В следующее лето я посетила свое белорусское поместье, где пробыла несколько недель. Имение было разорено моим управляющим, поляком, который надеялся, что меня сошлют в Сибирь.
Поправив немного положение крепостных, я поставила во главе их одного из русских крестьян. На обратном пути отсюда я провела шесть недель у брата. Здесь я занималась улучшением его усадеб, рассадила новые деревья и кустарники, перенесла на другое место старые, дурно разведенные, и тем придала более красоты его садам.
Проводя каждый день по нескольку часов вместе, мы часто разговаривали о предмете, общегрустном для нас: о несчастье Отечества и опасном положении любого частного лица, ибо тот, кто сам ускользал от всепоражающей тирании Павла, тот оплакивал судьбу друга, родственника или соседа. Не знаю почему, но в моем уме зародилась полная уверенность, что 1801 год будет роковым для императора. Я не могла дать отчета в этом убеждении, но часто повторяла его брату, и эта идея глубоко засела в моей душу.
В начале этого года брат напомнил мне: «Ну вот наступил и ваш обетованный год». — «Ну да, он только начинается; но вы увидите, что мое предсказание сбудется до его исхода», — отвечала я.
В самом деле, 12 марта по старому стилю Провидение, прекратив дни Павла I, избавило народ от государственных и семейных бедствий, которые под влиянием всевозможных преследований и деспотического гнета быстро росли по всей империи.
Не раз я благодарила судьбу за то, что она, поставив меня в число жертв, избавила от постыдной обязанности находиться при дворе такого монарха. Да и что я могла делать при нем, лишенная способности притворяться, главной в жизни царей и их клевретов, я, на лице которой выражалось любое движение души — чувство досады, презрения и гнева. Это обстоятельство, конечно, спасло меня от многих и многих неудовольствий и бед. Без всякого преувеличения можно сказать, что Павел I не был абсолютно злым существом, но его безумие превосходило всякую меру. Как император он проявлял его в безграничном злоупотреблении своей властью, как солдат он был жалким рабом прусского капральства.
По временам Павел I оказывался подозрительным трусом, постоянно боялся воображаемых заговоров против него. Его дела были взрывами сиюминутных впечатлений и, к несчастью, почти всегда носили на себе характер жестокости и обиды. Никто не подходил к нему без страха, но и не без примеси полного презрения к деспоту.
Какая разительная противоположность между жизнью окружавших его рабов, забитых страхом перед капризной волей, и жизнью людей, стоявших близ трона Екатерины II! В ее приемах было нечто поражавшее, и вместе с тем каждый приближался к ней без раболепия и боязни. Она внушала к себе уважение, соединенное с любовью и благодарностью. Приветливая, веселая, она забывала о своем достоинстве в частном обществе. Если и забывали о ее внешних отличиях, то каждый питал чувство почтения к ее природному превосходству.
Мой брат, возвратившись в Москву, многим рассказывал о моем пророчестве и тем возбудил всеобщее любопытство, на которое мне нечем было отвечать; я уже сказала, что эта мысль бессознательно волновала мое воображение.
Затем брат получил письмо от нового государя, который просил его немедленно возвратиться в Петербург и принять участие в правительственных делах. Ко мне в Троицкое также был прислан гонец, мой племянник Татищев , с приглашением явиться ко двору.
Впрочем, эта честь была уже не для меня: в моем возрасте, с моими понятиями о придворной жизни и при моем нездоровье было бы странным вновь выступить на сцену.
Я удерживала своего племянника не более трех дней, чтобы дать ему возможность побыть подольше у матери и родственников в Москве. Убедив Татищева как можно скорее возвратиться к своему посту, чтобы не потерять его из-за непредвиденных перемен в новом царствовании, я вручила ему письмо к государю. Поблагодарив того за добрую память, я отказалась немедленно ехать в столицу под предлогом плохого здоровья, но при первой возможности обещала явиться ко двору.
С этой целью в конце апреля я оставила Троицкое и по дороге навестила своего брата, прежде чем отправилась в Петербург. Здесь мы условились, что он выедет неделей раньше: я хотела, во-первых, собраться с силами для предстоящего путешествия; а во-вторых, избежать остановок на почтовых станциях из-за нехватки лошадей.
В мае я прибыла в Петербург. Если мне было приятно видеть государя, которого я давно привыкла любить, то еще приятнее было встретить его красавицу-жену: ее ум, образованность, скромность и необычайная симпатичность, признак дружелюбной природы, соединялись с тактом и благоразумием не по ее летам. Она пленяла всех своими прекрасными манерами и по-русски говорила уже правильно, без малейшего иностранного акцента. Но, к сожалению, я заметила, что Александра окружали молодые люди, готовые осмеивать стариков, которых император уже начал избегать вследствие известной застенчивости, может быть, происходившей от его глухоты.
Четыре года павловского царствования, поучительные для его детей одной солдатчиной, были потеряны для их истинного образования. Покойный государь обращал их внимание исключительно на гвардейские парады и военную форму. Я полагала, что теперешний добродушный император, руководимый чувством справедливости и уважения к человеческому достоинству, уже воспитанного в нем, не без упрека и сожаления смотрит на упадок России под рукой его отца.
Я оставила Петербург в конце июля, поехав в Белоруссию, чтобы приготовиться к коронации, запастись платьем и экипажами, совсем забытыми за последние семь лет.
С этой целью я заняла в банке сорок четыре тысячи рублей, из которых девятнадцать тысяч пятьсот употребила на погашение заемного письма моего сына, одиннадцать тысяч — на уплату долга моего племянника Татищева, а остальное пошло на поправку дома и на то, чтобы явиться на коронации, если и не в блестящем, то по крайней мере в приличном виде.
Перед отъездом я взяла с государя обещание, что по случаю предстоящего производства в придворные чины моя племянница Кочетова будет назначена фрейлиной, а князь Урусов, только что женившийся на моей родственнице Татищевой, определен камер-юнкером.
Я приехала в Москву двумя неделями раньше царской семьи. Въезд императора в старую столицу был великолепен. Более пятидесяти придворных карет и множество других экипажей составляли процессию. После царских карет следовал экипаж, в котором сидела Амелия, сестра императрицы, и я как старшая статс-дама двора. Потом ехали статс-дамы и фрейлины, а за ними другие сановники.
Государь остановился у кремлевского собора, где отслушал обедню. Впрочем, у меня нет особого желания описывать эту церемонию: все коронации похожи одна на другую. Я замечу только, что молодой монарх и его прелестная супруга возбудили общую любовь к себе в жителях Москвы.
В продолжение этого царского праздника я до крайности утомилась. Хотя слобода, где поселился император, отстояла от моего дома почти за десять верст, но я почти каждый день являлась во дворец и учащала свои визиты, потому что надеялась быть в некотором отношении полезной императрице Елизавете. Я знакомила ее с характерами некоторых лиц и сообщила несколько не лишних замечаний о том, как лучше вести себя по отношению к подданным, которых она любила.
Эти посещения не только хорошо были приняты, но, как я слышала от брата, заслужили самые лестные отзывы со стороны государыни, а следовательно, и не были совсем бесполезными. Впрочем, только вследствие этого убеждения и горячей моей привязанности к Елизавете я могла обречь себя на скуку, все стеснения этикета, всю тяжесть душной придворной атмосферы; какие-либо личные расчеты были далеки от меня.
После отъезда двора в Петербург я очень была рада начать свою обычную жизнь и потому в начале марта опять удалилась в Троицкое.
На следующий год я снова побывала в своем белорусском имении, где закончила строить и освятила церковь, воздвигнутую посреди главной площади села Круглово. Тем же летом мой брат Семен возвратился в Петербург из Англии, где он был полномочным министром при Екатерине II и частным жителем при Павле I. По случаю его приезда я отправилась в Петербург в июле.
Все лица, окружавшие юного царя, при всем разнообразии их мнений сходились в одном — унижали правление и характер Екатерины II. Я чувствовала невыразимую досаду, когда вместо покойной императрицы до небес превозносили Петра I. Я не сдерживала своих чувств в этом отношении и, может быть, иногда выражала их слишком горячо.
Однажды, помню, почти все министры нового и несколько разноцветного правительства, а также многие из личных друзей и фаворитов императора обедали у моего брата (Александра). Речь зашла о царствовании Екатерины II. Деяния ее беспощадно критиковали, смешивая злоупотребления князя Потемкина с собственными распоряжениями государыни и нисколько не различая невежества министра с чистотой и глубиной ее намерений, всегда направленных на благо страны. Этот разговор так глубоко оскорбил и встревожил меня, что я решила защищать императрицу со всей искренностью и жаром, что немало озадачило все общество. Некоторые из моих родственников согласились с моим мнением. Но эта горячая защита и резкая оппозиция моих противников стоила мне болезни, с которой я возвратилась домой и несколько дней прохворала. В продолжение этого времени двери мои постоянно осаждали посетители обоего пола, приезжавшие справиться о моем здоровье. И я приписываю это необыкновенное внимание готовности, с какой эти лица, как и я, защищали честь и доверие покойной императрицы. Мои слова пошли по всему городу; отсюда вытекали и участие к моей болезни, и цена, какую я придавала этому участию.
Впрочем, Петербург во многом изменился. Между выскочками и первыми актерами на сцене были люди двух цветов — якобинского и серо-солдатского. Я говорю «солдатского», потому что каждый военный, от солдата и до генерала, занимался единственно шагистикой и ружистикой, а так как требования дисциплины постоянно изменялись, каждый должен был забыть старое и учиться новому.
Глубокой осенью я воротилась в Москву, а потом в Троицкое, откуда я не могла надолго отлучаться, потому что на мне лежали обязанности архитектора, садовника и, если почва требовала особенного ухода, фермера.
Несколько следующих лет моей жизни я обойду молчанием; впрочем, они и не имеют особого интереса. И если мои душевные скорби были такого свойства, что я охотно желала бы скрыть их от самой себя, то считаю тем менее нужным описывать их читателю.
Не могу, однако, не упомянуть, что император принял на себя долг по сумме, взятой мной в банке.
В конце августа 1803 года я имела счастье встретить у себя мисс Уильмот, двоюродную сестру миссис Гамильтон, дочери туамского архиепископа. Мисс Уильмот в Троицком окружила меня всеми тихими удовольствиями, в которых я так давно нуждалась для пробуждения своего нравственного существования; ее беседа, чтения, ее кроткий и симпатичный характер оживили мою дряхлую старость. Родители так превосходно воспитали ее, что она была предметом общего удивления для всех, кто ее знал.
Я не умею полностью выразить той благодарности за все, чем обязана моему молодому другу: за доверие ее отцов, за ее собственную великодушную решимость навестить престарелую женщину, не способную разделить ее удовольствия, которой наскучила сама жизнь. Такой поступок выше всех моих похвал. Она озарила лучом новой радости мое уединение — да, это так, если бы...
Я уже сказала, что эти записки принадлежат ей; я отказалась писать их по просьбе родственников и друзей, но уступила ее пламенному желанию. Поэтому она одна может располагать ими с одним, однако, условием, что до моей смерти они не появятся в свет.
Относительно их содержания я могу уверить, что беспристрастная истина водила моим пером. Опустив некоторые оскорбительные для других события, я, может быть, не отдала должной справедливости себе, но от этого читатель ничего не теряет. Если позволит мне жизнь, я намерена изложить несколько анекдотов о Екатерине II, назвать ее добрые дела и провести параллель между нею и Петром I, которого сравнивают с этой знаменитой царицей, поставившей Россию на самое видное и почетное положение перед западным миром.
В заключение скажу, что я со своей стороны делала все доброе по силам своим и никому не сделала зла. Единственным орудием моей мести за всю несправедливость, интриги и клевету, возведенную на меня, было забвение или презрение. Я исполнила свой долг так, как в состоянии была понять его. С честным сердцем и чистыми намерениями я вынесла много сокрушительных ударов, и, если бы не поддерживала меня безупречная совесть, я, конечно, пала бы под ними. Наконец скажу, что я смотрю на свою близкую смерть без страха и тревоги.
Троицкое,
27 октября 1805 года