К несчастью для такого жалкого мореплавателя, как я, наше обратное плавание в Кале было очень неудачным. Ветер хорошо служил бы нам по направлению к Индии, но был так противен и бурен для нашего переезда, что мы вынуждены были двадцать шесть часов провести в каюте.
Волны хлестали в окна корабля, угрожая каждую минуту потопить нас; дети мои, необыкновенно перепуганные, горько плакали. Я решила дать им почувствовать все выгоды храбрости над трусостью. С этой целью я указала им на матросов, которые мужественно преодолевали опасности. Потом, заметив, что во всех обстоятельствах жизни надобно поручать себя воле Провидения, я приказала замолчать. Они покорно повиновались и, несмотря на порывы ветра и качку, заснули глубоким сном, между тем как я внутренне трепетала за них.
Наконец мы совершенно благополучно достигли Кале и отправились по брюссельской дороге в Прованс. В Брюсселе мы остановились только на несколько дней и отсюда без всякого промедления поехали в Париж.
В Париже я находилась не более трех недель, жила вдали от света, занятая обозрением церквей, монастырей, статуй, картинных галерей и вообще всех памятников искусства. Я избегала всяких знакомств, исключая знаменитого Дидро. В театры я являлась так, чтобы не быть замеченной, одетой в изношенное черное платье, старомодный чепчик, и садилась среди народа в партере.
Одним вечером, почти перед самым отъездом из Парижа, я сидела наедине с Дидро, когда служанка доложила о мадам Неккер и Жофрэнь. Дидро с его обычной живостью, не дав мне произнести ни одного слова, приказал отказать.
«Но, — сказала я, — мадам Неккер моя знакомая, а Жофрэнь переписывается с русской императрицей, и потому я была бы очень рада познакомиться с ней».
«Да ведь вы уверяли меня, — продолжал Дидро, — что не более двух или трех дней останетесь в Париже! Поэтому она увидит вас два или три раза, никак не больше, и, следовательно, характера вашего не узнает. Нет, я не хочу, чтобы мой идол был предан злословию. Если бы вы прожили здесь два или три месяца, я первый бы познакомил вас с мадам Жофрэнь — она превосходная женщина, но, будучи трубой Парижа, она затрубит о вашем характере, не узнав его хорошенько, на что я вовсе не согласен».
Убежденная замечанием Дидро, я велела девушке сказать, что я нездорова. Этого, однако, было мало. На другое утро я получила от Неккер записку; она писала о страстном желании ее друга увидеть меня и познакомиться с той личностью, о которой она составила самое высокое понятие. Я отвечала, что мое болезненное состояние лишает меня удовольствия принять их, тем более что я хотела бы сохранить их лестное мнение о себе и не потерять нежного пристрастия к моей особе.
Вследствие этого я была вынуждена просидеть весь день дома и послала карету за Дидро. После утренних прогулок, от восьми до трех часов пополудни, я обычно сама подъезжала к его двери и брала его с собой обедать, заговариваясь с ним иногда за полночь.
Однажды, мне помнится, мы коснулись в разговоре крепостного состояния в России. «Вы знаете, — сказала я, — что у меня не рабская душа; следовательно, я не могу быть и тираном. Поэтому я имею некоторое право на ваше доверие относительно этого вопроса. О свободе наших крестьян я некогда рассуждала с вами, и потому старалась по возможности облегчить положение моих мужиков, предоставив им побольше воли. Но опыт доказал, что там, где прекращается над ними власть помещика, начинается произвол правительства, или, лучше сказать, самоуправство мелкого чиновника, который под маской службы позволяет себе и грабить и развращать их. Богатство и счастье крепостных людей составляют единственный источник нашего собственного благосостояния и материальной прибыли; при такой аксиоме надо быть дураком, чтобы истощать родник личного нашего интереса. Помещики образуют переходную власть между престолом и крепостным сословием, и потому для нас выгодно защищать последнее от хищного произвола провинциальных начальников».
«Но, княгиня, — возразил Дидро, — вы не можете оспаривать меня в том, что свобода необходима их образованию и развитию промышленных сил».
«Если бы государь, разбив цепи, приковывающие крепостных к их помещикам, в то же время ослабил кандалы, наложенные его деспотической волей на дворянское сословие, я первая бы подписала этот договор своей собственной кровью. Но вы извините меня, если я замечу, что вы смешиваете действие с причиной: образование ведет за собой свободу, а не свобода творит образование, первое без второй никогда не породят анархию и возмущения. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они сами захотят быть свободными, потому что поймут, как надо пользоваться свободой без вреда для других и плодами ее, столь необходимыми каждому цивилизованному обществу».
«Вы отлично доказываете, милая княгиня, но я еще далеко не убежден».
«В наших основных законах, — продолжала я, — существуют некоторые гарантии против тиранства помещиков, хотя Петр I уничтожил многие из них и между прочим главную оборону бедного крестьянина — жаловаться на своего владетеля. Впрочем, в настоящее царствование губернатор с согласия маршала и дворянского предводителя может наказать жестокого помещика, лишая его власти управления и отдавая его имение под опеку другого лица, избранного самими же дворянами. Этот предмет сильно занимал мою мысль, и я могу объяснить его следующим примером. Представьте себе слепца, лежащего на скале, висящей над бездной: естественный недостаток лишает его возможности видеть всю опасность его положения, но он может пользоваться благом других чувств — он весел, он ест, пьет, спит, слушает чириканье птиц и сам поет в минуты бессознательного самодовольства. Но вдруг является окулист и, не освободив его от прежнего положения, снимает с его глаз повязку. Что должно последовать затем? Поток открытого света только должен увеличить несчастье прозревшего слепца; он перестанет есть, пить или спать и весь погрузится в созерцание окружающей его пропасти, которой избежать ему невозможно. На некоторое время он забудется, а потом, в цвете сил, предастся отчаянию».
Дидро по какому-то механическому движению вскочил с кресел, пораженный меткостью моего объяснения. Он быстро заходил по комнате и в припадке страстного увлечения произнес: «Вы удивительная женщина! Вы разом опрокинули все мои идеи, которые я лелеял двенадцать лет». Это истинная характеристика Дидро, которому я не переставала удивляться даже в бурных порывах его пламенной природы.
Искренность и теплота его сердца, блеск гения, вместе с его вниманием и уважением ко мне, привязали меня к этому человеку на всю жизнь, и даже в настоящую минуту я свято чту его память. Мир не сумел оценить достойно этого необыкновенного человека. Простота и правда наполняли каждое его действие, и главная задача всей его жизни состояла в том, чтобы содействовать благу своих ближних. Если он иногда и увлекался заблуждениями, но никогда не шел против своих убеждений. Впрочем, не мне превозносить его редкие качества; это было делом более достойных его почитателей.
В один вечер, также в присутствии Дидро, мне доложили о Рюльере. Этот господин состоял в миссии барона Бретёля в Петербурге, где я часто видела его как у себя, так и в доме Каменской.
Я изъявила желание принять его, но Дидро, схватив меня за руку, с необыкновенным жаром сказал: «Одну минуту, княгиня: позвольте мне узнать, думаете ли вы возвратиться в Россию, когда кончится ваше путешествие?»
«Но что за вопрос! — сказала я. — Неужели вы считаете меня вправе лишать моих детей Отечества?»
«В таком случае не пускайте Рюльера, а почему — я скажу вам потом».
Это движение было таким живым и искренним, что я невольно повиновалась ему и немедленно приказала отказать очень любезному знакомому, вполне полагаясь на предусмотрительность Дидро.
«Вы разве не знаете, — продолжал он, — что Рюльер написал мемуары о русской революции?»
«Нет, — отвечала я. — Но если это так, то тем больше вы подстрекаете мое желание видеть его».
«Я расскажу вам, — сказал Дидро, — содержание их. Вы представлены во всей прелести ваших талантов, в полной красе женского пола. Но императрица обрисована совершенно в ином свете, как и польский король, с которым связь Екатерины раскрыта до последней подробности. Вследствие этого императрица поручила Бецкому и вашему уполномоченному князю Голицыну перекупить это сочинение. Торг, однако, так глупо был поведен, что Рюльер успел сделать три копии своего сочинения и одну передать в кабинет иностранных дел, другую — в библиотеку мадам де Граммом, а третью преподнес парижскому архиепископу. После этой неудачи Екатерина поручила мне заключить условие с Рюльером, но все, что я мог сделать, — взять с него обещание не издавать этих записок во время жизни как автора, так и государыни. Теперь вы видите, что ваш прием, сделанный Рюльеру, придал бы авторитета его книге, в высшей степени противной императрице, тем более, что ее уже читали у мадам Жофрэнь, у которой собираются все наши знаменитости, все замечательные иностранцы, и, следовательно, эта книга уже в полном ходу. Это, впрочем, не мешает мадам Жофрэнь быть другом Понятовского, которого она во время пребывания его в Париже осыпала всевозможными ласками и потом писала ему как своему любимому сыну».
«Но как же это согласуется со здравым смыслом?» — спросила я.
«Что касается этого, — отвечал Дидро, — мы во Франции мало заботимся о том, думаем и действуем под влиянием минутных впечатлений. Нашего легкомыслия не исправляет ни старость, ни продолжительные опыты жизни».
После этого Рюльер еще два раза толкнулся в мои двери, но его не пустили. Меня глубоко тронула эта искренняя дружба Дидро, и она не осталась без хороших последствий, когда я по прошествии пятнадцати месяцев возвратилась в Петербург. Здесь я узнала от одного лица, некогда обязанного мне моей услугой и близкого Федору Орлову, что Дидро по отъезде моем из Парижа писал императрице. Он превознес до небес мою преданность ей, упомянув и о том, что я решительно отказалась принять Рюльера и тем уронила авторитет его книги гораздо ниже, чем он упал бы от критики десяти Вольтеров или пятнадцати бедных Дидро. Он даже не заикнулся мне о своем намерении уведомить императрицу, руководствуясь единственно своей прозорливостью и дружбой ко мне. Я никогда не перестану вспоминать с величайшей признательностью этот деликатный поступок.
Прежде чем оставить Париж, мне хотелось увидеть Версаль, и я желала отправиться туда одна, никому не говоря об этом. Несмотря на убеждения Готинского, нашего уполномоченного, представившего мне тысячи затруднений ускользнуть от наблюдения французской полиции, я все-таки решилась. «Да помилуйте, — говорил Готинский, — как бы ни был мелок иностранец, он не может повернуться в Париже без того, чтобы не знали о всяком его движении».
Все же я попросила Готинского вывести своих лошадей за город. Потом, дав занятие своему французскому слуге на несколько часов, я взяла с собой русского лакея и одного старого майора, лечившегося в Париже, села с детьми в карету и приказала кучеру везти нас за город, чтобы подышать чистым воздухом. Подъехав к тому месту, где ждал нас Готинский, я соединилась с ним и покатила в Версаль. Уполномоченный проводил нас до дверей Версальского сада, куда мы вошли и гуляли до самого обеда.
Около этого времени король со своим семейством обедал в общественном месте. Мы замешались в толпу, состоявшую, впрочем, из лучшего общества, и вместе с ней оказались в засаленной и оборванной комнате. Сюда вскоре явился Людовик XV, дофин и дофина, потом две другие его дочери, Аделаида и Виктория, сели за стол и кушали с большим аппетитом.
Всякое замечание, выраженное мной моим спутникам, комментировалось некоторыми достойными дамами, стоявшими близ нас. Например, когда я заметила, что принцесса Аделаида пила суп из чашки, вдруг обратились ко мне два-три голоса: «Неужели король и королева в вашей стране не то же делают?». — «В моей стране нет ни короля, ни королевы», — отвечала я. — «Так вы, должно быть, немка», — сказал мне кто-то из них. — «Может быть», — отвечала я и отвернулась, чтобы избежать дальнейших расспросов.
Когда кончился королевский обед, мы юркнули в карету и прибыли в Париж, так что никому не было известно, где мы были. Мы от всей души потешались над прославленной бдительностью французской полиции.
Герцог Шуазёль, в то время государственный министр, едва поверил, когда ему рассказали о нашем похождении. Он был хорошо знаком всем русским как неумолимый враг императрицы и ее правления. Он посылал мне через нашего уполномоченного разные комплименты, приглашая посетить один из его блистательных вечеров, который он хотел дать именно для меня. Но я благодарила и извинялась, что Михалкова вовсе не заслуживает внимания такой великолепной личности, если бы даже досуги и позволили ей участвовать в таких праздниках.