятия не имел… В те дни мы многого не знали… То есть я, конечно, понял, о чем говорит Лайонел. Но Гарет… Он… Я думал о нем как о дяде. Отчасти как об отце…
«Отчасти как об отце».
— Я тоже о нем так думала. — Внезапно мне хочется заплакать. — Он был для меня дядей и отчасти отцом. И он сказал… он сказал мне, кем был для него ты. Единственным человеком… который может продолжать управлять «Пресс». Ох, Марк, я понятия не имела. Я думала, ты ушел из-за того, что я подозревала.
— А что ты подозревала?
— Насчет Иззи.
— Что именно?
— Я думала, тебя не заботит никто, кроме Иззи. Когда ты ушел. А ей на тебя плевать… А потом ты не ответил на мое письмо, когда я просила тебя вернуться. Когда умер дедушка. Ты не ответил, и я подумала…
Мгновение он молчит. Потом берет меня за руку.
— Да, я знаю. Я должен был ответить. Прости. Я… я так запутался… Но в своем письме ты столько всего написала. Рассказала мне обо всем: твой дедушка умер, дела рушатся. Это было… Но я не мог вернуться. Все, чему я научился у Гарета, — все, о чем мы говорили, — было отравлено. Хотя он никогда ни о чем подобном не упоминал. Отравлено из-за слов Лайонела. О, не потому, что Гарет был мужчина, хотя тогда… я не был искушен в житейских делах, в отличие от Лайонела и Салли, я был простым мальчиком из Бермондси. Но я не мог вспоминать Гарета с чистотой. Вся его забота. Все его наставления. Это означало нечто другое, не то, что я думал. Не то, на что я полагался. Наверное, это потому, что меня там больше не было: я вспоминал то, к чему не мог присоединиться. Беседы, искусство, все остальное… Я был вне этого круга. Я не был членом семьи. И Иззи ушла…
Должно быть, я невольно шевельнулась, потому что Марк сжал руку, стиснув мою так, что стало больно.
— Нет, дело не в этом. Я просто знал, как пусто в Чантри без нее — без настоящей художницы. По отзывам, таким художником был твой отец. А все остальное неважно. Я и вправду любил Иззи, когда был помладше. Но давно уже перерос это, за годы до того, как она вышла замуж за Пола. Это ты была моим другом.
Морщины глубоко прорезают лицо Марка, глаза затенены тяжелыми веками. Я прикладываю руку к его щеке в надежде, что он не сможет почувствовать пульса, который стучит, как барабан, в моем запястье.
— Прости, Уна, — произносит он, отводя мою ладонь от своей щеки и сжимая мою руку. — Я не мог сказать тебе всего этого в Лондоне. А должен был.
— Разве не это случается с пилигримами? Часто конец твоего пути там, где ты его начал.
— Это длинный путь от Нью-Элтхема. — Другой рукой Марк показывает на зазубренные башни замка. — Я никогда не смог бы сказать Гарету того, что сказал тебе. Во всяком случае, в лицо.
— Да, я понимаю. Но я имела в виду — то, где ты начал свой внутренний путь… То, что ты всегда имел… — Мне трудно подобрать слова, говорить это сложно и все же необходимо. — Чувства, которые ты питал.
Марк молчит, но все еще держит меня за руку. Я поднимаю ее и целую его пальцы, свернувшиеся вокруг моих. Кожа его теплая, кости и сухожилия ясно чувствуются под моими губами.
— Спасибо за то, что пытаешься спасти Чантри.
— Но я не спас его, так ведь? — вздыхает Марк, убирая руку. — Я не вернулся, и, вероятно, Чантри все-таки продадут. Мы не соберем денег, ты же знаешь. — Он начинает вставать со скамьи. — Пошли домой.
— Марк! Посмотри на меня!
Он уже стоит, очень высокий, наполовину отвернувшись от меня. Я чувствую, что это мой последний шанс, но не знаю что сказать.
— Ты пытался спасти Чантри… нас… спасти все. Тогда, с твоими планами насчет Гомера. Сейчас, с помощью треста. Ты что-то делал, чтобы спасти Чантри. И делаешь это сейчас — Я тоже встаю со скамьи и торопливо, спотыкаясь, иду по грубой траве, чтобы встать между ним и дорогой. — Послушай. Ты… ты пытался тогда и пытаешься сейчас. Этого достаточно. Ты не можешь сделать всего.
Он не двигается. Я вспоминаю, как он всегда был там, где нужно, работал с прессом, занимался поздней доставкой, чинил выключатели, уговаривал фургон завестись. Даже если он сидел в своей комнате, официально не работая, всегда как будто угадывал, когда нужно что-то сделать, и появлялся, предлагая взять гаечный ключ или подержать другой конец полки со словами: «Подмога нужна?»
И мне казалось, что все всегда получается, о чем бы ни шла речь, как только он прикладывает к этому руку.
— Ты сделал для «Пресс» больше, чем кто бы то ни было. И… и для всего остального. Для всех нас. Для всего Чантри.
— Но это была ваша семья, не моя, — замечает он, все еще не глядя на меня. — Может, поэтому я и проиграл.
— Ты так думаешь? — спрашиваю я, хватаю его за руку и пытаюсь повернуть лицом к себе. — Что ты проиграл?
Он кивает, вынимая руку из моей хватки.
— Говорят, каждый уничтожает то, что больше всего любит. Может, я уничтожил «Пресс». И уж наверняка я его не спас.
Внезапно я вижу все — как будто восходит солнце.
— Уничтожил его? В жизни не слышала такой чепухи!
Он качает головой и идет прочь, к тропе.
— Марк! Подожди! Единственное, что почти уничтожило «Пресс», — это послевоенная экономика, но все-таки она его не уничтожила совсем. — Я иду за ним, возвышая голос — плевать, если кто-нибудь услышит. — И единственный, кто все еще может уничтожить «Пресс», — это Иззи.
— Ну, можно сказать, это ее право, — бросает он через плечо тусклым и холодным голосом. — Это не имеет ко мне никакого отношения.
— Но твое право попытаться спасти «Пресс»! Если ты хочешь его спасти. Никто из нас этого не может, только ты.
Марк все еще далеко от меня, но наконец останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Ты необходим! И на сей раз… на сей раз все это знают.
Марк все еще слишком далеко. Я не могу понять, о чем он думает.
— Есть люди, которых я знаю, — говорит он. — Дела, которые я могу сделать.
Я киваю, но что-то в том, как он не отрывает от меня взгляда, говорит, что разум его начинает оттаивать, поэтому я молчу.
— Знаешь, все может получиться, — медленно произносит он. — Все может быть хорошо.
Я чувствую дрожь облегчения.
— Да. Я думаю, все могло бы получиться.
— Сперва мне надо собрать деньги.
— Как ты сам сказал, у тебя есть знакомые. И Лайонел хорошо разбирается в добывании денег. Но… но не в остальном.
— Да.
— Мы ничего не выясним, если не попытаемся.
— Что ж… — начинает он, делая шаг ко мне. — Я… Если ты считаешь…
— Я и вправду так считаю. Достаточно попытаться.
— Мы могли бы сделать чертовски хорошую попытку, все вместе, — почти улыбается Марк.
— Да, могли бы, — соглашаюсь я, а он подходит ближе и берет мои руки, как будто давая некое торжественное обещание.
Что-то высвобождается во мне, я не вижу больше ничего, кроме Марка, он заслоняет от меня все остальное, поэтому, даже возвращая пожатие его пальцев, я плачу, я задыхаюсь, я борюсь за Адама.
Марк обнимает меня. Я не могу говорить и почти ничего не вижу.
— Все в порядке, Уна. Плачь, если хочешь. Все в порядке…
Он так меня обнимает, что я даже не думаю, что это его руки, а не руки Адама, — я теперь в безопасности.
Не знаю, как долго это длится, но наконец слышу крики грачей и чувствую пахнущий торфом ветер, долетающий до нас с полей.
— Хочешь уйти? — спрашивает он нежно, ослабляя пожатие, так что я могу вытащить носовой платок из кармана джинсов.
Но Марк не отпускает меня.
— Все хорошо. Спасибо… — бормочу я, в последний раз вытирая нос — Я так рада, что ты это сделаешь. Пойдем отыщем церковь. Мне нравится описание могил.
Елизавета — Первый год царствования короля Ричарда III
У меня нет надежды, однако надежда не умирает. Как я могу надеяться, когда все донесения говорят о том, что слуг моих мальчиков отпустили? Как я могу верить, что они живы, когда их даже не видят больше в окнах Тауэра, где они ловили ветер, который мог ослабить вонь лондонского жара?
Как я могу не верить в их смерть, зная, что сыновья Йорка сделали с Генрихом Ланкастером и своим собственным братом Джорджем Кларенсом?
Так я пытаюсь убить надежду на то, что мои мальчики еще живы.
Но надежда не умирает, ни во мне, ни в моих девочках.
— Детей моего дяди Кларенса держат поблизости, потому что боятся их королевской крови, — сказала как-то Бесс. — Может быть, Неда и Дикона тоже всего лишь держат поблизости — в Миддлхеме или в Шерифф-Хаттоне. Мы не получали оттуда донесений. Нед — хороший мальчик, который будет делать, что ему велят. Он не станет строить заговоров и не попытается сбежать.
«Как он может строить заговоры? — подумала я. — Он всего лишь ребенок».
Но ничего не сказала.
Я оплакала Энтони и своего сына Ричарда Грэя с молитвами и слезами, но и с горьким гневом в придачу. Хотя я и согласилась, чтобы Неда доставил в Лондон скудный эскорт, именно они потеряли моего Неда, отдав его врагам. А не потеряй они его, Дикон тоже мог бы быть в безопасности. Но я чувствую горький гнев и по отношению к себе тоже. Разве я не отказалась от Дикона — как мать, что бросает свое дитя голым в лесу, — когда могла бы оставить его в безопасном месте?
Иногда я думаю, что горе, ярость и страх разорвут меня пополам там, где пролегают шрамы сожаления о моем муже Джоне, о моем отце, о моем брате Джоне, об Эдуарде, о моих крошках Мэри и Джордже.
Все они с Богом. Но что касается Неда и Дикона, я не могу заставить себя сказать: «Requiescat in pacem».
Как бы они ни страдали, я не могла обнять их. Я не могла даже знать, что с ними. И я отдала их на эти страдания. Но я не верю, будто их убили, я верю: они живы — в заточении и, может быть, в ежеминутном страхе, но все еще живы.
Иногда Сесили поворачивает голову так, что свет, падающий на ее лицо, делает ее похожей на Неда, который стоит у окна, напевая себе под нос. Иногда, когда я держу на колене Катерину, похлопывая ее, чтобы ей стало легче после того, как она споткнулась и упала, и рассказываю историю моей матери о Le petit chaperon rouge, запах ее шеи и тепло ее маленького тела в моих руках заставляет меня думать, что я обнимаю Дикона.
— И что, как ты думаешь, сделала маленькая девочка, когда увидела волка в постели своей бабушки?
— Связала его, — сказала Катерина.
— Правильно. Она была умной маленькой девочкой, — говорю я, прижимая дочь к себе.
Но Катерина извивается, соскальзывает с моего колена, и руки мои остаются пустыми.
— Где Дикон? Он хочет обратно своих солдатиков, чтобы убить волка!
— Дикон в безопасности с Недом, — говорю я. — Бог присмотрит за ними.
— Когда мы их увидим? — спрашивает Анна. Она уже столько раз задавала этот вопрос. — Они вправду в безопасности?
Анне восемь, она уже не малое дитя, и ложь не пойдет ей на пользу.
— Я не знаю. Я молюсь об этом. Мы все должны молиться, отвечаю я, но больше ничего не могу прибавить.
Но когда желтеющие листья падают под осенними дождями, а дождь со снегом хлещет мимо окон и приходится зажигать лампы, чтобы рассмотреть стежки, она перестает спрашивать.
Даже днем здесь не так много дел, чтобы не думать о моих страхах и сумасшедших надеждах.
У меня больше нет домашнего хозяйства. Мы живем благодаря милости аббатства, даже в том, что касается еды и огня, и девочки ссорятся и дерутся из-за безделья и недостатка движения.
Но я не позволяю им впадать в апатию, и каждое утро они садятся за уроки: законы, подсчеты, управление домашним хозяйством. Даже шитье имеет практическое значение, потому что белье их нуждается в починке. Бесс переводит «Песнь о Роланде» на итальянский, а Сесили в память о своем дяде поклялась выучить наизусть «Наставления и поговорки философов» Энтони.
Анну мало заботят книги. Чтобы она выучила всего несколько страниц из «Жизни святого Франциска», приходится подкупать и шлепать ее, хотя мне кажется, что истории о животных, за которыми она ухаживает, привели бы ее в восторг. Катерина больше любит мечи, чем игры, и рыцарь, с которым мы встретились в святилище — он скрывается здесь из-за того, что совершил преступление, а какое именно, я не спрашивала, — научил ее танцу меча. Она будет сидеть, сколько нужно, за уроками, если сказать ей, что потом она сможет заняться мечами. Крошка Бриджит еще не очень хорошо говорит, и ей нужно подсказывать слова молитв.
Днем мы танцуем или играем в воланы или шары — все, что угодно, лишь бы девочки размялись, стали смеяться и прыгать и на щеках их появился румянец.
Вечером мы играем в карты или шахматы.
Во время молитв мы молимся за мальчиков, но я не могу заставить себя сказать: «Nunc Dimittis!»
В той скученности и тесноте, в которой мы находимся, нас всех поражает один и тот же недуг: лихорадка или гнойное воспаление горла. Эта болезнь быстро одолевает нас, ослабляя наши тела вынужденным бездельем.
Безделье также подпитывает страхи. Что будет с девочками, если я умру? И кто защитит их? Кто честно возьмет их замуж?
Лишенная братьев, моя красавица Бесс была истинной наследницей Англии, а Сесили — вслед за ней, и обе были в том возрасте и даже старше, когда следует выходить замуж. В Бесс заключались мои надежды, но ее положение было величайшей опасностью для нее. Станет ли она заложницей, какими стали девочки Уорика? Вес амбиций их отца почти утопил их. Уложат ли ее в постель, как это сделали с Изабеллой на мечущемся корабле, отрезанном от гавани? Заставят ли силой выйти замуж, чтобы скрепить узы между врагами, как сделали с Анной, сестрой Изабеллы, отдав ее за сына королевы Маргариты?
Большинство людей полагают, что Изабелла была отравлена, и не той женщиной, которую за это повесили, а своим мужем, Джорджем Кларенсом. А теперь даже в наше убежище проникли слухи о том, что Анна смертельно больна и Ричарду Глостеру не терпится избавиться от жены, чтобы он мог жениться на одной из великих принцесс, раз уж объявил себя королем.
Глядя на Бесс, я видела еще одну опасность: в том, как она движется, как она прячется в углу, чтобы снова прочитать о Ланселоте и Гиневре, в том, как наблюдает за новым послушником в саду аббатства или встречает пристальный взгляд посланника, в маленьких жестах, которые она делает, когда думает, что я сплю. Она жаждала наслаждений брачной постели. Я могла читать это в ее мыслях: дочь сжигал жар, плоть ее жаждала рук мужчины, потому что подобное я когда-то хорошо познала на самой себе. Мы составляли для нее столько брачных планов, когда ее отец был жив: она знала цену себе и своей девственности. Но теперь, без надежды на замужество, как я могла быть уверена, что ее желание не окажется слишком сильным, чтобы уцелело ее целомудрие?
Мы были взаперти, нам было скучно, мы так устали друг от друга, даже воздух наших комнат пропитался скукой. Новое лицо заставляло наши души оживиться на час или на день. Я видела, что на Бесс, полную женского желания, но не имеющую возможности заглушить его охотой или празднествами, румянец заикающегося послушника или поклон и улыбка посланника-джентльмена действуют как крепкое вино.
Каждый из нас имел мало возможности уединиться, и вряд ли что-нибудь можно было сохранить в тайне, но даже пустой слух о том, что Бесс не целомудренна, дошедший до двора в Винчестере и дальше, мог бы принести нам непоправимый вред.
Поэтому я начала составлять планы не только ради нашей безопасности, но и для того, чтобы мои девочки запаслись терпением. В убежище мы могли составлять планы, потому что никто не мог помешать доктору Маргариты Бофор навещать меня. Мы были осторожны, но посланцы приходили и уходили: предложения помощи, советы, маленькие шаги на пути к безопасности и свободе. Следуя этому пути, я услышала наконец, что мой сын Томас Грэй и мой брат Эдуард в безопасности, в Бретани, с сыном Маргариты Генрихом Тюдором.
Многое еще оставалось устроить, но у нас было много надежд.
Ночью же ничто не могло успокоить моего ужаса. Часто я брала к себе в постель Бесс или Сесили, чтобы остановить слезы, найдя немного утешения в их юном запахе и тихом дыхании.
Я подолгу лежала, прислушиваясь к тому, как топают и перекликаются воины за стенами убежища. Каждый непривычный звук — крики, быстро скачущая лошадь, стук колес — заставлял меня напрягаться, пытаясь расслышать, что последует за этим.
Учинить такое осквернение было бы преступлением, грехом, который трудно было бы вынести. Даже молчание, пока я ожидала оклика часового, бросало меня в пот, ведь Ричард мог решить схватить нас тайно, а не устраивать публичное представление, демонстрируя свою силу.
Нас, конечно, не убьют. Даже Ричард Глостер не способен на подобное деяние!
Но именно так должен был думать Энтони во время долгой, долгой дороги к Шерифф-Хаттону. Заставят ли нас проделать тот же самый путь?
А когда наконец усталость моя становилась сильнее страхов, приходили ночные кошмары. Как чернокрылые демоны, они показывали мне то, что я отказывалась видеть днем: смерть моих мальчиков. Ночь за ночью я слышала их крики, чувствовала, как они давятся — кровью, вином или горькой тканью, — чувствовала, как их руки вцепляются в мои, как их утаскивают прочь.
Пробуждение было облегчением, хотя у меня болели глаза и ныло все тело, и весь день ночные ужасы маячили в темных уголках моего сознания. Даже при свете дня страх за моих мальчиков и горе лежали на моем сердце, тяжелые, как свинец.
Дни шли за днями, мы продолжали жить в такой же тесноте, как если бы находились в заточении.
И все-таки мы строили планы.
Моя милая, улыбающаяся крошка Бриджит нашла «счастливый боб» в пироге в канун Крещения и сидела, хлопая в ладоши, в бумажной короне набекрень, пока ее сестры танцевали.
На рассвете первая часть моего плана исполнилась, когда мы услышали, что на Рождество в Руане сын моей старой подруги Маргариты Бофор, Генрих Тюдор, граф Ричмонд, обручился с Бесс. И это несмотря на то, что Ричард Глостер — я не стану называть его королем — объявил, что мой брак с Эдуардом недействителен, а дети мои незаконнорожденные. И все равно последний из Ланкастеров сочетается браком с наследницей Йорка.
На то, чтобы спланировать вторжение, уйдет время, но это все равно произойдет.
На следующий день я проснулась, зная, что должна вести себя так, словно мои мальчики в самом деле мертвы, а Бесс — законная королева Англии.
— Если вы, — кивнула она, — думаете, что все к лучшему, мадам, то так тому и быть. Желала бы я, чтобы никогда до такого не доходило.
— Знаю. Но желание не вернет их обратно из… где бы они ни были. А сейчас мы должны сделать все, что сможем. — Я вытерла глаза. — Кроме того, когда родился твой брат, ты ударила Мэл за то, что она сказала: ты больше не принцесса Уэльская.
— Я это сделала? — улыбнулась Бесс. — Я и забыла. Будет хорошо снова очутиться в большом мире. Иногда я так сильно ненавижу это место, словно задыхаюсь здесь. Мне хочется вопить, но я лишь давлюсь пищей.
— Сейчас мы не можем помочь твоим братьям. Но я не уйду отсюда до тех пор, пока не буду знать, что это безопасно. Даже если нам придется оставаться тут до Судного дня.
Бесс вздохнула и повернулась к окну. На подоконнике лежал снег, и дочь открыла оконную створку, впустив в комнату веяние ледяного воздуха, отчего задрожало пламя очага. Я не пожурила ее. Как часто я сама открывала окно только для того, чтобы убедиться: наша клетка сделана не из железа?
Не столько из железа, сколько из стали. Всегда за стенами мы слышали и видели воинов, ожидающих нас: звон пик, стук сапог и звяканье доспехов, перекличку часовых, днем и ночью.
Снова и снова Ричард посылал гонцов, чтобы уговорить нас покинуть убежище. Будущее для моих девочек лежит только в большом мире, это я знала, но там для них не было безопасного места.
Снова и снова я отказывалась, до тех пор, пока он не поклялся перед епископами, лордами и простым людом, что я и мои дочери будем в безопасности и он будет защищать и обеспечивать их. Вот тогда я смогла поверить, что Ричард не поставит под угрозу свою душу, нарушив такую клятву, ведь он был таким же верующим человеком, каким был Эдуард. Это же не Ричард — какой я была дурой! — поклялся, что мои мальчики будут в безопасности.
«Довольно», — сказала я себе. Я должна трудиться ради девочек, найти им в мире не просто место незамужних девушек, но мужа и надежное поместье, в котором они будут жить с удобствами, может, даже счастливо.
А как же я? Если я смогу знать, что они обеспечены, меня больше не будет заботить собственное положение. Я слишком устала и не желала многого для себя: горе из-за мальчиков бежало по моим жилам, как изнуряющая болезнь. Но я не могла пожелать, чтобы горе прошло, пожелать этого было бы все равно что пожелать их смерти.
У меня не было надежды, и я решила действовать так, как будто они мертвы. Но надежда все равно не умирала.
Итак, однажды утром мы по доброй воле вышли из убежища и прошли через сады аббатства к воротам.
Я не выказывала страха, и Бесс с Сесили тоже не должны были выказывать его, я их об этом предупредила: мы должны вести себя соответственно положению тех, кем мы и являлись, — величайших леди королевства.
Все должно было получиться, однако торжественные клятвы и заверения, письма и послания, весь здравый смысл и доводы не могли заглушить моих страхов. Что, если я предаю своих девочек врагам, точно так же, как предала Дикона? Мартовский ветер был не холоднее моего страха, и я дрожала.
Привратник сделал шаг назад, чтобы выпустить нас: я остановилась поблагодарить его и дала ему золотой. Я не позволяла ни одному человеку забыть, что мы царственные особы, даже самым ничтожным из тех, которые некогда были моими подданными.
Потом он открыл ворота, и мы увидели то, что находилось за ними.
Меня окатило маленькое облегчение после всех пережитых страхов: все воины, кроме горстки, ушли, а оставшиеся не были охранниками, они сидели верхом, построившись для эскорта.
«Достаточно, чтобы быть в безопасности, но слишком много, чтобы ехать быстро», — сказал бы Эдуард.
Память обожгла меня.
Когда мы вышли на простор, ветер подхватил наши обтрепанные плащи и начал так хлестать по лицу, что Бриджит расплакалась. Катерина уставилась на охотничьих собак, разносчиков и суетящихся оруженосцев, потому что едва помнила, как все это выглядит. Бесс подняла Бриджит и дала ей конфету.
Единственный человек, ожидавший возле лошадей, не был солдатом.
— Господин Несфилд?
— Госпожа Елизавета, добро пожаловать, — произнес он, изображая поклон. — Уверен, вы не сочтете наше путешествие слишком утомительным.
Я воздержалась от ссоры из-за того, как он ко мне обратился, но посмотрела ему прямо в глаза. Мне нужно было знать, как далеко отсюда нас будут держать. Если я узнаю это, я узнаю многое другое.
— Мне не сказали, куда мы направляемся. Почему?
Он не ответил на мой вопрос, сказав только:
— Лишь до моего манора Хейтредсбури. Моя обязанность — позаботиться о том, чтобы вам и вашим дочерям было удобно под моим присмотром.
Я почувствовала себя смелее: насколько я помнила, Хейтредсбури и вправду был всего лишь манором, а не устрашающим замком, где нас могли бы спрятать. Но он находился далеко в Уилтшире, в трех днях пути отсюда, или даже дальше, и ни одна из нас не готова была к такому путешествию.
— Мои младшие дочери нездоровы. Им понадобится отдых.
Несфилд указал на что-то за своей спиной.
— Как видите, они могут путешествовать в этих носилках. Мне приказано как можно быстрей добраться до Хейтредсбури, а для этого нужно ехать верхом. Вам не следует бояться: лошадьми будут управлять верные люди.
Мне пришлось прикусить язык, чтобы не спросить его, какой опасности он думает избежать, заставляя нас путешествовать быстро. Это было бы невежливо — затевать ссору с тюремщиком, но находиться под чьим-то надзором было все-таки трудно. Мы отвыкли от этого в убежище. Теперь же нас связывал приказ Ричарда Глостера, мы больше не имели свободной воли.
Мы ехали по Петти-Франс.
Несмотря на гнев и страх, я, сидя верхом на лошади под широким небом и видя, как перед нами разворачивается дорога, ощутила подъем духа.
Как только Вестминстер остался позади, появились торчащие из травы под оградой примулы, бледные, как солнечный свет. Мы приблизились к Рыцарскому мосту.
Но мы по-прежнему оставались узницами, хотя и не такими, какими были в убежище. Судя по крепко сжатым губам и молчанию, Несфилд не был тюремщиком, который легкомысленно относится к своим обязанностям. Неважно, я и сама могла молчать, потому что знала: Генрих Ричмонд тоже выжидает своего часа и строит планы на будущее.
На Михайлов день Бесс и Сесили было велено явиться ко двору.
Несфилд разрешил нам подойти к воротам, чтобы попрощаться, хотя и без больших церемоний. Было холодно, и Бесс не терпелось отправиться в путь. После того как мы обнялись и они заняли место позади грумов, я стиснула руки малышек, потому что не могла больше держать моих старших девочек.
Что это было за прощание? Рассудила ли я правильно, будут ли они в безопасности?
Мужчины приносят клятвы перед Богом и людьми: кто может сказать, когда эти клятвы будут нарушены?
«Господи, пусть я поступила правильно, — молилась я. — Господи, сохрани их и пошли им здоровья и счастья».
— Мадам, вы делаете мне больно, — сказала Анна, пытаясь вытащить ручку из моей.
— Прости, — ответила я.
Лошади исчезли за поворотом, и только по тихому звону стали было ясно, что они еще не уехали далеко.
— А теперь пошли в дом. Сейчас слишком холодно для маленьких девочек.
Проходили дни, полные скуки ведения домашнего хозяйства, которое не было моим. До меня не доходило никаких новостей, не подвергшихся цензуре, и я могла только молиться, чтобы Бесс и Сесили были в безопасности, и верить, что Ричард не отречется от своей клятвы.
Мой брат Эдуард написал: Ричарду нужнее уважение могущественных людей, перед которыми он поклялся, чем смерть Бесс и ее сестры, и мне приходилось довольствоваться этим утешением. И младшие девочки остались со мной.
Перед Мартыновым днем ударил первый жестокий мороз.
Секретарь Несфилда принес мне письмо от Бесс, и я устроилась на скамье у очага, чтобы прочитать его. Конечно, оно было не запечатано, и я знала, что его уже прочитали. Ничто не могло попасть к нам, не подвергнувшись предварительному осмотру.
Со скотного двора донесся вопль — длинный и пронзительный, как будто кричал человек. Бриджит ударилась в слезы, Анна уронила на пол пяльцы.
— Это всего лишь свиньи, — сказала я, когда прислужница подошла, чтобы утешить Бриджит леденцом. — Подними свою работу, Анна.
— Мне это не нравится, — заявила Анна.
— Этого не избежать, иначе откуда бы у нас зимой бралось мясо? Все скоро закончится.
— Колбасы! — закричала Катерина. — Мадам, можно я пойду посмотрю?
— Нет. Тише.
— Но там будет кровь! Много крови!
— Нет. Успокойся, дочь. Это неподобающее зрелище для принцессы.
Снова раздался визг.
Бриджит подняла глаза, но на этот раз не расплакалась. Она вынула изо рта леденец, уставилась на него, словно решая, в силах ли он ее защитить, и снова сунула его за щеку.
Вместо нее начала плакать Анна.
— Бедные с-свиньи. Им, наверное, так больно.
— Зажми уши, — сказала я. — То, чего нельзя исправить, всегда можно перетерпеть.
— Не получается, мадам. Никак не получается. Я все еще слышу визг, как в ночном кошмаре.
Мне слишком хорошо известно, что можно услышать в ночном кошмаре.
— Тогда иди сюда и спрячь голову у меня на коленях.
Я погладила дочь по голове и снова начала читать письмо Бесс. В нем не было ничего такого, что могло бы встревожить самого строгого тюремщика. Письмо начиналось, как положено, с представлений мне, но потом новости перегнали стремление Бесс писать аккуратным почерком: все при дворе очень добры, и у нее есть три новых платья. Они с девицами соревновались, чьи волосы длиннее — судьей выступала тетя Бэкингем, — и Сесили победила на три пяди. Король всегда милостиво говорит с ними обоими, хотя королева снова больна и уже две недели не покидает постели. По правде говоря, король танцевал с Бесс дважды за последний вечер и заставил ее пообещать, что они снова будут танцевать в следующую встречу. Могу я устроить так, чтобы ей прислали ее серебряный пояс с бирюзой? Он бы хорошо подошел к ее новому голубому платью. И ее Цицерона тоже, пожалуйста, — кажется, она оставила книгу в спальне. Она не учится так усердно, как я рекомендовала, но пообещала на исповеди исправиться, как только сможет. В следующий раз она пришлет подарки для девочек, если я смогу дать ей несколько шиллингов, потому что все деньги потрачены на игру в карты.
Я во все глаза искала в словах дочери намек на то, что она не видит в Ричарде Глостере законного короля, а в Анне Невилл — его королеву. Писала ли она письмо, учитывая, что его прочтет секретарь Несфилда, или и вправду была довольна? Она заслуживала удовольствий, моя добрая и умная Бесс, — если бы только я могла быть уверена: она знает, что принадлежит ей по праву, и остается верной этому знанию, даже танцуя с узурпатором.
Прислужница все еще покачивала Бриджит, поэтому я попросила ее положить на стол у моего локтя перо, чернила и бумагу, чтобы я могла сама написать Бесс.
Я только начала письмо, когда вошел секретарь Несфилда.
— Вас спрашивает госпожа Петерс. Мой господин разрешил вам ее принять. Вы соблаговолите это сделать?
Мэл!
Моя дражайшая Мэл явилась сюда из Хартвелла!
Она казалась еще круглее из-за плащей и шарфов, в которые замоталась, щеки ее порозовели от мороза. Мэл протопала в комнату, сделала небольшой реверанс, какой позволял ее ревматизм, а когда я ее подняла, мы обнялись. В ее объятиях на один-единственный странный миг я почувствовала себя так, будто у меня нет большей беды, чем ободранная коленка или невыученный урок, и Мэл в силах исправить и то и другое, хотя мои нынешние тревоги и страхи были превыше ее целительной силы. Даже Мэл не обладала подобным искусством.
Она увидела слезы, которые я не в силах была скрыть, и кивком велела прислужнице увести девочек.
— Я приду и побуду с вами какое-то время, милые. А сейчас ступайте.
— А нам можно пойти и посмотреть на зарезанных свиней? — услышала я мольбу Катерины, когда они вышли. — Пожалуйста! Пожалуйста, их уже всех убили, и Анне не надо быть такой плаксой.
— Твой брат, господин Эдуард, был точно таким же, — сказала Мэл, расстегивая одежду и бросая плащ на скамью у окна. — Жаль, что она не станет адмиралом флота, как ее дядя, потому что я ручаюсь — она бы хорошо с этим справилась… — Мэл села рядом со мной. — Как вы держитесь, мадам?
Мне пришлось молча покачать головой, пока я не собралась с силами.
— Довольно хорошо. Бесс и Сесили при дворе, ты знаешь?
— Знаю. Ваш брат сэр Ричард — новый лорд Риверс, следовало бы сказать, — часто бывает в Графтоне, хоть и тайком, так что туда доходят новости. А после почти все становится известно в Хартвелле. Ей хорошо живется, леди Бесс?
— Так она пишет. Хотела бы я знать побольше о том, как она там.
— С ней все будет в порядке. Ваша сестра, госпожа Маргарита — моя леди Эрандел, следовало бы сказать, — будет присматривать за ними. Если не ваши девочки станут сердцем двора, кто же тогда еще. А из того, что я слыхала, двор его светлости Глостера трезвый и благочестивый, как он сам, и его жена тоже.
— Он хочет, чтобы мы так думали. А бедная Анна Невилл смертельно больна. Полагаю, она не создана для такого высокого положения, приобретенного по праву или нет. Уорик сломал ее еще до того, как она вышла замуж. А потом она потеряла своего сына Эдуарда. Но кто знает, что на самом деле представляет собой Ричард Глостер?
— И надежды нет? — вздохнула Мэл.
— Как я могу надеяться? — Огромный комок горя застрял у меня в горле. — И как я могу не надеяться? О Мэл, каждый день я перехожу от надежды к безнадежности до тех пор, пока у меня не становится тяжело в животе. Я боюсь. Теперь мы не в убежище, и, однако, это лучше, потому что я не вижу… я не могу видеть Дикона, как видела его в Вестминстере. А Нед… О Нед…
Мэл заключила меня в объятия и позволила мне выплакаться вволю, не утешая, не успокаивая, — я не плакала с того самого дня, когда поклялась вести себя так, будто мальчики потеряны навсегда.
Я никогда не перестану горевать о своих мальчиках: горе мое бездонно. Но почти с самого дна этой пучины, из глубокого колодца скорби я выкрикиваю:
— Я не могу вспомнить лицо Неда! Или его голос! Или как он улыбался! У меня не осталось ничего, что могло бы мне напомнить о нем. У Энтони все это было, и Энтони его потерял, и Энтони мертв.
Тогда Мэл тоже начинает плакать, потому что Энтони всегда занимал главное место в ее сердце, и две зимы не приглушили ее горя, как не приглушили и мое.
Наконец, слишком устав, чтобы плакать, я полулежала на подушках скамьи, а Мэл сидела, обхватив меня руками, и глядела в огонь.
Когда прислужница вошла с конфетами и сладким вином, я смогла заставить себя поесть, а потом спросила про детей. Мэл никогда еще не видела Бриджит, а остальных знала едва ли лучше, и она привезла для всех подарки.
Дети не посрамили меня, мило поблагодарив Мэл. Потом Анна показала Катерине, как крутить волчок, хотя мне пришлось нахмуриться, прежде чем она сама открыла дешевую книжку с историей святого Мартина, которую привезла ей Мэл. Бриджит погладила маленькую деревянную лошадку и повозку, но потом просто села и смотрела на них, не пытаясь играть.
Спустя некоторое время Мэл подхватила Бриджит на руки и поднесла к окну, чтобы рассмотреть в скудном свете. Потом поцеловала девочку и, опустив перед ее игрушкой, вернулась туда, где сидела я.
— Я живу на этой земле больше шестидесяти лет, — тихо сказала мне Мэл, — но никогда не видела ребенка с такими глазами, как у леди Бриджит, когда она изучает книжку. Вы говорили, она больна?
— Да, хотя дело не в груди или животе. Доктор говорит, у нее шум в сердце. Но она вполне счастлива, всегда смеется. Помнишь приступы ярости, в которые обычно впадал мой бедный Джордж?
— Да. Упокой, Господи, его душу. Он не будет яриться там, где он сейчас. Но леди Бриджит — милое создание, сразу видно, и всегда будет такой. Вы, может, решите, что ей будет лучше со святыми сестрами, когда она станет постарше. Они позаботятся о ней, и святая Бригитта будет ее охранять, как свою, потому что Бриджит и вправду такая, благослови ее Бог. А до того, играя с сестрами, она многому выучится.
— Думаю, я не вынесу потери еще одного ребенка.
— Ты ее не потеряешь, госпожа Иза. Только присматривай за ней получше. Точно так же, как Господь присматривает за всеми, кого хранит.
Я снова плачу, но тихо.
Миновала вечерня, но Несфилд не позволил Мэл пожить вместе с нами.
— Неважно, — говорит Мэл. — У сестер в Вестминстере есть дом для гостей. Племянницу моего главного пахаря как раз недавно взяли туда послушницей. Для отдохнувших лошадей это недолгий путь, и мой слуга знает дорогу.
Мы расстаемся, много раз обещая Небесам и друг другу встретиться снова, настанут для всех нас лучшие времена или нет.