Вот так и молодость пройдет, между прочим!.. Все время работа, работа, работа, а мне уже тридцать один — ну, допустим, выгляжу моложе, все говорят, — но четвертый десяток разменяла, а где?.. Где, я вас спрашиваю, банановые рощи, апельсины и луна, и какой-то древний замок… И рыцарь бедный… нет, бедного нам не надо, бедными мы уже по горло сыты. Тутусик мой, Сенечка, вполне подходит под это определение — бедный; во всех, паразит, отношениях бедный: и в финансовом, и в духовном, и даже в физическом. Такой весь ху-у-уденький. Мамсик такой. Дня не может прожить без моего крепкого плеча. Черт бы его побрал совсем, никакой личной жизни из-за него, паразита. Только что-нибудь наклюнется — тут же Сенечка, как чертик из коробочки: здравствуй, Машенька, мне что-то так одиноко, я к тебе сейчас приеду! А попробуй ему скажи, что у меня вечер занят — тут же начинает так ныть и занудствовать, что проще плюнуть и сидеть весь вечер дома, поить его чаем и выслушивать истории о женском коварстве.

Тьфу!

Вот надо же: Софья Львовна такая приятная во всех отношениях женщина, а сыночек такое беспросветное чмо. Но мне же вечно неловко сказать об этом прямо! Когда Софья Львовна заводит свою любимую пластинку: «Машенька, вы поймите, мой Сеня страшно одинок, он такой хрупкий, такой ранимый, ему так трудно в Америке с его тонкой душевной организацией…», — я просто тупо киваю, упершись глазами в чашечку с настоящим, сваренным в турке, кофе. Софью Львовну я люблю. А она любит свое дурацкое чадо и совершенно искренне считает Сенечку не инфантильным нытиком и размазней, а тонкой, страдающей и страстной натурой. Но что же мне теперь — замуж за него выйти?! А ведь, если так дальше пойдет, действительно выйду. Ужас какой.

Но главное сейчас не в том.

Главное состоит в том, что я сейчас рулю на хорошей скорости по хайвею, стремительно удаляясь от желто-серой, даже с виду вонючей тучи, обозначающей Нью-Йорк, с чувством, близким к панике. Это чувство поселилось во мне с позавчерашнего вечера, и все мои судорожные рассуждения о том, что молодость проходит, а счастья в жизни нет — не более чем попытка спрятаться от суровой действительности.

Суровая действительность обрушилась на меня неделю назад в лице потрясающего мужика — по всем статьям Настоящего Мужчины… Впрочем, тогда эта действительность еще не была столь суровой. Даже, прямо скажем, наоборот. Когда он впервые заглянул в мой кабинетик в редакции и я подняла затуманенный чтением авторских материалов взор (очки сползли на кончик носа, шевелюра растрепана, туфли валяются под столом, юбка, и без того не слишком длинная, задралась совсем уже неприлично), мне показалось, что я медленно падаю в большой провисший гамак, наполненный розовато-голубыми облаками — вот что со мной сделала его извиняющаяся улыбка. Впрочем, возможно, такой сильный эффект был достигнут благодаря жаре, от которой в этот чертов понедельник не спасал никакой кондиционер.

— Простите, — сказал Настоящий Мужчина, еще раз, для закрепления достигнутого, сверкнув безукоризненными зубами на загорелом лице. — Вы ведь редактор? Мария Верник? Ваши девочки сказали мне, что…

Мои девочки! Я неслышно скрипнула зубами. Для чего я держу этих лучезарных блондинок у себя в приемной?.. Чтобы они кокетничали с приходящими ко мне — я подчеркиваю, ко мне! — Настоящими Мужчинами? Уж наверняка стреляли глазами так, что канонада слышна была на улице. Завтра же всех уволю.

Естественно, вслух я ничего подобного не сказала, а быстро и незаметно сунула под столом слабо запротестовавшие ноги в туфли, взбила свободной рукой шевелюру, другой рукой сдернула с носа очки и, как бы в некоторой рассеянности прикусив дужку (я слышала, что это чертовски сексуально выглядит), кивком головы указала посетителю на кресло.

— Да, — сказала я, смею надеяться, мелодичным грудным голосом, — вы не ошиблись, я редактор, Мария Верник. Чем могу быть полезна?

Это хорошая фраза, гораздо лучше, чем буквально переведенная с английского «Чем могу помочь?», которую здесь используют все бывшие русские, и от которой попахивает плебейством и заискиванием. Посетитель ее оценил, что было заметно по замечательным искоркам в глубине его серых, со стальным отливом, глаз.

Боже, что это были за глаза! До сих пор плачу, между прочим. Представьте себе утонченность Пирса Броснана, этого последнего Джеймса Бонда, неподражаемую сексуальность первого Бонда, Шона Коннери, и добавьте холодноватый блеск и разящую красоту Тимоти Далтона. И вы получите почти точный портрет Настоящего Мужчины, который сидел передо мной в сереньком кресле так небрежно, как будто это было седло «Харлея», или, на худой конец, кожаное сиденье «Кэдди-конвертабл» стиля шестидесятых годов.

По идее, логичней всего пришельцу следовало представиться так:

— Меня зовут Бонд. Джеймс Бонд.

И он представился почти так же:

— Моя фамилия Саарен. Ян Саарен.

— Очень приятно, — сказала я и выжидательно постучала очками по краю стола.

Блеск его глаз чуть-чуть, самую малость, потускнел, в них мелькнуло недоумение.

— Вам мое имя ни о чем не говорит?.. А между тем я часто печатал свои материалы в центральных газетах и был бы рад…

Ах, вот в чем дело!.. Я облегченно вздохнула, стараясь скрыть нахлынувший восторг. Настоящий Мужчина с экзотическим именем Ян Саарен просто пришел наниматься ко мне в редакцию в качестве журналиста!

Деловая дама, которой я стала во мгновение ока, водрузила очки на переносицу и выпрямила спину. Выражение лица сделалось внимательным и приветливым, но с некоторой долей прохлады. Я все-таки редактор и кого попало нанимать не собираюсь, даже если это сам Джеймс Бонд во плоти.

— Ну, в общем, — промямлил Джеймс Бонд, демонстрируя милую, хотя и несколько наигранную, скромность, — я принес парочку своих статей, опубликованных в Москве. Вы могли бы ознакомиться и сообщить мне свое решение по телефону.

Жестом фокусника он вынул из кармана клочок бумаги с заранее написанным номером и положил его передо мной.

Нечего и говорить, что я взялась просматривать материалы, как только за посетителем закрылась дверь. Но прежде, конечно, скинула туфли.

Перо моего коллеги привело меня в настоящий восторг. Джеймс Бонд писал легким, изящным, чуточку старомодным стилем с очаровательной долей иронии, не переходящей в пошлость и дешевый стеб. Едва закончив чтение первой статьи, я схватила телефонную трубку и начала названивать автору. Телефон не отвечал. В этот момент до меня донесся смех из приемной, и я, снова с отвращением сунув ноги в туфли, отправилась посмотреть, в чем дело.

Оказывается, этот ловелас никуда не ушел! Сидел, негодяй, в приемной, вольготно закинув ногу на ногу, одну руку перебросив через спинку стула, а в другой держа лучшую в редакции фарфоровую японскую чашку, пил, бабник чертов, чай с печеньем, а мои «девочки», Ирма и Нелли, заглядывали мерзавцу в рот и хихикали, как идиотки.

Чувствуя, как мое лицо вытягивается и приобретает устрашающее выражение ярости — судя по сжавшимся в полуобмороке «девочкам», — я собрала весь свой яд и нежно пропела:

— Ах, вы еще не ушли… Ну, что ж… Пожалуй, мне нравится ваш… стиль!

Последнее слово я прямо-таки выплюнула, и Джеймс Бонд сразу сел прямо, снял руку со спинки стула, убрал ногу с колена второй ноги, а потом и вообще поднялся — понимает, мерзавец, что допустил серьезную ошибку, продемонстрировав мне свой неотразимый «стиль». В общем, мы вернулись в мой кабинет, где я официальным тоном сообщила ему, что он может приступать к работе с завтрашнего дня — с испытательным сроком! — на этом месте я сделал паузу и подняла на него значительный взгляд.

— Может быть, нам стоит отметить это событие? — воскликнул ободренный коллега, но я тут же одернула его ледяным движением бровей, и он увял.

Итак, я торжествовала победу, не зная, что меньше, чем через неделю буду оплакивать не только серые глаза, но и упущенные возможности.

Ян Саарен приступил, как и было условленно, к работе на следующий день, вел себя скромно, на девочек даже не смотрел — я проверяла! — и выдал на-гора довольно интересное эссе об ощущениях неофита в Америке.

Когда я выходила из кабинета в своем новом летнем костюме и блузке цвета увядшей розы, являя миру свои не самые, скромно говоря, плохие ноги в итальянских босоножках, и совершала проход по редакции, время от времени склоняясь к мерцающим экранам компьютеров, так что кудри рыжей гривы падали мне на грудь, а юбка эротично натягивалась, я ловила на себе его взгляд. И сейчас, несясь как сумасшедшая по хайвею, в сторону Монтиселло, к мамочке под крыло, совершенно вымотанная допросами в полицейском участке и рыданиями мгновенно подурневших «девочек», я с болью, ужасом и сожалением вспоминала потрясающие глаза Яна Саарена. Вспоминала — и ничего не могла с собой поделать. С болью и сожалением — понятно, а с ужасом — потому что в последний раз, когда я видела эти глаза, они смотрели в потолок редакции с выражением непередаваемого изумления, навсегда отпечатавшегося в остекленевших зрачках. И ладно бы глаза. Но то, что находилось ниже, вызывало у меня даже сейчас, через два дня, приступ неудержимой тошноты. Потому что под подбородком Джеймса Бонда острым предметом, как выражаются криминалисты, — возможно, бритвой, — был обозначен второй рот, зияющий и кровавый, застывший в беззвучном крике.