Тайная алхимия

Дарвин Эмма

ЧАСТЬ III

СЕРЕДИНА

 

 

ГЛАВА 7

Энтони — Вечерня

Впереди воздух все еще густ от жара, поднимающегося над дорогой, хотя солнце уже стоит низко, высекая желтые алмазы из вод реки Эйр. Нагруженная сеном повозка, покачиваясь, пересекает мост — она идет нам навстречу, и мой эскорт оттягивается в сторону дороги, чтобы повозка могла освободить мост, прежде чем мы двинемся дальше.

Рядом стоит молельня, наполовину нависшая над водой: когда колокола начинают звонить, я припоминаю, что это часовня.

Я перехватываю взгляд Андерсона, тот качает головой. Как хороший командир, он знает, о чем думает его пленник, едва только мысль мелькает у того в голове. Я не могу так легко сдаться.

— Вы отказываете мне в возможности помолиться за свою душу?

— День катится к закату, мой господин. Когда мы доберемся до Понтефракта, у вас будет достаточно времени для молитв.

Но пока мы не можем пересечь мост, и эскорт позади нас колеблется.

— Для Бога никогда не бывает достаточно времени, — улыбаюсь я Андерсону. — Сэр Джон, мы рыцари, вы и я, люди, верящие, что на поклонении Богу держится Земля. И мы должны с уважением относиться к такому поклонению. Я взываю к вашему рыцарству. Даруйте мне последнюю молитву, которую я могу вознести в этой жизни, не будучи узником.

Но все-таки он колеблется.

— Я и не помышляю о бегстве, я только ищу спасения души. Даю вам честное слово.

Наконец Андерсон кивает.

Дверные петли часовни просят масла, а внутри пахнет речной водой не меньше, чем ладаном.

Андерсон и трое его людей окружают меня, другие остаются снаружи, их лошади и наши, поводья которых они держат, дремлют на солнце.

Четыре священника и четыре мальчика.

— Aperi, Domine, os meum ad benedicendum nomen sanctum tuum… — нараспев произносят они.

«Господи, отверзи уста мои для благословения святому имени Твоему…»

Когда мы входим, один из мальчиков оборачивается, разинув рот в мирском изумлении. Его набожный товарищ толкает его, призывая к порядку, но при звоне шпор клирики тоже поворачивают головы.

— …munda quoque cor meum ab omnibus vanis… — нараспев продолжают они, голоса их колеблются от легкого страха.

Андерсон поднимает обе руки так, чтобы клирики их видели, потом крестится, а я преклоняю колени.

— …perversis et alienis cogitationibus.

Два человека остаются стоять у двери, и пение становится ровнее.

«Омой также сердце мое от всех пустых, дурных и иных помышлений».

Я шагаю вперед один и чувствую, как душа моя оказывается в плену этих слов, чтобы тоже произносить их. Я преклоняю колено, опустив голову, прижав ладонь к груди.

— Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis peccatoribus, nunc et in bora mortis nostrae.

«Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных, ныне и в час нашей смерти».

«Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных, ныне и в час нашей смерти».

Мы так горячо молимся, чтобы узнать этот час: величайший страх человека — умереть неотпетым, не заключив мира с другими людьми, не вымолив милости у Бога.

Но когда мы повернули от Линна на север и нашли наконец причал в Йоркшире, нам больше всего не хватало не войск, а удачи, ведь здесь была земля Невилла, а не Эдуарда.

— С каких это пор мой родной брат Джордж Кларенс оказался таким ренегатом? — поинтересовался Эдуард. — Уорик спелся с Маргаритой, и нам остается только потерпеть неудачу в попытке склонить людей на свою сторону, чтобы Ланкастер победил.

Потом мы проскользнули мимо Понтефракта по дороге, идущей на юг. Если бы брат Уорика Монтегю решил бросить нам вызов, с нами было бы покончено.

Позже я сидел один у огня в доме, который мы заняли рядом с Уэйкфилдом, пока из города не явился Луи. Он был высоким для гасконца, сильным и широкоплечим, с блестящими черными глазами. И все-таки я не знал другого человека, который умел бы становиться таким незаметным. Примостившись в углу питейного заведения, Луи пару часов прихлебывал из единственной кружки, проронив за это время всего несколько слов — и те с местным выговором — и слушая беспечные разговоры людей, которым выпивка развязала языки, разговоры, повествующие обо всем.

— Монтегю ждет, чтобы увидеть, куда дует ветер, — сказал Луи, потягиваясь, как кот, и роняя на пол грязный плащ, который помогал ему маскироваться.

Он заметил, как во мне вспыхнуло желание, и улыбнулся — его желание вспыхнуло в ответ.

— Монтегю не поддержит брата, если из-за этого у него появятся враги среди соседей. Если мы сможем набрать достаточно людей, все будет хорошо.

И мы набрали людей, сотни и тысячи, большинство из которых служили Гастингсу.

А после побед в битвах набрали еще больше, потому что люди быстро переходят на другую сторону, когда в очередной раз видят, что Эдуард Йоркский куда мужественней, царственней и решительней, чем бедный, простой Генрих Ланкастер, и куда больше похож на короля.

Многие рассказывают байки о тех днях, об этом повороте колеса Фортуны. Вскоре Уорик погиб, и его брат Монтегю — тоже, величайшие из Невиллов остались лежать голыми и обобранными на поле возле города Барнета.

Меня все еще донимает рана, которую я получил в тот день, но стоило вынести в сто раз худшую боль, чтобы увидеть, как Эдуард держит малютку Неда, целует Елизавету, стоит рядом с ней на коленях во время мессы, состоявшейся той ночью. Моя рана была лишь порезом от меча на бедре, люди получают куда худшие ранения и остаются в живых. Хотя даже сейчас, дюжину лет спустя, когда я скачу верхом, бедро жжет так, словно на мне власяница кающегося грешника.

А теперь мне уже недолго ехать верхом, и осталось мало времени на раскаяние.

Маргарита высадилась, явившись из Франции, и наша армия встретилась с ее армией у Тьюксбери. Сын Генриха — Эдуард Ланкастер, его наследник, — был убит. Эдуарду было семнадцать. Должен ли я был… должны ли были все мы… оплакивать его? Сочувствовал бы я сильнее горю его матери, наконец-то пойманной и запертой в Тауэре, как и ее муж Генрих, если бы знал тогда то, чему научился позднее, — отцовской любви к сыну?

Я люблю дочь Маргариту, но только потому, что она красивая и милая, точная копия своей матери, моей драгоценной Гвентлиан. Я не наблюдал за тем, как дочь растет, как она меняется, не учил ее философии, рыцарству и любви к Богу, как учил Неда и как наблюдал за ним.

Да, в то время конец Эдуарда Ланкастера казался всего лишь политической удачей, за которую мы не могли не благодарить Бога, даже когда поручали Ему душу погибшего.

А потом с севера пришли вести о том, что род Невиллов снова вооружается. Эдуард отправился маршем из западной части страны, чтобы покончить с мятежом. Невиллы все так же не выносили нас. Незаконнорожденный племянник Уорика Фауконберг забрал людей своего дяди из Кале, вторгся в Англию и поднял мятеж в Кенте. Он отправился маршем на Лондон, а обнаружив, что Лондонский мост охраняется, двинулся дальше, к Кингстону.

Там я тянул время, ведя с ним переговоры, пока мои войска собирались у Тауэра, а жители Лондона вооружались и после должных обсуждений отдали своих людей под мое командование.

Помнится, то было ранним утром спустя примерно неделю после дня святого Иоанна. Часовой крикнул, что мятежники тащат пушки вверх по южному берегу, от Бэнк-сайд к Поттерс-филд, и дома там горят. Я побежал к Ламповой башне, дабы посмотреть, во что могут угодить вражеские канониры. Точный выстрел мог попасть в Среднюю башню или в башню на насыпи.

Но милостью Божьей даже эти натренированные в Кале стрелки не были столь удачливы: их ядро угодило в ров, и самый большой вред, какой оно причинило, это окатило кого-то водой.

Но люди, обученные Уориком, не позволяли удаче так легко перейти на сторону другого. На западе дома на Лондонском мосту пылали, к востоку пришвартовывались корабли мятежников.

Прошлой ночью пришел рапорт, что наши пушки заняли свои позиции. Все еще могло закончиться хорошо. Коннетаблю Тауэра приказали отдать личный сад под склад боеприпасов, и Елизавета заставила слуг укладывать связки стрел там, где еще вчера были клумбы с лавандой и лужайки. Только розы все еще стояли: их спасли шипы и наша спешка, хотя теперь цветы потускнели от сажи горящего питейного дома, который подожгли мятежники.

Сбегая вниз по ступеням Ламповой башни, я услышал, как Маргарита кричит двум парням, нагромоздившим кучу факелов возле Железных ворот:

— Нет, глупые! Не кладите это тут! Если пушки придется вывозить из города, мы сможем оставить одну здесь, чтобы защищать ворота.

— Мадам, — окликнул я Елизавету, еще не спустившись вниз, но постаравшись крикнуть не так резко, дабы не пробудить страх в людях, не обладавших стойкостью духа. — Мадам, вы должны взять принца и его сестер и отправиться в Белую башню!

— Я принесу больше пользы здесь, брат. Тут еще столько дел. Маргарита, доставь Неда в Белую башню вместе с девочками и служанками.

— Хорошо, мадам, — отозвалась Маргарита.

Когда я добрался до подножия лестницы, она схватила меня за руку и неистово сжала.

— С Богом, брат.

Потом подобрала юбки и убежала.

Елизавета пересчитывала связки стрел с наконечниками, смазанными дегтем, и связки факелов, с помощью которых эти стрелы зажгут.

— Мадам?

Елизавета выпрямилась и размяла спину, глядя на меня. Пока мы были в ссылке, она похудела: столько месяцев, проведенных взаперти в святилище Венстминстера, проложили морщинки у ее глаз, истончили кожу, но любой мужчина до сих пор назвал бы ее красавицей.

Она ничего не сказала, но я знал ее целую вечность: молчание Елизаветы не означало согласия, а лишь то, что она размышляет. По правде говоря, я подумал, что она сейчас вступит со мной в спор. Прикажет ли она мне повиноваться, как могла бы приказать повиноваться во всех других случаях, поскольку я был ее подданным? Или я, ее брат, глава ее дома, командир королевских сил, могу, в свою очередь, отдать приказ ей?

— Мадам… Иза… я знаю, что вы предпочли бы сражаться. Но самая главная ваша работа и ваш первейший долг — присматривать за принцем и оберегать себя.

Треск пушки с дальнего берега заставил нас обоих вздрогнуть. И еще один треск, и еще. Потом наши пушки начали отвечать на выстрелы мятежников, они стреляли так близко, что под ногами задрожала земля.

Без единого слова Елизавета положила руку мне на плечо и поцеловала в щеку.

— Удачи, брат. Мы снова встретимся там, где пожелает Бог.

Я поцеловал ее. Одно биение сердца мы стояли неподвижно. Пахло розами, раздавленной лавандой, как будто мы были в обнесенном стеной саду в Графтоне. Я опустил глаза и подумал, что она тоже вспоминает те дни.

— Монсеньор! — Это был голос Луи.

Я повернулся.

— Милорд коннетабль будет говорить с вами. Он получил известие от мэра.

— Скажи коннетаблю, что я уже иду. Сестра, мне надо идти. Да хранят Небеса вас и детей. Прощайте.

— Да пошлет тебе Господь удачу, — тихо сказала она, и я поспешил прочь.

Мятежники Фауконберга плыли из Кента на кораблях. Мы со стен наблюдали, как они высадились на пристани у дока Святой Катерины и начали марш к Минорис: хорошо вооруженные, хорошо сложенные люди из Кале, закаленные, но не утомленные боями двух последних дней.

Не нужно было задыхающегося крика гонца, что ворота с эссекской стороны города атакуют, но они еще держатся, — мы сами могли это видеть с Белой башни Тауэра. Мы вооружились и сделали перекличку, и, когда все были готовы, я повел отряд в бой. Луи сражался бок о бок со мной.

Мы вышли из Львиных ворот и, промаршировав через Тауэр-хилл и восточный Смитфилд, глубоко врезались в левый фланг Фауконберга в тот самый миг, когда мэр и шерифы напали из Алдгейта и атаковали врагов в лоб.

О тех днях рассказывают истории. Подмастерья в пивных сравнивают свои шрамы и качают головами, вспоминая погибших друзей. Жены велят ссорящимся детям утихнуть, иначе их заберет Птица Сокол. Олдермены после дня, проведенного в конторе, сидят, попивая вино, и вспоминают, как отчаянно они сражались — меч против меча и врукопашную, — чтобы удержать город, и говорят о том, что заслужили рыцарское звание не торговлей, но доблестью, в старых добрых традициях.

Это правда, я сам видел. Мэр и шерифы, сражающиеся, чтобы отогнать мародеров от кораблей и домов, чтобы удержать на троне избранного ими короля, как поступали все мы, поддерживавшие требования Эдуарда на престол по праву крови. Однако для горожан выбор касался не только крови, но и золота: свергнутый король не может вернуть огромные деньги, взятые взаймы, и Генриху Ланкастеру не будут нравиться их жены, и он не дарует никаких привилегий взамен.

Поэтому они рассказывают свои истории снова и снова: меч, который некогда взял Арфлёр, в следующий раз исполнил свой долг в руке торговца тканями, жизнь золотых дел мастера спас шарф святого, засунутый под панцирь, эта рука была ранена топором, а этот шлем был расколот надвое. Закопченные стрелки из ружей, вопли труб и барабанный бой, доблестные мальчишки из обоза, мятежники, раздавленные, когда резко опустили решетку Алдгейта, мятежники, запертые в воротах, как рыба в бочке, мятежники, за которыми открыли охоту, хотя пришлось преследовать их до самого Майл-энда.

Без сомнения, вино с пряностями слаще, когда пьешь его под такие истории, а женщины все больше округляют глаза.

Но я пришел к выводу, что все сражения похожи одно на другое и все рассказы придумываются для того, чтобы скрыть это сходство за видимыми различиями. Меняются места и имена, но что мы знаем о местах и именах, когда звучит сигнал боевой тревоги? В нашу память впечатаны приказы и крики, лязг стали и рев труб, вонь пота, дерьма и крови, горячий, сумасшедший ужас, который выдает себя за храбрость, вопли человека, получившего удар в живот, затуманенный взгляд умирающего мальчика.

Все эти не новые и даже не великие дела. Они то, что известно смертным, и, как все смертные дела, они столь малы пред ликом Бога, что я невольно думаю: а ведь ему все равно, кто умирает… кто живет… кто правит…

Когда победоносный Эдуард вошел в Лондон, он сделал Ричарда Глостера коннетаблем Тауэра, потому что знал: Ричард никогда не перебежит на другую сторону, не отречется от цветов их великого отца — Плантагенета Йоркского, как сделал их брат Джордж.

На рассвете было объявлено: Генрих скончался от отчаяния, проиграв свое дело. Его труп был выставлен в соборе Святого Павла с открытым лицом, чтобы простой люд мог увидеть и узнать, что смерть его — не слухи, а правда.

То, что они побежали, чтобы смочить свои платки в его крови и хранить их как святую реликвию, принесло меньше вреда государству, чем если бы кровь осталась в его живом теле.

И на том, как мы считали, гражданская война закончилась.

Эдуард помирился со своим братом Джорджем и дал ему все, что тот попросил. Он простил его женитьбу на дочери Уорика Изабелле, хотя потом разрешил Ричарду жениться на ее сестре Анне, овдовевшей после смерти Эдуарда Ланкастера при Тьюксбери. Поэтому братья спорили из-за обширных земель и богатств мертвого Уорика.

Но это было не так уж важно. Наконец-то в королевстве мог воцариться мир. Эдуард был не очень доволен тем, что я попросил дозволения отправиться в паломничество в Португалию и Компостелу, поскольку королевство было теперь в безопасности. Но я добился своего, пообещав заниматься не только делами Бога, но и королевскими делами, а также что Луи, состоя в моей свите, будет собирать информацию, которую мне собрать не под силу.

Об этом путешествии летописцы поведали, что все задуманные дела были сделаны и безопасность королевства благодаря им укрепилась. А наше личное счастье записано в наших с Луи сердцах.

Когда мы вернулись в Англию, меня сделали наставником принца Уэльского и главой его Совета в Валлийской марке.

Елизавета поцеловала Неда, посадила его на луку моего седла, и мы с большой свитой двинулись в Ладлоу. В свиту входил и Ричард Грэй, поскольку его мать надеялась, что сыну пойдет на пользу, если он будет уделять внимание единоутробному брату и проблемам Валлийской марки и держаться подальше от лондонских таверн и публичных домов Саутуорка.

Я называю Неда своим сыном, хотя по крови он всего лишь мой племянник. Когда Эдуард впервые пообещал сделать меня наставником принца Уэльского, я был польщен. Да и кто бы не почувствовал себя польщенным? Но я был молодым человеком и мало знал о воспитании детей. Я не знал, что может сотворить с сердцем молодого человека маленький мальчик каких-то трех лет от роду, сидящий на луке его седла и всхлипывающий оттого, что покидает мать и сестер. Я не знал, смягчилось ли мое сердце в тот день или в течение последующих месяцев, хотя я исполнял свой долг и следовал указам Эдуарда насчет воспитания его сына.

Однажды днем я стоял во внешнем дворе замка в Ладлоу, осматривая нескольких пони, потому что решил, что пришла пора принцу Уэльскому научиться ездить верхом.

— Сир! Сир!

Я обернулся. Нед сбежал от няньки и несся по булыжникам во всю прыть пухлых ножек.

— Лягушечки! Пойдемте и пошмотрите!

Самый красивый пони был маленьким уэльским мерином.

— Пусти его рысью, — велел я, и грум так и сделал, труся рядом с пони. Аллюр лошади был хорошим: ровным и свободным во время движения.

— Сир, пойдемте и пошмотрите! — требовал Нед, хватая меня за руку.

— Ваша светлость должны подождать, — возразил я.

Не прихрамывает ли слегка пони на правую ногу?

— Галопом! — приказал я груму. В лошади не должно было быть никаких изъянов. — И прогони его по кругу другим боком.

Грум потянул за повод, чтобы пустить пони по кругу в другую сторону.

— Нет, не лошадь! Лягушечек! Они убегут! — завопил Нед так громко, что пони слегка шарахнулся, а грум выругался, когда лошадка наступила ему на ногу.

«Такая нервная верховая не будет безопасной для принца, — подумал я, — хотя в конце концов ему придется научиться справляться и с такими лошадьми».

Прибежала запыхавшаяся нянька Неда.

— Прошу прощения, мой господин. Немедленно идите сюда, ваша светлость! Разве вы не видите, что ваш господин наставник занят? Вы покажете лягушечек мне. А теперь пойдемте.

— Нет! — заупрямился Нед. — Гошподин наштавник увидит! — Он снова потянул меня за руку, и я посмотрел вниз.

Нед всегда был светловолосым, а в младенчестве волосы его были еще светлее, а глаза — круглыми и голубыми, как небеса.

— Гошподин наштавник увидит лягушечек, — повторил он. — Я хочу тебя!

Разве я мог с ним не пойти?

Лягушки оказались совсем маленькими, не взрослыми, они делали беспорядочные прыжки. Я поймал одну руками и послал няньку сбегать за ведром. Пока она не вернулась, Нед заглядывал в маленькую щель между моими пальцами, шире раскрыть ладони я не рисковал.

Попав в ведро, лягушка принялась тщетно прыгать на стенки.

— Видишь, какие у нее длинные задние ноги? Это чтобы лучше прыгать, — сказал я Неду. — Как у зайцев, которых мы видели по ту сторону реки.

— Зайцы боксируют, — заявил Нед. — А лягушечки боксируют?

Он присел на корточки и потыкал пальцем лягушку, которая отпрыгнула и шлепнулась о другую сторону ведра.

— Нет, хотя мы можем поймать еще одну и заставить их прыгать друг на друга.

— Господин наштавник, да!

Но еще одну лягушку поймать не удалось, чему я был рад, потому что никогда не любил забав такого рода. Хищник и добыча — это одно, я охотился с ястребом и гончими, гонял кроликов с таким же удовольствием, как и любой другой мальчик или мужчина. Так уж устроено в природе, что все существа должны есть. Но запирать двух существ в такой тесноте, что им ничего другого не остается, кроме как драться, — развлечение грубейшего пошиба и подходит только для людей настолько примитивных — каким бы ни был их мирской статус, — что они могут находить веселье лишь в разрушении.

Я поклялся, что мой Нед никогда не будет таким, и сдержал слово. Он научился фехтовать, танцевать и охотиться, и хотя часто проказничал, как и все остальные дети, и получал за это порку, но и книги тоже любил.

Иногда, если его учитель был на делах Совета, я входил в покои Неда без объявления, вместо того чтобы послать за ним. Так я мог лучше узнать, насколько хорошо он успевает и соответствуют ли уроки его склонностям, а не только нуждам государства. Нед, капеллан и двое других мальчиков, которые учились вместе с ним, вставали и кланялись, а я брал их грифельные дощечки и читал, что они написали.

Латинские стихи Неда были лучше, чем у всех остальных, как и его понимание науки, и его риторика. Не моя любовь к нему делала их лучшими, но его собственные заслуги.

Он унаследовал ум Эдуарда и Елизаветы, но с готовностью направлял свои мысли на философию и рассуждения, а его вера была истинной и сильной.

Иногда я наблюдал, как он стоит на коленях перед гостией во время мессы, и мое сердце пело при виде того, как мой мальчик полностью растворился в любви к Богу.

Но не все дела государства могли вершиться так чисто и сердечно. Я убил много людей, и христиан, и язычников. Насаживал мавров на меч во имя Господне. Я изучал доспехи в поисках слабых мест, упражнял руки, чтобы лучше управляться с топором, приказывал вешать людей за кражу лани или за убийство ребенка.

А потом был тот грандиозный рыцарский турнир в Бургундии.

Один раз, когда мы с Луи лежали вместе, я спросил его, не он ли придумал тот… план. Он засмеялся и покачал головой, но и не ответил отрицательно.

Генриха Ланкастера убил не я. Мы все знали, что его смерть необходима, хоть он был королем, помазанником Божьим. Пока он был жив, в королевстве не могло быть мира. Но никто не знал, что произошло той ночью, кроме Ричарда и Эдуарда. Никто не знал ни часа смерти Генриха, ни даже того, как именно тот умер.

Однако, когда рана на моем бедре болит так, словно в мою плоть воткнули докрасна раскаленную проволоку — как болит она и сейчас, — это наказание за смерть Генриха, за которую я молю меня простить.

В моих молитвах смерть Генриха и жизнь Неда.

С той ночи я узнал, что не так уж трудно убить узника, даже если этот узник одной с тобой крови. Даже если он король. Это нетрудно, когда на твоем поясе висят все ключи и по твоей команде часовые закроют глаза, а женщина, что оттирает каменные полы после свершившегося, глухая и немая от рождения.

Перед нами крутой мост, густой жар, запертый между парапетами, поднимается вверх. Я не вижу дальней стороны моста: мы едем в полупрозрачный огонь.

Уна — Пятница

Когда мы оставляем позади указатели Гренландского дока и Роуп-стрит, Марк начинает говорить о вечернем классе, который посещал в училище по ремонту зданий. Это училище привело его к столярным работам и электротехнической промышленности. Он рассказывает о том, что и сам немного преподавал в вечерних классах, о своей дружбе с другими учителями и о том, как в нем росло убеждение, что по-настоящему воспользоваться полученными знаниями, принести наибольшую пользу можно лишь за границей.

— Не то чтобы в Англии не хватало трущоб, которые следует вычистить, — говорит он, и я знаю, что он думает о дворе своего отца. — По крайней мере, тогда все представляли себе подобную чистку так: смети все это с лица земли и начни заново. Но в Африке… Там все было совсем по-другому. И я хотел работать на свежем воздухе.

Туннель Ротерхиз закрылся накануне для замены плит облицовки — гласит серия оповещений, и нам приходится возвращаться обратно вдоль Ямайской дороги, чтобы пересечь реку по Тауэрскому мосту.

Толпа туристов, направляясь из баров дока Святой Катерины, неверной походкой пересекает нашу дорогу, фотографируя друг друга на фоне Тауэра. Одностороннее движение, управляемое светофорами и светящимися знаками, которые гирляндами висят в темных каньонах административных зданий Минорис, кружит нас и поворачивает на Ист-Смитфилд.

Мысль о неубедительно чистой и тщательно огрубленной каменной твердыне Тауэра заставляет меня спросить Марка:

— Как ты думаешь, реставрация Чантри будет ложью?

— Нет. Это… — качает он головой. — Короче, ты должна распознать правду там, где ты ее знаешь. А о Чантри мы… ты… знаешь много. Даже все.

«Или ничего», — думаю я.

— Ну а если правда мне неизвестна? Я имею в виду, если есть что-то, чего я не знаю о Елизавете и Энтони. О том, когда она виделась со своим сыном Эдуардом. О том, как именно Энтони присматривал за ним. Очень многое утеряно: свитки придворных и государственных записей были уничтожены во времена Тюдоров, не говоря уже о домах, монастырях и так далее. Мне все время приходится говорить: «Неизвестно». Или: «Может быть». А иногда: «По-видимому, это было так». Приходится вести себя осторожно, если не хочешь, чтобы коллеги разорвали тебя на части в своих рецензиях. Но с реставрацией дома ты должен добиться успеха. В конце концов, у тебя должно быть что-то, чтобы открывать двери. Как ты поступаешь, если не знаешь, какими были дверные ручки?

— Отталкиваюсь от того, что известно, стараюсь догадаться. Вспоминаю, как выглядят дома тех лет, что может упоминаться в письмах, где угодно.

— Здесь налево… Хорошо, пусть это будут не дверные ручки. Пусть это будут картины. Можно выяснить, кто в какой спальне спал, какие книги стояли на полках. Все это было устроено определенным образом. Ты же не оставишь все голым и пустым?

— Нет, — улыбается Марк. — Нет, если можно что-то предпринять. Если же просто демонстрировать архитектуру, можно оставить и пустоты. Но если попытаться воссоздать целый мир — так не пойдет. Потому что это будет ложью другого сорта: дескать, все было пустым. А история должна быть целостной. Здесь направо?

— Да, а вон там налево.

Дом темный, окна его закрыты.

— Спасибо огромное, что подвез. У тебя есть время, чтобы по-быстрому что-нибудь выпить?

— Было бы хорошо. Спасибо, — кивает он и подъезжает к краю тротуара. — Как продвигается продажа дома?

— Его выставили на продажу и завтра собираются завезти мне детали, чтобы я их одобрила. — Я отпираю дверь в холодный дом и иду выключить сигнализацию. — Я поняла, что у меня, оказывается, свободный уик-энд. Могу пойти и навести справки в библиотеках. Предварительные справки, но все же. Проходи в гостиную. Не беспокойся, там еще осталась мебель, на которой можно сидеть, хотя я уже организовала все, чтобы от нее избавиться. Но это случится только после моего отъезда.

Когда я добираюсь до гостиной, Марк стоит спиной к реке.

— Ты нормально себя чувствуешь? — вдруг спрашивает он. — Оттого, что продаешь дом? Избавляешься от всего?

Внезапно я чувствую себя эмоционально уставшей, суставы болят, меня окутывает туман. Мне приходится сесть.

— Да. Да, нормально.

— Хочешь, я зажгу огонь?

Я лишь киваю в ответ.

Не спрашивая, он включает газ, бросает на меня взгляд и, опять-таки не спрашивая, идет, чтобы принести выпивку.

Только вложив один из бокалов в мою руку, Марк произносит:

— Ты скажешь, если я что-нибудь смогу для тебя сделать, верно?

— Да. Спасибо. Но вообще-то ты немногое можешь сделать. Кроме Чантри. — Я вытягиваю руку туда, где он сидит на другом конце софы. — Марк, ты думаешь, это возможно? Или это все равно что выдавать желаемое за действительное? Ведь все мы не хотим видеть, как Чантри уйдет. Честно ли с нашей стороны пробуждать в Гарете надежды?

— Я не знаю. Но это не… не глупость. Дело стоит того, чтобы попытаться. Трудно сказать, что у нас получится. Более чем трудно.

«В его нерешительности есть нечто очень прочное», — думаю я внезапно. Хоть это и звучит странно.

На такую честную нерешительность можно положиться. И для Марка, для того человека, каким он был всегда, это вовсе не странно, потому что это правда.

Меня снова пробирает дрожь, более горячая, более угрожающая. Чтобы скрыть ее, я выпиваю полбокала вина. Алкоголь приносит внезапную ясность, как прожектор в тумане.

Дело в Марке, в Чантри и дело в Марке здесь. Это не «былые времена», это не «тогда», это сейчас. Мне хочется сказать Марку, что он должен управлять Чантри. Если он хочет. Но после слов Иззи я не решаюсь. Кроме того, что будет, если он откажется?

Внезапно я понимаю, как мне нужно его согласие. До такой степени, что это причиняет боль. Мне нужно, чтобы он сказал, что согласен ради Гарета и ради… ради меня?

Нет. Я не могу так думать. Я не буду так думать. Это все из-за расстройства биоритмов, или из-за горя, или из-за моего английского прошлого. Я не буду так думать.

Конечно, я хочу показать, что ему следует быть в Чантри, там он свой… Нет, больше: там он необходим. Мне нужно заставить его понять: там есть что-то для него. Но я об этом не скажу, ведь это слишком близко меня касается.

Я выпиваю еще и вместо этого спрашиваю, потому что действительно хочу знать ответ:

— А что ты будешь делать, если начнешь реставрировать Чантри? Как ты будешь это делать? Как управишься с вещами, о которых ничего не знаешь и которых не сможешь достать — из-за правил противопожарной безопасности или чего-либо другого?

— Все, что мы в силах сделать, — это постараться как можно точнее догадаться. Но, думаю, это не догадки первого встречного. Иногда разбираешь реставрации прошлого и с трудом веришь в то, что тогда делали. С современной точки зрения все это никуда не годится. Возможно, наши самые точные догадки будут казаться такими же неправильными через век-другой. Это похоже на изменение языка. Между языком Шекспира и нашим разница в целый мир. Даже если мы говорим об одном и том же.

— А Вальтер Скотт заставлял своих персонажей шекспировского времени говорить по-другому, поскольку жил во время между шекспировским и нашим.

«Видно с расстояния в два фута и не видно с расстояния в четыре фута», — сказал друг Марка Чарли.

Что-то движется внутри меня, как пиксели на дисплее компьютера, туман рассеивается снова, так что я могу различить группы цветов и форм: глубокое, яркое средневековое золото, алый цвет и ляпис-лазурь укладываются в узор, имеющий смысл. Удивительное ощущение, но все же…

— Марк?

Он смотрит на огонь, снова сидя на подушках софы, но при звуке моего голоса поворачивает голову.

— Марк… Я… У меня есть пара дней, кажется, я уже об этом говорила. Я хочу увидеть места, где бывали Елизавета и Энтони. Шерифф-Хаттон и Понтефракт. Я пришла к выводу, что в Графтоне осталось немного такого, что стоит увидеть, хотя церковь все еще стоит. Может, Астли…

Я разболталась. Сосредоточься, Уна.

— И потом не надо забывать про Фергюса. Это ужасно, но я не перестаю думать: не заставит ли его Иззи… увидеть все это дело ее глазами. Она так сердита. Может, мы должны попытаться его уговорить… И я не хочу ехать туда одна.

— Боишься привидений? — ухмыляется Марк. И сам вздрагивает от ужаса, понимая, что заставил вздрогнуть меня. — Прости… пожалуйста, прости.

— Нет, конечно нет. Ох, Марк, не беспокойся. Я уже привыкла, в самом деле привыкла. Нынче днем… — Я улыбаюсь, хотя улыбка и получается несколько болезненной, но все же это улыбка. — И вчера днем все было уже не так, как раньше. Ведь прошло два года. Я была просто потрясена. А что касается этого уик-энда… дело только в поездке на машине. И ты смог бы уговорить Фергюса куда лучше, чем я, объяснить ему все. Ты поедешь со мной? Чтобы мы могли править по очереди? Повидаешься с Фергюсом?

— Ты не должна, знаешь ли… — говорит он с силой.

— Не должна что? — вздрагиваю я. Мне в голову приходит, что мы оба слегка пьяны.

— Не должна пытаться все исправить. Не должна становиться на мою сторону. Я никогда не был членом семьи. Но в этом не было ничего плохого, верно? Никому не приходилось велеть мне держать руки прочь от Иззи, или увольнять меня, или отрезать мне яйца. Они… вы… вы просто должны были мне платить.

— Так вот как ты это ощущал? — спрашиваю я, пытаясь не слышать, что он сказал про Иззи.

— О да. Всегда. А почему, как ты думаешь, я так много работал по дому? За это мне не платили. Но в конце концов… Разве Лайонел и Иззи не выразились предельно ясно?

— Но не Гарет.

— Да… Не Гарет, — говорит Марк, вставая.

— Где у тебя туалет?

Я объясняю где, и он выходит.

Еле переводя дух, дрожа, я прислоняюсь к углу софы и пытаюсь разобраться в гневе Марка с точки зрения здравого смысла.

Если он так сердился в былые времена, я понятия об этом не имела. Может, если бы я знала, это помогло бы все уладить. А может, нет: я не могу вообразить, чтобы в свои девятнадцать лет знала, как улаживать подобные вещи.

Но Марк никогда ничего не говорил.

Тогда он просто постучал по створке открытой двери моей спальни, а я стояла на коленях на полу, собирая чемодан, чтобы вернуться в университет после рождественских праздников.

Ему пришлось откашляться, прежде чем заговорить.

— Я тут подумал… — начал он, закрывая за собой дверь. — Просто хотел сказать тебе, что я получил работу.

— Работу? — Что-то начало обжигать мне руки. — Ты имеешь в виду работу в другом месте, не здесь?

— Да, в Престоне. Работу подручного на большой машиностроительной фабрике, которую разбомбили. Ее отстраивают заново, восстанавливая и тамошний ландшафт, и все остальное.

Я тогда не могла заставить себя вымолвить ни слова, а Марк, закончив говорить, просто молча стоял у двери.

«Понятно…» — попыталась сказать я, но вместо этого спросила:

— Почему?

— Пора двигаться дальше. Самому становиться на ноги.

— Но… но твое место здесь.

— Нет, — покачал головой Марк. — Я не член семьи. Твои дядя и тетя были очень добры ко мне… как и все вы. Я очень благодарен.

— Что-нибудь не так? — спросила я, поднимаясь с пола. — Что-то случилось? Ты с кем-нибудь поссорился? С Лайонелом? С кем-нибудь в мастерской?

— Нет. Ничего подобного. Просто, как я уже сказал, пора двигаться дальше.

— Но ты нам нужен, — настаивала я.

Я не собиралась плакать и не плакала, но у меня першило в горле, и голос поневоле звучал хрипло.

— Нет, не нужен. Твой дядя найдет других.

— Но не таких… Подручный? Это не карьера. Не то что здесь! Ты же будешь просто… стричь газоны и всякое такое. Зачем тебе это?

— Ты не понимаешь, да? Такие, как я, не делают карьеру. Мы делаем работу. И когда одна работа закончена, мы получаем другую.

— Но… но ты же типограф. Дядя Гарет… Ты его помощник. Ты, а не кто-нибудь другой.

— Прости, — сказал Марк. — Прости, пожалуйста.

Я поняла, что он не шутит, и мое сердце бешено застучало.

Он уходит, и я не могу этого вынести. Так не должно быть. Думай, Уна, быстро. Думай, почему он принял такое решение, тогда ты сможешь заставить его изменить это решение. Думай быстро, потому что, как только Марк выйдет за дверь, он будет потерян навеки. Думай! Из-за чего он не хочет остаться? Что изменилось?

— Но как же «Пресс»? — стараясь говорить ровным тоном, спросила я. — Ты и вправду нам нужен. Ты нужен дяде Гарету. Жить здесь куда лучше, чем в какой-нибудь ужасной норе в Престоне. В Престоне, подумать только!

Марк моргнул, похоже, я задела его за живое.

— И разве тебе не все равно, что будет с нами… — Внезапно меня посетила ужасная мысль, заставившая мои внутренности сжаться. — Или дело в Иззи? В том, что она и Пол не будут тут жить? Дело в этом, верно? Она уедет, а на всех остальных тебе плевать.

Я бы кричала, если бы мне не приходилось шептать — только так я могла справиться со слезами.

— Но ты ее не волнуешь. Ты всегда был ей безразличен и всегда будешь безразличен. Иззи не может быть твоей. Но как же насчет… Как насчет нас, остальных? Как насчет…

Я этого не сказала. Я ухитрилась не сказать, но для этого понадобились все мои силы, и я больше не могла держаться на ногах, унимая в себе боль. Мои ноги подкосились, я села на кровать и плакала, плакала, так никогда и не узнав: догадался ли он, о чем я умолчала. Марк просто на мгновение стиснул мое плечо, а потом вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Его не было, когда я сама по очереди попрощалась со всеми. Дядя Гарет предложил подвезти меня до станции в фургоне. Он сказал, что едет к переплетчикам и ему по пути, хотя я знала, что на самом деле это едва ли по пути.

— Хотела бы я, чтобы Марк не уходил, — смогла я проговорить спокойным тоном.

— И я тоже, — ответил Гарет. — Но он… он хочет сам проложить дорогу в жизни. Так… так и должно быть.

— Наверное, — сказала я.

Дядя Гарет лучше остальных должен был знать, почему на самом деле уходит Марк, но я не осмелилась задать вопрос из страха выдать себя.

— Ты… ты попрощаешься с ним за меня?

— Конечно, — ответил Гарет, подъехав к станции и потянув за ручной тормоз.

Потом мы вылезли, и он вынул мой чемодан с заднего сиденья.

— Что ж, Уна, дорогая, хорошей тебе учебы. Увидимся на Пасху.

— Я приеду, — пообещала я, обняв его. Он не сразу разжал руки.

— С Марком все будет в порядке, — сказал дядя Гарет мне в ухо — тихо, но очень твердо. — Он хороший человек. Вот увидишь. И может быть… когда-нибудь он вернется.

А потом загудел поезд, и мне пришлось поторопиться. Обычно дядя Гарет брал билет на платформу, помогал мне внести в поезд сумки и оставался, чтобы помахать мне вслед.

Но когда я обернулась от билетной кассы, он уже исчез.

Теперь я понимаю, почему дядя Гарет тогда ушел, понимаю, что он хотел спрятать от моих глаз. Но я до сих пор не понимаю, почему ушел Марк. Он так и не объяснил мне причины: твердой человеческой необходимости, желания, страха — чего-нибудь, за что я могла бы ухватиться, что я могла бы понять, с чем могла бы спорить или смягчить. И это кричало и плакало во мне ночью, когда я вертелась в узкой постели в комнате колледжа. Почему? Неужели Марк так сильно любит Иззи? Или так сильно нас ненавидит? Что такого мы сделали? Чего мы не сделали? Почему он ушел?

И когда я написала ему, что дедушка умер и дяде Гарету нелегко, а «Пресс», наверное, придется закрыть, и только Марк может его спасти, то ответа не получила.

Марк возвращается из туалета и видит, что я тянусь за бутылкой белого вина.

— Мне больше не наливай. Вообще-то мне уже не следовало садиться за руль. К тому же мне пора уезжать.

Но он снова опускается на софу, его длинные ноги занимают половину коврика перед камином, как некогда занимали ноги Адама, его лицо позолочено светом огня. И живот мой внезапно стискивает желание, чтобы он остался, чтобы глубокий голос разгонял густой туман молчания в пустом доме, а в моей постели был теплый, дышащий мужчина.

— Я всегда могу вызвать такси, чтобы тебя отвезли домой, — замечаю я, наклонившись вперед, и наполняю его бокал. — Если… если ты сможешь отправиться завтра вместе со мной, я могу за тобой заехать или придумать еще что-нибудь. Но… я тут подумала. Я и вправду должна поехать и повидаться с Фергюсом. Разговор по телефону — совсем другое дело. А ты бы объяснил все куда лучше меня — все насчет Чантри и так далее. Ты можешь рассказать, какие у нас конкретно планы. Ты знаешь все, что требуется. И в общем, и в целом…

— Не говори… не говори мне снова, как я нужен проекту Чантри. Какая удача, что я появился именно сейчас.

— Нет! — восклицаю я. В моей голове, словно фейерверк, взрывается осознание того, что я схватила его за руку. Но прежде чем он снова меня перебьет, я продолжаю: — Дело не в этом. Ты и есть Чантри, «Солмани-Пресс» — все. Разве ты не понимаешь? Ты краеугольный камень, то, что заставляет «Пресс» работать. Без тебя он работать не будет. «Пресс» умрет, и Чантри превратится в модный многоквартирный дом для пригородных яппи, а Гарет зачахнет где-нибудь в доме для престарелых. Ты единственный, кто может оставить все в целости. Поедем со мной, уговори Фергюса. Прежде чем до него доберется Иззи. Пожалуйста!

Марк молчит, потом медленно вытаскивает свою руку из моей.

Он все еще сердится? Я не должна была упоминать Иззи? Он собирается отказаться? Я все испортила?

— Что ж… — наконец говорит он, и лицо его озаряет улыбка. — Если только ты согласна на взаимную услугу. Я поеду в Шерифф-Хаттон и Понтефракт и поговорю с Фергюсом, если мы сможем поехать также в Лидс, чтобы я смог повидаться с Морган. Я не видел ее целую вечность. — Он выпрямляется, отодвигаясь от меня, но протягивает бокал: — Налей еще немного, а потом я должен ехать домой.

Елизавета — Шестнадцатый год царствования короля Эдуарда IV

Верный своему слову, Энтони писал из Ладлоу каждую неделю, чтобы я всегда могла знать, как растет Нед, как он учится. Энтони рассказывал, что Нед ест и пьет, что говорит и поет, как учится молиться, сражаться и танцевать. Все эти рассказы облегчали ноющую боль из-за отсутствия моего мальчика. Как и обещал Эдуард, письма умеряли мою тоску из-за того, что принц Плантагенет Уэльский живет в Западных марках. То, что принц и его Совет находятся под управлением такого отличного человека, как Энтони, граф Риверс, делало для безопасности королевства столько же, сколько сделали бы полтысячи вооруженных людей.

Его светлость принц уже может прочитать историю о Ясоне и Золотом руне, и я пообещал ему, что, когда мы в следующий раз поедем в Лондон, он сможет посмотреть на мастерскую, в которой была изготовлена его книга. Потому что в его детские годы пресс заинтересует его куда сильнее, чем переписчик, согнувшийся над столом скрипториума, как бы обильно этот переписчик ни разукрашивал страницу золотом и ляписом. Сегодня утром большая любовь принца к рассказам заставила его бросить вызов своему наставнику. Господин Гвилим сказал мне, что принц топнул ногой, услышав, что пора тренироваться у столба с мишенью, которую всадник должен пронзить копьем, и потребовал, чтобы ему дали дочитать рассказ, ведь он еще не дошел до места, повествующего о драконьих зубах…

Я как раз дочитала до этих строк, когда вошла Маргарита.

— Мадам, если мы собираемся добраться до монетного двора архиепископа в назначенный королем час, нам нужно поспешить. И на улице холодно, вам нужно надеть меха.

Я сунула письмо в карман платья и встала.

Таинства науки обещали великие улучшения для государства, а так как за подобные таинства следовало платить, я решила посмотреть сама, что тут следует сделать.

Когда я добралась до монетного двора, Эдуард уже был там, и архиепископ Невилл был так же полон гостеприимства и сознания собственной важности, как некогда его брат Уорик, хотя и с налетом церковного смирения перед Богом, если не перед кем другим.

В мастерской было тепло, я ослабила завязки мехового плаща и подала руку человеку, который уже преклонил колени перед Эдуардом. Человек этот был на несколько лет старше любого из нас, он склонил голову в надлежащем почтении, но я заметила, что он скосил глаза туда, где над маленькой угольной жаровней кипел сосуд с водой.

— Ваше величество, — говорил Джордж Невилл, — этот человек изучал алхимическую науку с самим великим Рипли и в Питерхаусе и познал те премудрости, которые Рипли не позволил записать. У нас есть основания надеяться — да будет на то Божья воля, — это окажется тем, что мы так долго искали.

— А, господин Винтерсетт, добрый день, — произнес Эдуард, взмахом руки указав на рабочую скамью.

Там стояли кувшины с этикетками «argent vive» и «lupus metallorum», сосуды с голубой жидкостью, с золотой и темно-коричневой, стеклянные сосуды с носиками и выпускными отверстиями, больше смахивавшие на неких живых существ, чем на сосуды и бутылки.

— Расскажи нам побольше о том, что ты собираешься делать. Думаю, однажды я встречался с твоим братом, а может быть, с твоим кузеном. У него, случайно, нет земель по соседству с моими в Вест-Ридинге?

— Да, ваше величество, — только и ответил господин Винтерсетт, поднимаясь на ноги. — А теперь к сути вопроса. Я бы… то есть, ваше величество, хотя в моем распоряжении все ресурсы монетного двора господина моего архиепископа, — продолжил он, а Джордж Невилл улыбнулся, как трактирщик, — с вашего позволения, мне кажется, один из старых ноблей, полученных из ваших рук, послужит еще лучшим материалом для превращения.

— Значит, вы, алхимики, не любите мои новые монеты с ангелом? — спросил Эдуард и, щелкнув пальцами, подозвал пажа.

Этот парнишка был одним из бастардов моего сына Томаса. Припоминаю, что его назвали Грэем в честь дедушки. Он подошел, путаясь в завязках кошелька. Сейчас, нахмурясь, он так походил на моего брата Джона, погибшего от рук Невиллов, что у меня перехватило дыхание.

Эдуард взял у него кошелек и вытащил пригоршню ноблей.

Я вспомнила ощущение старого золотого нобля в руке, все еще чувствовала его тяжесть в ладони — так, как я до сих пор могла ощущать вес моих детей, которых держала на руках, тело Эдуарда, прижимающегося ко мне.

— Что касается этого, мы все знаем, сколько счастья и стабильности принесла перечеканка монеты, — торопливо сказал Джордж Невилл, обращаясь к Эдуарду, но кланяясь мне, — в тот самый год, когда ее величество королева взошла на трон. Могу я попросить господина Гастингса присоединиться к нам?

Я строго посмотрела на него, но он был сама почтительность и все время улыбался.

— Мы сотворили собственную алхимию, — заявил Эдуард. — Было отчеканено больше золотых ангелов, чем расплавлено ноблей.

— Так и есть, — отозвался Невилл.

— Истинная алхимия — нечто большее, чем переплавка золота, — покачал головой Винтерсетт. — Как греховная человеческая душа очищается в святом огне, — продолжил он, посмотрев на Джорджа Невилла, который кивнул, как один мудрый человек другому, — так и мы, алхимики, очищаем начальное вещество, чтобы оно могло стать чистейшим золотом. А прикосновение миропомазанного короля… — добавил он, с поклоном взяв у Эдуарда нобль и положив монету в огромную каменную ступку. — А теперь первая стадия…

Винтерсетт налил из фляжки ртуть — увертливую, блестящую, темную, потом из второй фляжки налил уксус, пахнущий кухней, и, наконец, насыпал кристаллы соли, такие чистые, что они сияли в свете лампы. Склонившись над ступкой, он начал готовить смесь.

При этом он говорил быстро и негромко, как будто привык разговаривать скорее с подмастерьями и другими алхимиками, чем с королем и его свитой:

— Это nigredo — начальное вещество. Рипли кипятил его в течение дня и ночи, прежде чем процедить через льняную ткань, но я обнаружил, что, если я использую regulus of antimony и немного мышьяка, осадок почти…

Когда содержимое ступки было размешано в жидкое тесто, он вылил его в стакан и поставил на маленькую паровую баню.

Мне нужно было знать, как это работает, но я никогда не давала себе труда выучиться простым материям и теперь не могла понять, о чем же он говорит. Маргариту захватило происходящее, она следила за каждым словом, даже вынула свои таблички, чтобы записать все, о чем шла речь: albedo и rubedo, opus circulatorium, solve et coa-gula.

Эдуард, похоже, знал об этих вещах больше, чем я думала. Конечно, Энтони говорил, что алхимия часто бывала предметом обсуждения в Брюгге и изучалась в Университете Лувена.

— Нет, нет, ваше величество, павлин — это знак того, что проект почти закончен, — произносит Винтерсетт. — Разве ваша царственная сущность не была запечатлена в исторических свитках как пернатый царь, победитель? Дракон — это ртуть, великая сила для добра и столь же великая для болезни.

Воздух загустел от паров истолченного золота и мышьяка.

— Это следует налить быстро и потрясти сосуд другой рукой…

Комната наклонилась. Я выпрямилась и прикусила язык, как делала в случае, если меня могло стошнить при людях. У меня ушли все силы на то, чтобы удержаться на ногах, а мое лицо и руки не привлекли внимания.

Когда наконец смесь была отставлена в сторону для охлаждения, перед тайной, последней стадией, которую не может видеть даже король, я не знала, было ли изготовлено новое золото или просто шлак.

Нам требовалось золото. Великое вторжение Эдуарда во Францию с целью потребовать обратно земли, завоеванные королем Генрихом, стоило королевству больших расходов, чем могли себе позволить и королевство, и королевская казна.

Он вернулся, не пролив в походе ни капли крови, сосватав Бесс за дофина, с тем чтобы они поженились, когда та достигнет нужного возраста, договорившись о денежных выплатах для себя. Но бескровный поход не означал славы вроде той, что добился Генрих V. После этого ни парламент, ни крупные торговцы не будут охотно платить большие налоги.

И новое золото, которое пообещал нам алхимик, и старое золото, вырванное у вдовы Уорика, и кровь моего отца и брата, и само Золотое руно Ясона вряд ли удовлетворит Джорджа Кларенса. Его ничто не удовлетворит, кроме золотой короны его брата. Даже терпение Эдуарда начало истощаться.

Ричард Глостер находился на севере, правя там от имени Эдуарда. Но Джордж Кларенс не являлся миропомазанным королем.

На этот раз не было необходимости вкладывать ключи от Тауэра в надежные руки или приказывать часовым закрыть глаза. Когда в этом году был созван парламент, его светлость Джордж, герцог Кларенс, был обвинен в предательстве, допрошен пэрами и приговорен.

Но Эдуард не подписал смертного приговора. Я подумала о его другом брате, Эдмунде, которого он так любил. Подумала о своих сыновьях Томасе и Ричарде Грэях, взрослых людях, прославившихся на ристалище, о Неде, который жил далеко и с Энтони учился быть королем, о маленьком Диконе, все еще цеплявшемся за мою юбку, и о крошке Джордже, пребывающем, благодаря Богу, в безопасности.

Все эти мальчики приходились друг другу братьями — плоть от моей плоти, братья родные и единоутробные. Знала, что приговор должен быть подписан, но понимала, что Эдуард так же неспособен его подписать, как я — оторвать малютку Джорджа от груди и вышибить ему мозги.

Меня не было, когда госпожа Сесили Невилл, прибыв из замка Байярд, опустилась на колени перед Эдуардом, своим первенцем, чтобы молить его пощадить жизнь другого своего сына. Но она первая из всех женщин, сделавшая Эдуарда таким, каким он был.

Все, чего она добилась, это обещания, что Джордж Кларенс может быть казнен тайно и тем способом, какой выберет сам.

Я невольно представила себя на месте этой женщины.

«Господи! — молилась я. — Защити моих сыновей от подобных врагов, а меня — от необходимости выбирать между ними, от необходимости принять сторону одного из них».

Я утешила себя тем, что мой сын Ричард Грэй не имеет ни малейшего желания взваливать на себя тяжесть долга и власти, которая досталась его брату Томасу вместе с титулом маркиза. Да у него и не было способности к подобным делам, и Эдуард знал это: хоть он и не говорил ничего такого вслух, но предложил Ричарду неплохую замену. Ричард распутничал и пил, и хотя я горевала, слыша об этом, он вырос при дворе и научился занятиям придворных, а я, занятая управлением домашним хозяйством, не могла ничего изменить.

Но как же мои маленькие мальчики? Дикон? Вырастет ли он, ненавидя своего брата Неда, будущего короля, как Джордж Кларенс ненавидел Эдуарда? Потребует ли он больше богатств и власти, хотя их и не заслужил? Прибегнет ли, наконец, к предательству?

Дикон навестил брата в Ладлоу, а Нед приезжал в Лондон: когда Эдуард отправился во Францию, Нед был здесь много месяцев как Хранитель королевства. Но мои младшие мальчики не могли иметь общего детства, какое было у Томаса и Ричарда Грэев в Астли, какое некогда было у Эдуарда и Эдмунда, росших вместе в Ладлоу.

Не только разница в возрасте, но и обучение будущего короля стояли между ними.

Наконец-то несколько месяцев назад я повидалась с Недом в Ладлоу. Я не взяла с собой Дикона, как собиралась сделать, потому что он заболел. Мне было жаль, что я не смогла его взять.

Нед опустился передо мной на колени, я подняла его и увидела, какой он рослый для своих восьми лет. Волосы его были цвета бледного золота, лицо немного похудело и загорело из-за рыцарских упражнений, которыми он занимался длинными жаркими днями. Нед с гордостью показал мне свои навыки у тренировочного столба, а когда я спросила, как проходят его занятия, он был еще более горд своими переводами Горация. По моей просьбе он прочитал несколько фраз, и хотя раз или два запинался, но не из-за незнания, а из-за застенчивости.

Энтони улыбнулся: он знал причину моей снисходительности.

В течение четырех дней мы сидели на собраниях Совета принца, выслушивали прошения и давали пир в честь тех людей, которые этого заслужили, и некоторых, которые этого не заслужили.

Когда я увидела, как Нед сидит во главе стола Совета, сердце мое перевернулось.

Он внимательно слушал, как мы обсуждаем дарование рыночных грамот, донесение из Ирландии, дело двух приходов, которые не чинили свои мосты, и полномочия oyer et terminer.

Невинный человек был убит теми, кто охотился за изгоями, по слухам, совершившими убийство. Ходили разговоры, что смерть эта была не случайной ошибкой, а частью междоусобиц, длившихся со времен Глендура.

Такие дела подпитывали беспорядки, с ними следовало покончить.

Когда вдова встала на колени и воззвала о помощи, прося, чтобы зять вернул ей единственную корову, Нед выслушал ее не с отцовскими шуточками и сердечными словами, но с серьезной вежливостью, воспитанной в нем Энтони. Когда вдова добралась до конца своего рассказа, он поднял ее и поблагодарил.

— Миссис Гриффин, вас рассудят по справедливости, — заботливо сказал он. — Секретарь моего Совета проследит за этим. А теперь ступайте с ним, и даю вам слово, что все будет хорошо.

На пятый день Энтони объявил, что будет праздник.

Сокольничий и уличный торговец были посажены верхом так же, как тяжеловооруженные всадники и остальные, ведь мы должны были добраться до места назначения к полудню.

— Из-за недостатка церемониальное™ вы не пострадаете от нехватки уважения, — сказал Энтони. — И Неду пойдет на пользу, если он увидит, что даже его царственная мать не нуждается в поклонении.

Мы выехали из ворот замка и, чтобы переправиться через реку, обогнули Динхам.

Когда прикрывавшие нас стены остались позади и мы начали выбирать путь, спускаясь вниз по склону холма, нас стал обдувать ветер, и два ястреба забили крыльями и закричали.

— Ты помнишь мою Джуно? — спросил Энтони.

— Я думала, ты умрешь от восхищения ею.

— Кто такая Джуно, сир? — обернулся Нед.

— Ястреб, которого я держал, когда был чуть постарше тебя. Ястреб-тетеревятник. Когда ты подрастешь и руки твои станут сильнее, ты тоже сможешь завести такую птицу.

Это напомнило мне о маленьком поручении Эдуарда.

— Брат, здесь есть достаточно открытые места, чтобы охотиться с соколами? Король хочет подарить Неду птицу и пошлет своего человека, когда в Валкенсваарде снова будет ярмарка, чтобы ее купить.

Мы рысью проехали через мост, за которым тропа вилась по утесам, их вершины густо поросли лесом.

— Сын, — повернулась я к Неду, — для тебя будет счастьем или разочарованием иметь сокола, которого ты сможешь отпустить в полет только через полдня езды верхом?

Нед, казалось, не сразу нашел слова для ответа.

— Мадам, — наконец сказал он, — я благодарен моему царственному отцу за такую идею, но я… я не так сильно увлекаюсь охотой, как мои братья.

Я уставилась на Неда, и он, словно прочитав мои мысли, взглянул на Энтони и сказал:

— Конечно, я научился тому, что должен знать об охоте. Но…

В другое время я бы продолжила расспросы, но голос Неда звучал надломленно, а я ни за что на свете не хотела испортить наш праздник. Я продолжила путь, а когда тропа достигла ровной земли, пустила лошадь галопом. Нед с готовностью последовал за мной, и мы поехали через лес колено к колену, в то время как остальные держались позади.

То было счастливое время, и весь следующий год, перед тем как уснуть, я все чаще и чаще вспоминала те дни.

Предательство Кларенса было бесспорным: он даже пытался обвинить мою мать в черной магии. И все-таки Эдуард не подписывал приговора.

Когда настал канун Крещения, весь мир как будто был сделан изо льда. Хотя в очаге высоко громоздились и горели огромные бревна, это все равно не могло смягчить резкого холода, который нас пробирал, и процессия на Сретение была сущим наказанием.

На вторую неделю Великого поста лорды, желая тепла хороших угольных очагов, которые не могли быть зажжены, пока они занимаются делами парламента, подали петицию, чтобы вынесенный ими приговор был приведен в исполнение.

Было уже поздно, осталось позади повечерие, и после сурового, по-прежнему морозного дня крепчал ветер.

Я отпустила секретаря и отправилась в свои покои. Я слишком устала, чтобы, как обычно, сплетничать со служанками и придворными дамами, с которыми мы обсуждали минувший день и готовились ко сну. Я подумала, что возьму новую работу Энтони «Нравоучительные пословицы Кристины», чтобы почитать, пока они трудятся, но не могла сказать, о чем читаю. Я встала, позволив дамам выполнять свою работу, и они, услышав, что я молчу, тоже держались тихо. Они поворачивали меня то туда, то сюда, распуская шнуровки, расстегивая пряжки, вынимая булавки из моих волос, расстегивая мой корсаж, развязывая подвязки, снимая с меня чулки, — и все это с должными поклонами и опусканием на колени.

Когда я осталась лишь в рубашке и чепце, меня закутали в самый толстый из моих ночных халатов — из вельвета и норки, с капюшоном, но все равно из-за сквозняков мне пришлось накинуть в придачу шаль.

Я села, и мне вымыли руки: всего минут пять назад я видела, что вода в их кувшинах исходит паром, однако теперь она была почти холодной. Мне почистили зубы и сняли с меня капюшон, чтобы расчесать завитки волос.

Потом Маргарита начала заплетать их — прядка вправо, прядка влево, прядка вправо, прядка влево, — тихо шипя сквозь зубы, чтобы никто, кроме меня, не мог этого услышать, словно помощник конюха, ухаживающий за лошадью. Ее пальцы бежали вниз, вдоль моей спины, и, когда она добралась до поясницы, я, как всегда, встала, чтобы она могла дотянуться до конца косы, не ложась на холодный пол.

Мы не поскупились на молитвы, хотя я надеялась, Спаситель простит, что я читала их так быстро, ведь холод, пробиравший нас до костей, был достаточным наказанием за подобную поспешность.

Когда мне согрели постель и уложили, забрали мой ночной халат и опустили полог кровати, я отпустила всех, кроме Маргариты.

Я лежала на подушках, под тяжелой грудой мехов и одеял, и все равно до меня добирались сквозняки.

Маргарита подрезала фитиль лампы, которая всю ночь горела на каминной полке, забралась в постель рядом со мной, и вскоре по тому, как она расслабилась, я поняла, что она спит.

Но как часто случалось в последнее время, я слишком устала, чтобы спать. Ноющая боль дня и мои годы пришли, и ушли, и снова пришли. Непрошеные мысли донимали меня, как крошечные сквознячки, которые покалывали мое лицо, словно острыми иголками. Я свернулась под покрывалами калачиком, но поняла, что не могу дышать.

Я должна написать соседу в поместье Барнвуд, сэру Уильяму Стонору, — его видели охотящимся на моих землях. Но он хороший человек и сосед, которого не следует сердить настолько, чтобы он отрекся от вассальной верности. Мэл написала, что ей задерживают выплату пенсии, значит ли это, что остальным задерживают тоже? Я должна это выяснить.

В кровати было слишком тепло, воздух был слишком холодным, мое тело ныло и казалось неуклюжим.

Сколько времени прошло с тех пор, как Эдуард приходил ко мне в постель? Он не являлся с Нового года? Я так не думала. Собрался парламент, верные люди являлись со всех концов страны, чтобы заседать в Вестминстере, неотложные дела домашнего хозяйства короля и домашнего хозяйства королевы требовали срочных решений, как и дела двора и казначейства. Нет, и вправду с Нового года? Столько недель?

Может, мне не стоит этому удивляться. Я была старше короля, а в последнее время мое тело слишком исхудало, слишком пострадало от родов, чтобы быть красивым. Хотя в песнях и рассказах меня все еще называли красавицей, я больше не чувствовала себя красивой: как же мог считать меня красивой он?

Моей груди коснулся ледяной воздух, послышался скрип дерева. Я села и выглянула из-за полога кровати: занавески окна непрерывно шевелились, словно ставни не были закрыты.

Я было подумала разбудить Маргариту, но она храпела, и мне стало жалко ее будить. Я соскользнула с постели, ноги ударились о циновки столь же холодные, как камень кафедрального собора.

Однажды, давным-давно, еще в Графтоне, я сняла в новогодний день перчатку и сунула руку сквозь лед в мельничный пруд, потому что Джон поспорил с Энтони, что тот не сможет переплыть этот пруд, и я, как старшая, не могла не внести свой вклад в доблестные свершения. Сегодня ночью холод ударил меня так же, как те осколки льда. Мой ночной халат висел на кресле на другом конце комнаты, так же далеко от кровати, как и окно, потому что никто не думал, что мне понадобится добираться до халата самой. Принести его — означало слишком долго мерзнуть. Я пошла к окну в одной ночной рубашке.

Конечно, ставни не были заперты на засов, и ветер распахнул их.

По другую строну двора в апартаментах короля все еще горел свет. В этом не было ничего нового.

Я захлопнула ставни, заперла их и снова задернула занавески — одну поверх другой. Даже если Эдуард пьет или распутничает, он еще и занимается делами, потому что Гастингсы и мои сыновья были компаньонами короля во всех трех занятиях. Ничего нового. Но именно этой ночью…

Я почти побежала обратно к постели и забралась в нее. Мои ледяные ноги коснулись теплых ног Маргариты. Я отодвинулась, но все-таки невольно подалась к ее теплу настолько, насколько могла, не будя ее.

— В чем дело? — спросила она. Голос ее заглушали меха.

— Ставни не были заперты на задвижку.

— А…

Потом, как тюлень, которых мы, бывало, видели в волнах Волсингама, Маргарита приподняла голову и посмотрела на меня.

— Я могла бы сама их запереть. Ты больна?

— Нет.

— Тогда в чем дело?

— Не могу уснуть, вот и все.

Она продолжала смотреть на меня.

— Ты же знаешь, со мной это бывает, сестра. Спи.

Маргарита покачала головой и прикоснулась своей теплой рукой к моей холодной.

— Ты выглядывала из окна? Видела что-нибудь?

— Ничего, только… В апартаментах короля все еще горит свет.

— И ты тревожишься?

— Сестра, говорят, нынче ночью он все-таки подписал смертный приговор.

Маргарита кивнула, но ничего не сказала, а я внезапно поняла: для того, что было сделано, нет слов — ни песен, ни историй, ни поговорок. Может, нет даже молитв, разве что «Pater noster… dimitte nobis debita nostra..» — «Отец наш… прости нам долги наши…»

Хотя мы не прощаем тех, кто согрешил против нас, а предпочитаем убивать их согласно постановлению парламента.

Я не могла вовремя остановить свои мысли. Мне следует просить прощения за такое богохульство.

— Ты могла бы послать к нему кого-нибудь. Спросить, не… — начала Маргарита.

— Не — что? — спросила я, сев на кровати. — Не сожалеет ли он о том, что сделал? Как он может сожалеть? Но если он сожалеет…

— Ну, тогда просто пошли к нему. Скажи, что ты его верная жена и любишь и почитаешь его как своего господина. Больше тебе ничего и не требуется говорить.

Прошло уже много лет с тех пор, как мы посылали друг другу гонцов с такими словами. Между нами сновало много посланцев, но теперь слова, которые они передавали, всегда касались дел, требующих исполнения. Наши жизни превратились в сплошные дела. К делам относилось даже, когда мы будем обедать, не заболел ли ребенок, в какой день недели будет праздник какого святого. Даже зачатие детей превратилось в дело.

— Если ты не хочешь разбудить кого-нибудь из слуг, я могу сходить сама, — сказала сестра.

— Бродить по дворцу в ночной рубашке? Ты не станешь!

— Я накину ночной халат. А почему бы и нет? Что в этом может быть плохого?

— Твое доброе имя…

— Чепуха! Раньше ты была слишком умна для этого.

— Я и сейчас умна. — Я снова села. — Достаточно умна, чтобы заботиться о твоем добром имени, когда господина Малтреверса тут нет. Я пойду сама.

— Ты?!

— Да, — ответила я, отбрасывая меха.

— Если ты не желаешь посылать меня или одну из служанок, тогда пошли часового, дежурящего у дверей. Я напишу за тебя, если у тебя нет чиновника, который знает, что ты хочешь сказать.

— Нет.

Меня покалывал мороз, как в Графтоне, побуждая скакать по полям с красными щеками, с носом, посиневшим от холода. Я не смогла бы высидеть в своих покоях, ожидая возвращения Маргариты.

— Пойду, — заявила я, вставая. — Я королева, и такова моя воля. Никто не оспорит ее.

— Но… но что, если…

Маргарита была права.

Если Эдуард не один, это будет для меня оскорблением, о котором к утру узнает весь дворец.

— Ты можешь пойти со мной и спросить, примет ли тебя его величество. Я пойду, укрывшись под капюшоном: никто не подумает, что идет королева. А если он тебя примет, я тоже войду.

Сонные стражники подняли глаза и увидели, как мы проходим мимо. Маргарита, которая шла впереди, кивнула им, а мое лицо было скрыто под капюшоном. Ледяной ветер свистел по коридорам и трепал наши ночные одеяния, как будто мы стояли на пустоши.

Через приемную короля, где пажи и вооруженные люди беспокойно спали вокруг огня, через большой покой, через личный кабинет, к двери его спальни. Когда стражник открыл эту дверь, чтобы доставить послание Маргариты, огонь внутри озарил пол у наших ног и как будто согрел их.

Эдуард сидел у огня в ночном халате, наброшенном поверх рубашки и рейтуз. С ним были Гастингс и паж Грэй — мой самый старший внук, хотя я признавала его только тайно.

Я не видела, играют они в кости, или поют, или просто пьянствуют. Когда мы вошли, они оглянулись, потом встали.

Сделав реверанс, я откинула капюшон.

— Мадам, — удивленно произнес Гастингс. Он поклонился, хотя и нетвердо, но так низко, как того требовали приличия.

— Ступай в постель, Уильям, — приказал Эдуард, шагнув вперед, чтобы поднять меня, но выпустив мою руку, как только я встала. — Мальчик, проводи леди Маргариту в ее покои.

Они вышли, а король махнул рукой, веля мне сесть, но сам остался стоять.

Эдуард возвышался надо мной, его огромный торс был затянут в бархат и золото, глаза были маленькими и яркими.

— Что привело вас сюда, Иза? — наконец спросил он.

— Я… — начала я, но не смогла продолжить.

Обо всем, что было у меня на уме, я не могла заговорить, если только он не заговорит об этом первым.

— Вам не спится?

— Не больше чем в любую другую ночь.

— Так почему же вы пришли? По такому холоду, одна.

— Я была не одна, со мной была сестра. Я пришла потому…

Откуда-то неподалеку раздалось хихиканье. Этот звук был как удар по лицу.

— Нет, Иза, это не то, что вы думаете!

— Не то?

— Нет… О, бога ради, вы же меня знаете! Если бы это была женщина, это все равно бы ничего не значило, как вам известно!

Я проглотила обиду.

— Кроме того, это не женщина, а мальчишка, с которым спит молодой Хаттон, — добавил Эдуард. — Выпьете рейнского? Или желаете, чтобы я приказал подать другого вина?

— Нет, нет. Немного рейнского, если вас не затруднит, мой господин.

Он наполнил два кубка и дал один мне. Свой кубок он не взял, протянув вместо этого правую руку ладонью вверх.

— Вы знаете, что сделала эта рука?

— Да.

— Скажите это!

— Она подписала приговор, — ответила я.

— Какой именно?

— Законный приговор, согласно которому его светлость герцога Кларенса надлежит предать смертной казни.

— Моего брата. Я убил своего брата.

— У вас не было выбора.

— О, но у меня был выбор, Иза! Я мог бы сделать такой выбор, какой уже делал раньше, — сказал он, отвернувшись, потом жадно выпил, глядя в огонь.

— Вашим выбором было доверять ему, а он предавал вас, снова и снова.

Рейнское стало согревать мои щеки, но руки все еще были холодны. Я держала их у огня.

— Многим мужчинам — многим королям — не требовался бы столь серьезный повод. Вы отдали ему все, что он хотел, и все равно он сделал то, что сделал. Пришло время покончить с этим. Теперь с этим покончено.

— Может быть, — произнес Эдуард тихим голосом, словно обращаясь к адским глубинам огня, — если бы Эдмунда не убили…

— Может быть. Кто знает? Мы не можем знать того, что могло бы быть.

— Клянусь Богом! — воскликнул он, гордо подняв голову. — Когда ты так говоришь, ты похожа на своего брата Энтони. Теперь ты философ, Иза?

— Нет, по правде говоря, я не философ.

— Думаю, вы были рождены, чтобы стать королевой, — улыбнулся король. Он налил нам обоим еще вина. — Вы знали это, когда были маленькой девочкой?

— Нет. Я знала, что моя судьба будет такой, какой она явилась мне сначала: быть женой какого-нибудь доброго рыцаря, — ответила я, делая глоток пахнувшего цветами рейнского. — Такой женой я и была. Хотя иногда отец шутил, что моя мать воистину могла бы стать королевой благодаря первому мужу, если бы тот не был… — Я замолчала, но ухитрилась сохранить такое выражение лица, словно я шучу.

Эдуарда это не одурачило.

— Если бы тот не был верен Генриху?

Я молчала.

— Итак, я дважды убийца?

— Нет! — выкрикнутая. — Со всем этим надлежит покончить, во имя всего, что является благом. Покончить навсегда! Иногда в битве. Иногда… другим образом. Великие дела — дела королевства, дела мужчины и кончина мужчины… — Я встала с кресла и двинулась к Эдуарду, достаточно медленно, чтобы продолжать смотреть ему в глаза. — А вы мужчина, сир. Более чем мужчина.

Я приложила ладонь к его щеке. В эти дни она располнела и обрюзгла, потрескалась от солнца и мороза, покрылась пятнами из-за пьянства. Но вдоль челюсти по-прежнему ярко блестело золотое и красное, а под моими пальцами чувствовались толстые мышцы шеи.

Я заметила, как его глаза приковались к моим, как возликовали, когда я повернула голову так, что пламя свечей озарило мою щеку и локон, выбившийся из-под чепца и упавший мне на грудь.

— Мужчина и король.

— В этом освещении вы снова можете быть леди Грэй. — Он отвел мою руку от своей щеки и поцеловал в ладонь. — А я парнем, сходящим с ума от вожделения.

Я прижалась к нему тесней.

— Если бы я была леди Грэй, меня бы здесь не было.

— Не было бы? — спросил Эдуард, улыбаясь так, как он улыбался моим служанкам и моим дамам, женам моих братьев.

— Вы знаете, что меня бы тут не было, — подавив гнев, произнесла я.

Король прижал меня к себе, его пальцы сильно впились в мою талию.

— Да, вас бы тут не было. Но вы здесь, и я вас хочу.

Он делал мне больно, но я прижалась губами к его губам. От него пахло несвежим дыханием, рейнским вином и усталостью.

— Вы не боитесь целовать убийцу? — отодвинувшись, спросил он.

— Вы не убийца, сир, а потому я буду вас целовать.

Я снова его поцеловала, но он опять отодвинулся.

— Иза, мне жаль. Я плохая компания нынче ночью. Я позову мальчика, чтобы он проводил вас в ваши апартаменты.

Я была близка к слезам, он они не помогли бы ни мне, ни ему, поэтому я взяла себя в руки.

— Сир, я бы не побеспокоила вас ни за что на свете, когда вы печальны или устали. Но думаю, что вам не следует оставаться одному в эту ночь, и, если пожелаете, я могу вынести ваше общество. А в большем нет нужды.

Спустя мгновение он притянул меня к себе, положив подбородок мне на макушку, и тяжело вздохнул.

— Да, я устал, Иза, и, думаю, вы тоже. Но с вами я смогу спать так, как не спал уже много дней.

Я взяла его за руку. Свободной рукой потушила все свечи, кроме одной, зажав фитили между большим и указательным пальцами.

— Тогда пойдем в постель, муж мой.

Он позволил себя вести, кроткий, словно ягненок, и, когда мы очутились в постели, обхватил меня руками, как ребенок обнимает самую любимую игрушку. Я поцеловала его в лоб, но ничего не сказала, а просто лежала, наблюдая за огнем очага, окрашивавшим комнату в ярко-красный цвет.

Я думала, король заснул. Но потом он вдруг заговорил:

— Его спросили, как именно он хочет умереть. Мой брат пошутил, что желает утонуть в бочке хорошего сладкого вина.

Часы пробили три часа ночи.

Эдуард приподнялся на локте, и на меня пахнуло холодом.

— Так и было сделано.

— Ох, любовь моя, — только и могла произнести я, приподнимаясь, чтобы его поцеловать. — Тогда вы можете наконец заснуть.

— Иза, мой брат мертв. Я причина его смерти. Как я вообще когда-нибудь смогу спать?

— Его исповедовали и причастили, — сказала я. — Он был осужден по закону. Теперь он покоится в мире, в большем мире, чем когда-либо знал при жизни.

— Да, так и есть, — улыбнулся Эдуард, повернувшись ко мне. — Он покоится в мире… Ох, жена, я вас люблю.

Король наклонил голову и поцеловал меня, и внезапно мы словно снова стали молоды, его рот сделался жадным до моего тела, а мое тело выгнулось от желания.

Мы так хорошо знали друг друга, что, находясь рядом, могли забыть самих себя и весь мир. Мы думали только об искусстве желания — и наши тела, наши члены идеально подходили друг к другу. «И наши души тоже», — отозвалось в моем сердце. Наши души, как два лютниста, сплетали звуки своих песен, потом играли порознь и вновь сплетали их. Разве не потому король все еще желал меня, а не десяток других женщин, моложе и милее, которых без труда мог бы заполучить?

Нам было жарко среди бархата и мехов постели. Льняная ткань Эдуарда прилипла к его потной широкой спине, глаза затуманились от желания. А когда он толкнул меня в живот, я снова засмеялась.

За окном раздался хриплый крик.

Я почувствовала, как Эдуард вздрогнул, все его мускулы напряглись, сердце бешено застучало. Потом морозный воздух разорвали стук сапог, крики сержантов, лязг оружия — шла стража. На мгновение я подумала, что все еще будет хорошо. А потом поняла, что не будет.

Его желание прошло. Он отодвинулся от меня и лег лицом вниз.

— Наша любовь… — Я протянула руку и коснулась его шеи.

Он покачал головой, как будто мои пальцы были мухой, слегка потревожившей его.

— Мы должны оставить друг друга в покое, Иза. Я не мальчишка, а вы — не сочтите за бестактность — не девушка, чтобы мы бултыхались вместе, не заботясь ни о чем на свете. Мы должны прекратить заниматься любовью. Вы должны вернуться к детям, а я — к моей бухгалтерии, и больше мы не должны думать о таких глупостях.

Потом он повернулся ко мне спиной и натянул покрывало на плечи, как человек, желающий заснуть.

Чем я могла его утешить, если мое тело не было для него достаточным утешением? Я дура, если думала, что он все еще желает меня, хотя мы женаты уже десять лет и у нас восемь детей. Мое тело не могло больше прогнать все сожаления и тревоги, оставив только желание, как бывало когда-то. Какие слова я могла произнести, чтобы утешить его вместо былого утешения?

Его женщины, без сомнения, бормотали льстивые слова, пока он наставлял рога их мужьям или отбирал их девственность. Но я не могла опуститься до такой фальши, потому что он распознал бы ее, сорвись она с моих губ. Такие слова не рассеяли бы его отчаяния, как красивая игра на флейте не спасла бы корабль от гибели в морской пучине.

Я отвернулась от Эдуарда и зарылась в ледяные простыни на самом дальнем краю кровати, чтобы он не смог почувствовать дрожи, когда горячие слезы клокотали в моем горле и проливались на подушку.

— Иза?

Если я подам голос, я буду всхлипывать до рассвета.

— Иза, вы плачете?

Я кивнула.

Я почувствовала, как постель качнулась подо мной, а потом его грудь прижалась к моей спине. Он обхватил меня рукой и притянул к себе. Его тело полностью окутало меня, я погрузилась в глубины его плоти.

Эдуард поцеловал меня в уголок рта, и я почувствовала, как моя дрожь утихает благодаря его теплу.

— Милая, не надо плакать. Мы с вами совершили великие дела, вы и я. Мы сделали королевство богатым и мирным. Мы избавились от врагов. И вы… — Он нежно повернул меня к себе. — Вы родили трех прекрасных наследников престола и вырастили дочерей почти таких же красивых, как вы сама, которых вся Европа пожелает заполучить в жены. Что бы я делал без моей королевы?

Я улыбнулась, хотя слезы все еще холодили уголки моих глаз. Король поцеловал меня в губы, и я вцепилась в него, так что поцелуй не прервался, ускоряя приход моего желания и его. Вся ловкость, все уловки вытекли из меня со слезами.

Эдуард передвинулся на середину кровати и потянул меня за собой. На мгновение моя щека коснулась его подушки: она вся была влажной от его слез. Теперь мы не прибегали ни к какому искусству желания. Мы обнимали друг друга и целовали, и, когда наконец он овладел мной, а я им, наша любовь казалась простой и милой.

 

ГЛАВА 8

Энтони — Повечерие

Неду минуло три года, когда мы уехали в Ладлоу. У него были бледно-золотые волосы Изы, его ручки с длинными пальцами, изо всех сил стискивавшие поводья поверх моих рук, говорили о том, что он вырастет таким же высоким, как его отец.

Теперь ему двенадцать — почти мужчина. Но даже в его ранние годы каждый, кто мог видеть его, а тем более слышать, как он мудро рассуждает о важных делах, мог распознать в нем отпрыска великого отца. В нем чувствовалась кровь Мортимеров (именно так это отражается в Реестрах) — кровь, берущая начало от самого короля Артура и ранее — от великого Брута.

По крайней мере, так утверждают писцы и астрологи, а простые люди верят им, глядя с благоговением на своего монарха.

Мы с Луи не могли всегда быть вместе, потому что все люди долга должны заниматься делами, а дела эти — весь мир. К тому же мы не собирались давать всем вокруг пишу для злословия, выставляя напоказ нашу тайную любовь.

После нашего паломничества Луи должен был позаботиться о своих поместьях в Гаскони, а Эдуард продолжал давать ему поручения, где важнее всего было соблюдение тайны. Что же касается меня, не считая того, что я заботился о Неде в Ладлоу и правил Валлийской маркой, мне приходилось многим заниматься и в Англии — как своими делами, так и делами короля.

Так прошло несколько лет: мы с Луи проводили несколько недель вместе, потом несколько месяцев порознь. Мы начали к этому привыкать и расставались, как расстаются давнишние любовники: прощания наши были немногословными, несмотря на огромное сожаление в наших сердцах, потому что великая печаль не нуждается в словах.

Когда в Ладлоу появились королевские гонцы, забрызганные грязью и усталые, они словно сказали нам, что солнце погасло.

— Мой господин, король мертв. Да здравствует король!

Одно биение сердца я им не верил. Но печати Совета на письмах, которые мне вручили, говорили о том, что это правда.

— Да смилуется Бог над его душой!

Я опустился на колени, обнажил голову, склонив ее перед Богом, и перекрестился. Шорох ног и звяканье шпор говорили, что остальные последовали моему примеру.

Мгновение я препоручал душу короля Богу, потому что, если Эдуард и впрямь отчаянно нуждался в прощении, кто на земле заслужил прощения больше, нежели он?

Потом я встал и повернулся к Ричарду Грэю:

— Племянник, где принц? Вернее, мне следует спросить, где король?

— Со своим духовником, дядя. Я видел, как они прошли в сад с целебными травами.

— Не позволяй никому говорить об этом или ходить к нему, пока я сам не скажу ему.

Это было спустя два дня после праздника святого Георгия, и ветер, дувший из Уэльса, приносил с собой мало весеннего тепла.

Мгновение я стоял в тени башни Мортимера и наблюдал за Недом, расхаживающим между рутой и розмариновыми кустами. Он говорил, сэр Питер отвечал, и оба смеялись: мальчишеский смех Неда был легким и веселым.

Вот к чему привели почти тринадцать лет заботы Елизаветы и десять лет моей заботы, нашего наставничества, нашей любви. То, каким был Нед и каким королем он станет, — дело промысла Божьего и нашего усердия.

Но я колебался. Хотя Неда коронуют только несколько недель спустя, сейчас, когда я заговорю, мой мальчик узнает, что он — Эдуард, милостью Божьей король Англии, Франции и господин Ирландии, пятый король, носящий это имя со времен Завоевания.

И хотя я должен был это сделать — того ждали дела королевства, — я долго не мог заставить себя шагнуть вперед и сказать Неду, кем он стал. Он был высоким, это верно, но его тело оставалось телом мальчика — легко сложенное, еще формирующееся. Кости пока не окрепли, кожа была нежной. А руки такими тонкими, что казалось, будто под белой кожей и голубыми венами просвечивают кости. И вот теперь тяжелая мантия его отца, умершего слишком рано, ляжет на маленькие плечи Неда.

Меня снова охватил гнев, и сейчас, три месяца спустя, когда стены Понтефракта темнеют надо мной на фоне вечернего солнца, я все еще чувствую его.

Эдуард хорошо знал, какая это тяжелая ноша — быть королем, и ни разу не пожалел о ней. Но Эдуард был мужчиной, сильным, быстрым и умным, как ни один другой мужчина в мире, он сам выбрал свое предназначение. И все равно, когда он его добился — когда у него больше не осталось врагов, с которыми следовало биться, остались лишь дочери, которых надо было продавать, — он позволил править собой не философии, а выгоде и удовольствиям. Он располнел и обрюзг, и его яркое золото потускнело. Словно хорошо управлять мирным королевством — а он хорошо им управлял — было для него недостаточно.

Эдуард тратил свою силу на женщин, топил свое проворство в вине, тратил свой ум, гоняясь за шелками и приправами. Почему он с возрастом не становился мудрее, не обращал внимания на своих докторов, почему не вел более умеренную жизнь? Заботься король о своем здоровье так же, как о здоровье своего королевства, не поддавайся страсти к плотским наслаждениям, он не умер бы такой смертью. Довольно правдивы слова, что на то есть Господня воля, но все мы отчасти сами строим свою судьбу, потому что Господь дает нам ее строить. А Эдуард был куда большим господином собственной судьбы, чем большинство других людей, потому что никому не подчинялся.

Как же он осмелился поддаться желаниям плоти, неистовствовал я, и оставить моего мальчика терпеть груз короны, слишком тяжелой для детской шеи?

То был и вправду тяжкий груз.

Однако все будет хорошо — надеялся я и молился, потому что мой Нед мудр и учен не по годам.

Ричард Глостер станет таким умелым и проницательным протектором, какого только может пожелать королевство. Потом ведь есть еще Елизавета и ее сын Томас Грэй, Гастингс и все люди Совета, святые люди и вся знать. Вражда, которую они питают друг к другу, не повредит Неду, ведь кто из них в глубине души не желает королевству добра? Все будет хорошо, молился я и верил в это.

Я еще немного постоял неподвижно, наблюдая за моим мальчиком, смеющимся в последние минуты своего детства. Потом шагнул вперед.

Нед и сэр Питер повернулись и неторопливо пошли ко мне.

— Сэр, — окликнул меня Нед, — вы слышали? В городе появилась группа актеров. Могу я приказать, чтобы они явились во дворец?

— Ваша светлость, я еще не наложил на вас епитимьи, — проговорил сэр Питер.

В другой день я бы сделал Неду выговор. Но не сегодня.

— Прошу прощения, сэр Питер, — сказал я. А потом обратился к Неду: — Сир, ваш отец, король, мертв. Милостью Божьей да будете вы долго жить и царствовать.

Я опустился перед ним на колени, и сэр Питер сделал то же самое.

Нед стоял, ошеломленный.

Потом он протянул мне руку для поцелуя — так, как будто рука была не его, а какого-то незнакомца, явившегося, чтобы поселиться в его теле.

Елизавета составила официальное решение душеприказчиков Эдуарда, из которых она была главной.

Она написала, что, хотя сану нового короля приличествовала бы целая армия, сопровождающая его к столице, она прислушивается к совету Гастингса: такая огромная демонстрация сил может разжечь тлеющие угли ненависти Ланкастеров, тем более что наша дорога от Ладлоу до Лондона должна проходить через Уорикшир и чуть ли не под самыми стенами замка Уорика в Ковентри. Поэтому мы должны собрать лишь две тысячи человек. Ричард Глостер встретится с нами по дороге из Йорка, и его войска присоединятся к нашим, чтобы вместе вступить в Лондон.

В частном послании Елизавета написала, что, похоже, все будет хорошо, и она воистину рада увидеть своего Неда. И Дикон тоже, хотя она сказала ему, что, когда старший брат явится, у него будет мало времени для игры с ним. Казна была полна, Эдуард сделал все, что мог, дабы привести дела в порядок, пока лежал на смертном одре. Он приказал Томасу Грэю и Гастингсу помириться ради блага королевства.

Если бы Елизавета знала, что одной из причин враждебности ее сына по отношению к ближайшему другу ее мужа была не только земля, не только соперничество за благосклонность короля, но и за симпатию Елизаветы Шоре, бывшей фаворитки-любовницы самого Эдуарда, она бы так не написала. Она бы не написала так много и о своем огромном горе, умеряемом только тем, что из-за неотложных дел королевства у нее не оставалось времени на печаль. Правда это или нет, я не мог сказать, читая аккуратный почерк ее секретаря. Я знал, что она должна горевать, потому что Елизавета научилась любить Эдуарда не только той благоразумной любовью, которую каждая королева должна питать к своему королю. Но чтобы узнать, что в действительности лежит у нее на сердце, я должен был подождать, пока мы доберемся до Лондона и сможем побеседовать наедине, ведь она не говорила охотно о таких вещах в присутствии домашних.

Тем временем я мог лишь надеяться, что Маргарита и другие наши сестры утешат ее.

На то, чтобы собрать людей и приготовиться к путешествию, ушло несколько недель. Я решил распустить все здешнее домашнее хозяйство, дабы не тратиться на его содержание: мы не будем больше нанимать столько слуг и воинов — такой королевский штат.

К моей радости, появился Луи, засвидетельствовал свое почтение Неду, который ему улыбнулся: Луи был именно таким смелым рыцарем, какими восхищался мальчик.

Как бы то ни было, мы должны были позаботиться о безопасности Валлийской марки, прежде чем ее покинем. Потом следовало организовать для нас пристанища по дороге следования и помещения для людей. Мы не могли и надеяться добраться до Лондона ко дню святого Георгия, поэтому следовало дождаться этого дня в Ладлоу, чтобы отпраздновать его в соответствии с тщательно разработанной церемонией.

Наконец мы двинулись в путь, и улучшившаяся погода вознаградила нас за задержку. Дорога была длинной, но сияло солнце, с нами были ястребы и собаки, поэтому, когда позволяло время, мы не оставались без развлечений. Я желал показать Неду, что теперь, когда он стал королем, нет нужды отказываться от всех удовольствий. Он хорошо знал, как усердно работал его отец, но слишком многие удовольствия Эдуарда относились к тем, о которых я не мог рассказать мальчику такого возраста.

Две тысячи человек не могут двигаться быстро, тем более когда им приходится везти с собой оружие и добро из домашнего хозяйства принца.

Мы коротали дорогу в разговорах о коронации, о Королевском совете, о том, какие подарки и милости будет правильным даровать его двору и каким образом лучше всего обеспечить безопасность королевства.

— Твоя мать будет твоим лучшим советником в таких делах. Она хорошо знает, что можно выделить из рент и пошлин и кто больше всего заслуживает их.

— Разве мой дядя Глостер не будет давать мне советы?

— Конечно будет, и ты будешь им следовать. Но до тех пор, пока тебя не коронуют, он протектор королевства, и он будет очень занят государственными делами. Кроме того, из-за своего долгого правления на севере он меньше знает о том, что касается лондонских торговцев, например, и договоров на снабжение домашнего хозяйства короля.

— Понятно, — сказал Нед, и я подумал, что он и вправду понял.

Мы ехали по крутым зеленым холмам, по красной земле Валлийской марки, приближаясь к более открытой земле вокруг Херефорда.

Поля едва начали покрываться нежной зеленью, и густорунные овцы нетерпеливо бодали своих крепких ягнят, отгоняя их прочь. Я показал на них.

— Это ваше личное богатство, сир, и Англии тоже. Ваш отец хорошо обеспечил вас.

В последний день апреля мы приблизились к Стоуни-Стратфорду. Нед оседал в седле от усталости, когда думал, что на него никто не смотрит.

— Здесь был любимый охотничий домик вашего великого отца, — сказал я. — И именно здесь он жил, когда женился на вашей матушке.

Приблизившись, мы увидели человека, который ехал, чтобы поприветствовать нас. Он носил эмблему Ричарда Глостера с кабаном. Человек этот сказал, что его светлости Бэкингем и Глостер уже появились в Нортхемптоне, и умолял меня отобедать с ними, когда я устрою короля и его свиту в их помещении и устроюсь сам.

В Стоуни-Страдфорде осталось столько людей, сколько там было помещений, и среди оставшихся был Луи. Мы с ним заботились о том, чтобы ни один человек не узнал, что мы любовники и наша привязанность друг к другу превосходит привязанность, которую могут питать друг к другу товарищи по оружию. И, готовясь ехать обратно в Нортхемптон, я сказал ему, что это в придачу благоразумно: я буду знать, о чем говорят в свите нового короля. Когда все было устроено, я оставил Неда под охраной Ричарда Грэя, моего кузена Хоута и Вагана, который любил Неда как собственного сына и давно был его верным сержантом.

Я видел Рим, и Лиссабон, и Париж, но, когда я был мальчиком, Нортхемптон казался мне таким же великим, каким я воображал себе Лондон, а дорога к нему от Графтона казалась Аппиевой дорогой обещаний.

Я улыбнулся, когда мы добрались до моего обиталища: одной из трех гостиниц. Все три соответствовали требованиям знати и мелкопоместного дворянства, сказал кланяющийся хозяин, хотя он не сомневается, что его гостиница обставлена лучше прочих.

Их светлости заняли гостиницы по другую сторону улицы.

Тем вечером в Нортхемптоне мы ужинали, пили, но немного, и потчевали друг друга учтивостями, составляя планы дальнейшего путешествия короля и его коронации. Не так давно я упросил Ричарда Глостера вынести третейское решение в споре с одним из моих арендаторов, и мы поговорили об этом и о других делах наших личных владений. Он быстро соображал в таких вещах и нутром чуял, какое решение будет и честным, и благоразумным.

На рассвете я встал и приготовился отправиться к Неду: мы были в каком-то дне пути от Лондона.

Но двери моего помещения оказались заперты снаружи, и люди, которые взяли меня в плен, были людьми Ричарда Глостера.

Говорят, каждый несет гибель тому, кого он любит больше всего на свете.

Я содействовал гибели Неда, потому что, хотя он жив, он один, и у меня нет надежды, что его когда-либо коронуют.

Проводя день за днем и ночь за ночью в стылой тишине Шерифф-Хаттона, я понимал: то, что Неда забрали из-под моего попечительства, было моей личной неудачей. В сравнении с этим моя собственная смерть — ничто.

И все-таки, где же я потерпел провал? Где, в какой момент принял неправильное решение? Я и по сей день не знаю.

Иногда я думаю: мне было бы легче вынести то, что у меня отобрали Неда, если бы я мог найти утешение, сразившись с Ричардом Глостером и проиграв битву. Я ведь не доверял Бэкингему, потому что тот ненавидел всех Вудвиллов, включая свою жену. Но Ричард был командующим, принцем королевской крови, и я не видел в нем врага. Он, как и я, был верен памяти своего брата, как и я, заботился о новом короле. Если он и оставался более предан Гастингсам и разделял их ненависть к моему племяннику Томасу Грэю и моим братьям, то это проявлялось лишь в обычных спорах из-за землевладения, старшинства и женщин, не более.

Я погубил моего мальчика, потому что доверял человеку, не доверять которому у меня не было причин: давшему присягу рыцарю, уважаемому правителю, верному брату покойного короля.

Люди молятся, чтобы им дано было знать час своей смерти. Можно сказать, что я знал его тогда, если не считать безумных грез надежды, посещавших меня в минуты отчаяния и делавших отчаяние еще хуже, когда надежда бежала прочь. Я знал этот час с тех самых пор.

Нас превосходили числом, и мы были хуже вооружены, потому что главные наши силы остались с новым королем.

Когда двери распахнулись, меня арестовали именем протектора, предъявив обвинение в попытке править королевством и королем, в заговоре с целью уничтожения королевской семьи и самого протектора. Я спорил, заявляя, что я законный охранник короля, назначенный самим Эдуардом, а Глостер еще не утвержден в чине протектора, я не строил никаких заговоров — лишь всеми силами выполнял волю покойного короля.

Напрасно. Я все еще чувствую руку капитана на своем плече, слышу лязг моего меча, когда я вынимаю его из ножен и отдаю по требованию этого капитана, вижу глаза Ричарда Глостера — черные, как озеро в темноте, пока он вежливо слушает мои доводы.

— Король в безопасности, о нем заботится его светлость Бэкингем, — наконец произносит он, покачав головой.

Он стоит неподвижно, Ричард Глостер, но, когда наконец делает движение, движение это быстрое и четкое.

— Его заберут в Лондон, как было оговорено, со всеми надлежащими церемониями. Но я не могу позволить своим людям освободить тех, кто виновен в заговоре против королевской семьи, сколько бы незаслуженных почестей ни оказывал им мой покойный брат. Даже если заговорщики имеют духовный сан, как ваш брат Лайонел.

Это застало меня врасплох. Вот она — новенькая, с иголочки, зависть его брата Кларенса. Значит, Ричард был просто более расчетлив, скрывая ту же самую горечь?

Я удержался от презрительного ответа на его злобные слова.

— Повторяю вам, прямо и откровенно, и клянусь в том самим Святым Крестом: я не строил заговоров, как и моя родня. Благосклонность, которой одаривал меня покойный король, — ничто в сравнении с той благосклонностью, которой он одаривал свою родню. А то, чем я владею, я определенно заслужил, как и моя сестра, ее величество королева. Члены моей семьи, чьи услуги королю были более скромны, получили самое скромное вознаграждение.

— А ваш племянник, сын королевы? Когда он заслужил право входить в Тауэр и хватать тамошние сокровища?

— Томас Грэй? Если он и вправду так поступил, он сделал это по поручению Совета, членом которого является. Если тут возникло некое недоразумение, оно может быть исправлено, как только я доберусь до Лондона.

— Вы не доберетесь до Лондона. Ричард Грэй, Хоут и Ваган — все вы арестованы. Вас будут держать под стражей порознь на севере, чтобы король, королевство и королевская семья могли быть в безопасности.

Затем Глостер отвернулся и без посторонней помощи взлетел на лошадь, как делал всегда, хотя был невысоким и плохо сложенным, и поскакал по дороге к Стоуни-Страдфорду.

Когда я сел на коня, безоружный, окруженный множеством хорошо вооруженных людей, моим единственным утешением было посмотреть на небеса, на облака, взглянуть на запад.

— Надеюсь, дождя не будет, — сказал я тем, кто держал меня в плену.

— Да, мой господин. — Только такого ответа я и удостоился.

Но хорошо, что они были неразговорчивы, потому что меня внезапно обуяла надежда.

К западу громоздились массивные облака, но ниже, в Алли-Ярд, я видел Луи. Он не сделал ни единого жеста, который мог бы выдать его или меня, и в тот миг, когда я повернул голову в сторону, чтобы не привлечь к нему внимания, он исчез.

Нас с благоразумной поспешностью повезли на север, каждого из нас охраняло множество людей, чтобы мы не могли не только разговаривать друг с другом, но и обмениваться знаками. Мой кузен Хоут и добрый старый Ваган были доставлены прямиком в Понтефракт, Ричард не видел необходимости держать их в глубине своих владений.

Наши дороги разошлись у Донкастера, потому что Ричард ни за что не позволил бы, чтобы нас всех держали в одной и той же тюрьме. Меня отправили в Шерифф-Хаттон, но разрешили на прощание, перед долгой дорогой к Миддлхему, обнять Ричарда Грэя.

И я, и Ричард молились о том, чтобы Нед был в безопасности, и пообещали послать весточку Елизавете, как только представится такая возможность.

Ричард прижался ко мне, и я почувствовал, как его рука скользнула под мой камзол, потом — под рубашку. А потом его увели.

Долгие часы езды я не осмеливался посмотреть, что за предмет оставил мне Ричард Грэй, хотя ощущал эту вещь под льняной тканью рубашки — крошечную епитимью, прижимавшую мою власяницу чуть плотнее к коже.

Шерифф-Хаттон одиноко стоял на возвышенности на широких просторах марки. В угасающем свете он выглядел совсем темным.

Когда наконец дверь моей камеры заперли на засов и я остался один, я расстегнул камзол.

Ричард Грэй отдал мне кольцо Луи — кольцо Ясона. Оно тяжело лежало на моей ладони и, хотя могло подарить мне мало надежды, дало огромное утешение, потому что я знал уже тогда — у меня осталось мало времени. После сорока лет жизненного пути путешествие мое подошло к концу.

Да, времени у меня было мало, и следовало употребить его без остатка, чтобы приготовить свою душу к смерти. Однако в заточении я проводил часы и дни, пытаясь понять Ричарда Глостера, понять, как же я мог столь неправильно оценить этого человека и что теперь он сделает с Недом.

Когда я услышал, что Елизавета в тот же день удалилась в убежище в Вестминстере, взяв с собой Дикона, я был рад. Если Дикон в безопасности, тогда и Нед тоже. Ричард был достаточно умен, чтобы понять: он не получит никакой выгоды, если что-нибудь сотворит с Недом.

Да, вот так я проиграл. Я должен был распознать в Ричарде его истинную сущность, кровь от крови его братьев. Джордж Кларенс убил бы своего брата и забрал бы его корону, если бы сумел это сделать. Даже Эдуард в конце концов без колебаний убил кузена и миропомазанного короля, а потом и родного брата, чтобы обеспечить собственную безопасность. То, что сделал Ричард Глостер, не должно было удивлять. Он не успокоится до тех пор, пока не заполучит все, и он думает, что мы, Вудвиллы, сделаны из того же теста.

Он должен получить земли, и корабли, и женщин, и королевский трон, чтобы не отдать все это нам. Ему и в голову не приходило, что нам с Елизаветой ничего не нужно, кроме Неда и блага королевства, ничего не нужно, кроме заслуженной награды за наш великий труд во благо короля, ничего не нужно, кроме мира между хранителями королевства.

Теперь пришла моя очередь быть привезенным в Понтефракт.

Лошадь поскальзывается и спотыкается на булыжниках, когда мы поворачиваем во внутренний двор замка. Всадник ругается и хлещет ее бичом по шее. Копыта, ступая по разводному мосту, будят эхо, раздается звяканье болтов, и ворота почти бесшумно начинают раскрываться.

Один жаркий день пути, и это странное паломничество и моя земная жизнь подошли к концу.

Уна — Суббота

Городской прокат автомобилей находится за углом. Мы с Адамом так часто пользовались им, предпочитая брать машину напрокат, а не покупать вторую, что в конце концов завели у них счет, как будто являлись компанией. Мы продолжали прибегать к их услугами, когда приезжали сюда из Австралии.

— Доброе утро, я звонила вам раньше. Мне бы хотелось нанять маленькую машину на уик-энд.

— Номер вашего счета, будьте добры?

Я пролистываю страницы своей английской записной книжки и нахожу номер. Ассистентка стучит по клавиатуре компьютера.

— Это счет на имя доктора Адама Марчанта?

— Я второй водитель, — говорю я, показывая права. — Уна Приор.

Снова стук по клавишам.

— Все в порядке, профессор Приор. Сегодня утром у нас есть для вас бесплатное усовершенствование, — сообщает она, и это, как всегда, значит, что у них кончились маленькие машины.

Пищит принтер, я подписываю бумаги и говорю, что мне бы хотелось заплатить немедленно, а не записывать это на счет, поскольку я скоро отправлюсь за границу.

— Все в порядке, профессор Приор, — улыбается девушка, размахивая карточкой. — Доктор Марчант оставил кредит на счете в последний раз, когда был здесь. Вам не нужно платить. Наслаждайтесь вашим уик-эндом.

Маленькое горе щекочет мне горло, но машина, за которую Адам уже заплатил, словно крепкий большой корабль, только что снявшийся с якоря. Двигатель низко гудит в тишине внутри выстланного коврами салона, так что вскоре я снова чувствую себя хорошо.

Я направляюсь на запад через Лондон, к Марку. Останавливаюсь возле его многоквартирного дома в Илинге, он садится в машину и закрывает пассажирскую дверь. Машина будто принимает и его в свои объятия. Я отъезжаю от тротуара.

В Графтоне немногое стоит посмотреть: несколько домов, сгрудившихся возле развилки дороги, ведущей от Нортхемптона к Стоуни-Страдфорд.

Ничего не осталось от манора, который знали Елизавета и Энтони, а церковь, существовавшая в те времена, заперта с наставлениями получить ключ у церковного старосты, который уехал на весь день.

Мы стоим у крыльца, думая, что делать. Указатели, направленные вдоль дороги и вниз по склону холма, гласят: «Эштон» и «Хартвелл».

— Какие хорошие названия, — говорю я. — Они звучат так, как будто что-то значат. Где карта? Река в той стороне?

— Да, — отвечает Марк, показывая карту. — Сперва идет канал — он должен быть вот тут, потом — река и, посмотри, завод. Ты в настроении размять ноги?

— С удовольствием, — произношу я, глядя на карту. — Полагаю, железной дороги не будет ни там, ни там.

— Но завод стоит на земле, которая предписывает строительство железных дорог, и у старой магистрали.

— И путь, посмотри, идет через лес Салси. А эта главная железнодорожная магистраль на восточном побережье движется на север, я уверена. И все они в паре миль друг от друга. Артерии королевства. — Дорога старая, осевшая между глубокими берегами. — Хотела бы я знать, на что была похожа деревня. Может быть, она не так уж отличалась от нынешней. Все те же поля и деревья. Только поля поменьше и дорожки грязнее. Свинья в каждом саду. Даже сейчас тут должно быть очень тихо по ночам.

— Если не считать совиного уханья, — замечает Марк. — Слышно даже, как сова ловит кролика.

— Знакомые ведьмы… Думаю, нет причин не упоминать о таком в книге — о том, во что верили люди. Но я не знаю, во что верили Елизавета и Энтони. Их истории были порядком фальсифицированы. Никто не может точно сказать, как все было.

Марк, жестко смотревший на меня, теперь улыбается.

— О, Уна, я понимаю. Ты ничего не знаешь наверняка. Но почему не попытаться узнать?

Мы доходим до того места, куда дотягивается канал, потом бредем обратно, вверх по холму.

— Просто чтобы я не ляпнула глупость при Морган, — добравшись до машины, говорю я. — Почему вы с Джин расстались?

— Она нашла другого, — отвечает Марк. — Обычная история. Дела у нас тогда шли неважно, но мы тянули лямку и прожили вместе десять лет, а потом… Что ж, люди меняются, верно? Теперь надо просто признать, что все кончено. И Мэри… Морган… Она смирилась с этим. Я беспокоился о ней, когда Джин эмигрировала в Канаду. Но, думаю, с Морган все в порядке.

Я киваю, но ничего не говорю, ведь, судя по словам Марка, вся его история осталась в прошлом.

Я завожу машину. Хорошо, что Марк в конце концов кого-то нашел, хотя бывали времена, когда осознание этого причинило бы мне невыносимую боль. Но как же на самом деле я мало знаю о его жизни! Он почти ничего не рассказывает.

— Итак, каков следующий пункт нашего паломничества? — интересуется он.

«Паломничество», — думаю я, когда дорога ныряет вниз и идет от перекрестка Графтона к Нортхемптону.

Оно было таким важным. То могло быть паломничество в Иерусалим — и жара и опасность были жертвоприношением, которое ты совершал во имя Бога. Паломничество могло быть тем, что мы называем Крестовым походом, — убийством язычников или обращением их в свою веру под угрозой меча, когда твоя собственная благодать покупалась ценой душ других. Оно могло быть странствием с толпой женщин по холодной, соленой дороге в Волсингам. А может быть, в Кентербери, полный чудесных историй, с домами, громаднее которых ты никогда не видел, с усыпальницей, чье золото, слоновую кость и драгоценности невозможно вообразить, чьи громадные арки протянулись к облакам ладана.

Но ты можешь совершить паломничество и к святыне соседнего города, того самого города, куда ты обычно отправлялся, чтобы купить свинью и услышать последние новости, и у тебя, может быть, уйдет на дорогу всего один день. Если один и тот же путь может быть паломничеством, а может и не быть им, важно то, как ты совершаешь этот путь. Истинные шаги, движения твоего тела, песни, которые ты поешь, и молитвы, которые читаешь, образы, что стоят у тебя перед глазами.

Должно быть, я говорила вслух, потому что Марк поворачивает голову и приподнимает бровь.

— Я думала о паломничествах, — объясняю я. — Ведь раньше само путешествие было таким же важным, как и цель назначения.

— Ты помнишь, что Иззи сказала о своих кальвариях?

— Нет.

— В интервью, которое она дала для одного из журналов изобразительного искусства. Она сказала: «Для меня все дело в правильном образе для каждого мгновения. Но я должна помнить, что для верующих столь же важно то, что происходит между этими мгновениями». — Марк говорит медленно, как будто эти слова являются для него неким талисманом. — Уна, что случилось с Иззи? — Его голос звучит потерянно, и мне становится больно за него.

Не надо спрашивать, что он имеет в виду: я и так часто задаю себе этот вопрос.

— Не знаю точно. Думаю, дело не в том, что она была дурнушкой, особенно когда ей было лет двадцать. Пол тогда гордился ею. Но он не хотел жить в Чантри, и вряд ли его можно в этом винить. А когда родилась Фэй, им стало трудно. Не хватало денег, и некому было помочь — такого не случилось бы, если бы они жили в Чантри. Иззи стало трудно получать заказы, а Пол… Он неплохой малый, но вряд ли понимал истинные чувства Иззи — как ей нужно, чтобы все вокруг говорили об искусстве и рисовали. Она не могла работать в вакууме, и присматривать за Фэй, и бросать все, чтобы на столе был ужин, когда Пол возвращается из офиса. Вдали от Чантри, без работы… без заказов… она выпала из привычного круга… Но почему это так настроило ее против реставрации, я не знаю…

В Астли еще меньше того, на что стоит посмотреть, чем в Графтоне. Ландшафт здесь более плоский, не такой холмистый, как в Нортхемптоншире, и не такой умиротворенно-сельский. Поля зажаты между предприятиями легкой промышленности и домами тех, кто выплеснулся из перенаселенных Ковентри и Бирмингема.

Когда Елизавета была госпожой Астли, замок был домом манора, но сейчас здесь остались только обгоревшие, перешедшие в частную собственность развалины викторианских укреплений, к которым трудно пробраться, а увидеть можно только с церковного двора. И эта церковь тоже заперта.

— Ты не хочешь выяснить, у кого ключ?

— Нет, — отвечаю я. — Когда-нибудь я это увижу, но сейчас давай не будем останавливаться. Если мы встречаемся с Морган около четырех, нам лучше отправляться в путь.

Мы вернулись на автостраду, и, поскольку править было легко, в моей голове начали биться все те же вопросы.

Как сильно Марк любил Иззи? Могла бы я заставить Марка полюбить меня, как я любила его? Почему он ушел?

Почему вопросы, которые я задавала себе самой столько раз, столько лет, все еще громко звенят в моей голове? А они и впрямь звенели. Да, я пыталась зарыться в библиотеки и архивы, в академические бумаги, заняться выкапыванием глубокой траншеи моей докторской работы, но все это не помогало мне оглохнуть.

Но потом я придумала, как заставить умолкнуть этот звон на день, на ночь, на неделю.

Улыбка, чуть более долгая, чем позволяли хорошие манеры, адресованная тому, кто сидел в другом конце лекционного зала, взгляды, встретившиеся на тупой пьяной вечеринке в честь нового профессора, академические сплетни, рассказываемые поздно вечером в баре отеля, где проводилась конференция.

Было весело думать о том, как я должна одеваться, говорить, двигаться и прикасаться. Говорить о литейных, где изготавливаются литеры, о колофонах, о водяных знаках и покупателях печатной продукции — и все это время наблюдать за руками мужчины, за наклоном его головы, за тем, как шевелятся его губы, когда он говорит, как его пальцы мимолетно касаются моих, когда он расставляет на столе новую выпивку.

То было веселье, способное наполнить мою голову, а потом и мое тело, — яркая, глупая искра в мужских глазах, способная заставить кожу покрыться мурашками. В конце концов, мы были далеко от дома, это была всего лишь одна неделя, и солнце сияло в каналах Венеции, или луна поднималась из-за Скалистых гор, или очаг в моих комнатах был таким сияющим, что прогонял серый холод и ланкаширский дождь и окутывал нас своим теплом.

Но когда он уходил… Когда мы были порознь, новые вопросы звенели в моей голове.

Будем ли мы?.. Можешь ли ты?.. Ты?..

Необходимость получить ответы насчет мужчины — кем бы он ни был — была новее и острее, они отдавались в ушах шумом, порожденным желанием, а не глухой басовой нотой страстного влечения к Марку. И эту новую, острую борьбу нельзя было игнорировать.

Я трудилась в своем офисе или в своих комнатах, пытаясь не тянуться к телефону, шагая от стола до книжной полки и обратно, чтобы не выйти из комнаты, не оставить свою работу и не найти его на его работе, или в любимом пабе, или у него дома, наплевав на риск.

Ариек был всегда: он казался таким же необходимым для моего желания, как ум мужчины или его тело. Риск стать препятствием профессиональным или личным, чтобы не выразиться более грубо.

Я говорила себе: то, чего я от него хочу и что в нем люблю, он никогда не сможет мне дать, во всяком случае по доброй воле и публично. Хотя я отказывалась посмотреть на все под таким углом до тех пор, пока Иззи, с необычной для нее жестокостью, не указала мне на это. Я плакала, а Иззи меня обнимала.

— Похоже, Уна, — сказала она мне, — ты ищешь мужчин там, где на твоем пути стоят какие-то препятствия. Думаю, тебе именно это и нужно.

То была правда, хотя я отказывалась ее признавать. И если бы можно было без опаски выплакаться на чьем-нибудь плече, я бы плакала из-за того, как несправедливо обошлась жизнь с другим человеком.

Я встретилась с Адамом на вечеринке и заговорила с ним потому, что меня не должны были видеть разговаривающей с хозяином, чья жена тоже тут была. И, как внезапно оказалось, нет ни риска, ни препятствий, только Адам.

Тогда я смогла признаться себе самой, что Иззи была права и я потратила пятнадцать лет жизни на любовников, которых не любила, на мужчин, которые отдавали мне только половинку сердца, на слезы и иногда — на вину. Но всегда — на одиночество, ведь даже не признаваясь в том себе самой, я знала, что они не захотят получить больше половины меня и я могу дать им лишь половину. Вторая половина принадлежала Марку.

А потом я встретила Адама, полюбив его всем сердцем.

Пятнадцать лет.

Я думаю о том, как мы лежали в постели с Адамом и говорили обо всем на свете. Моя голова на его плече или его голова на моем плече. Или о том, как мы смеялись до упаду над каким-нибудь глупым мультфильмом или последним идиотизмом последнего министра здравоохранения. Или как я наполовину просыпалась, когда он возвращался после вызова и падал в постель, прижимаясь ко мне так, будто мое тепло могло все исправить. Или о том, как я засиживалась поздно ночью над бумагой для журнала, а он приносил мне горячее виски с лимоном и спрашивал, как идут дела. Он читал до того места, до которого я написала, пока я пила виски и наблюдала за маленькой морщинкой между его бровями, а потом задавал вопрос, полностью прояснявший мои аргументы. На моих глазах интеллектуальный узор, над которым я отчаянно трудилась столько часов, вдруг выстраивался сам собой — и мое удовольствие от этого было равно моему удовольствию при виде того, как улыбка Адама приподнимает один уголок его рта выше другого.

Как будто мои разум, сердце и тело наконец-то смогли чувствовать одинаково, быть в согласии, жить и любить в одном и том же месте.

А теперь Марк, которого я считала далеким прошлым, стал настоящим. Он здесь, рядом со мной, и с того момента, как я увидела его силуэт в освещенном летним солнцем саду Чантри, я поняла: то, что я любила в Адаме, я сперва научилась любить в Марке.

Так где же Адам сейчас?

Я не знаю.

Марк, сидящий в машине рядом — его длинные ноги вытянуты, руки неподвижны, — кажется невозможным, смущающе реальным. Как он смеет вставать между мной и Адамом? Как он смеет преграждать мне путь к этой легкой любви — я отказываюсь признать, что она больше не может быть взаимной, — к любви, которую я все еще трачу на пустоту, потому что не любить еще хуже?

Я больше не могу. Это невыносимо, это еще хуже, чем вспоминать Адама, и горячая слеза, тихо скользя из уголка моего глаза, падает на жакет — маленькое, чистое пятно.

— Ты в порядке? — спрашивает Марк, и я думаю: как я могла так сильно сердиться мгновение назад, когда так хорошо знаю силу и нежность его голоса.

— Слегка устала, — киваю я. — Не слишком сильно.

— Хочешь остановиться? Отдохнуть? Выпить чаю?

— Нет, все в порядке. Поедем дальше. Уже немного осталось. Ты говорил, что мы встретимся с Морган на рынке?

— Да. У нее ювелирный киоск. Она сказала, чтобы мы нашли ее там.

Мы катим дальше по автостраде, покидая округлые, низменные центральные графства, направляясь к более высоким и грубым холмам, к торфяникам и долинам, глубоко прорезанным реками.

Знаки указывают на скрещение дорог у Феррибриджа, и я думаю, что юный Энтони видел, как его избитые товарищи, хромая, двигались оттуда, ожидая на торфяниках Тоутона битвы, которой не миновать, и весьма возможной смерти. Смерть пришла, но не к Энтони.

А потом, полжизни спустя, он ехал верхом обратно через эту старую жизнь, мысленно прослеживая свой путь от Шерифф-Хаттона до Понтефракта, зная, что на сей раз ему придется умереть.

Известно, что ему сказали перед этим, а также то, что путешествие до Понтефракта заняло не более дня. Стояла середина лета: то был длинный, жаркий, одинокий день.

Но я не могу представить, о чем он думал, пока ехал, или почувствовать то, что чувствовал он. Он был человеком… нет, не набожным, это слово слишком самодовольное и узкое, и вера в нем была не так уж сильна. Энтони имел веру, которую нам трудно почувствовать, а может быть, и вовсе невозможно: абсолютную уверенность, превосходящую обычную веру. Это знание было такой же частью его самого, как его кости, знание, облаченное в слова и ритуалы, окутывавшие его с тех пор, как он был облачен в крестильную сорочку, с тех пор, как его принесли в церковь, чтобы окропить святой водой, дабы она благословила его, и солью, дабы отпугнуть дьявола.

Я очень устала, я глубоко потрясена, и внезапно все это тоже кажется невыносимым: что я не могу знать Энтони, не могу читать его книги, говорить с ним, идти рядом с ним, глядеть ему в глаза, прикасаться к его руке. Может быть, если я попытаюсь, если полностью дам волю воображению…

Я пытаюсь чувствовать, как он напряженно стоит у моего плеча, но его там нет.

Рынок Понтефракта заполняет всю Майкл-гейт людьми и товарами: пирамиды апельсинов, кипы замороженных куриных ножек, видео — и аудиодиски, дешевые футболки, покачивающиеся на ветерке. Дальний конец полон ремесленными поделками и приманками для туристов: старые гравюры, свитера ручной вязки, непривлекательные с виду варенья, покрытые полосатой хлопчатобумажной материей.

Морган сидит, держа на коленях поднос с еще не оконченными работами: серебряная проволока, пряжки, бусины и миниатюрные плоскогубцы. У нее темно-золотистая кожа, веки подведены блестящей фиолетовой краской, на губах темно-красная помада. Ее длинные, вьющиеся черные волосы перехвачены резинкой и заплетены во множество косичек. Ее окружает смутная аура альтернативы богатым ювелирным украшениям, хотя без аксессуаров «Новой эры», если не считать больших серебряных сережек — одна выполнена в виде молнии, вторая в виде палаша.

Морган чуть выше меня, на вид ей около двадцати пяти, и она очень рада видеть Марка.

Он заключает ее в объятия, потом держит на расстоянии вытянутых рук, чтобы как следует рассмотреть.

— Ты хорошо выглядишь.

— Да, неплохо. Как ты?

— Не могу пожаловаться. А теперь… Это Уна — Уна Приор. Уна — Морган Фишер.

— Добрый день, Морган.

— Привет, — говорит она. — Помню, Марк о вас говорил.

— О боже! — жизнерадостно отзываюсь я.

Подошедшая пара начинает восхищаться товарами Морган. Они и вправду восхитительны: на одной стороне покрытого темным бархатом прилавка лежат ожерелья из солнышек, колечки для пирсинга в виде луны и Мелузина в обличье дракона. На той стороне прилавка, что покрыта белым шелком, — изящные свисающие сережки из зеленого и голубого стекла, похожего на дождевые капли, серебряные звезды и эмалевые листья, и еще одна Мелузина, на этот раз с раздвоенным хвостом морской змеи. Аккуратные маленькие карточки, написанные от руки золотыми и серебряными чернилами, возвещают, что все украшения для ушей из чистого серебра, что кредитные карточки принимаются, и объясняют, как разобраться в пробирном клейме.

— Похоже, некоторое время ты будешь занята, — говорю я.

Пара платит за кулон в виде головы барана для супруга и за брошь в виде молнии для жены, и их место занимает девчушка с круглыми глазами, все еще сжимающая в руке разрешение на прокалывание ушей и благоговейно теребящая свои ярко-розовые мочки. Она начинает рассматривать сережки-звезды.

— Морган, ты не возражаешь, если я отправлюсь в замок? — спрашиваю я. — Прошу прощения, что веду себя так неприветливо. Но замок важен для меня, а я никогда его не видела.

— Конечно не возражаю, — просто говорит она. — Вы ведь за этим сюда и приехали?

— Марк?

— Да, хорошо. Морган, милая, мы недолго.

— Не торопитесь, — говорит она. — Я никуда не уйду.

Мы с Марком молча идем вверх, к Кастл-Чейн, и рынок окружает нас почти до той минуты, как мы входим в навесную башню. Над нами — толстые стены замка. Даже лежащие в руинах, башни остаются массивными, вход — широким, размеры замка — грандиозными. Это огромный административный центр, и на большой карте на вывеске показаны апартаменты королей и королев, помещения для чиновников, счетоводов и судей. Здесь есть конюшни и склады оружия, рассчитанные на экипировку сотен людей, конторы, хлебопекарни, подвалы для хранения эля и вина, пороховые погреба, где держали и пушечные ядра, места для турниров и поединков, сады и огороды, поставлявшие еду и лекарства, и сады, разбитые для удовольствия. Есть даже лужайка для игры в шары.

— Он, должно быть, понимал, что это означает — быть доставленным в Понтефракт.

— Кто? И что это означало?

— Энтони. Он понимал, почему его доставили сюда после долгих месяцев в Шерифф-Хаттоне. Видишь ли, Ричард Третий захватил власть. Ну, он тогда еще не был Ричардом Третьим, он был Ричардом, герцогом Глостером, младшим братом Эдуарда Четвертого, который только что умер.

Никогда не знаешь, насколько хорошо люди разбираются в истории. Что для них более унизительно — когда им объясняют слишком много или когда не объясняют вообще?

Но Марк просто слушает, пока мы идем в знобящем холодке между надвратными башнями, а потом входим во внутренний двор.

— Итак, Ричард Глостер был дядей нового мальчика-короля, Эдуарда. Энтони был братом Елизаветы, поэтому являлся дядей Эдуарда и в то же время был его опекуном. Он вез Эдуарда в Лондон, чтобы того короновали, и Ричард встретил их у Нортхемптона, захватил Эдуарда, арестовал Энтони и отослал его в Шерифф-Хаттон. Шерифф-Хаттон был личным замком Ричарда, если тебе известно. Его личной твердыней, но на многие мили вокруг ничего не было. Только замок и деревня, которая поставляла замку припасы. Я там не бывала, но все это можно узнать благодаря картам и записям. Несколько недель спустя Энтони сказали, что его казнят, и привезли сюда. Но здесь все совершенно по-другому, не так, как в Шерифф-Хаттоне. — Я махнула рукой, показывая на замок перед нами. — Это официальное место, правительственный замок, если хочешь знать. Ричарду больше не надо было прятать Энтони. Теперь положение Ричарда стало прочным: все имевшие вес люди поддерживали его. Он правил страной, а не юный Эдуард. Эдуарда благополучно препроводили в королевские апартаменты в Тауэре, а потом перевели в комнаты поменьше… Ричард Третий был коронован на следующий день после смерти Энтони… Хотелось бы мне знать, о чем думал Энтони по дороге из Шерифф-Хаттона. Он, должно быть, понимал, что для него означает Понтефракт…

Внутренний двор огромен, его окружает кольцо оснований стен и то, что осталось от башен, над ним нависает стоящий на холме донжон.

Новые информационные доски говорят о кладовых, о складах припасов, о часовнях, создавая впечатление того, что некогда тут было. И тем не менее все это невообразимо далекое, и невообразимо странно быть отчужденной от всего этого. Может, и к лучшему, что я пишу всего лишь о книгах и счетах Елизаветы и Энтони, о значении анналов и руин.

Земля посыпана ярким свежим гравием, и мы стоим под каменными сводчатыми остатками здания, надпись на котором гласит, что тут варили эль и жили управляющие.

— Я хочу узнать о живших здесь людях. Что этот замок значил для них.

Когда я говорю «для них», я встречаюсь глазами с Марком, а потом он отводит взгляд. Наверное, думает не о Елизавете и Энтони, а о Чантри, как и я.

О тамошнем подвале со сводами из чистой влажной земли, о запахе желе из куманики, о воде, капающей в посудомойке, о скипидаре и льняном масле, которыми веет из студии, о теплом дереве под босыми ногами там, где солнце все утро лежало на ступенях, о мыле для бритья и «Перз» в ванной комнате, об ощущении грубого дерева пыльных перил, когда бежишь вверх по лестнице, ведущей в мансарду, чтобы зачем-то позвать Марка… Сотни тысяч мгновений… воспоминаний… таких мимолетных, таких прозрачных, как клочок марли, подхваченный ветром… И тем не менее они могут овладеть твоим телом и чувствами так же безраздельно, как ненависть, или страх, или любовь.

— Мы обойдем вокруг стен? — спрашивает Марк.

Так мы и делаем, но я все еще думаю о Чантри. Запах ревеня у задней двери, скрипучее кудахтанье кур, шум пресса в ритме танца. Острый, теплый запах кожи Марка, когда мы с ним наклонялись бок о бок над прессом и наблюдали, как появляется последняя часть «Путешествий Гулливера». Тень Аристотеля сильно сутулится и опирается на посох, потом Гулливер и Александр Великий пытаются понять греческий язык друг друга — их заставило появиться колдовство типографской краски, железа и дерева.

Все это встает перед моим мысленным взором и будит воспоминания тела. В сравнении с этим твердый желтый камень у меня под ногами, муниципальный гравий, досужие туристы и знаки, предупреждающие о крутых спусках и осыпающейся кладке, — ничто.

— Хочешь посмотреть еще что-нибудь? — спрашивает Марк, и мы спускаемся и снова останавливаемся во внутреннем дворе.

— Нет, лучше и не пытаться, — говорю я, так как хочу почуять и ощутить прошлое Энтони, но не могу. — Его здесь нет.

— Что ты имеешь в виду?

— Энтони. Его здесь нет, — объясняю я, и что-то сродни горю, отзвук того горя, которое я познала из-за Адама, перехватывает мое горло. — Я не могу его найти.

— А ты думала, что найдешь? — смотрит на меня Марк.

— Мой дедушка все еще в Чантри.

— Но он… Мы знали его там. И дом все еще там.

— Но и здесь то же самое. В некотором роде.

Какое значение имеет то, что я не могу найти Энтони?

— Ну что ж… — пожимаю я плечами, направляясь обратно к входу в замок. — Я все равно рада, что мы сюда пришли. И в магазинах будут буклеты и всякое другое. Мне интересно посмотреть, как тут относятся к Энтони. Вплоть до сегодняшних дней они все еще приверженцы Ричарда Глостера. Они не считают его ответственным за смерть принцев в Тауэре.

— Что? Спустя пятьсот лет?

— О да! И хотя я и не согласна — не думаю, что их версия подтверждена уликами, — мы должны быть благодарны за нее. Нет ничего лучше по-настоящему хорошей полярной версии, чтобы историки начали копать, и дилетанты, и профессионалы, находя новые записи, проверяя старые предположения. В действительности…

— Уна, — обращается ко мне Марк, кладя ладони на мою руку. Мое сердце начинает сильно стучать. Он улыбается: — Ш-ш-ш. Как сказала бы Морган: «Скорбь тоже разрешена, знаешь ли».

— Знаю, — отвечаю я. И только потом начинаю думать о том, какую скорбь он имеет в виду.

После того как мы помогли Морган убрать ее прилавок и сложить товары в багажник машины, кажется естественным отправиться в паб. Он полон других торговцев с рынка, местных жителей, есть там и пара туристов. Мы садимся вокруг маленького стола. В другой раз я наслаждалась бы при виде крутого паба, по-настоящему полного людей, но сегодня был нелегкий день, и я очень устала. У меня ноют кости.

Марк отправляется за выпивкой. У Морган тоже усталый вид, но по куда более веской причине.

— Завтра ты работаешь? Снова идешь на рынок? — спрашиваю я.

— Нет, не на рынок. У меня десять дней отпуска, — говорит она. — Я заслужила небольшие каникулы.

— Значит, у тебя есть еще одна работа, ты не только продаешь украшения?

— Я сиделка. Работаю в доме для престарелых. И живу там порой.

— Ты собираешься уезжать?

— Нет. Я сберегла кое-какие деньги и хочу летом съездить навестить маму. А сейчас я, наверное, просто расслаблюсь. Потихоньку наделаю еще украшений, повидаюсь с друзьями, осмотрюсь.

Возможно, я могла бы спросить, не хочет ли она отправиться с нами. Марк наверняка был бы рад, если бы она поехала. А потом я мысленно спрашиваю себя, буду ли я такому рада и зачем она мне нужна. Какой бы милой Морган ни была — а девочка начинает очень мне нравиться, — она неизбежно будет путаться под ногами.

Путаться под ногами в чем?

— Ты сама сделала свои сережки?

— Да я, понимаете, вышла из дому в такой спешке, что сама не знаю, что надела. Вообще-то я не ношу сережек за работой, — говорит она, прикасаясь к сережке-молнии. — О да, она моя. Называется Тор.

— Ты даешь им имена?

— Ну, я делаю это для себя. Иначе бы просто запуталась. Когда торгуешь на рынке, надо следить за тем, что продаешь: два Экскалибура, Солнце и Луна, и три Шара Мерлина. Или что-нибудь другое. Но если холодно, пальцы не гнутся и трудно как следует писать. И когда прихожу домой, мне приходится догадываться. Но вещи короля Артура всегда хорошо расходятся, а еще драконы. Я всегда пытаюсь придумывать что-нибудь новенькое.

— Ты читала «Король былого и грядущего»?

— Да! — отвечает она с загоревшимися глазами. — Мама подарила ее мне после того, как мы сходили посмотреть «Меч в камне». Но я не думаю, что она знала, насколько странная вся эта эпопея. Мне было всего лет двенадцать. История была печальной, а я не ожидала такой горечи.

Марк возвращается с выпивкой и садится рядом с Морган.

— Как твоя мама? И Кит? — спрашивает он.

— Она в порядке. У Кита был сердечный приступ, и они дали мне денег, чтобы я приехала на Рождество, но теперь он в порядке. Снег был невероятный.

— Передай ей привет от меня, когда снова с ней свяжешься.

Таким становится брак или сожительство и его конец? Вежливым «ничто»?

Потом я вспоминаю оклик Адама, как только я поворачивала ключ в замке. Вспоминаю, как мое сердце сжималось каждый раз, когда он проходил через паспортный контроль и оборачивался, чтобы улыбнуться напоследок. Вспоминаю запах его шеи сзади или его запястья, когда мы лежали, свернувшись вместе в кровати.

Нет, брак не всегда заканчивается вежливыми фразами. Тогда что же горит во мне, когда я смотрю на Марка?

Во мне снова корчится гнев, только не на него, а на себя саму, на эту вспышку желания, которая вычеркивает Адама и швыряет нашу любовь в темноту.

Желание.

Я должна была понять, что именно чувствую.

Никакого умелого притворства.

Некий трюк, который сыграли со мной утомление, или горе, или запоздалый шок старой привязанности.

Желание.

Ни больше ни меньше. Определенно не больше.

— Итак, чем ты занимаешься, Марк? — интересуется Морган, отпивая от своей пинты легкого пива. — Все еще работаешь на «Национальный трест»?

— Взял у них отступные деньги и уволился в связи с сокращением штатов. Пока осматриваюсь… Только… — Он замолкает и смотрит на меня, и я киваю. — Просто есть одна возможность. Фамильный дом Уны можно реставрировать. Я мог бы с этим помочь.

— А, да, помню, — замечает Морган, глядя на меня. — Это… Часовня?

— Чантри, — говорит Марк.

— Помню, Марк часто говорил обо всех вас. Целая семья, живущая вместе? — Морган задает вопрос так, будто ей действительно интересно.

— Да, мои бабушка и дедушка, дяди и тетя Элейн. После смерти моих родителей они были моими опекунами. И кузина Иззи — Изода, — и Лайонел.

Я чувствую уколы тревоги, думая о том, что Иззи может сказать Фергюсу, если вообще что-нибудь скажет.

— Там всегда жили и другие люди, например Марк, который помогал управляться с «Пресс». Или гостившие друзья, или беженцы… После войны их было много. Мой дядя Гарет все еще владеет «Пресс», но, похоже, ему придется его продать. Но теперь, когда Марк снова на борту… Но еще рано загадывать.

— Похоже, это было здорово — все эти люди… А я по большей части жила только с мамой. Пока не появился Марк.

Морган улыбается, ее лицо и голос не омрачены никакими невысказанными противоречиями. Что бы ни случилось тогда, похоже, это не оставило после себя никакой боли, никакого вывихнутого внутреннего разлада, никакого безмолвия… ничего.

— Как… Как ее зовут? Изольда?

— Изода. Это из Томаса Мэлори — «Смерть Артура». Все наши имена оттуда. — Ее глаза сияют, поэтому я продолжаю: — Кай, мой отец, и Элейн, и Гарет, который все еще управляет «Пресс». Иззи — Изода, ее дочь — Фэй, а сын Лайонела — Фергюс. Я единственная, кто не входит в список, — говорю я, чувствуя что-то вроде мурашек на коже, как будто Марк внезапно шевельнулся. — И все-таки мое имя артуровское. Уна — из «Королевы фей» Спенсера. — Морган открывает рот, и я, зная, что она собирается сказать, добавляю: — И твое имя тоже, так ведь?

— Да, я думала, что Морган была классной… И невольно чувствуешь, что все это совсем близко. Не артуровское время, но… иметь дедушку и бабушку, иметь историю. Дом… Вы сказали, что бомба разрушила его средневековую часть? Это было во время Второй мировой войны?

— Да, — говорит Марк.

— Не очень-то могу себе это представить, — качает головой Морган. — Я имею в виду, что мы видим все это по телевизору и в фильмах… Но когда речь идет об улицах, которые вы знаете… О людях, которых вы знаете… Некоторые старики и старушки там, где я работаю, имеют удивительную память, хотя понятия не имеют, какой сегодня день. Там есть одна старая леди, которая была медсестрой во время Первой мировой войны, в траншеях. Не так давно мы праздновали ее сотый день рождения, и она в здравом уме. Помните сериал по телевидению — «Испытания юности»? Так она говорит, что они там все переврали.

— Да помогут Небеса тому, кто попытается переделать прошлое, когда за этим наблюдают такие острые глаза, как у нее, — смеюсь я и встаю, чтобы принести еще выпить.

— А это ваше паломничество, — говорит Морган, когда я возвращаюсь, — оно связано с вашей работой?

Я объясняю кратко, но как можно ясней, так как она сказала, что не занималась в школе средневековой историей.

— Но паломничество… — кивая, говорит Морган.

— Так это называет Марк. Я полагаю, что слово совершенно уместно, весьма уместно, хотя представляет эту поездку слишком грандиозной. Я могла бы увидеть гораздо больше, если бы не приходилось ехать в машине. Но… Ощущение расстояния между городами очень помогает, особенно когда речь идет об Энтони.

— Это немного похоже на прогулку дзэн.

— На что? — спрашиваю я.

— Думаю, она об искусстве ухода за мотоциклом, — говорит Марк.

— Своего рода медитация, — поясняет Морган, улыбаясь при виде его веселья. Намек Марка на цинизм — если это было цинизмом — не задевает ее. — Ты идешь куда-то, но при этом замечаешь все, что встретилось тебе по дороге к цели твоего назначения.

— Ты имеешь в виду пейзажи? Пение птиц? Ветер? — спрашиваю я.

— Да, но еще больше — собственное тело. Если ты делаешь все правильно, ты как будто наблюдаешь за тем, как твоя пятка касается земли, как потом перекатываешься на носок, снова отрываешь ногу от земли, а вторая нога описывает полукруг. И то, как двигаются твои руки, и какие ощущения в плечах, и так далее. Дело в самих движениях, но в то же время ты перемещаешься куда-то, а не просто медитируешь, сидя неподвижно, когда движение существует только в твоей голове.

Морган говорит — и как будто одаряет меня видением того, что не давалось мне в машине и в замке. Энтони присутствует во мне: его тело вбирает движения его лошади, поскрипывает седло, позвякивают монеты и мечи, пыль забивается ему в нос, ощущается запах горячей, потертой кожи… И неизменно частью его существования остается осознание: там, куда он направляется, его ждет смерть.

Позже, когда Морган отправляется в туалет, я вижу, что Марку до смерти хочется спросить, что я о ней думаю.

— Она милая, — говорю я.

Марк явно в восторге.

— У нее есть бойфренд?

— В данный момент нет.

— Досадно, что завтра мы должны уезжать. — Больше я ничего не говорю, и мое коварство приятно щекочет меня, когда я наблюдаю, как идея осеняет его прежде, чем я продолжаю: — Иначе ты мог бы провести с ней больше времени.

— Мы могли бы… Нет.

— Что? Посмотреть, не захочет ли она отправиться с нами?

— Ну… да.

— Почему бы и нет? Это будет весело.

Это будет также безопаснее для меня, но я молчу, пытаясь даже не думать об этом. Безопаснее в чем?

— Ты уверена? Не хочу отнимать у тебя паломничество. Не хочу пускать под откос наши планы.

— Ну, насчет пускания под откос — это и твои планы тоже, точно такие же твои, как мои… Нет, серьезно, все отлично. Какой толк от паломничества, если ты не включаешь в него все?

— Все?

— Ну, если пытаешься понять, что произошло… — Я говорю странные вещи, потому что, в конце концов, не поэтому мы совершаем эту поездку.

— Морган — не часть того, что случилось, — замечает он.

— Да, не непосредственная часть. Но ты часть, а она часть тебя.

Марк не отвечает, но не потому, что не находит слов, — он слишком занят, уясняя то, что я сказала и чего не сказала.

Теперь, субботним вечером, паб полон народу, здесь шумно и накурено.

Когда Марк спрашивает у Морган, свободна ли она завтра, чтобы совершить дневную поездку в Йорк и Шерифф-Хаттон, она явно довольна и тут же соглашается.

Слишком поздно мне приходит в голову, что наша встреча с Фергюсом, задуманная как дружеский визит ненадолго приехавшей тети перед тем, как та покинет Англию, может стать довольно щекотливой. А если с нами будет Морган… Я не могу представить, чтобы ее что-либо смутило, но она определенно не часть Чантри, не часть семейных разногласий и тем более ссор.

А потом я понимаю: ее прямота, честность, отсутствие подтекста ее мыслей и слов означает, что она не будет обижена или смущена, если я предложу, чтобы она прогулялась где-нибудь, пока мы будем обсуждать дела. Она не станет возражать и воспримет все всерьез. Как замечательно, когда можно говорить и воспринимать вещи так просто!

Все устроено. Мы заедем за Морган рано утром.

— Прости, что приходится вытаскивать тебя из постели в такую рань в воскресенье, — говорю я.

— Ничего, я привыкла. Кроме того, это имеет смысл, — отвечает она.

Так как утром нам надо забрать Морган, мы выбираем скучный мотель, дешевый и удобно расположенный. Я вхожу, а Марк остается у машины, чтобы выгрузить сумки, если в мотеле окажутся свободные места.

— Значит, двухкомнатный номер? — спрашивает меня регистратор.

— Н-нет. Спасибо. Два однокомнатных, — говорю я, чувствуя внезапный жар.

— Вы бы хотели взять два соседних? У меня есть пара на третьем этаже.

— Да, пожалуйста, — говорю я, потому что отказаться — значит дать понять, как это важно для меня. Я молчу, хотя все мое тело кричит.

Слава богу, что Марка нет рядом. А если бы он был, что бы я сделала? Что хотела бы сделать? Адам, где ты?

Я подписываю бланк кредитной карты и пропускаю мимо ушей информацию насчет обеда и завтрака в ресторане по соседству, об автомате для питья и закусок на лестничной площадке. Похоже, тут нет холла или другого нейтрального места, только несколько этажей номеров.

Потом я подхожу к окну и машу ключами Марку. Он вынимает из багажника вещи, запирает машину и плечом вперед проходит в вестибюль.

— Я так устала, что все ноет, — вздыхаю я, когда мы стоим у наших номеров. — Все время за рулем… И так далее. Может, просто поедим в ресторане?

— Почему бы и нет? — соглашается он. — Ты хочешь отдохнуть или встретимся через десять минут?

— Через десять минут. Если я лягу, то могу больше и не встать.

Мгновение он обеспокоенно смотрит на меня, потом, кивнув, поворачивается, чтобы отпереть дверь своего номера.

Это не ресторан, а придорожный паб. За жестким стейком и чипсами мы бессвязно разговариваем о завтрашних планах.

— Морган не будет возражать, если мы обсудим дела с Фергюсом? — спрашиваю я.

— Конечно нет. Она знает, как все запутано. Кроме того, она не из тех, кто легко обижается.

— Слава богу, что так, — улыбаюсь я, и разговор переходит на другие предметы.

Только когда мы оплачиваем счет и идем обратно через автостоянку к мотелю, Марк говорит:

— Я чуть не бросил их, знаешь.

С внезапной ясностью я думаю: это то, что доктора зовут «признанием с рукой на двери».

— Кого? Джин и Морган?

— Тогда она была Мэри. Да. Я… Джин получила новую работу, очень хлопотливую, связанную со встречами с новыми людьми. А Морган собиралась в колледж и… Казалось, я им был не нужен. Дела шли все хуже и хуже. Скандалы и все такое. Мы все время друг друга раздражали. Я подумал, они не хотят, чтобы я с ними жил. Поэтому сказал, что ухожу.

— Но не ушел.

— Нет. Но мы по-настоящему не говорили об этом, хотя Морган знала. И вскоре после этого я узнал насчет Джин и Кита. Они не очень пытались держать все в тайне. Думаю, в некотором роде Джин даже хотела, чтобы я все узнал.

— Но она простила тебя? Морган ведь наверняка простила?

— Да. Я… я даже простил самого себя. Почти. Но лучше бы я ничего такого не говорил. Конечно, мои слова не прошли даром, они ранили Джин, и, может быть, именно поэтому… Но тогда я думал, что поступаю правильно.

А я думаю: не спросить ли его, хочет ли он в конце концов выпить чашечку кофе в одном из наших номеров. Да, «признание с рукой на двери» — оно такое, говаривал Адам. Люди признаются в чем-то, потому что держат руку на двери, которая даст им путь к спасению. Если ты перебиваешь их, они перестают говорить.

Кроме того, я не доверяю себе самой в том, что смогу быть нейтральным, сочувствующим и даже незаинтересованным доктором.

Во мне поднимаются вопросы, болезненно застревающие в горле.

«По-твоему, ты поступил правильно с нами? — хочется мне спросить. — А со мной? Когда ушел прочь? И почему с Джин было по-другому? Ты больше ее любил?»

Но я не могу ничего сказать: я так устала, моя старая боль становится новой и воспаленной, и я вздрагиваю, представив, что могло бы случиться, если бы я все-таки такое сказала. Молчание, длившееся столько лет, нелегко и небезопасно нарушать.

Мы подходим к нашим номерам. Молчание Марка причиняет мне боль.

— Вряд ли именно твои слова привели к такому результату… Заставили Джин… начать смотреть по сторонам. Может, все было и не так. Кроме того, ты же не ушел? Ты остался.

— Да, я остался… — соглашается Марк, протягивая мне руку ладонью вниз, так поступают, когда хотят коснуться кого-то лишь слегка, с безопасного расстояния.

Наши глаза встречаются, но не с жаром нашего общего прошлого и настоящего, как они встречались в замке.

Марк выглядит усталым и слегка печальным. Может быть, он чувствует, что я на безопасной от него дистанции, достаточно безопасной, чтобы все это сказать и просто попросить немножко помощи. Его рука складывается чашечкой поверх моей всего на одно мгновение. Его прикосновение как ноющая боль, а я жажду большего, как будто только все его тело утолит мое безнадежное изнеможение.

И он тоже это чувствует. Я могу понять это по тому, как его рука разжимается, чтобы полностью стиснуть мою, по жару его ладони и по хватке его пальцев.

Мы стоим так долгий миг, и мое сердце начинает резко стучать. Адам, где ты?

Я не говорю этого вслух. Но Марк внезапно отступает, замыкается в себе, будто я и впрямь это сказала.

— Спокойной ночи, Уна, — произносит он, слегка касаясь губами моей щеки. — Хороших снов.

— Спокойной ночи, Марк.

Мы оба поворачиваемся, отпираем наши отдельные номера и в одиночестве идем спать.

Елизавета — Первый год царствования короля Эдуарда V

Меня называли упрямой оттого, что я не обращала внимания на Совет. Меня называли колдуньей, и эту женщину, любовницу Эдуарда, госпожу Шоре, — тоже. Я бы посмеялась над такими словами, если бы от того же человека не услышала, что господин Гастингс арестован в покоях Совета, а через час убит. Мне сказали, что принц Ричард, герцог Йоркский — мой маленький Дикон, — не нуждается в убежище, потому что не сделал ничего плохого. Просто его брату, королю, в королевских апартаментах Тауэра нужна компания, пока его готовят к коронации.

Теперь, когда Энтони в плену, а Гастингс мертв, не стало двух людей из Совета, больше всех любивших детей Эдуарда и заботившихся о них. Великие и честные люди ушли, и правительство не имело более никакой власти, кроме власти Ричарда, именем которого вершились все дела в королевстве. Однако, как бы меня ни тревожило их беспокойство, что мой отказ восстановит людей против них, я не отдам им Дикона.

Меня называли Медеей, отнимающей свободу у своих детей ради того, чтобы отомстить врагам. Но Эдуард не был Ясоном, и как я могла уничтожить то, что любила больше всего на свете: двоих младших сыновей, еще живых? Меня не победят: я стояла на своем, приводя довод за доводом. Я сказала, что убежище защищает невинных так же, как и виновных, и, если Нед хочет развлечься, лучше доставить его сюда, в Вестминстер, где о нем позаботится мать. Они не привели ни единого аргумента, который бы я не опровергла.

Чтобы заставить меня передумать, здание убежища в Вестминстере окружили вооруженные люди Ричарда Глостера — окружили так тесно, что могли бы ворваться внутрь по единому приказу. Мы видели их из каждого окна, а они видели нас.

Ворваться в убежище — ужасная вещь. Но я не была уверена, что Ричард Глостер не отдаст такого приказа. Аббатство Тюксбери не было привилегированным убежищем. Многие все еще порицали Эдуарда за то, что после битвы тот вытащил из убежища своих врагов, а потом обезглавил их на рыночной площади. А Ричард многому научился у своего брата.

Я знала, с каким поручением они явились в тот день, и все же была рада увидеть доброго старого архиепископа Томаса Кентерберийского, когда тот вместе с другими лордами Совета вошел в зал аббатства. Он был крупным мужчиной, Томас, широколицым, щедрым на улыбки, уютно выглядевшим в алом кардинальском одеянии.

Много раз после очередного собрания Совета, которое заканчивалось криками и угрозами, он приходил в мои апартаменты и, садясь у огня, тихо говорил о том, как можно погасить эти ссоры. Потом мы молились, я опускалась на колени, чтобы получить его благословение, и после этого ночью мне легче спалось.

До кануна дня святого Иоанна оставалась лишь неделя.

Должны были явиться актеры, дававшие представление, в котором ничто не оскорбляло освященную землю. Я обещала Дикону и маленьким девочкам, что они смогут подняться на крышу, чтобы посмотреть на костры.

Я стояла на возвышении в зале аббатства, держа за руку Дикона, а Бесс и Сесили прислуживали мне.

Если бы все шло хорошо, обе они уже были бы замужем, в безопасности, под присмотром своих мужей. Я вышла замуж за Джона Грэя и стала матерью в их возрасте. Моя красавица Мэри уже год как была в могиле, но мне казалось, что она хлопочет вместе со своими сестрами, как делала при жизни. Был ли мой сын Ричард Грэй уже мертв в темных недрах башен Миддлхема? А Томас Грэй? Когда мы услышали, что Энтони схватили, Томас исчез. Мы надеялись, что он в безопасности в Бретани, но не получали о нем никаких вестей.

Я отогнала эти мысли и выпрямила спину, слушая, как Томас Кентерберийский снова излагает решение Совета: я должна отдать Дикона. Слушая его слова, я чувствовала, как усталость затопляет мою душу, в которой я не позволяла поселиться ужасу.

Но я не буду знать отдыха до тех пор, пока мы не будем в безопасности. Лица лордов становились все более нетерпеливыми, потому что они не могли привести аргументы, которые я не могла бы сокрушить, и у них не было никаких законных средств забрать моего мальчика, кроме моего согласия.

Я выпрямилась во весь рост и возвысила голос, так что он заполнил комнату.

— Мои господа, прошу прощения. Не женские страхи и не упрямство заставляют меня отказывать в вашей просьбе, но материнская забота о детях. Боялась ли я отослать моего сына Эдуарда, принца Уэльского, в Ладлоу, хотя тогда он был всего лишь маленьким ребенком? Нет, потому что это делалось ради блага королевства. Но если вы заберете Ричарда, герцога Йоркского, из-под моего присмотра, от этого не будет никакой пользы, а лишь много вреда. Закон не разрешает ни одному человеку быть опекуном того, чья смерть могла бы принести ему выгоду, будь он протектор или менее значительная личность. Я взываю лишь к законам человеческим и законам природы. Вы, кто думает о благе моих сыновей, я знаю, поймете. Я знаю также, что какие бы оскорбления он мне ни бросал — оскорбления, которые я не буду повторять, потому что презираю их, — протектор не причинит своей душе такого огромного вреда, какой причинят ей угрозы святому убежищу. Засим я благодарю вас за учтивость, господа, и желаю вам хорошего дня.

Среди них раздался шорох, как будто они собирались шагнуть ближе и спорить еще ожесточеннее, хотя я и знала: все доводы исчерпаны.

Конечно, мне было бы жаль, если бы все эти хорошие люди желали мне зла, особенно Томас Кентерберийский, а они определенно не желали мне добра. Но это не заставит меня передумать.

Потом Томас шагнул вперед. Он не улыбался, но смотрел на нас очень дружелюбно. На мгновение он положил руку на голову Дикона, тот поклонился, принимая благословение.

— Мадам, у нас с вами длинная и счастливая история, с тех пор как я короновал вас и помазал на царствие столько лет тому назад, здесь, в Вестминстере. Я даю слово, что вам не надо бояться за своего сына. Вы не можете думать, что мы, Совет, обманем вас или что мы настолько неразумны, что позволим протектору нас обмануть. — Он поднял руку. — Я, Томас Кентерберийский, кардинал-архиепископ, торжественно клянусь перед Богом своим телом и душой, что ваш сын, принц Ричард, будет в безопасности. И жизни его, и положению принца ничто не угрожает в королевстве герцога Йоркского. Аминь.

В зале наступила тишина. Снаружи раздавались шаги марширующих людей и звон стали, когда люди вставали по стойке «смирно». Если они нанесут удар любому человеку — священнику, монаху или храброму мальчику из святилища, кто осмелится им помешать? Скажут ли тогда священники или даже сам Бог, что на моих руках невинная кровь, что я причина столь ужасного события?

Я отвернулась, все еще держа Дикона за руку, чтобы яснее понять, что же мне надлежит делать.

Я могла доверять Томасу Кентерберийскому, это я знала. Эдуард доверял ему все годы своего правления, и Томас никогда не предавал его, как предавали короля другие. Я могла верить в доброту его сердца, в святость его души, в проницательность его житейской мудрости. Я могла верить его клятве.

Но это было так трудно. Я любила Неда, но не видела его каждый день, как мог видеть его Энтони. Дикон был моим маленьким мальчиком и, с тех пор как крошку Джорджа забрал Бог, моим единственным сыном, который все еще держался за мою юбку, держал меня за руку и показывал мне книжку, или гусеницу, или ссадину на своем колене, как делали Томас и Ричард много лет тому назад среди яблоневых деревьев и кукурузных полей Графтона.

Я опустилась на колени, чтобы обнять Дикона, и не смогла удержаться от слез, хотя улыбалась изо всех сил.

— Сын, ты должен пойти с архиепископом, он отведет тебя к брату. Вы сможете играть, петь, и вместе читать сказки, и быть счастливы. Когда его коронуют, мы снова будем вместе.

Он серьезно посмотрел на меня. Волосы его были темней, чем у Неда, его длинный французский нос чем-то напоминал нос моей матери, и то, как он быстро посмотрел на великих людей, теперь стоявших тихо на другом конце зала, тоже напомнило мне мать.

У Дикона был насморк, его верхняя губа все еще была обветренной и красной.

— Мадам, я хочу увидеть брата, но не хочу покидать вас и сестер.

— Знаю, дорогой, — сказала я, вытирая ему нос — Но это все к лучшему, и тебе понравится быть с Недом. И это ненадолго. Самое большее — на несколько недель, а ты часто расставался со своими сестрами на такой срок. И ты будешь в Тауэре. Ты сможешь поиграть в дядю Энтони, убивающего мятежников. Там будут люди, которые защищали Тауэр, они смогут рассказать тебе много историй.

Пока я говорила, лицо его просветлело.

— Это мне понравится. Пожалуйста, мадам, скажите Анне и Катерине, что они могут играть моими солдатиками, но только пока я не захочу их обратно. А Бриджи может играть с моей игрушечной собачкой. Мне уже скоро десять лет, и собачка будет мне не нужна.

— Au revoir, дорогой, — произнесла я, обнимая его. — Все мы скоро снова будем вместе. И передай брату, что я его люблю и смиренно служу ему. Помни, что он теперь твой король, и обращайся с ним с должным почтением. Господь да благословит вас обоих.

Дикон кивнул.

Я встала, взяла его за руку и подвела к Томасу Кентерберийскому.

— Мадам, вы поступаете мудро и хорошо, — сказал Томас — Совет восхваляет вашу мудрость и радуется, что вы прислушались к нему. — Он взял Дикона за руку. — Пойдемте, сир.

— Вы поклялись телом и душой, — напомнила я Томасу. — Не забывайте об этом.

— Я не могу забыть об этом так же, как не могу миропомазать на царствие другого короля, а не вашего старшего сына, — ответил он.

За моей спиной раздался сдавленный всхлип, потом другой. Я не могла пойти утешить своих девочек, потому что тогда я бы тоже сломалась. Лорды Совета могут думать, что я вручила свое доверие их чести, я не позволю им думать, что они сокрушили меня.

Я стояла неподвижно, пока они кланялись и целовали мою руку, наблюдала, как Томас Кентерберийский выводит моего сына из зала и из убежища, как все остальные лорды следуют за ним.

 

ГЛАВА 9

Энтони — Канун дня святого Иоанна

Далеко на севере ближе к середине лета свет меркнет целую вечность. Желтое солнце цепляется за башни Понтефракта, и они сияют, как грязное золото. Солнце касается крыши часовни, однако двор замка, где несколько человек задержались по своим делам, остается в глубокой тени. Камни все еще дышат дневным жаром.

Мне велели отправляться в канцелярию, и здесь мне суждено провести всю ночь. Я попросил, чтобы мне предоставили священника, но до рассвета священника тут не будет. Я составил завещание перед тем, как начать это последнее паломничество, но я должен еще написать Елизавете и жене.

Я слышу, как за моей спиной дребезжит железо: решетка в двери открывается и закрывается, отодвигаются засовы. Как везде, где распоряжается Ричард Глостер, все это смазано маслом и бесшумно.

Входит слуга, неся чернила и бумагу, которые я просил, и фляжку вина.

— Спасибо.

— Да не за что.

У мальчика ломается голос: он то пищит, то рычит.

— Ты не тюремщик.

— Просто помогаю, сэр. Я служу коннетаблю, сэру Джону, но тот сейчас на юге.

— А… — Свет сочится сквозь крышу часовни. Я поворачиваюсь, чтобы как следует рассмотреть мальчика. Он темноволосый и маленький, совсем не похожий на Неда. — Как тебя зовут?

— Стивен, сэр. Стивен Фейрхерст.

Я тянусь за флягой, но мои руки трясутся, как не тряслись годами — со времени моей первой битвы, моего первого рыцарского поединка, моей первой женщины. Со времени Луи.

— Если позволите… я налью вина, сэр. — В голосе мальчика нет насмешки. Может быть, он не заметил.

— Да, спасибо.

Вино пахнет солнцем, и я поднимаю чашку, чтобы вдохнуть поглубже. Этой ночью я мог бы напиться: я был бы не первым, кто напился бы в такую ночь. Но как тогда я смогу утешить Ричарда Грэя на рассвете, или помолиться от всей души, или должным образом встретить смерть и Бога?

Нет, я не напьюсь.

Парнишка смотрит на меня. Он не ребенок, но еще не мужчина.

Внезапно в голову мне приходит: ему же сказали, что я его враг. Он не знает, что даже у врага могут дрожать руки? Я-то знал это с тех пор, как, спотыкаясь, прошел между деревьями у Тоутона и встретил Мэлори.

— Налить еще?

Я протягиваю чашку. Теперь он должен это знать.

— Тихий вечер, — говорю я.

— Большинство людей отправились на юг. Их послал туда его светлость.

Он старше Неда, наверное, лет четырнадцати или пятнадцати.

— А тебя не послали вместе с ними?

— Нет. Хотя я не знаю почему. Мой хозяин сказал, дескать, он должен оставить в замке хороший гарнизон. Но я не военный, только паж. Кроме того, говорят, что здесь ничегошеньки не происходит, все дела творятся в Лондоне. Хотел бы я быть там… — Он спохватывается и отвешивает неуклюжий поклон. — Прошу прощения, сэр.

— Останься на чашку вина.

— Я… спасибо, сэр. — Он оглядывается на дверь. — Но…

— Можешь закрыть ее, а потом крикнуть, чтобы ее открыли. Просто ненадолго? Там есть чашка, на полу у постели.

Он снова наклоняет голову, идет к двери, кричит с натянутой легкостью, что господин желает его компании, и закрывает дверь. Засовы задвигаются.

— Бери чашку и придвигай другой стул.

Стивен так и делает, но садится неловко, на самый краешек, и пьет маленькими нервными глотками.

Я наблюдаю за ним. Только когда он отпивает не меньше половины, спрашиваю:

— Ты из местных?

— Нет, я из Шерифф-Хаттона. Мой отец был дубильщиком, но погиб при Тьюксбери. Друг… моей матери… выхлопотал для меня место. Он сказал, что здесь можно преуспеть — тут господа и все такое, и все занимаются делами его светлости. Но по большей части мне ничегошеньки не надо делать, а когда находится дело, выбирают не меня. Я стою там, а предпочитают кого-то другого. В гарнизоне теперь только арендаторы и крестьяне, и их ничегошеньки не заботит, кроме как то, что их оторвали от сенокоса. Как я могу проложить свою дорогу в мире, если заперт в этом месте почти год напролет? — Он возвышает голос, переходя от должного смирения к неподдельному негодованию. А потом краснеет.

Я пью.

Таковы все мальчики.

Я тоже хотел завоевать весь мир, хотя мне было дано больше, чем вдова из Шерифф-Хаттона может дать своему сыну.

— И чего же ты хочешь? Идти своим путем?

— Ага, этого самого.

Снаружи тихо и все еще жарко.

— Но человек может и сам проложить себе путь. Однажды я так устал от мира, что отправился в Крестовый поход.

Лицо его сияет.

— Я сказал, что лучше буду служить Богу, потроша мавров в Португалии, чем останусь в Англии, чтобы пировать, танцевать и плести интриги. Король был этим не очень доволен.

Мальчик пристально глядит на меня. Он никогда еще не разговаривал с другом короля. Это как я бы разговаривал с королем Артуром или царем Агамемноном.

— Конечно, Эдуард меня простил. Он всегда всех прощал, даже своего брата Джорджа. И когда я вернулся, он вверил мне своего сына, принца Уэльского. Он поручил мне… — Я не могу больше говорить. Отворачиваюсь и отпиваю еще вина, и мальчик не нарушает молчания. — Тихая ночь, — говорю я, когда вновь овладеваю голосом.

— Ага, — соглашается Стивен.

Я повторяюсь. Катится ли песок в песочных часах, все тот же песок, что и раньше? Когда Бог решит сломать стекло и вытрясти души, чтобы лучше их судить?

— И я совершал паломничество в Рим и Компостелу… — Мысль, которая подспудно не давала мне покоя, вдруг обретает форму. — Тихо. Топоры не стучат или просто сюда не долетает звук?

— Топоры?

— Хотя… должен признать, что мой конец — не публичное зрелище. Зачем Ричарду Глостеру приказывать строить эшафот?

То, что я так говорю о его втором господине, заставляет мальчика багрово покраснеть, как не заставляли краснеть мои разговоры о короле.

— Я… я не знаю. Я… простите, сэр.

— То был риторический вопрос, — успокаиваю я, дотрагиваясь до его руки. — Не требующий ответа.

Он улыбается, должно быть испытывая облегчение оттого, что не оскорбил меня.

— Еще вина, сэр?

Меня трясет больше, чем я ожидал. Я машу рукой, и он наливает.

Я пью и снова пью, потом ставлю чашку.

— Но священнику велено явиться… явиться к утру?

Стивен откашливается и хрипло говорит:

— Конечно, господин. Сэр Джон в любом случае его прислал бы, но его светлость самолично отдал приказ насчет этого в одной из своих депеш. Он человек Бога.

— Так говорят. Он желает иметь всю земную власть, которую… — Я замолкаю. — Неважно… Я должен написать несколько писем.

— Значит, мне уйти, сэр?

— Нет. Останься.

Не существует человека, которому я мог бы доверить свои послания. Я должен подумать над тем, что изложу на бумаге. Любой, кто сломает печать, сможет прочесть их — хотя любой мог бы слышать то, что я говорил своей жене в течение десяти лет и понять: в этом нет ничего интересного. Что принес бы мне брак с сестрой короля шотландского, затевавшийся с целью не погрязнуть в набегах и кровопролитии на границах? Бог знает, сам я не могу вычислить этого.

Мадам, приветствую Вас и посылаю Вам благословения Бога и мои.

Слова короля, потому что хотя я никогда ее не любил, она была хорошей женой, и я исполнял обязанности мужа, заботясь о благополучии ее духа, а не только тела. Я молюсь, чтобы, когда меня не станет, к распоряжениям, которые я сделал относительно ее в своем завещании, отнеслись с уважением.

— Ты присмотришь за тем, чтобы это отослали? Если сможешь подождать, я буду благодарен. Мне осталось написать всего одно.

— Да, сэр.

Теперь свет быстро угасает.

Я беру кремень и кресало, но руки все еще дрожат. Стивен, не говоря ни слова, забирает у меня кремень и кресало, зажигает трут, а от него — свечку.

Мне очень хочется написать Луи, но я не должен этого делать. Это из-за меня пропал Нед. Я бы не вынес мысли о том, что из-за моих действий схватили Луи.

Пламя свечи расцветает, становится ярче, и я пишу Елизавете.

Наконец письмо написано. Однако я не желаю его кончать: закончить это письмо означает закончить что-либо навсегда.

В окна струится ночной воздух, и маленький кусочек неба, который я могу рассмотреть, похож на черный бархат.

Мне очень холодно.

Все это время мальчик тихо сидит рядом со мной. Большинство мальчишек не могут просидеть тихо и двух минут, хотя я обучал Неда вести себя как истинный король. Но этот парнишка Стивен — тихий и вдумчивый мальчик и составляет мне компанию, не тревожа моей души.

Мне сказали, что Ричарда Глостера завтра объявят королем. Если бы меня это заботило, я бы счел, что он боится меня — раз не совершает столь незаконное, предательское деяние, пока я еще жив. Но если это уже решенная вещь, тогда закон и обычный люд не помешают ему. Не больше, чем помешали приговорить меня к смерти, хотя сам Совет не смог найти никаких оснований для привлечения меня к суду за измену. Как бороться с великим человеком, который будет делать все, что пожелает, хотя это запрещает ему закон? Может быть, так будет всегда, пока королям нужны великие люди, чтобы править за них.

Если Ричарда должны провозгласить королем, с моим мальчиком все кончено. Ричард прекрасно знает, знает лучше других, как легко убить короля, когда у тебя есть ключи от Тауэра и страже велено отвернуться.

Мне очень холодно. Я складываю письмо Елизавете, потом беру свечу и держу ее наискосок, капая на письмо воском, чтобы запечатать. Одно биение сердца — и на желтоватый пергамент падают красные капли, образуя круглое озерцо, влажное и блестящее, как кровь. Потом к воску прижимается печать, красное окаймляет медь. Еще вздох, и я поднимаю кольцо: на письме остается раковина пилигрима, твердая, быстро застывающая.

Без единого слова мальчик берет письмо и складывает его вместе с другим, потом говорит:

— Выпьете еще вина, сэр? Оно вас согреет.

— Нет, спасибо.

— Принести одеяло?

— Да, если нетрудно.

Он накидывает одеяло мне на плечи. Оно грубое и тяжелое, и все равно я дрожу. Я не могу просидеть, бодрствуя, всю ночь. Я делал это много раз, чтобы помолиться или приготовиться к битве. Но завтра я не должен ослабеть телом или умом.

Часовые перекликаются, сменяясь.

Не знаю, сколько еще часов мне осталось, знаю только, что рассвет в середине лета наступает довольно скоро.

— Может, я теперь посплю. Ты попросишь, чтобы меня разбудили, когда появится священник?

Я беру со стола четки, они тяжелые и холодные, потому что только молящийся согревает их.

— Да, мой господин, — отвечает Стивен, не отрывая глаз от щелкающих, падающих золотых бусин.

Я сажусь на край кровати.

— Никогда не мог заснуть перед битвой, — говорю я и в свете свечи вижу, что он думает: каково это — знать, что на рассвете будет битва?

Я плотно заворачиваюсь в одеяло и ложусь спиной к стене.

— Погасить свет?

— Нет. Оставь его гореть.

Мои глаза полузакрыты.

Стивен движется тихо, медленно, ставя на поднос чашки и полупустую флягу с вином. Наконец он идет к двери и поднимает руку, но колеблется. Может, он думает, что я уснул, и не хочет будить меня, постучав в дверь, чтобы его выпустили на волю.

— Ты останешься?

Я едва сознаю, что говорю. Должно быть, это мысль, а не голос. Но нет, он слышит меня и поворачивается.

— Сэр?

— Пожалуйста, составь мне компанию.

Он так и поступает, сперва окликнув часовых, которые хмыкают в знак согласия.

— Выпей еще вина, налей и мне немного и сядь, — слегка приподнимаясь, говорю я.

Стивен наливает в обе чашки и вкладывает одну из них мне в руку, прежде чем поставить на стол вторую.

Я пью, потом снова ложусь.

Если бы я мог думать только о Ясоне, когда в конце путешествий его убила рухнувшая балка корабля «Арго», получившего свое имя в Додоне, поскольку «Арго» был даром богов… Если бы я мог думать только о нем и знать, что все случившееся со мной — также воля Бога, я встретил бы смерть со стойкостью истинного мужчины.

Но сон не приходит ко мне. Я лежу и думаю о Стивене.

Знает ли он, почему я попросил его остаться? Что воистину он может знать о том, что известно мне? Он, вероятно, никогда раньше не спал один в постели, никогда не участвовал в битве, не читал поэмы и не путешествовал дальше Йорка.

Он должен учиться, должен понять, к чему именно стремится.

— Когда меня впервые схватили, я думал, что от меня избавятся тайно. Я боялся, что не узнаю часа своей смерти.

Мальчик пристально смотрит на меня.

— Я пытался сделать так, чтобы моя душа была готова к смерти в любой момент. Молился целый день и каждый раз, когда слышал, как отодвигаются щеколды, молился еще сильнее: «Deo, in mano tuo…» Прошли недели, прежде чем я осознал, что ничего подобного не произойдет. Час или два я надеялся. А потом понял, что все равно умру и уже неважно, каким образом… — Сна у меня ни в одном глазу, а потому я продолжаю: — Видишь ли… — Я тянусь за чашкой с вином. — Я понял, раз нет необходимости убивать меня тайно, это потому, что Ричард Глостер не боится мести… Он знает: Эдуард никогда не станет королем. И тогда я понял, что Нед… что Эдуард, должно быть, всецело во власти Ричарда… Если отчаяние — грех, с тех пор я нагрешил больше, чем за все годы, проведенные в этом мире. — Капля вина бежит из уголка моего рта и падает на подушку. Я вытираю ее. — И сегодня я понял, как я был прав, боясь за Эдуарда. Тебе сказали, что Ричард сместил его?

Стивен молчит. Наверное, из-за своей верности — он же человек Ричарда, в конце концов, носит его значок с кабаном вместе со значком своего хозяина, как делают и многие другие. А может, он не понимает.

— Лучше бы от меня это скрыли. Мне осталось всего несколько часов молиться за Эдуарда. Теперь уже не о том, чтобы он правил. О том, чтобы жил. — Одеяло упало, и меня обдало холодным воздухом. Я натянул одеяло снова. — Я научил его всему, чему мог. Он узнал о Боге и святых, выучился истории, тому, что такое хорошее правление, как управлять людьми, как биться на рыцарском поединке, как петь, как охотиться… Подай мне мой служебник. Он там, на столе.

Все эти глупые сожаления — скорее боль, чем высокие материи. Я не должен позволять себе думать о них.

Стивен вкладывает книгу в мою руку, я сажусь и открываю ее.

— Придвинь свечу, паренек.

Но тьма в комнате как будто душит свет, и я не могу разобрать слова.

— У меня туманится в глазах… Ты обучен грамоте? Латыни?

— Да, немножко, сэр.

— Подойди ближе и прочитай мне что-нибудь. — Я переворачиваю страницы, они мягкие от частого употребления и изучения. — Вот, «Oratio ad sanctissimam Trinitatem».

Он берет книгу и смотрит на нее. В Нортхемптоне у меня не было времени, и эта маленькая книга — все, что я успел с собой захватить. Я вижу, что парнишка разочарован и книгой, и ее маленькими, грубыми гравюрами, и мной как ее владельцем.

— Это печатная книга. Есть сотни таких же, сделанных с помощью пресса и проданных за шиллинг или два. Ты сам мог бы иметь много таких книг, полных молитв и рассказов о великих деяниях. Не только служебник. — Я вижу его лицо и смеюсь. — Знаю. Большинство мальчиков не заботят книжные знания. Даже Неда приходилось заманивать за стол, когда солнце всходило над Темом, а в конюшне стояла новая, неиспробованная лошадь.

— Неда?

— Моего мальчика. — Больше я ничего не говорю.

Спустя мгновение Стивен усаживается на полу, изучая страницы.

Воздух душный и прохладный.

Стивен читает медленно, как будто ему приходится с трудом преодолевать слова.

— Pater aeterne! Rogo te per vitam et mortem acerbis-simam delectissimi Filii tuii…

Эти звуки я слышал всю жизнь, эти слова я всегда знал, и Стивен тоже знает. Они скатываются с покрытой черными буквами страницы в его глаза, потом на язык, произносятся и повисают в воздухе, как ладан.

— …miserere mei nunc et in hora mortis meae. Amen!

— Аминь, — говорю я.

Он остается сидеть на полу рядом со мной.

— Ты понял, что читал?

— Не совсем, мой господин.

Я протягиваю руку и прикасаюсь к его плечу. Оно теплое.

— Давай посмотрим… «Извечный Отец, я заклинаю Тебя именем жизни и смерти — горькой смерти — Твоего любимейшего Сына и Твоей бесконечной добротой… Благостно даруй, чтобы в милости Твоей я мог жить и умереть…» — Я чувствую, как под моей рукой по телу мальчика пробегает дрожь. Спустя мгновение я в силах продолжить: — «Самый милостивый… самый добрый… Иисус, я заклинаю Тебя любовью Отца, который… который всегда обнимал Тебя… И Твоим последним словом — когда Ты висел на кресте, препоручив Твою душу Отцу Твоему, — прими мою душу в конце моей жизни. Дух Святой, зажги во мне совершенное милосердие и укрепи им дух мой до тех пор, пока я… не покину эту жизнь. О, Пресвятая Троица, Бог единый, смилуйся надо мной теперь и в час моей смерти. Аминь».

Отблеск свечи на его лице, желтый, как воск, зажигает агаты в его волосах и глазах. Стивен маленький и живой, и его волосы под моей рукой жесткие и упругие, как вереск на склоне холма, там, где можно было бы лежать под летним солнцем. Но что же мой мальчик — мой Нед — мой сын?

— Я должен был догадаться, как поступит Ричард. Должен был. Но я думал, что он будет действовать через Совет. Через двор. К этому я был готов. Но не к тому… не к тому, что он сделал!

Стивен чуть поворачивается ко мне и поднимает глаза. Его взгляд — моя погибель.

— Он забрал моего мальчика.

Я не могу больше сдерживать свое горе. Я склоняю голову к коленям, а потом горе наваливается на меня так, что я не могу больше сидеть и падаю на бок, лицом к стене, оплакивая конец моего мира и тот мир, что будет после моего конца.

Спустя долгое время я чувствую на своей спине руку Стивена — легкое прикосновение, потом более твердое. Он стискивает мое плечо.

Это заставляет меня обернуться, и я понимаю, что моя рубашка распахнулась. Его запястье касается моей власяницы, и он вздрагивает.

— Власяница не сделает тебе больно, — говорю я. — Волосы слишком тонкие, чтобы порезать кожу, они режут только твою совесть. Это одежда кающегося человека.

— Вам нужно каяться, мой господин?

— Все люди должны каяться, потому что все мы грешны, со времен грехопадения Адама, — отвечаю я как послушный школьник.

Однако этого недостаточно: если я говорю такое сейчас, я должен говорить это от чистого сердца, во славу Божию.

Я не могу. Я слишком устал и слишком испуган.

Да, испуган.

Ни один человек не говорит о страхе перед битвой — разве что дорогому другу, — чтобы не стать объектом презрения. Капитан вообще не может говорить о страхе, иначе дрожь охватит его людей. Но сейчас? Что могу я сделать, чтобы утопить свой страх, когда в ушах не раздается грохот битвы, нет надежды на славу, нет крови на руках, нет великих и ужасающих мгновений, когда речь идет о том, убить или быть убитым?

Я должен поспать.

Оставаться без сна для молитв и поста — это то, с помощью чего обуздываются желания тела и, следовательно, душа освобождается для любви к Богу.

Оставаться без сна для смертной любви — это веселье столь громадное, что оно превыше веселья и превыше боли.

Оставаться без сна из-за страха — это слабость, которая приведет к слабости на рассвете.

Я не могу спать.

Я дрожу и знаю, что мальчик чувствует это. Я должен поспать… Должен…

— Ты не полежишь со мной, Стивен, чтобы мне не спать одному? Я не думаю…

— Да, сэр.

Стивен легкий, веревки постели только слегка прогибаются под ним, похрустывает солома тюфяка. Я отодвигаюсь дальше к стене. А потом сзади появляется его тело, его неопрятный мальчишеский запах, его дыхание на моей шее, и его руки обхватывают мои плечи. Он ничего не говорит, но обнимает меня. Он теплый, и мне делается легче дышать, а потом и телу моему становится легче.

— Сэр?

— Да?

— Я спрятал письма у себя под камзолом. Если будет на то Божья воля, я благополучно доставлю их.

— Спасибо.

Я накидываю на нас одеяло, и кольцо Ясона ударяет меня по челюсти. Вскоре я буду с Богом, а ему не нужно будет кольцо. И я не могу быть уверен, что такой прекрасный и большой кусок золота не послужит искушением для слуг Ричарда. Я снимаю кольцо.

— Возьми и это тоже и отдай его вместе с письмом моей сестре Елизавете.

Мальчик берет у меня кольцо, и я чувствую, как его рука снова ныряет под камзол.

— Да, сэр. Клянусь святыми, что я сделаю, как вы просите, хотя бы ценой жизни.

Его пылкий голос вызывает слезы на моих глазах.

— Нет, это слишком большая цена для любого мальчика. Но если ты сможешь сделать это без риска, я буду тебе безмерно благодарен.

Без кольца, принадлежавшего Луи, я как будто лишился всего, что привязывало меня к этому миру.

Кругом тихо.

Я балансирую на грани сна. Я до смерти устал от всего, что выпадает на долю смертных: устал от страха, устал от горя, устал от разговоров, от планирования, от сражений, устал от старой раны в бедре и от новой раны в сердце: что я уничтожил Неда.

Это праздник Успения Пресвятой Богородицы.

Через двери башни коннетабля я вижу внизу шлемы с забралами людей из гарнизона — ряды стальных шишаков, скрывающих лица. Панцири запятнаны недельным потом.

Стоит рассветный холод. Но на людях нет плащей, и знамена не свисают в неподвижном воздухе.

Здесь нет никого, кроме приближенных Ричарда Глостера, а они не нуждаются в напоминаниях, кому служат.

Руки присутствующих нетверды, потому что все лучшие люди, как сказал мне Стивен, отправились на юг. Стены замка охраняют арендаторы и крестьяне. Сейчас они выстроились вокруг колоды палача, связанные своими обязательствами, своей верностью господину.

За происходящим наблюдает представитель коннетабля сэр Джеймс Тирелл. Я мог бы догадаться, что он тут будет, он всегда принадлежал к самым доверенным людям Ричарда. Он здесь для того, чтобы убедиться: приказ господина выполнен. Если нет необходимости в другой, более секретной работе…

Я не буду об этом думать. Препоручив душу Неда Богу, я спокоен, ибо доверяю Ему так, как не могу доверять ни одному смертному. Больше я ничего не могу сделать для Неда. А теперь я должен сделать то же самое для своей души.

Я много раз видел, как казнят людей: с помощью веревки, топора или огня, который очищает мир от ереси.

Некоторые ругаются, некоторые сопротивляются и плачут в хватке палача, некоторые вопят о своей невиновности или о своей вине, когда их начинает опалять пламя. Большинство обделывается.

Но я… я не изменю себе… отправляясь к Богу… Кто мог бы чувствовать страх или сожаление, зная то, что знаю я?

Чья-то рука толкает меня в спину: мои охранники нетерпеливы.

Стивена нигде не видно. Когда я проснулся от звука отодвигаемых засовов, он уже исчез.

Утренний свет ярок. Я моргаю и роняю четки. То место, где на пальце все последние недели было кольцо Луи, кажется голым.

Священник подбирает четки и всовывает их в мою руку, и я прикасаюсь к святому Августину, и святой Бригитте, и к Богоматери — маленькие, тусклые бусины между ними такие же маленькие и невзрачные, какие все мы в глазах Бога, однако и эти бусины составляют часть круга.

— Dulcissime Jesu Christe, si ultimum verbum tuum in cruce…

— Где мои друзья?

— Они мертвы, — говорит стражник. — Все трое.

И верно, в углу двора стоит тележка, на которую наброшена грубая мешковина, запятнанная кровью.

Сын Елизаветы, Ричард Грэй, мертв. Я послал ему алый волчок из Сандвича в тот день, когда нас взяли в плен люди Уорика. Однажды я встретил его, пьяного, возле борделя в Саутуорке.

— Вы не расскажете моей матушке? — спросил он меня.

Тогда он был не старше Стивена.

У Стивена есть мать-вдова, у которой в жизни нет другой любви и заботы, кроме сына, мать Ричарда — королева. Она очень любила его, но у нее было много других забот и дел.

Мой кузен Хоут мертв. Он стоял на берегу в Линне, когда мы, спотыкаясь, брели по песку, и кричал, что нашел корабль, капитан которого отплывет, веря, что ему заплатят в конце пути, и Эдуард и все мы будем спасены.

Сэр Томас Ваган мертв: камергер Неда, любивший его, как сына, вырезавший для него корабль Ясона и всех аргонавтов, чтобы пускать их в плавание на мельничном пруду в Ладлоу, и плакавший, когда мы ехали на север.

Все они мертвы.

Вскоре мы с ними встретимся снова. И я увижу Луи, когда Господь дарует мне на то разрешение.

— Profiscere, anima Christiana, de hoc mundo…

Я иду вперед. Не колеблюсь, не спотыкаюсь. Я не буду колебаться и спотыкаться.

Конечно, это топор.

Меня не судили товарищи по Совету, хотя я имею на это право. Меня лишили последнего права, последнего рыцарского соборования, права быть убитым благородной сталью.

Неважно. Даже такая честь — всего лишь мирская забота.

— Deus raisericors, Deus clemens, Deus qui secundum multitudinem miserationum tuarum peccata paenitentium deles…

Я должен умереть. Я умру… Я могу… Неразумно искать способы предотвратить это.

Тонкие ряды людей. Колода в ярких пятнах крови. Я вижу ее, но мое зрение затуманено молитвами.

— Sanctus Joseph, morientium Patronus dulcissimus, in magna spem te erigat…

Я поднимаю глаза. Надо мной все еще арка небес. Где-то еще выше, выше, чем возможно себе представить, меня ждет суд.

Я иду вперед, к колоде.

Люди стоят молча. Человек в кожаном фартуке подает голос: я киваю, потому что прощаю его, как все мы надеемся быть прощены, каждый из нас, за то, что мы сделали на службе нашего господина.

— …contemplationis divinae delcedine potiaris in saecula saeculorum…

Что-то движется. Вниз по ступеням донжона, потом через двор идет Стивен. Он не минует линию людей. Но когда я дохожу до колоды, он снова делает движение, стягивая с головы шапку. Он становится на колени, повернувшись ко мне, и наклоняет голову.

— In manus tua, Domine, commendo spiritum meum.

Я встаю на колени перед колодой и мысленно сосредоточиваюсь на Боге. Все кончено. Все начнется.

— Jesu, Jesu, Jesu.

Уна — Воскресенье

Дорога становится уже, делает поворот, потом по другой дороге, поменьше, мы спускаемся с холма, поднимаемся между дубами и буками, пока Марк не велит мне снова свернуть — на грубый проселочный путь. Перегораживающие его ворота так долго простояли открытыми, что их оплела куманика.

Над нашими головами — путаница древесных ветвей, и большая машина оседает и покачивается, целую вечность двигаясь по этой дороге. То, что мы все же едем вперед, отмечают лишь камни и внезапные выбоины да редкие птицы, кричащие при нашем приближении.

Маленький, написанный от руки указатель возвещает: «Фриари-коттедж».

Дорога ведет к большой лужайке и тут же исчезает. На дальнем конце лужайки — дом Морган: маленький, из красного кирпича, с крытой шифером крышей, похожий на рисунок ребенка. Он стоит там, где встречаются лес и поле. Окна мансарды напоминают приподнятые брови. В тех местах, где из водосточных желобов проливалась вода, остались зеленые пятна, струйка голубого дыма поднимается от одной из четырех труб. Передняя дверь подперта большим камнем, чтобы не закрывалась.

Черный Лабрадор выскакивает из леса, беззлобно лая.

Я выхожу из машины, чтобы размять ноги и поздороваться с Морган, и меня тут же сильно толкают в поясницу. Марк смеется, когда я вскрикиваю, собака снова лает. Я поворачиваюсь, и темно-коричневый ослик бодает меня вместо поясницы в живот.

— О, это Недди, не обращайте на него внимания, — говорит Морган, наклоняясь, чтобы схватить собаку за шкирку. — Тихо, Бет! Недди ужасно шумный, но если вы почешете его за ушами, он ваш навеки.

Я делаю, как мне сказали, и обнаруживаю, что уши удивительно упругие и теплые, покрытые дивно мягкой шерстью. На ослике нет ни недоуздка, ни веревки.

— Он бегает на свободе?

— О да. И цыплята тоже, только я не выпускаю их по утрам, если не собираюсь оставаться дома. Единственные заборы, которые тут есть, поставлены для того, чтобы не подпускать Недди к овощам. Его нашли, брошенного, и я стала заботиться о нем. Входите, я пока соберу вещи.

На полдороге к двери растет большой розмариновый куст с голубыми цветами, над ним жужжат счастливые пчелы. Недди спорит с нами за право войти в дом, но Марк пихает его, и ослик, наклонив тяжелую голову, идет прочь.

— Могу я воспользоваться туалетом?

— Да, пройдите через кухню, он сразу за задней дверью. Справа.

На кухне стоит старинная плита с газовыми баллонами, стол-«формайка», на котором возвышается масляная лампа, а также разбросаны инструменты и материалы для изготовления украшений. Изразцовый очаг полон пахнущего влагой угля, красиво инкрустированные настенные часы в стиле королевы Анны тикают в углу, показывая фазы луны и движение солнца через знаки зодиака.

Выйдя через заднюю дверь, я нахожу туалет. И тут черная тень — кот с голубыми глазами — проскальзывает мимо моих ног и струится прочь, как теплый дым.

— Как мы собираемся управиться с Фергюсом? — спрашиваю я Марка, пока Морган запирает коттедж, оставив собаку внутри, а ослика — снаружи.

— Ты полагаешь, Иззи ему позвонит? — спрашивает Марк.

— Не знаю. Лайонел сказал, что поговорит с ним. У меня такое чувство, что они часто разговаривают. Очевидно, они ладят.

— Лайонел вовсе не похож на человека, который часто общается с сыном. Хотя Фергюс, вероятно, не на его территории.

— Ты имеешь в виду, что он живет в Йорке? — спрашиваю я, неверно понимая его слова, потому что с Марком нелегко обсуждать отношения отца с сыном.

— Нет. Я имею в виду, что Фергюс — художник, а не банкир. Никакого соперничества.

Я думаю о Лайонеле, маленьком, быстром, сильном, перехватывающем подачу в регби, о Лайонеле, сидящем на кухне в Чантри в новехоньком с иголочки деловом костюме — его котелок при этом лежит на столе — и доказывающем, что «Пресс» не приносит прибыли и никогда не будет приносить, о Лайонеле в Сент-Олбансе, рассказывающем о книге Мэлори, которая стоит дешевле его копии.

— Думаю, он склонен к соперничеству, — соглашаюсь я, но не выдаю своего страха, что Лайонел захочет сделать Чантри своим проектом. — Но дележ территории?

— Так было всегда, — замечает Марк, в голосе его звучит раздражение. — Во всяком случае, лучше будет, если в основном станешь говорить ты, ведь ты член семьи. А, вот она идет.

Морган открывает заднюю дверь и устраивается на сиденье.

— Все в порядке. В прошлом году я сделала Малкин кошачью дверцу: она все равно находила путь, запирала я ее снаружи или внутри. Кошку запереть невозможно… И между прочим, это здорово. Спасибо, что берете меня с собой.

Мимо мелькает указатель на Тоутон, мост к Тоутону проносится у нас над головами, а потом мы слетаем с проселочной дороги и катим через предместья Йорка.

Перед нами на фоне бледно-серого неба неясно вырисовываются ворота Майкл-гейт, мы поворачиваем влево, вокруг стен, мимо станции. Дорога то здесь, то там проходит через стены и ворота, поворачивает обратно, пересекает реку Уз.

Перед нами, словно на якоре, стоит кафедральный собор, вокруг которого теснятся здания поменьше, и наша дорога огибает их на почтительном расстоянии.

Энтони провезли прямо через город, понимаю я. Он проехал под охраной по улицам, по которым теперь запрещено ездить на машинах. Хотел ли он остановиться в соборе, чтобы прослушать мессу или вознести молитву? Но ему не позволили. Ведь это было убежище, освященное место безопасности, и никто бы не осмелился вытащить его оттуда, даже в феоде Ричарда Глостера.

Справа стоят ворота Монк-гейт, ведущая от Шерифф-Хаттона дорога проходит сквозь них, почти как сквозь туннель, из такого толстого и широкого камня сделан вход.

Мы совершаем то же самое путешествие, какое проделал Энтони, только в обратную сторону — из Понтефракта к Шерифф-Хаттону. Наше паломничество призвано воссоздать прошлое. Его паломничество было дорогой к тому будущему, которое, как я полагаю, он считал вратами в вечность.

Мы пересекаем Фоссе, направляясь к Хэворту.

Фергюс живет в одном из домов 1930-х годов застройки. Дома эти выстроены аккуратной петлей, в центре которой небольшой, хорошо подстриженный газон. Каждый садик аккуратнее предыдущего, и в нем больше цветов. Вот только перед домом Фергюса газон зарос. Он не обращает внимания на кусты, предоставляя им право разрастаться и переплетаться друг с другом, но это придает саду своеобразную красоту.

Здесь такая глушь, что он, похоже, слышит гудение нашей машины и, когда мы припарковываемся, уже выходит на порог.

Фергюсу лет двадцать пять — двадцать шесть, он выше Лайонела и унаследовал прекрасную кельтскую жилистость Салли, хорошо сочетающуюся со свойственным Приорам темным цветом волос.

— Здравствуй, тетя Уна. Дорогу было нетрудно найти?

Мы обнимаемся.

— Ты вряд ли встречался с Марком, не так ли? — спрашиваю я, хотя точно знаю, что они никак не могли повстречаться.

Рождение Фергюса было одной из семейных новостей, о которых я жаждала рассказать Марку даже спустя девять с половиной лет разлуки.

Они пожимают друг другу руки, и Марк представляет Фергюсу Морган.

— Пройдем на кухню? Я поставлю чайник, — говорит Фергюс.

— Пожалуйста, не зови меня тетей, — через плечо бросаю я.

Проходя мимо, я замечаю, что две комнаты соединены вместе и Фергюс пользуется ими как студией. Я мельком вижу листы металла и металлорежущий станок, стоящий на голых досках пола. Еще я вижу, что стена сплошь увешана набросками, открытками и картинами, вырванными из журналов.

Пол в кухне тоже из досок, а шкафы раскрашены от руки в цвет, напоминающий цвет голубиных перьев.

— Ты соединил комнаты? — спрашиваю я.

— Да. Соседи этого не одобрили, конечно. Не одобрили и стука станков, и прочего. Хотя самое большое испытание для них — это садик перед домом.

Он жизнерадостно ухмыляется, поэтому я не пытаюсь скрыть замешательства.

— Что заставило тебя сюда переехать?

— Я жил кое с кем, и нам нужно было больше места. Это было… место в ее вкусе. Папа сказал, что это хорошее капиталовложение. И приличных размеров помещение. Только вот… в конце концов она решила, что не сможет дать отпор скульптуре. — Помолчав мгновение, Фергюс пожимает плечами и говорит: — Иногда я думаю, что должен переехать, но не могу связаться с такими хлопотами. Я привык жить здесь. — Он включает чайник и говорит громче: — Итак, чем ты занимаешься, Морган?

— Делаю украшения, а еще я помощница медсестры, — отвечает она.

Взгляд Фергюса становится острым, и это заставляет меня осознать, что они почти ровесники.

Это меня трогает и забавляет. Я вполуха слушаю, как они говорят о полировке, обжиге и о свойствах титана, и пытаюсь сообразить, как же мне подступиться к Фергюсу.

— …должен быть по-настоящему устойчивым, — говорит он.

— Я могу одолжить тебе свое зажимное приспособление, — предлагает она. — Подходит для любого размера проволоки.

— И ты можешь им поделиться? — интересуется он, наливая воду в кофейник.

— Конечно. Я нечасто им пользуюсь, — подмигивает Фергюсу Морган. — Махнемся? Покажешь мне как-нибудь, как пользоваться твоим токарным станком?

Я задерживаю дыхание, потому что спросить у художника, можешь ли ты воспользоваться его инструментами — в отличие от предложения воспользоваться своими собственными, — все равно что спросить, не может ли он одолжить свой любимый костюм или кухонный нож.

Почувствует ли Фергюс, что обязан согласиться? Обидится ли Морган, если он не согласится? А потом я вдруг понимаю: Морган не будет возражать, если он скажет «нет», а он не собирается говорить «нет» ни по этому поводу, ни по поводу чего бы то ни было, что она еще может предложить.

Улыбаясь, я гляжу на Марка. Он не улыбается, а, слегка нахмурясь, наблюдает за Фергюсом.

— Итак, тетя… прости, Уна, — ставя кофе на стол, говорит Фергюс.

Он оглядывается, и Морган уже держит за ручки четыре чашки.

— Эти?

— Да, спасибо. Уна, папа в общих чертах объяснил, но расскажи по порядку, в чем заключается дело с реставрацией Чантри. Между прочим, как дядя Гарет? Вот сахар и молоко.

— Мне уйти? — спрашивает Морган, беря у него чашку. — Фамильные дела и все такое прочее. Фергюс, ты не возражаешь, если я пошарю в твоей студии?

Она выскальзывает из кухни прежде, чем кто-нибудь успевает ответить, а мы втроем садимся за кухонный стол.

Как можно беспристрастней я излагаю ситуацию, описываю проблему, имеющиеся у нас возможности и препятствия, стоящие на пути. Единственное препятствие, о котором я не упоминаю, — Иззи.

— И папа говорит: он сомневается, что это возможно, пока мы не соберем кучу денег?

— Ну, мы все так думаем. Но мы не можем начать что-либо, пока все не согласимся, что хотим это сделать. Пока не согласятся все, кто владеет домом.

— Нужно создать своего рода трест, прежде чем мы начнем убеждать организации, что все это серьезно, — вступает в разговор Марк.

— Из всех нас Марк лучше всего способен выяснить, сколько на все это может потребоваться — и денег, и работы, — и у него есть связи, — объясняю я, только потом понимая, что сказала.

Но Фергюс не отвечает: «Но Марк — не член семьи», — хотя такой ответ был бы понятен.

— И у меня есть право голоса, — просто кивает он.

— Очевидно, ты получил долю Лайонела.

— Да, он мне об этом напомнил. А я и забыл.

Телефон издает трель.

— Извините… Фергюс Приор… О, привет, тетя Иззи, как поживаешь? Рад тебя слышать.

Вспоминая свою последнюю беседу с Иззи, я пытаюсь поймать взгляд Марка, сидящего по другую сторону стола, но он смотрит в пространство, как делают люди, которые слушают беседу за своей спиной.

— Да, она здесь… — говорит Фергюс — Да, мы… Но… Почему нет? Да, я прекрасно понимаю, что она предлагает, но я не вижу… Хорошо, не вешай трубку. — Он протягивает трубку мне: — Она хочет поговорить с тобой.

Я беру трубку.

— Иззи? Это Уна.

— Уна, ради бога, что происходит?

— Мне нужно было сделать кое-какие исследования, а потом я поняла, что, может быть, это мой последний шанс увидеть Фергюса перед тем, как я уеду домой, — оправдываюсь я.

И это правда, хотя и лицемерная.

— Но вы обсуждали Чантри.

— Да, так уж получилось.

— Я в самом деле не думаю, что это разумно — заводить дело так далеко, — говорит Иззи, внезапно понизив голос на октаву, так что я понимаю: она заставляет себя говорить рассудительно. — Фергюс не в том состоянии, чтобы правильно оценить положение вещей. Он едва знаком с этим домом. Вряд ли он когда-нибудь там жил.

— Что ж, он все-таки владеет частью дома, — возражаю я, чувствуя, как тоже начинаю выходить из себя. — Иззи, мы уже обсуждали это раньше. Этот разговор не может подождать, пока мы вернемся в Лондон?

— Мы? Марк тоже там?

— Да. Он хотел навестить свою падчерицу в Лидсе. Хочешь с ним поговорить?

— Нет, все это не его дело — то, что происходит в нашей семье. На самом деле я позвонила Фергюсу просто из вежливости, чтобы сказать, что закончила инвентаризацию и дала инструкции грузоотправителям доставить архив в Сан-Диего. Но ты уж сама ему скажи. Груз зарегистрирован и будет отправлен в среду. Ты передашь это? Я могу сообщить детали, прежде чем ты улетишь. Могу дать копию накладной, если пожелаешь. Прощай, Уна. — Раздается стук повешенной трубки, и в телефоне наступает молчание.

Еле переводя дух, я кладу трубку и говорю Фергюсу и Марку о грузоотправителях.

— Почему тетя Иззи не хочет, чтобы Чантри восстановили? — спрашивает Фергюс — Ведь она же написала книгу. Любой подумал бы, что она будет рада…

— Думаю… — осторожно подбираю я слова. — Насколько я понимаю, она не считает реставрацию Чантри важной, важны только документы. И она… она беспокоится, что в Чантри они не будут в безопасности. Хотя, конечно, мы и мечтать не будем о том, чтобы оставить их там, пока у нас не будет надлежащего архивного хранилища.

— Это должно быть важно для дяди Гарета, если он собирается лишиться своей мастерской. И своего дома, если уж на то пошло. Я имею в виду — я знаю, он стар, но у человека все еще есть разум, так ведь? — спрашивает Фергюс, и я вспоминаю рассказ Морган о ее старой леди. — И в любом случае, это отличная идея. Хотя и требующая большой работы. Полагаю, все сводится к тому, насколько сильно мы этого хотим, так ведь?

— Я-то этого хочу, но решать не мне. Через несколько дней я буду в Австралии.

Я чувствую на себе взгляд Марка, а когда поворачиваю голову, чтобы встретиться с ним глазами, мои щеки окрашивает румянец.

— А вы не можете получить то, над чем вы работаете, чтобы быстро что-нибудь остановить? — спрашивает Фергюс.

— Судебный запрет, — говорит Марк.

— Даже если мы его получим, — объясняю я, прихлебывая холодный кофе, — если Иззи не захочет помочь, длинная судебная сессия почти уничтожит шансы добиться начала реставрации.

— Все равно ничего нельзя сделать до понедельника, — замечает Марк.

— Да, но огромное спасибо, что потрудились приехать и объяснить мне все, — вставая, произносит Фергюс — Папа говорит так отрывисто. То есть он всегда полон здравого смысла, но это здравый смысл денег. Я не думаю… Он не говорит о других видах здравого смысла. — Фергюс открывает кухонную дверь. — Надо выпустить бедняжку Морган из пурдаха. Я позвоню папе попозже.

В студии Морган стоит, держа маленькую скульптуру из полированного золотистого металла и поднеся ее к падающему из окна свету: несколько округлостей соединены под странными углами, так что они как будто двигаются и мерцают, одновременно и притягивая взгляд, и делая невозможным на нее смотреть.

— Это мило, — говорю я. — Твоя, Фергюс? Она напоминает мне луну, которая есть у твоего отца. Ту, из скрученного сплава олова со свинцом. Она показалась мне красивой.

— Эта статуэтка — пара к той. Но это не олово, а медь. Конечно, по-настоящему это должны были быть серебро и золото.

— О, я не знала. Медь чрезвычайно прочна. А в сплаве олова со свинцом что-то удивительно человечное.

Фергюс улыбается, потом говорит Морган:

— Я должен отдать ему и вторую. Им надлежит быть вместе.

— Это будет здорово, — соглашается она, протягивая солнце Марку.

Тот держит его, поворачивая и так и эдак, а я наблюдаю за его движениями, потому что в них есть уверенная забота об этом маленьком произведении искусства, которая напоминает мне заботу Адама о человеческих телах.

Марк поднимает глаза, и я снова багровею, жар бежит по моей шее и груди, до самого сердца.

Я наблюдаю за ним и знаю, что он все видит. Марк на мгновение опускает глаза, потом смотрит на Фергюса и Морган.

Или дело в моем возбуждении, или я просто принимаю желаемое за действительное, но, похоже, я вижу одобрение в том, как Марк рассматривает их. Они стоят бок о бок, Морган — темное золото, ювелирное изделие, рядом с которым темные волосы и глаза Фергюса кажутся гравировкой по серебру.

Я намекнула, что, хотя мне нужно поехать в Шерифф-Хаттон, Морган нет нужды туда отправляться. Если у нее не возникнет такой прихоти, мы можем подобрать ее на обратном пути. Марк при этом ни слова не возразил. И не предложил остаться, чтобы я поехала одна.

— Значит, это последняя остановка твоего паломничества? — спрашивает Фергюс.

— Да. Если не считать путешествия домой. Правда, в последнее время Лондон — не мой дом.

— Я всегда думал, каково это, — к моему удивлению, говорит Фергюс, — возвращаться домой после паломничества. Наверное, это такая разрядка напряжения.

— Зависит от того, считаешь ли ты самым важным на свете святилище или сам процесс странствия к нему, — заявляет Морган.

— Если ты правильно запечатлеешь процесс в скульптуре… Уна, это твой жакет? Думаю, ты всегда достигнешь цели. Даже если это и не та цель, к которой стремился.

— Иногда я думаю, — кивает Морган, — что чем больше меня удивляет моя работа, тем лучше она кажется, когда я смотрю на нее со стороны. Но только иногда.

— Знаешь, — говорит Фергюс, — одна из вещей, о которых я всегда думаю, когда читаю книги о художниках, это как неправдоподобно все выглядит. Я имею в виду — в сравнении с тем, когда ты в студии и у тебя в руках горячая влажная гипсовая повязка и макет, который не продержится и пяти минут, если ты не сделаешь все, как надо, прежде чем работа пойдет наперекосяк и все засохнет в таком виде навечно. Я не уверен, что историки-искусствоведы понимают, как все это делается. Даже если они читали книги и изучали предметы. Когда занимаешься работой, не думаешь: «Я хочу, чтобы это стало новой стадией в моем развитии чувства пространственной формы». Думаешь так: «Как мне заставить эту чертову штуку стоять, или, может, выйдет лучше, если ее положить?»

— Но потом ведь ты об этом думаешь? — смеюсь я. — Насчет пространственной формы?

— Конечно думаю. Когда учусь или спорю с другим художником. И уж конечно, если я пишу мемуары, — улыбается он. — Хотя другие видят вещи, которых я порой не замечаю. Они вводят их в историю, а я и не подозревал, что тоже в ней участвовал. Но в процессе работы — нет, я так не думаю. И все-таки… Что более реально, более интересно? Даже более правдиво? Этот момент — сплошной гипс? Или тот момент, когда гипс становится частью истории, о которой ты раньше и не подозревал, но теперь, взглянув со стороны, видишь так ясно? Это похоже на то, что Гейзенберг сказал о квантовой механике.

— Кто? — спрашивает Морган.

— Гейзенберг, человек атомной бомбы. Принцип неизвестности. Чем точнее ты измеряешь позицию чего-либо в определенный момент, тем менее точно можешь измерить, куда это пойдет: скорость — траектория. Примерно это звучит так. Отец может рассказать больше.

— Да ну?

— Он хорошо разбирается в этом, — говорит Фергюс, улыбаясь девушке.

Мы могли бы отправиться по магистральной дороге — я вижу это, вглядываясь в карту, которую держит Марк, — но дорога новая. Я могу только догадываться о маршруте, по которому под конвоем вели Энтони, но делаю все, что в моих силах. На полпути к Монк-Стрей я велю Марку повернуть налево, и мы едем на север вдоль Фоссе, через Хантигтон, Хэксби-Лендинг, пустырь Стренсалла, где красные военные знаки показывают в глубь леса, на сам Стренсалл, лежащий в излучине Фоссе. Через городок проходит железная дорога.

Через Фоссе и вниз, к Хаксби-Мур.

Эта местность более плоская, чем широкие холмы и долины вокруг Графтона, болотистая и низинная, поля здесь зелено-золотые, прорезанные ручьями и испещренные рощицами, темно-зелеными в разгар лета.

Когда дорога переваливает через маленький мостик, где река Фоссе снова делает поворот и пересекает нашу дорогу перед тем, как разделиться на два рукава, кажется, что это страна ястребов.

Птица поднимается от Уайтекарр-Бек слева от нас: большая цапля в сером наряде, медленно взмахивающая крыльями, летит на запад.

Взглянув на Марка, который все понимает, я останавливаю машину, чтобы понаблюдать за птицей.

Каково это — пускать ястреба за такой птицей? Снять с ястреба-тетеревятника колпачок и почувствовать, как он внезапно насторожился, сидя у тебя на кулаке, поворачивая голову, расправляя крылья? Поднять его повыше и почувствовать, как когти, впившиеся в твою перчатку, передвигаются, сжимаются, колют, отпускают? Каково это — напрягая глаза, следить за ним?

Ястреба могли звать Регина, а может быть, Джуно, потому что ты получил классическое образование. Да, Джуно — подарок отца старшему сыну, самый драгоценный подарок, который ты когда-либо получал, от которого замирает сердце.

Твои глаза ослеплены, ты едва видишь его и внезапно пугаешься, что ястреб улетел навсегда, туда, где его не увидит смертный. Но нет: он падает с неба, как молния, и цапля выворачивается и барахтается в мертвой хватке. К тому времени, как ты догоняешь ястреба, цапля уже мертва, а ты, Энтони, получаешь свою первую добычу.

Наша цапля все еще летит на запад. Щель в облаках становится шире, блеск солнца касается верхушки ивы, сверкающие капли запутались в паутине и грубом бархате луга.

Мгновение миновало, я знаю это и чувствую, потому что Марк начинает ерзать на сиденье. Как будто ощущая мой внимательный взгляд, он искоса смотрит на меня и улыбается, и меня обдает жаром.

Я снова завожу машину, отъезжаю, и не успели мы перекинуться словом, как вот он — Шерифф-Хаттон. Башни замка на возвышенности перед нами, высокие, прочные, с зубцами, как бронированные кулаки, врезавшиеся в землю.

Четыре башни. Когда мы подъезжаем ближе, я понимаю, что четыре угла донжона все еще стоят, как стояли прежде, хотя то, что примыкало к ним, почти исчезло. Их окна больше не наблюдают за врагами и друзьями, а просто слепо нависают над нами.

В большой, опрятной деревне некуда деться от присутствия замка. Он нависает надо всем и над почтовой конторой, куда мы заходим, чтобы купить воды и пакет бисквитов. Еще тут есть несколько буклетов по истории, объявления о консультациях по улучшению дорожного движения и о том, кто из жителей Шерифф-Хаттона играет в «Спящей красавице».

— Вы собираетесь в замок? Это частная собственность, вы не можете туда войти, но можете обойти его вокруг, — говорит продавец за почтовым прилавком, обслуживающий нас. — Считая буклеты, с вас шесть фунтов двадцать. И церковь тоже стоит посетить. Красивые старые могилы, всякое такое и цветы.

Широкая тропа приводит нас от дороги к замку. Среди руин стоит фермерский дом и несколько надворных строений. От рощицы доносится треск дробовика, и оттуда с криками поднимаются грачи.

«Вход запрещен», — гласит объявление на пути во двор, и официальная дорога сворачивает направо, налево, проходит через калитку и идет вдоль замкового холма.

Так действует «Английское наследие» — практичные фермерские здания из красного кирпича среди руин, на высоких утесах каменной кладки, за ними и между ними. Слева — темно-голубые декоративные сосны на подставке и беседка в японском стиле посреди аккуратных газонов.

Не такой мир сложился у меня в голове, не свирепая, разрушенная мощь, которую можно видеть на расстоянии, — замок, подчинявшийся мужественному графу диких земель Валлийской марки.

Мы сворачиваем, проходим через ворота справа, против движения солнца, как будто пытаемся навести чары. Тропа слегка расширяется. Марк догоняет меня, наши руки бегло соприкасаются, но мы молчим.

Ивы нависают над нами, а за ними виднеется единственный кусок каменной кладки высотой в несколько этажей, бледно-серый, как привидение. Потом появляются более низкие стены, которые намекают на скрывающиеся за ними покои, и стрельчатое окно. Вокруг все заросло шиповником и куманикой, с длинными, как хлысты, побегами, ощетинившимися шипами, словно замок проспал сотню лет.

Тропа выходит на открытое пространство, замковый холм становится широким и низким. Отсюда, издалека, видно больше.

Есть еще остатки орнаментальных зубцов и окна — их достаточно для удобства, но многовато для успешной защиты замка. Над огромным дверным проемом вырезаны гербы. Пучки зелени растут на вершинах башен, и пара маленьких деревьев выглядит одиноко на широком пространстве, которое некогда было утрамбовано под бойцовскую площадку.

Здесь нет никаких блестящих указателей, нет компетентных, нарисованных пером реконструкций, которые напомнили бы мои детские книжки по истории. Только поля, ограды и осыпающиеся камни. Вот и все, что осталось: жалкие руины. После того как свинец был сорван с крыши, балки забрали, чтобы построить сарай или сжечь Гая Фокса, хороший облицовочный камень увезли для нового дома какого-нибудь сквайра. Осталось лишь то, что слишком упрямо, чтобы использовать его снова.

Мы поднимаемся по склону, желая подойти как можно ближе, прислоняемся к забору и смотрим туда, где, как я полагаю, находился внутренний двор замка. Я рассказываю Марку о том, как детей Джорджа, герцога Кларенса, держали здесь — узников их крови, потому что у них было больше прав на трон, чем у Ричарда III, герцога Глостера. Позже сюда отправили и дочь Елизаветы, Бесс. Спустя некоторое время стали слишком громко поговаривать о ней и ее дяде, и сплетни эти дошли до его страдающей от рака жены.

— Жаль, что мы не можем войти, — говорит Марк.

— Да, — отзываюсь я, глядя вверх, на башню.

Если где-то и должен был быть Энтони, то именно там — эхо стука в дверь, лязг и вонь ведра, струйка дыма свечи, тень от склоненной головы на каменной стене, пока он пишет. Может быть, пишет Елизавете, только что ставшей вдовой, проделавшей полный круг к ее прежнему состоянию — одиночеству.

Марк наблюдает за мной, и на этот раз трудно ошибиться, что значит его взгляд. Я встречаюсь с ним глазами и не отвожу взгляда, пытаясь увидеть в нем Адама, потому что иначе Адам для меня потерян.

— Уна, могу я кое-что тебе сказать?

Я киваю.

— Давай присядем, — предлагает Марк.

Итак, мы идем вниз, по бойцовской площадке, и садимся друг напротив друга на скамью для пикников, имеющую две стороны: одна смотрит на замок, другая — на поля.

В чем дело? В недоумении я перебираю все возможные варианты: болезнь, плохие новости, любовница или то, что… что он… что он…

Глупо думать, будто он собирается сказать что-то про нас, ведь нет никаких «нас», что бы я ни видела в его глазах. Это просто… просто то, от чего меня спас Адам. Я должна держаться за Адама.

— Я… хочу рассказать тебе, почему я покинул Чантри, — начинает он.

У меня звенит в ушах.

— Это было бы… хорошо.

— Видишь ли, у меня имелась идея насчет «Илиады» и «Одиссеи». Получить разрешение на перевод. Это потребовало бы больших издержек, но издательство «Пингвин» на них не скупится. Мне казалось, что мы найдем покупателей на прекрасное издание в хорошем переводе. А поскольку Лайонел получил должное образование — знал латынь и греческий, и все такое прочее, — я спросил его об этом. Насчет хорошего перевода Гомера. А он сказал… Уна, любовь, ты уверена, что хочешь это услышать?

— Да, — отвечаю я.

А потом понимаю, как он меня назвал. Но Марк уже снова говорит, быстро, как будто держал в себе это годы и годы, а теперь должен выплеснуть.

— Он назвал мне несколько хороших вариантов. Назвал людей, которые могли бы сделать новый перевод. А потом спросил, говорил ли я что-нибудь Гарету. Я ответил: нет, пока не говорил. Тогда он… Тогда он засмеялся и сказал: «Что ж, не беспокойся, он согласится. Гарет отказывается напечатать историю Ахилла и Патрокла? Своему наследнику он не откажет. Только не своему голубоглазому мальчику. Не такой… старый гомик, как Гарет».

Марк говорит это, запинаясь, и эти оскорбительные слова жгут мои уши, но я не знаю, как ответить. Я понятия не имею, что Марк чувствует сейчас или что он чувствовал тогда.

Его руки стиснуты на коленях, как будто он правит самим собой.

— Я… я думал, что Гарет просто… я понятия не имел… В те дни мы многого не знали… То есть я, конечно, понял, о чем говорит Лайонел. Но Гарет… Он… Я думал о нем как о дяде. Отчасти как об отце…

«Отчасти как об отце».

— Я тоже о нем так думала. — Внезапно мне хочется заплакать. — Он был для меня дядей и отчасти отцом. И он сказал… он сказал мне, кем был для него ты. Единственным человеком… который может продолжать управлять «Пресс». Ох, Марк, я понятия не имела. Я думала, ты ушел из-за того, что я подозревала.

— А что ты подозревала?

— Насчет Иззи.

— Что именно?

— Я думала, тебя не заботит никто, кроме Иззи. Когда ты ушел. А ей на тебя плевать… А потом ты не ответил на мое письмо, когда я просила тебя вернуться. Когда умер дедушка. Ты не ответил, и я подумала…

Мгновение он молчит. Потом берет меня за руку.

— Да, я знаю. Я должен был ответить. Прости. Я… я так запутался… Но в своем письме ты столько всего написала. Рассказала мне обо всем: твой дедушка умер, дела рушатся. Это было… Но я не мог вернуться. Все, чему я научился у Гарета, — все, о чем мы говорили, — было отравлено. Хотя он никогда ни о чем подобном не упоминал. Отравлено из-за слов Лайонела. О, не потому, что Гарет был мужчина, хотя тогда… я не был искушен в житейских делах, в отличие от Лайонела и Салли, я был простым мальчиком из Бермондси. Но я не мог вспоминать Гарета с чистотой. Вся его забота. Все его наставления. Это означало нечто другое, не то, что я думал. Не то, на что я полагался. Наверное, это потому, что меня там больше не было: я вспоминал то, к чему не мог присоединиться. Беседы, искусство, все остальное… Я был вне этого круга. Я не был членом семьи. И Иззи ушла…

Должно быть, я невольно шевельнулась, потому что Марк сжал руку, стиснув мою так, что стало больно.

— Нет, дело не в этом. Я просто знал, как пусто в Чантри без нее — без настоящей художницы. По отзывам, таким художником был твой отец. А все остальное неважно. Я и вправду любил Иззи, когда был помладше. Но давно уже перерос это, за годы до того, как она вышла замуж за Пола. Это ты была моим другом.

Морщины глубоко прорезают лицо Марка, глаза затенены тяжелыми веками. Я прикладываю руку к его щеке в надежде, что он не сможет почувствовать пульса, который стучит, как барабан, в моем запястье.

— Прости, Уна, — произносит он, отводя мою ладонь от своей щеки и сжимая мою руку. — Я не мог сказать тебе всего этого в Лондоне. А должен был.

— Разве не это случается с пилигримами? Часто конец твоего пути там, где ты его начал.

— Это длинный путь от Нью-Элтхема. — Другой рукой Марк показывает на зазубренные башни замка. — Я никогда не смог бы сказать Гарету того, что сказал тебе. Во всяком случае, в лицо.

— Да, я понимаю. Но я имела в виду — то, где ты начал свой внутренний путь… То, что ты всегда имел… — Мне трудно подобрать слова, говорить это сложно и все же необходимо. — Чувства, которые ты питал.

Марк молчит, но все еще держит меня за руку. Я поднимаю ее и целую его пальцы, свернувшиеся вокруг моих. Кожа его теплая, кости и сухожилия ясно чувствуются под моими губами.

— Спасибо за то, что пытаешься спасти Чантри.

— Но я не спас его, так ведь? — вздыхает Марк, убирая руку. — Я не вернулся, и, вероятно, Чантри все-таки продадут. Мы не соберем денег, ты же знаешь. — Он начинает вставать со скамьи. — Пошли домой.

— Марк! Посмотри на меня!

Он уже стоит, очень высокий, наполовину отвернувшись от меня. Я чувствую, что это мой последний шанс, но не знаю что сказать.

— Ты пытался спасти Чантри… нас… спасти все. Тогда, с твоими планами насчет Гомера. Сейчас, с помощью треста. Ты что-то делал, чтобы спасти Чантри. И делаешь это сейчас — Я тоже встаю со скамьи и торопливо, спотыкаясь, иду по грубой траве, чтобы встать между ним и дорогой. — Послушай. Ты… ты пытался тогда и пытаешься сейчас. Этого достаточно. Ты не можешь сделать всего.

Он не двигается. Я вспоминаю, как он всегда был там, где нужно, работал с прессом, занимался поздней доставкой, чинил выключатели, уговаривал фургон завестись. Даже если он сидел в своей комнате, официально не работая, всегда как будто угадывал, когда нужно что-то сделать, и появлялся, предлагая взять гаечный ключ или подержать другой конец полки со словами: «Подмога нужна?»

И мне казалось, что все всегда получается, о чем бы ни шла речь, как только он прикладывает к этому руку.

— Ты сделал для «Пресс» больше, чем кто бы то ни было. И… и для всего остального. Для всех нас. Для всего Чантри.

— Но это была ваша семья, не моя, — замечает он, все еще не глядя на меня. — Может, поэтому я и проиграл.

— Ты так думаешь? — спрашиваю я, хватаю его за руку и пытаюсь повернуть лицом к себе. — Что ты проиграл?

Он кивает, вынимая руку из моей хватки.

— Говорят, каждый уничтожает то, что больше всего любит. Может, я уничтожил «Пресс». И уж наверняка я его не спас.

Внезапно я вижу все — как будто восходит солнце.

— Уничтожил его? В жизни не слышала такой чепухи!

Он качает головой и идет прочь, к тропе.

— Марк! Подожди! Единственное, что почти уничтожило «Пресс», — это послевоенная экономика, но все-таки она его не уничтожила совсем. — Я иду за ним, возвышая голос — плевать, если кто-нибудь услышит. — И единственный, кто все еще может уничтожить «Пресс», — это Иззи.

— Ну, можно сказать, это ее право, — бросает он через плечо тусклым и холодным голосом. — Это не имеет ко мне никакого отношения.

— Но твое право попытаться спасти «Пресс»! Если ты хочешь его спасти. Никто из нас этого не может, только ты.

Марк все еще далеко от меня, но наконец останавливается и внимательно смотрит на меня.

— Ты необходим! И на сей раз… на сей раз все это знают.

Марк все еще слишком далеко. Я не могу понять, о чем он думает.

— Есть люди, которых я знаю, — говорит он. — Дела, которые я могу сделать.

Я киваю, но что-то в том, как он не отрывает от меня взгляда, говорит, что разум его начинает оттаивать, поэтому я молчу.

— Знаешь, все может получиться, — медленно произносит он. — Все может быть хорошо.

Я чувствую дрожь облегчения.

— Да. Я думаю, все могло бы получиться.

— Сперва мне надо собрать деньги.

— Как ты сам сказал, у тебя есть знакомые. И Лайонел хорошо разбирается в добывании денег. Но… но не в остальном.

— Да.

— Мы ничего не выясним, если не попытаемся.

— Что ж… — начинает он, делая шаг ко мне. — Я… Если ты считаешь…

— Я и вправду так считаю. Достаточно попытаться.

— Мы могли бы сделать чертовски хорошую попытку, все вместе, — почти улыбается Марк.

— Да, могли бы, — соглашаюсь я, а он подходит ближе и берет мои руки, как будто давая некое торжественное обещание.

Что-то высвобождается во мне, я не вижу больше ничего, кроме Марка, он заслоняет от меня все остальное, поэтому, даже возвращая пожатие его пальцев, я плачу, я задыхаюсь, я борюсь за Адама.

Марк обнимает меня. Я не могу говорить и почти ничего не вижу.

— Все в порядке, Уна. Плачь, если хочешь. Все в порядке…

Он так меня обнимает, что я даже не думаю, что это его руки, а не руки Адама, — я теперь в безопасности.

Не знаю, как долго это длится, но наконец слышу крики грачей и чувствую пахнущий торфом ветер, долетающий до нас с полей.

— Хочешь уйти? — спрашивает он нежно, ослабляя пожатие, так что я могу вытащить носовой платок из кармана джинсов.

Но Марк не отпускает меня.

— Все хорошо. Спасибо… — бормочу я, в последний раз вытирая нос — Я так рада, что ты это сделаешь. Пойдем отыщем церковь. Мне нравится описание могил.

Елизавета — Первый год царствования короля Ричарда III

У меня нет надежды, однако надежда не умирает. Как я могу надеяться, когда все донесения говорят о том, что слуг моих мальчиков отпустили? Как я могу верить, что они живы, когда их даже не видят больше в окнах Тауэра, где они ловили ветер, который мог ослабить вонь лондонского жара?

Как я могу не верить в их смерть, зная, что сыновья Йорка сделали с Генрихом Ланкастером и своим собственным братом Джорджем Кларенсом?

Так я пытаюсь убить надежду на то, что мои мальчики еще живы.

Но надежда не умирает, ни во мне, ни в моих девочках.

— Детей моего дяди Кларенса держат поблизости, потому что боятся их королевской крови, — сказала как-то Бесс. — Может быть, Неда и Дикона тоже всего лишь держат поблизости — в Миддлхеме или в Шерифф-Хаттоне. Мы не получали оттуда донесений. Нед — хороший мальчик, который будет делать, что ему велят. Он не станет строить заговоров и не попытается сбежать.

«Как он может строить заговоры? — подумала я. — Он всего лишь ребенок».

Но ничего не сказала.

Я оплакала Энтони и своего сына Ричарда Грэя с молитвами и слезами, но и с горьким гневом в придачу. Хотя я и согласилась, чтобы Неда доставил в Лондон скудный эскорт, именно они потеряли моего Неда, отдав его врагам. А не потеряй они его, Дикон тоже мог бы быть в безопасности. Но я чувствую горький гнев и по отношению к себе тоже. Разве я не отказалась от Дикона — как мать, что бросает свое дитя голым в лесу, — когда могла бы оставить его в безопасном месте?

Иногда я думаю, что горе, ярость и страх разорвут меня пополам там, где пролегают шрамы сожаления о моем муже Джоне, о моем отце, о моем брате Джоне, об Эдуарде, о моих крошках Мэри и Джордже.

Все они с Богом. Но что касается Неда и Дикона, я не могу заставить себя сказать: «Requiescat in pacem».

Как бы они ни страдали, я не могла обнять их. Я не могла даже знать, что с ними. И я отдала их на эти страдания. Но я не верю, будто их убили, я верю: они живы — в заточении и, может быть, в ежеминутном страхе, но все еще живы.

Иногда Сесили поворачивает голову так, что свет, падающий на ее лицо, делает ее похожей на Неда, который стоит у окна, напевая себе под нос. Иногда, когда я держу на колене Катерину, похлопывая ее, чтобы ей стало легче после того, как она споткнулась и упала, и рассказываю историю моей матери о Le petit chaperon rouge, запах ее шеи и тепло ее маленького тела в моих руках заставляет меня думать, что я обнимаю Дикона.

— И что, как ты думаешь, сделала маленькая девочка, когда увидела волка в постели своей бабушки?

— Связала его, — сказала Катерина.

— Правильно. Она была умной маленькой девочкой, — говорю я, прижимая дочь к себе.

Но Катерина извивается, соскальзывает с моего колена, и руки мои остаются пустыми.

— Где Дикон? Он хочет обратно своих солдатиков, чтобы убить волка!

— Дикон в безопасности с Недом, — говорю я. — Бог присмотрит за ними.

— Когда мы их увидим? — спрашивает Анна. Она уже столько раз задавала этот вопрос. — Они вправду в безопасности?

Анне восемь, она уже не малое дитя, и ложь не пойдет ей на пользу.

— Я не знаю. Я молюсь об этом. Мы все должны молиться, отвечаю я, но больше ничего не могу прибавить.

Но когда желтеющие листья падают под осенними дождями, а дождь со снегом хлещет мимо окон и приходится зажигать лампы, чтобы рассмотреть стежки, она перестает спрашивать.

Даже днем здесь не так много дел, чтобы не думать о моих страхах и сумасшедших надеждах.

У меня больше нет домашнего хозяйства. Мы живем благодаря милости аббатства, даже в том, что касается еды и огня, и девочки ссорятся и дерутся из-за безделья и недостатка движения.

Но я не позволяю им впадать в апатию, и каждое утро они садятся за уроки: законы, подсчеты, управление домашним хозяйством. Даже шитье имеет практическое значение, потому что белье их нуждается в починке. Бесс переводит «Песнь о Роланде» на итальянский, а Сесили в память о своем дяде поклялась выучить наизусть «Наставления и поговорки философов» Энтони.

Анну мало заботят книги. Чтобы она выучила всего несколько страниц из «Жизни святого Франциска», приходится подкупать и шлепать ее, хотя мне кажется, что истории о животных, за которыми она ухаживает, привели бы ее в восторг. Катерина больше любит мечи, чем игры, и рыцарь, с которым мы встретились в святилище — он скрывается здесь из-за того, что совершил преступление, а какое именно, я не спрашивала, — научил ее танцу меча. Она будет сидеть, сколько нужно, за уроками, если сказать ей, что потом она сможет заняться мечами. Крошка Бриджит еще не очень хорошо говорит, и ей нужно подсказывать слова молитв.

Днем мы танцуем или играем в воланы или шары — все, что угодно, лишь бы девочки размялись, стали смеяться и прыгать и на щеках их появился румянец.

Вечером мы играем в карты или шахматы.

Во время молитв мы молимся за мальчиков, но я не могу заставить себя сказать: «Nunc Dimittis!»

В той скученности и тесноте, в которой мы находимся, нас всех поражает один и тот же недуг: лихорадка или гнойное воспаление горла. Эта болезнь быстро одолевает нас, ослабляя наши тела вынужденным бездельем.

Безделье также подпитывает страхи. Что будет с девочками, если я умру? И кто защитит их? Кто честно возьмет их замуж?

Лишенная братьев, моя красавица Бесс была истинной наследницей Англии, а Сесили — вслед за ней, и обе были в том возрасте и даже старше, когда следует выходить замуж. В Бесс заключались мои надежды, но ее положение было величайшей опасностью для нее. Станет ли она заложницей, какими стали девочки Уорика? Вес амбиций их отца почти утопил их. Уложат ли ее в постель, как это сделали с Изабеллой на мечущемся корабле, отрезанном от гавани? Заставят ли силой выйти замуж, чтобы скрепить узы между врагами, как сделали с Анной, сестрой Изабеллы, отдав ее за сына королевы Маргариты?

Большинство людей полагают, что Изабелла была отравлена, и не той женщиной, которую за это повесили, а своим мужем, Джорджем Кларенсом. А теперь даже в наше убежище проникли слухи о том, что Анна смертельно больна и Ричарду Глостеру не терпится избавиться от жены, чтобы он мог жениться на одной из великих принцесс, раз уж объявил себя королем.

Глядя на Бесс, я видела еще одну опасность: в том, как она движется, как она прячется в углу, чтобы снова прочитать о Ланселоте и Гиневре, в том, как наблюдает за новым послушником в саду аббатства или встречает пристальный взгляд посланника, в маленьких жестах, которые она делает, когда думает, что я сплю. Она жаждала наслаждений брачной постели. Я могла читать это в ее мыслях: дочь сжигал жар, плоть ее жаждала рук мужчины, потому что подобное я когда-то хорошо познала на самой себе. Мы составляли для нее столько брачных планов, когда ее отец был жив: она знала цену себе и своей девственности. Но теперь, без надежды на замужество, как я могла быть уверена, что ее желание не окажется слишком сильным, чтобы уцелело ее целомудрие?

Мы были взаперти, нам было скучно, мы так устали друг от друга, даже воздух наших комнат пропитался скукой. Новое лицо заставляло наши души оживиться на час или на день. Я видела, что на Бесс, полную женского желания, но не имеющую возможности заглушить его охотой или празднествами, румянец заикающегося послушника или поклон и улыбка посланника-джентльмена действуют как крепкое вино.

Каждый из нас имел мало возможности уединиться, и вряд ли что-нибудь можно было сохранить в тайне, но даже пустой слух о том, что Бесс не целомудренна, дошедший до двора в Винчестере и дальше, мог бы принести нам непоправимый вред.

Поэтому я начала составлять планы не только ради нашей безопасности, но и для того, чтобы мои девочки запаслись терпением. В убежище мы могли составлять планы, потому что никто не мог помешать доктору Маргариты Бофор навещать меня. Мы были осторожны, но посланцы приходили и уходили: предложения помощи, советы, маленькие шаги на пути к безопасности и свободе. Следуя этому пути, я услышала наконец, что мой сын Томас Грэй и мой брат Эдуард в безопасности, в Бретани, с сыном Маргариты Генрихом Тюдором.

Многое еще оставалось устроить, но у нас было много надежд.

Ночью же ничто не могло успокоить моего ужаса. Часто я брала к себе в постель Бесс или Сесили, чтобы остановить слезы, найдя немного утешения в их юном запахе и тихом дыхании.

Я подолгу лежала, прислушиваясь к тому, как топают и перекликаются воины за стенами убежища. Каждый непривычный звук — крики, быстро скачущая лошадь, стук колес — заставлял меня напрягаться, пытаясь расслышать, что последует за этим.

Учинить такое осквернение было бы преступлением, грехом, который трудно было бы вынести. Даже молчание, пока я ожидала оклика часового, бросало меня в пот, ведь Ричард мог решить схватить нас тайно, а не устраивать публичное представление, демонстрируя свою силу.

Нас, конечно, не убьют. Даже Ричард Глостер не способен на подобное деяние!

Но именно так должен был думать Энтони во время долгой, долгой дороги к Шерифф-Хаттону. Заставят ли нас проделать тот же самый путь?

А когда наконец усталость моя становилась сильнее страхов, приходили ночные кошмары. Как чернокрылые демоны, они показывали мне то, что я отказывалась видеть днем: смерть моих мальчиков. Ночь за ночью я слышала их крики, чувствовала, как они давятся — кровью, вином или горькой тканью, — чувствовала, как их руки вцепляются в мои, как их утаскивают прочь.

Пробуждение было облегчением, хотя у меня болели глаза и ныло все тело, и весь день ночные ужасы маячили в темных уголках моего сознания. Даже при свете дня страх за моих мальчиков и горе лежали на моем сердце, тяжелые, как свинец.

Дни шли за днями, мы продолжали жить в такой же тесноте, как если бы находились в заточении.

И все-таки мы строили планы.

Моя милая, улыбающаяся крошка Бриджит нашла «счастливый боб» в пироге в канун Крещения и сидела, хлопая в ладоши, в бумажной короне набекрень, пока ее сестры танцевали.

На рассвете первая часть моего плана исполнилась, когда мы услышали, что на Рождество в Руане сын моей старой подруги Маргариты Бофор, Генрих Тюдор, граф Ричмонд, обручился с Бесс. И это несмотря на то, что Ричард Глостер — я не стану называть его королем — объявил, что мой брак с Эдуардом недействителен, а дети мои незаконнорожденные. И все равно последний из Ланкастеров сочетается браком с наследницей Йорка.

На то, чтобы спланировать вторжение, уйдет время, но это все равно произойдет.

На следующий день я проснулась, зная, что должна вести себя так, словно мои мальчики в самом деле мертвы, а Бесс — законная королева Англии.

— Если вы, — кивнула она, — думаете, что все к лучшему, мадам, то так тому и быть. Желала бы я, чтобы никогда до такого не доходило.

— Знаю. Но желание не вернет их обратно из… где бы они ни были. А сейчас мы должны сделать все, что сможем. — Я вытерла глаза. — Кроме того, когда родился твой брат, ты ударила Мэл за то, что она сказала: ты больше не принцесса Уэльская.

— Я это сделала? — улыбнулась Бесс. — Я и забыла. Будет хорошо снова очутиться в большом мире. Иногда я так сильно ненавижу это место, словно задыхаюсь здесь. Мне хочется вопить, но я лишь давлюсь пищей.

— Сейчас мы не можем помочь твоим братьям. Но я не уйду отсюда до тех пор, пока не буду знать, что это безопасно. Даже если нам придется оставаться тут до Судного дня.

Бесс вздохнула и повернулась к окну. На подоконнике лежал снег, и дочь открыла оконную створку, впустив в комнату веяние ледяного воздуха, отчего задрожало пламя очага. Я не пожурила ее. Как часто я сама открывала окно только для того, чтобы убедиться: наша клетка сделана не из железа?

Не столько из железа, сколько из стали. Всегда за стенами мы слышали и видели воинов, ожидающих нас: звон пик, стук сапог и звяканье доспехов, перекличку часовых, днем и ночью.

Снова и снова Ричард посылал гонцов, чтобы уговорить нас покинуть убежище. Будущее для моих девочек лежит только в большом мире, это я знала, но там для них не было безопасного места.

Снова и снова я отказывалась, до тех пор, пока он не поклялся перед епископами, лордами и простым людом, что я и мои дочери будем в безопасности и он будет защищать и обеспечивать их. Вот тогда я смогла поверить, что Ричард не поставит под угрозу свою душу, нарушив такую клятву, ведь он был таким же верующим человеком, каким был Эдуард. Это же не Ричард — какой я была дурой! — поклялся, что мои мальчики будут в безопасности.

«Довольно», — сказала я себе. Я должна трудиться ради девочек, найти им в мире не просто место незамужних девушек, но мужа и надежное поместье, в котором они будут жить с удобствами, может, даже счастливо.

А как же я? Если я смогу знать, что они обеспечены, меня больше не будет заботить собственное положение. Я слишком устала и не желала многого для себя: горе из-за мальчиков бежало по моим жилам, как изнуряющая болезнь. Но я не могла пожелать, чтобы горе прошло, пожелать этого было бы все равно что пожелать их смерти.

У меня не было надежды, и я решила действовать так, как будто они мертвы. Но надежда все равно не умирала.

Итак, однажды утром мы по доброй воле вышли из убежища и прошли через сады аббатства к воротам.

Я не выказывала страха, и Бесс с Сесили тоже не должны были выказывать его, я их об этом предупредила: мы должны вести себя соответственно положению тех, кем мы и являлись, — величайших леди королевства.

Все должно было получиться, однако торжественные клятвы и заверения, письма и послания, весь здравый смысл и доводы не могли заглушить моих страхов. Что, если я предаю своих девочек врагам, точно так же, как предала Дикона? Мартовский ветер был не холоднее моего страха, и я дрожала.

Привратник сделал шаг назад, чтобы выпустить нас: я остановилась поблагодарить его и дала ему золотой. Я не позволяла ни одному человеку забыть, что мы царственные особы, даже самым ничтожным из тех, которые некогда были моими подданными.

Потом он открыл ворота, и мы увидели то, что находилось за ними.

Меня окатило маленькое облегчение после всех пережитых страхов: все воины, кроме горстки, ушли, а оставшиеся не были охранниками, они сидели верхом, построившись для эскорта.

«Достаточно, чтобы быть в безопасности, но слишком много, чтобы ехать быстро», — сказал бы Эдуард.

Память обожгла меня.

Когда мы вышли на простор, ветер подхватил наши обтрепанные плащи и начал так хлестать по лицу, что Бриджит расплакалась. Катерина уставилась на охотничьих собак, разносчиков и суетящихся оруженосцев, потому что едва помнила, как все это выглядит. Бесс подняла Бриджит и дала ей конфету.

Единственный человек, ожидавший возле лошадей, не был солдатом.

— Господин Несфилд?

— Госпожа Елизавета, добро пожаловать, — произнес он, изображая поклон. — Уверен, вы не сочтете наше путешествие слишком утомительным.

Я воздержалась от ссоры из-за того, как он ко мне обратился, но посмотрела ему прямо в глаза. Мне нужно было знать, как далеко отсюда нас будут держать. Если я узнаю это, я узнаю многое другое.

— Мне не сказали, куда мы направляемся. Почему?

Он не ответил на мой вопрос, сказав только:

— Лишь до моего манора Хейтредсбури. Моя обязанность — позаботиться о том, чтобы вам и вашим дочерям было удобно под моим присмотром.

Я почувствовала себя смелее: насколько я помнила, Хейтредсбури и вправду был всего лишь манором, а не устрашающим замком, где нас могли бы спрятать. Но он находился далеко в Уилтшире, в трех днях пути отсюда, или даже дальше, и ни одна из нас не готова была к такому путешествию.

— Мои младшие дочери нездоровы. Им понадобится отдых.

Несфилд указал на что-то за своей спиной.

— Как видите, они могут путешествовать в этих носилках. Мне приказано как можно быстрей добраться до Хейтредсбури, а для этого нужно ехать верхом. Вам не следует бояться: лошадьми будут управлять верные люди.

Мне пришлось прикусить язык, чтобы не спросить его, какой опасности он думает избежать, заставляя нас путешествовать быстро. Это было бы невежливо — затевать ссору с тюремщиком, но находиться под чьим-то надзором было все-таки трудно. Мы отвыкли от этого в убежище. Теперь же нас связывал приказ Ричарда Глостера, мы больше не имели свободной воли.

Мы ехали по Петти-Франс.

Несмотря на гнев и страх, я, сидя верхом на лошади под широким небом и видя, как перед нами разворачивается дорога, ощутила подъем духа.

Как только Вестминстер остался позади, появились торчащие из травы под оградой примулы, бледные, как солнечный свет. Мы приблизились к Рыцарскому мосту.

Но мы по-прежнему оставались узницами, хотя и не такими, какими были в убежище. Судя по крепко сжатым губам и молчанию, Несфилд не был тюремщиком, который легкомысленно относится к своим обязанностям. Неважно, я и сама могла молчать, потому что знала: Генрих Ричмонд тоже выжидает своего часа и строит планы на будущее.

На Михайлов день Бесс и Сесили было велено явиться ко двору.

Несфилд разрешил нам подойти к воротам, чтобы попрощаться, хотя и без больших церемоний. Было холодно, и Бесс не терпелось отправиться в путь. После того как мы обнялись и они заняли место позади грумов, я стиснула руки малышек, потому что не могла больше держать моих старших девочек.

Что это было за прощание? Рассудила ли я правильно, будут ли они в безопасности?

Мужчины приносят клятвы перед Богом и людьми: кто может сказать, когда эти клятвы будут нарушены?

«Господи, пусть я поступила правильно, — молилась я. — Господи, сохрани их и пошли им здоровья и счастья».

— Мадам, вы делаете мне больно, — сказала Анна, пытаясь вытащить ручку из моей.

— Прости, — ответила я.

Лошади исчезли за поворотом, и только по тихому звону стали было ясно, что они еще не уехали далеко.

— А теперь пошли в дом. Сейчас слишком холодно для маленьких девочек.

Проходили дни, полные скуки ведения домашнего хозяйства, которое не было моим. До меня не доходило никаких новостей, не подвергшихся цензуре, и я могла только молиться, чтобы Бесс и Сесили были в безопасности, и верить, что Ричард не отречется от своей клятвы.

Мой брат Эдуард написал: Ричарду нужнее уважение могущественных людей, перед которыми он поклялся, чем смерть Бесс и ее сестры, и мне приходилось довольствоваться этим утешением. И младшие девочки остались со мной.

Перед Мартыновым днем ударил первый жестокий мороз.

Секретарь Несфилда принес мне письмо от Бесс, и я устроилась на скамье у очага, чтобы прочитать его. Конечно, оно было не запечатано, и я знала, что его уже прочитали. Ничто не могло попасть к нам, не подвергнувшись предварительному осмотру.

Со скотного двора донесся вопль — длинный и пронзительный, как будто кричал человек. Бриджит ударилась в слезы, Анна уронила на пол пяльцы.

— Это всего лишь свиньи, — сказала я, когда прислужница подошла, чтобы утешить Бриджит леденцом. — Подними свою работу, Анна.

— Мне это не нравится, — заявила Анна.

— Этого не избежать, иначе откуда бы у нас зимой бралось мясо? Все скоро закончится.

— Колбасы! — закричала Катерина. — Мадам, можно я пойду посмотрю?

— Нет. Тише.

— Но там будет кровь! Много крови!

— Нет. Успокойся, дочь. Это неподобающее зрелище для принцессы.

Снова раздался визг.

Бриджит подняла глаза, но на этот раз не расплакалась. Она вынула изо рта леденец, уставилась на него, словно решая, в силах ли он ее защитить, и снова сунула его за щеку.

Вместо нее начала плакать Анна.

— Бедные с-свиньи. Им, наверное, так больно.

— Зажми уши, — сказала я. — То, чего нельзя исправить, всегда можно перетерпеть.

— Не получается, мадам. Никак не получается. Я все еще слышу визг, как в ночном кошмаре.

Мне слишком хорошо известно, что можно услышать в ночном кошмаре.

— Тогда иди сюда и спрячь голову у меня на коленях.

Я погладила дочь по голове и снова начала читать письмо Бесс. В нем не было ничего такого, что могло бы встревожить самого строгого тюремщика. Письмо начиналось, как положено, с представлений мне, но потом новости перегнали стремление Бесс писать аккуратным почерком: все при дворе очень добры, и у нее есть три новых платья. Они с девицами соревновались, чьи волосы длиннее — судьей выступала тетя Бэкингем, — и Сесили победила на три пяди. Король всегда милостиво говорит с ними обоими, хотя королева снова больна и уже две недели не покидает постели. По правде говоря, король танцевал с Бесс дважды за последний вечер и заставил ее пообещать, что они снова будут танцевать в следующую встречу. Могу я устроить так, чтобы ей прислали ее серебряный пояс с бирюзой? Он бы хорошо подошел к ее новому голубому платью. И ее Цицерона тоже, пожалуйста, — кажется, она оставила книгу в спальне. Она не учится так усердно, как я рекомендовала, но пообещала на исповеди исправиться, как только сможет. В следующий раз она пришлет подарки для девочек, если я смогу дать ей несколько шиллингов, потому что все деньги потрачены на игру в карты.

Я во все глаза искала в словах дочери намек на то, что она не видит в Ричарде Глостере законного короля, а в Анне Невилл — его королеву. Писала ли она письмо, учитывая, что его прочтет секретарь Несфилда, или и вправду была довольна? Она заслуживала удовольствий, моя добрая и умная Бесс, — если бы только я могла быть уверена: она знает, что принадлежит ей по праву, и остается верной этому знанию, даже танцуя с узурпатором.

Прислужница все еще покачивала Бриджит, поэтому я попросила ее положить на стол у моего локтя перо, чернила и бумагу, чтобы я могла сама написать Бесс.

Я только начала письмо, когда вошел секретарь Несфилда.

— Вас спрашивает госпожа Петерс. Мой господин разрешил вам ее принять. Вы соблаговолите это сделать?

Мэл!

Моя дражайшая Мэл явилась сюда из Хартвелла!

Она казалась еще круглее из-за плащей и шарфов, в которые замоталась, щеки ее порозовели от мороза. Мэл протопала в комнату, сделала небольшой реверанс, какой позволял ее ревматизм, а когда я ее подняла, мы обнялись. В ее объятиях на один-единственный странный миг я почувствовала себя так, будто у меня нет большей беды, чем ободранная коленка или невыученный урок, и Мэл в силах исправить и то и другое, хотя мои нынешние тревоги и страхи были превыше ее целительной силы. Даже Мэл не обладала подобным искусством.

Она увидела слезы, которые я не в силах была скрыть, и кивком велела прислужнице увести девочек.

— Я приду и побуду с вами какое-то время, милые. А сейчас ступайте.

— А нам можно пойти и посмотреть на зарезанных свиней? — услышала я мольбу Катерины, когда они вышли. — Пожалуйста! Пожалуйста, их уже всех убили, и Анне не надо быть такой плаксой.

— Твой брат, господин Эдуард, был точно таким же, — сказала Мэл, расстегивая одежду и бросая плащ на скамью у окна. — Жаль, что она не станет адмиралом флота, как ее дядя, потому что я ручаюсь — она бы хорошо с этим справилась… — Мэл села рядом со мной. — Как вы держитесь, мадам?

Мне пришлось молча покачать головой, пока я не собралась с силами.

— Довольно хорошо. Бесс и Сесили при дворе, ты знаешь?

— Знаю. Ваш брат сэр Ричард — новый лорд Риверс, следовало бы сказать, — часто бывает в Графтоне, хоть и тайком, так что туда доходят новости. А после почти все становится известно в Хартвелле. Ей хорошо живется, леди Бесс?

— Так она пишет. Хотела бы я знать побольше о том, как она там.

— С ней все будет в порядке. Ваша сестра, госпожа Маргарита — моя леди Эрандел, следовало бы сказать, — будет присматривать за ними. Если не ваши девочки станут сердцем двора, кто же тогда еще. А из того, что я слыхала, двор его светлости Глостера трезвый и благочестивый, как он сам, и его жена тоже.

— Он хочет, чтобы мы так думали. А бедная Анна Невилл смертельно больна. Полагаю, она не создана для такого высокого положения, приобретенного по праву или нет. Уорик сломал ее еще до того, как она вышла замуж. А потом она потеряла своего сына Эдуарда. Но кто знает, что на самом деле представляет собой Ричард Глостер?

— И надежды нет? — вздохнула Мэл.

— Как я могу надеяться? — Огромный комок горя застрял у меня в горле. — И как я могу не надеяться? О Мэл, каждый день я перехожу от надежды к безнадежности до тех пор, пока у меня не становится тяжело в животе. Я боюсь. Теперь мы не в убежище, и, однако, это лучше, потому что я не вижу… я не могу видеть Дикона, как видела его в Вестминстере. А Нед… О Нед…

Мэл заключила меня в объятия и позволила мне выплакаться вволю, не утешая, не успокаивая, — я не плакала с того самого дня, когда поклялась вести себя так, будто мальчики потеряны навсегда.

Я никогда не перестану горевать о своих мальчиках: горе мое бездонно. Но почти с самого дна этой пучины, из глубокого колодца скорби я выкрикиваю:

— Я не могу вспомнить лицо Неда! Или его голос! Или как он улыбался! У меня не осталось ничего, что могло бы мне напомнить о нем. У Энтони все это было, и Энтони его потерял, и Энтони мертв.

Тогда Мэл тоже начинает плакать, потому что Энтони всегда занимал главное место в ее сердце, и две зимы не приглушили ее горя, как не приглушили и мое.

Наконец, слишком устав, чтобы плакать, я полулежала на подушках скамьи, а Мэл сидела, обхватив меня руками, и глядела в огонь.

Когда прислужница вошла с конфетами и сладким вином, я смогла заставить себя поесть, а потом спросила про детей. Мэл никогда еще не видела Бриджит, а остальных знала едва ли лучше, и она привезла для всех подарки.

Дети не посрамили меня, мило поблагодарив Мэл. Потом Анна показала Катерине, как крутить волчок, хотя мне пришлось нахмуриться, прежде чем она сама открыла дешевую книжку с историей святого Мартина, которую привезла ей Мэл. Бриджит погладила маленькую деревянную лошадку и повозку, но потом просто села и смотрела на них, не пытаясь играть.

Спустя некоторое время Мэл подхватила Бриджит на руки и поднесла к окну, чтобы рассмотреть в скудном свете. Потом поцеловала девочку и, опустив перед ее игрушкой, вернулась туда, где сидела я.

— Я живу на этой земле больше шестидесяти лет, — тихо сказала мне Мэл, — но никогда не видела ребенка с такими глазами, как у леди Бриджит, когда она изучает книжку. Вы говорили, она больна?

— Да, хотя дело не в груди или животе. Доктор говорит, у нее шум в сердце. Но она вполне счастлива, всегда смеется. Помнишь приступы ярости, в которые обычно впадал мой бедный Джордж?

— Да. Упокой, Господи, его душу. Он не будет яриться там, где он сейчас. Но леди Бриджит — милое создание, сразу видно, и всегда будет такой. Вы, может, решите, что ей будет лучше со святыми сестрами, когда она станет постарше. Они позаботятся о ней, и святая Бригитта будет ее охранять, как свою, потому что Бриджит и вправду такая, благослови ее Бог. А до того, играя с сестрами, она многому выучится.

— Думаю, я не вынесу потери еще одного ребенка.

— Ты ее не потеряешь, госпожа Иза. Только присматривай за ней получше. Точно так же, как Господь присматривает за всеми, кого хранит.

Я снова плачу, но тихо.

Миновала вечерня, но Несфилд не позволил Мэл пожить вместе с нами.

— Неважно, — говорит Мэл. — У сестер в Вестминстере есть дом для гостей. Племянницу моего главного пахаря как раз недавно взяли туда послушницей. Для отдохнувших лошадей это недолгий путь, и мой слуга знает дорогу.

Мы расстаемся, много раз обещая Небесам и друг другу встретиться снова, настанут для всех нас лучшие времена или нет.