М. Рикерт живет и работает в северной части Нью-Йорка. Выпустив в 1999 году свой первый рассказ «Девушка, поедавшая бабочек » («The Girl Who Ate Butterflies»), она стала желанным гостем «The Magazine of Fantasy & Science Fiction». В 2005 году ее рассказ «Хлеб и бомбы» («Bread and Bombs») вошел в сборник «The Year’s Best Fantazy and Horror». Ее произведения были опубликованы в сериях «Webzine Ideomancer» и «Rabid Transit».
В последующем году издательство «Golden Gryphon Press» опубликовало дебютный сборник рассказов Рикерт под названием «Карта снов» («Мар of Dreams»). «Холодные огни», завораживающая сказка о любви в зимнюю стужу, были напечатаны как раз к зиме в сборнике «Фэнтези и фантастика».
Было так холодно, что с карнизов угрожающе свисали сосульки, похожие на ледяные кинжалы. На солнце они отламывались и вонзались в сугроб, а на следующее утро появлялись снова. Магазины по продаже мотосаней и прокату лыжных принадлежностей, переполненные до блеска начищенными снегоходами, шлемами, лыжными палками, вязаными шерстяными шапками и украшенными звездочками рукавицами, теплыми куртками и разноцветными ботинками, застыли в ожидании рождественских сугробов. Все были уверены, что хороший снег — это единственное, что необходимо для удачного зимнего сезона, до тех самых пор, пока наконец не наступала суровая реальность. Тогда рабочие принимались есть попкорн или сидеть дни напролет за картами, потому что было так холодно, что никому и в голову не приходило пройтись по магазинам, а тем более покататься на мотосанях. Машины никак не заводились, только глухо кашляли и фыркали, оставаясь при этом совершенно неподвижными. Автомобилисты звонили в «Трипл Эй», и в итоге линия оказывалась так переполнена, что им приходилось переключать звонки на компанию грузового автотранспорта в Пенсильвании, где женщина очень расстроенным голосом отвечала на звонки таким кратким предложением, что человек на другом конце провода вешал трубку и принимался названивать снова.
Было так холодно, что собаки, высунувшись было на улицу, немедленно принимались лаем призывать хозяев впустить их обратно в дом; снег пушистой шалью накрывал несчастных владельцев домашних животных, выгуливавших на поводке своих питомцев, в то время как запорошенная снегом собака поднимала заледеневшую лапу, прыгая в своеобразном ирландском танце и кружась, как это обычно делают собаки, пыталась найти наилучшее место для справления своих потребностей и в то же время высоко подкидывая лапы, чтобы не примерзнуть к земле.
Было так холодно, что птицы кусками льда падали с неба, и лишь их маленькие глаза оставались живыми и теплыми. Они смотрели на солнце так, словно старались постигнуть причину его страшного предательства.
В ту ночь столько льда скопилось на линиях электропередачи, что они не могли более выносить такую нагрузку, и целый штат погрузился во тьму, а в течение часа та же судьба постигла и телефонные линии. Многим людям последующая ночь принесла лишь несчастья, но у этой пары была теплая печь. Пламя, обнимая дрова, испаряло из них влагу, заставляло потрескивать березу и изгоняло морозный воздух, заставлявший людей даже в доме носить пальто и шарфы, которые они сняли, когда воздух наконец прогрелся. В такую ночь хорошо греться сготовленным на чугунной печи супом, наполняющим весь дом ароматом розмарина и запахом лука. Чудесно пить вино — бутылку красного они купили в свой медовый месяц и хранили для особого случая. Можно сидеть на полу у печки, подложив под спину диванные подушки, смотреть на язычки пламени в волнах жара, пока дом потрескивает и постанывает под грузом крыши, покрытой толстой коркой льда. Но эти двое решили рассказывать истории, те истории, которые только смесь холода и огня, ветра и молчаливой темноты могла вынудить их рассказать.
— Ты же знаешь, что мое детство прошло на острове, — начала она. — Я уже рассказывала тебе о запахе соли, и о том, как он до сих пор наполняет ароматом моря мое дыхание, о том, что звук воды в ванной может заставить меня рыдать. Ты знаешь, как перед тем, как птицы камнем падают с неба, их черные при обычном свете крылья становятся белыми, и как обычные звуки, издаваемые металлом, цепью, что тащит машина, лязг, с которым тяжелая кастрюля закрывается крышкой, становятся для меня звуками судов и лодок, покидающих гавань. Я уже рассказывала все это. Тебе стоит узнать еще кое-что. Мои предки были пиратами. Мы не были порядочными людьми, и все, чем владели, было украдено. Даже то, чем являлись сами. Мои волосы, например, эти белокурые локоны, не принадлежали никому из родственников, все они были черноволосыми и смуглыми, а достались от молодой женщины, которую мой прапрадедушка привез домой, чтобы у его жены была служанка. Но пленница оказалась совершенно бесполезной на кухне, хотя и обнаружила неслыханную страсть ко всему, связанному с земляникой, как ты понимаешь, к тем самым ягодам, которые я поедаю весь их короткий сезон. Боже, как чудесен их вкус, напоенный летом, вкус моей юности!
Теперь, когда я сказала тебе это, могу рассказать и все остальное. Эта белокурая девица в доме моего прапрадедушки, которая не могла ни шить, ни готовить, ни работать в саду, но которая любила землянику так, словно та давала ей жизнь, стала удивительно сведущей в распознавании любого, даже немного подпорченного фрукта. Она до последней ягодки проверяла все чаши, которые моя прапрабабушка приносила из сада, и выбрасывала те, что были слишком разбухшими или со слишком твердыми семечками, собакам, которые жадно их поедали, а затем падали, тяжело дыша, у ее ног и становились никуда не годными охотниками, так тяжела была в них сладость. Лишь отборные ягоды оставались в белой чаше, и их она съедала с таким наслаждением и так причмокивала губами и языком, что прапрадедушка, увидевший ее однажды за поеданием ягод, сначала бездумно, а потом и намеренно, сидя на солнце за кухонным столом и посасывая землянику, повелел всем пиратам красть как можно больше этих красных ягод. Он выторговывал их без всякой меры до тех самых пор, пока не превратился во всеобщее посмешище, а вся семья не разорилась.
Но даже этого было недостаточно, чтобы привести моего прапрадедушку в чувство, и он сделал единственное, что еще не было сделано на тот день и что, конечно же, не сделал бы ни один пират, который мог взять любую понравившуюся ему девушку, — он развелся с моей прапрабабушкой и женился на земляничной девице. Говорят, что она пришла на свою свадьбу в венке из веточек земляники и держала в руках земляничный букет, с которого даже во время священной церемонии не переставала поедать красные ягоды столь жадно, что, даже когда пришло время дать свое согласие, она смогла лишь кивнуть и улыбнуться ярко-красными губами цвета греха. Земляничный сезон очень короток. Рассказывают, что в иное время года она становилась бледной и слабой. Прапрадедушка отправился бороздить морские просторы, вдоволь вкусил приключений, захватывал множество судов, где проходил мимо золота и сундуков с драгоценностями, скользил взглядом по самым красивым в мире женщинам (а позднее, когда опасность проходила, те же самые женщины смотрелись в зеркала и видели, что красота исчезла), вместо всего этого жадно рвался на кухню и вместо сокровищ увозил ягоды. Стали поговаривать, что он слегка тронулся умом.
Тем временем жители стали подозревать, что обожавшая землянику девица была ведьмой. Она не понимала всей тяжести своего положения и продолжала приходить в дом моей прапрабабушки, да так, словно та была ее собственной матерью, а не женщиной, чьего мужа она украла. Говорят, что прапрабабушка спускала на нее собак, но когда те видели белые локоны и ощущали исходящий от девицы аромат земляники, то лизали ей руки и ноги и провожали ее к дому. Их языки свисали из пастей, и они упорно скалились на прапрабабушку, которая с ледяным видом поворачивалась спиной к девице. Последняя же была безмерно наивной или же дьявольски хитрой и, ничего не замечая, щебетала о долгих поездках своего мужа, об одиноком доме на холме, об ужасах предстоящей зимы. Вся эта болтовня никак не действовала на прабабушку до тех самых пор, пока, как говорят жители, колдовство не набрало полную силу, и тогда люди увидели, как они с прапрабабушкой вместе отправились к скалистым холмам, чтобы проводить дни так же счастливо, как если бы они были матерью и дочерью или двумя старыми подругами. Может быть, на том все и закончилось бы, увяли слухи и пересуды, и люди забыли бы о том, как странным образом округлились талии обеих женщин, если бы не шокирующая новость о том, что они обе носили ребенка от прапрадедушки. Одни говорили, что это было странным совпадением, другие считали такую странность трюком.
Корабль прапрадедушки не вернулся вместе с остальными пиратскими шхунами, и другие пиратские жены не выказывали земляничной ведьме никакого сочувствия. Прапрадедушка был известным морским волком, поэтому, по общему мнению, он не мог утопить, разбить свое судно, послушавшись колдовского зова сирен, а просто бросил свою жену-ведьму.
Всю ту зиму у первой и второй жен прапрадедушки росли подозрительно одинаковые животы, как будто соизмеряясь друг с другом и придерживаясь одинакового объема. В конце концов земляничная жена перестала заботиться об очаге и доме и научилась печь хлеб, который, как сказала прапрабабушка, было бы удачнее назвать крекером, и готовить суп, который пах слишком… спело, но, похоже, очень нравился собакам. За это время волосы прапрабабушки стали кудрявыми, а ее губы, которые всегда казались лишившимся мачты кораблем, бросившим якорь в бухте ее лица, стали по форме напоминать землянику. К весне, когда обеих женщин увидели вместе, животы уже пропали, и в руках у них был лысый голубоглазый младенец. Их часто путали, принимая за сестер, и сами жители порой не могли разобрать, кто из них был ведьмой, а кто — околдованной.
Примерно в это время, как раз в разгар вспыхнувших среди жителей споров о том, когда лучше всего сжечь ведьму (решили, что после того, как ребенок, чье происхождение оставалось непонятным, будет отнят от груди), возвратился прапрадедушка и привез с собой корабль, доверху наполненный земляникой. Запах ее был таким тяжелым, что заставлял собак сходить с ума. Прапрадедушка земляникой свел с ума жителей, а затем, когда их страсть к ягодам возросла до невероятных размеров, прекратил их кормить и стал обменивать землянику на золото, — то был план, который нашептали ему две его жены, пока он держал на руках младенца, сосавшего землянику так, как другие дети — материнскую грудь.
Вот так прапрадедушка заработал приличное состояние и построил замок, очертаниями похожий на корабль, заросший виноградными лозами, с комнатой в самом конце, подальше от моря, которую сделал полностью из стекла и круглый год хранил там землянику. Он жил там с двумя женами и ребенком — девочкой, поэтому никто не знает, кто же был матерью в нашем роду.
Конечно же, она не осталась навсегда и однажды ночью ушла, слишком жестокая и бессердечная, чтобы объяснить свой уход. Прапрадедушка выкрикивал ее имя часами, так, словно она просто потерялась, пока наконец не пал на стеклянный пол в земляничной комнате, давя ягоды своим мощным телом и катаясь в соке, словно раненое животное. Его жена нашла его и отмыла в горячей ванне. Они снова научились жить вместе без земляничной ведьмы. Люди, которые не знали об их истории, часто говорили, что они похожи на двух влюбленных. Жители деревни настаивали, что оба они прокляты, и их жизнь подобна огонькам свечи, зажженным на окне в ожидании возвращения ведьмы. Конечно же, она так и не пришла.
Снаружи, в ночи, было так холодно, что даже луна казалась промороженной насквозь. Она отбрасывала ледяной свет на их бледный двор. Мужчина изучал лицо любимой, освещенное мертвенным светом, как если бы видел впервые, открывая что-то новое, что-то, чего не замечал все те семь лет, на протяжении которых они были вместе. Что-то в сочетании лунного света и отблесков огня странным образом делало ее похожей на ожившую статую. Она улыбнулась ему и тряхнула волосами.
— Ну, вот я и рассказала тебе эту историю, чтобы объяснить: если когда-либо ты проснешься и обнаружишь мое исчезновение, причина его не в том, что я разлюбила тебя. Это все проклятая кровь земляничной ведьмы, не знающей покоя.
— А что стало с ней?
— О, этого никто не знает. Одни говорят, что у нее был любовник, пират из соседней бухты, и они уплыли вместе, бороздя моря в поисках земляники. Другие уверены, что она была заколдованной русалкой и вернулась назад в море. Кто-то рассказывает, что она уехала в Америку и там была сожжена на костре.
— И что, как ты думаешь, случилось на самом деле?
Она откинулась назад и, закрыв глаза, вздохнула.
— Я думаю, она все еще жива, — прошептала она наконец. — Своей ненасытностью разбивает мужские сердца.
Он изучал ее, неподвижную ледяную статую, объятую отблесками огня.
— Теперь твоя очередь, — сказала она, так и не открыв глаза, и голос ее был удивительно далеким. Блеснули ли слезинки в уголках ее глаз?
Он отвернулся и прочистил горло.
— Ладно, хорошо, вот моя история. Какое-то время я работал в Касторе, близ Рима, в маленьком местном музее изобразительного искусства. У меня не было достаточной квалификации, чтобы работать там, но, по-видимому, я был самым квалифицированным из всех девятисот пятидесяти четырех жителей Кастора. Правда-правда, я тебя не разыгрываю. Это и в самом деле была милая маленькая коллекция. Большинство жителей, по крайней мере хоть однажды, да приходили посмотреть картины, но, по-моему, они так же интересовались коврами, светильниками и количеством рыбы в реке, как и работами старых мастеров. И, конечно же, музей никогда не испытывал такого наплыва людей, как на бейсбольное поле или зал для боулинга за городом.
А случилось следующее. В тысяча девятьсот тридцатом году Эмиль Кастор, сколотивший состояние на продаже сладких леденцов от кашля, решил построить рыбацкий домик. Он купил живописный участок, поросший лесом, на окраине того, что впоследствии стало маленьким селением, и построил свою «хижину»: милый домик на шесть спален, три ванны, с четырьмя каминами и громадными окнами с обратной стороны дома, смотревшими на реку. Даже несмотря на то что ко времени моего приезда в Касторе жила почти тысяча человек, к реке на водопой продолжали приходить олени.
Перед самой своей смертью в тысяча девятьсот восемьдесят девятом году Эмиль Кастор написал в своем завещании, что дом надлежит превратить в музей для хранения его частной коллекции. Все свое состояние он завещал направить на выполнение этого проекта. Конечно же, его родственники — сестра, несколько старых двоюродных братьев и сестер, племянниц и племянников — годами оспаривали это решение, но мистер Кастор был непреклонным человеком, а законность завещания — непробиваемой, как скала. Чего никак не могла понять его семья, — кроме того, конечно, что они считали это актом неимоверной жестокости с его стороны, — так это того, откуда же взялась такая любовь к искусству. Ведь это был тот самый мистер Кастор, который всю жизнь увлекался охотой, рыбалкой, слыл этаким дамским угодником (хотя так и не женился), курил сигары (которые перемежал с лимонными конфетами от кашля) и построил свое маленькое состояние на своем «мужском подходе», как написала в одном из своих писем его сестра.
Кухня разделялась пополам стеной — уродливым сооружением, приходившимся одной своей стороной как раз на середину того, что когда-то было огромным чудесным окном, выходящим на реку. Принявший такое решение и столь убого воплотивший его в жизнь, без всякого сомнения, не был ценителем архитектуры. Несуразная постройка была настоящим оскорблением чистоты этого места. То, что осталось от изначальной комнаты, превратилось в обыкновенную кухню: холодильник, печь, большая раковина, мраморные поверхности, пол, отделанный мозаикой из черепицы; рядом с оставшимся куском огромного окна было прорублено маленькое окошко из цветного стекла в стиле Шагала. Несмотря на переделки, комната все еще была прекрасна, а искусно продуманная кухня оказалась очень удобной для нашего малочисленного персонала.
Вторая часть кухни теперь была полностью отгорожена. Свет, лившийся из громадного окна, был слишком ярким, чтобы хранить в комнате любые произведения искусства. Само помещение походило на своеобразный чулан необычайно больших размеров. Когда я наконец смог туда попасть, в нем царил настоящий хаос.
Первое, что я сделал, — это разобрал все хранившиеся там ветхие коробки со старомодными буклетами и древними канцелярскими принадлежностями, упаковки старой туалетной бумаги и несколько свертков с давнишними фотографиями Кастора, которые отнес в свой офис, чтобы составить каталог и должным образом обработать. Где-то после недели такой работы я нашел рисунки, несколько коробок с холстами, разрисованными рукой любителя и выполненными плохо, практически на школьном уровне, но лишенными милой детской причудливости. Все они изображали одну и ту же женщину. Я спросил Дарлен, которая тогда присматривала за книгами, занималась продажей билетов и по совместительству была шкатулкой с городскими сплетнями, что она думает о найденном собрании.
— Должно быть, это работа мистера Кастора, — сказала она.
— Я и не знал, что он рисовал.
— Ну, на самом деле, как видите, так оно и было. Говорят, что он здесь стал любителем живописи. Они все такие?
— Почти все.
— Стоило заниматься леденцами от кашля, — произнесла она. И это сказала женщина, которая уверяла меня в своем абсолютном восторге от созерцания знаменитой склеенной и помещенной в рамку картины-загадки в одном ресторанчике в соседнем городке.
Когда все было сказано и сделано, у нас оказалось пятнадцать коробок таких рисунков, и я решил повесить их в той самой комнате, которая однажды была роскошной кухней. Немногие увидят их там, и это казалось правильным: они действительно были столь убогими, что солнечный свет уже не мог нанести им никакого вреда.
Наконец все развесив, я насчитал тысячу рисунков разных форм и размеров все той же темноволосой, сероглазой девушки, выполненных в различных стилях: в глубоких бархатных цветах Возрождения, мягких пастельных оттенках барокко, в несколько пугающих ярко-зеленых красках, напоминающих Матисса, мазками, которые варьировались от подражания Ван Гогу до жирных прямых линий, словно нарисованных ребенком в начальной школе. Я стоял в меркнущем вечернем свете и смотрел на гротескную живопись этого человека, на его убогое искусство, и должен признаться, что оно меня покорило. Разве его любовь была меньшей, чем страсть тех, кто умел рисовать? У одних людей есть талант, другие им обделены, но не многие любят той любовью, что может подвигнуть их на подобное деяние. Тысяча лиц, все несовершенно написаны, но при этом дышат стремлением к совершенству. Многие из нас могут лишь мечтать о таком чувстве.
У меня в Касторе была масса свободного времени. Я не люблю играть в боулинг, есть жирные гамбургеры, никогда не интересовался автогонками или сельским хозяйством. Можно просто сказать, что на самом деле я совсем не подходил этому месту, свои вечера проводил за составлением каталога фотографий Эмиля Кастора. Кто же не любит тайны? Я думал, что история жизни этого человека, запечатленная в фотографиях, даст мне какой-нибудь ключ к объекту его страсти. Меня это и в самом деле очень волновало, пока наконец совсем не лишило сил. Ты не можешь представить себе, на что это похоже — так рассматривать жизнь человека, семью, путешествия, друзей, прекрасных женщин (хотя ее среди них не было). Чем больше я на них смотрел, тем больше погружался в депрессию. Было совершенно очевидно, что Эмиль Кастор прожил настоящую жизнь, в то время как я тратил свою попусту. Ты же знаешь мою склонность к меланхолии, так вот, она укоренилась во мне именно из-за всей этой истории. Я не мог простить себе своей собственной посредственности. Ночь за ночью я стоял в той комнате с худшей живописью, которая когда-либо экспонировалась в одном месте, и знал, что она больше всего того, что я когда-либо пытался сделать. Уродливость картин была каким-то образом прекраснее, чем все, что я когда-либо совершил.
И тогда я решил сделать перерыв. Попросил Дарлен прийти, хотя обычно она брала отпуск на выходные, чтобы присматривать за нашей популярной девочкой из средней школы. Вроде бы ее звали Эйлин или как-то там еще, и, похоже, она проходила через период подростковых гормональных потрясений, потому что каждый раз, когда я ее видел, выглядела так, словно только что рыдала. Думаю, что она была хорошим ребенком, но при этом чертовски меня угнетала.
— Все никак не может отойти от того, что случилось между ней и Рэнди, — сказала мне Дарлен. — Аборт оказался для нее слишком большим потрясением. Но ничего не говори ее родителям, они не знают.
— Дарлен, я совсем не хочу этого знать.
В конце концов, это случилось. Я уезжал от Кастора и всего, что было с ним связано, заказал комнату в «Би&Би» в Сандейле, на побережье, мой рюкзак был заполнен двумя романами, массой солнцезащитного крема, шортами, плавками и сандалиями. Буду бродить в одиночестве по пляжу. Плавать. Читать. Есть. Не думать об Эмиле Касторе или сероглазой женщине. Может, встречу кого-нибудь. Кого-нибудь настоящего. Эй, теперь все было возможно, и с такими мыслями я выбирался из Кастора.
Конечно же, пошел дождь. Он начался почти тотчас же, как я покинул город, и временами становился таким сильным, что приходилось съезжать на обочину дороги. Добравшись наконец до маленького городка на побережье, я чувствовал себя уже совершенно измотанным. Я ездил по городу, пытаясь отыскать нечто с ироничным названием «Солнечная постель и завтрак», пока, в окончательном расстройстве от эксцентричности маленьких городков, не догадался, что увиденный симпатичный домик с простой вывеской «Би&Би» и есть предмет моих исканий. Я немного посидел в машине, надеясь, что дождь даст мне передышку, и все пытался рассмотреть далекие очертания шпиля маленькой часовни на утесе над грохочущими волнами.
Было совершенно ясно, что дождь не собирался ослабевать, так что я схватил свой рюкзак, рысью поспешил к мотелю, перепрыгивая через лужи, и вошел в симпатичное фойе, заполненное классической музыкой, мягкими креслами, котом с огромными глазами, который восседал в корзине на столе, и огромной картиной. Как ты, наверное, уже догадалась, на ней была запечатлена сероглазая красавица Эмиля Кастора. Только так ее можно было назвать. Удивительно прекрасной. Автор уловил то, чего не смог воплотить Эмиль Кастор. То был не просто портрет, не фотография в красках, если тебе угодно. Нет, это полотно находилось за границами красоты женщины, оно переместилось в реальность того, что есть прекрасного в искусстве. Я услышал шаги, тяжелое дыхание, кашель, а когда с неохотой повернулся, то увидел самого старого человека из всех, кого когда-либо встречал. Его лицо напоминало кружева из морщин, а кожа обтягивала кости, как плохо сидящий костюм. При ходьбе он опирался на палку и оценивающе смотрел на меня серыми глазами, почти утонувшими в морщинах.
— Прекрасное полотно.
Он кивнул.
Я представился и после нескольких минут смущения обнаружил, что оказался не в Сандейле и не в «Солнечном Би&Би». Но даже солнечный день там не был бы для меня столь радостным, как в том доме, особенно когда я узнал, что смогу остановиться на ночь. Когда я спросил о картине и о девушке, Эд, как он просил его называть, пригласил меня присоединиться к нему в гостиной за чаем, после того как я «поселюсь». Моя комната была очень милой, уютной и чистой, без бросающего в дрожь сопровождения в виде плюшевых медведей, слишком часто представленных в таких местах, как всякие «Би&Би». Из окна открывался вид на беспокойное море, серые волны, унылый полет чаек и мыс с белой часовней, чей высокий шпиль был увенчан не крестом, а корабликом с неподвижными парусами.
Когда я нашел его в гостиной, Эд с подносом, заставленным чаем и печеньем, сидел за низким столиком перед чудесно горящим камином, превращавшим комнату в своеобразный райский уголок. Холодный дождь стучал в окна, но внутри было тепло и сухо, в воздухе плавал легкий аромат лаванды.
— Проходите, проходите, садитесь с нами. — Эд махнул рукой, такой артритной, какую мне еще никогда не приходилось видеть, превратившейся в подобие лапы.
Я уселся в раскидистое зеленое кресло напротив него. Кресло-качалка завершало треугольник вокруг нашего столика, но оставалось пустым, на нем не было даже кошки.
— Тереза! — воскликнул он снова громким голосом, напомнившим мне молодого Марлона Брандо, зовущего Стеллу.
Мне подумалось, что он мог быть немного не в своем уме, но в тот самый момент, как в голову закралась такая мысль, послышались женский голос и звук шагов из другого конца дома. Признаю, на мгновение я действительно представил, что это будет сероглазая женщина, как будто я попал в некое волшебное царство, где нет времени, разрушительное действие которого столь сильно изменило лицо Эда.
И тогда вдруг старое лицо на время утратило свой морщинистый вид и приобрело поистине божественное выражение. Я проследил за его взглядом и увидел, как в комнату входит самая старая женщина на свете, и поднялся с креста.
— Тереза, — сказал Эд. — Это мистер Делано из Кастора.
Я быстро пересек комнату и протянул руку. Она изящным жестом подала мне свою маленькую ладонь в мягкой перчатке, улыбнулась зелеными глазами, плавно и грациозно направилась к креслу. Но шаги ее были мучительно мелкими и медленными, идти сзади было поистине уроком терпения. Мы шли к Эду, который взялся наливать чай столь сильно дрожавшими руками, что фарфор звенел, как куранты. Как эти двое смогли прожить так долго? Где-то запела кукушка, и я почти ожидал, что она запоет опять, прежде мы дойдем до цели.
— Боже мой, — сказала она, когда я наконец стоял позади кресла-качалки. — Вот уж никак не думала, что молодой человек может так медленно ходить.
Она быстро уселась в кресло без всякой помощи с моей стороны, и я осознал, что это она примеривала свой шаг к моему, в то время как мне казалось, что сам я иду так медленно именно из-за нее. Не оставалось ничего другого, как направиться к своему креслу. Эд ухмыльнулся и предложил трясущейся рукой звенящие чашку и чайную ложку, и я быстро забрал их у него.
— Мистер Делано интересуется Елизаветой, — сказал Эд, протягивая другую звенящую чашку с ложкой женщине. Она протянула руки и приняла их, под опасным, как мне показалось, углом наклоняясь с кресла.
— Что вы знаете о ней? — спросила она.
— Мистер Эмиль Кастор сделал много, по меньшей мере тысячу рисунков одной и той же женщины, но ни один из них по качеству даже не напоминает эту картину. Это все, что я знаю. Мне не известно, кем она ему приходилась. Я не знаю больше ничего.
Эд и Тереза, потягивая чай, обменялись взглядами. Тереза вздохнула.
— Ты скажи ему, Эд.
— Это началось, когда Эмиль Кастор приехал в городок, этакий человек из большого города в своем красном экипаже и с усами.
— Но приятный.
— Да, его манеры были при нем.
— Он и в самом деле был приятным человеком.
— Он подъехал к часовне и как идиот, каким чаще всего и был, повернулся к ней спиной, поставил свой мольберт и сделал попытку рисовать воду внизу.
— Он не был идиотом. Он был порядочным человеком и хорошим бизнесменом, просто не был художником.
— В любом случае, он не умел рисовать воду.
— Ну, воду всегда сложно изображать.
— Потом пошел дождь.
— Да, воды стало предостаточно.
— Наконец он осознал, что прямо позади него стоит церковь, собрал свои краски и вошел внутрь.
— И тогда он увидел ее.
— Елизавету?
— Нет. «Нашу Леди». О, мистер Делано, вы просто обязаны ее увидеть.
— Может, ему и не стоит этого делать.
— О, Эдвард, почему же?
Эд пожал плечами:
— Он был богатым человеком, так что не мог просто обожать ее и решил, что обязательно должен ею обладать. Именно так поступают все богачи.
— Эдвард, мы же мало знаем о мистере Делано.
— Он не богат.
— Ну, на самом деле мы не…
— Все, что тебе нужно сделать, это посмотреть на его ботинки. Вы ведь не богаты, не правда ли?
— Не богат.
— Можете представить: вы будете настолько глупы, что у вас даже мысли не возникнет о том, чтобы попытаться купить чудо?
— Чудо? Нет.
— Ну, вот именно так он был богат.
— Он задержался, пытаясь уговорить церковь продать его ему.
— Идиот.
— Они полюбили друг друга.
Эд ухмыльнулся.
— Да, они оба влюбились.
— Он предложил пару мешков денег.
— За картину.
— Должен сказать, подозреваю, что кое-кто в церкви действительно колебался, но женщинам не пристало такое слышать.
— Она — настоящее чудо.
— Да, это именно то, о чем рассказывают все женские истории.
— Эдвард, ты же знаешь, что это правда. Еще чаю, мистер Делано?
— Да, спасибо. Я не уверен, что собираюсь…
— Вы ведь еще ничего не видели?
— Тереза, он только что приехал.
— Мы видели несколько тех рисунков, которые он сделал с Елизаветы.
Эд фыркнул:
— Ну, перед трудностями он никогда не пасовал, в этом ему нельзя отказать.
Он вгрызся в печенье и уставился на поднос для чая.
— То, что вдохновляло его, на самом деле вдохновляло, была Елизавета, но держала его здесь «Наша Леди».
— Так вы считаете, что эта картина, эта «Наша Леди», — нечто из области магии?
— Не магия, а чудо.
— Не уверен, что понимаю правильно.
— Это икона, мистер Делано, уверены, что вы слышали о них?
— Ну, возможно, икона — это не просто картина, в основе своей это святость, воплотившаяся в полотне.
— Вам нужно увидеть ее. Завтра. После того как закончится дождь.
— Может, все-таки ему не стоит этого делать.
— Почему ты повторяешь одно и то же, Эдвард? Конечно же, ему стоит посмотреть.
Эд только пожал плечами.
— Разумеется, мы не продали ему картину, и через некоторое время он прекратил спрашивать. Они полюбили друг друга.
— Все равно он хотел ее.
— Не говори таким тоном. Он сделал ее счастливой в те дни, которые, хотя никто из нас об этом не знал, оказались последними в ее жизни.
— После того как она умерла, он начал рисовать.
— Он хотел оставить ее живой.
— Он хотел нарисовать икону.
— Он никогда не сдавался, пока не достигал цели. В конце концов он нарисовал нашу Елизавету.
— Вы что, хотите сказать, что ту картину в фойе нарисовал Эмиль Кастор?
— На это ушли годы.
— Он хотел, так или иначе, сохранить ее живой.
— Но та картина, она производит действительно глубокое впечатление, а остальные его работы…
— Никуда не годятся.
— Каждый, кто приходит в этот дом, хочет узнать о ней.
— Я не хочу показаться грубым, но как она умерла? Сожалею, пожалуйста, простите меня.
— Умерла?
— Не имеет значения.
— Конечно же, имеет. Она упала с мыса у церкви. Забралась туда, чтобы зажечь свечу для «Нашей Леди» — пламя благодарности. Эмиль сделал ей предложение, и она дала согласие, потому и пошла туда, и пока была внутри, начался дождь. Она поскользнулась и упала по пути домой.
— Какой ужас.
— О да, на свете столь мало дней, в которые было бы приятно умереть.
Наш собственный дождь все еще хлестал в окна. Толстый кот вошел в комнату и остановился, чтобы вылизать свои лапы. Мы просто сидели там, слушали дождь и звенели фарфоровыми чашками о блюдца. Горячий чай был отличным. Огонь странным образом наполнял воздух запахом шоколада. Я смотрел на их старые лица в профиль, морщинистые, как плохо сложенные карты. Затем я выставил себя полнейшим кретином, начав объяснять свою позицию как куратора музея Кастора. Я описал коллекцию, прекрасный дом и расположенный рядом ручей, куда приходят напиться олени (но не рассказал об унылом городе), и закончил описанием кошмарных работ Эмиля, комнаты, заполненной плохими рисунками их дочери. Конечно же, я сказал им, что Елизавета принадлежит тому месту, возвращенная набором двойников, тем ангелом, которым она была. Когда я замолчал, воцарилась щемящая тишина. Никто ничего не сказал и не посмотрел на меня, но даже после этого, хотя прошло несколько кошмарных судорог, я продолжил:
— Конечно, мы достаточно заплатим вам за нее.
Тереза склонила голову, и я подумал, что, возможно, это была подготовка к важному решению, пока не понял, что она плачет.
Эд медленно повернулся, его старая голова была похожа на марионетку на ненатянутой нити. Он устремил на меня взгляд, который сказал мне, какой я дурак и навсегда таким останусь.
— Пожалуйста, простите, что я был таким… — сказал я, обнаружив, что встаю так, словно мною управляла рука кукловода. — Не могу выразить, как… Спасибо вам.
Я резко повернулся и вышел из комнаты, в ярости на свою неловкость в разговоре, в настоящем отчаянии от того, что так испортил прекрасный день. Я собирался поспешить в свою комнату и читать книгу до обеда, когда мне придется прокрасться вниз и попытаться найти приличное место, чтобы поесть.
То, что я оскорбил и ранил двух таких добрых людей, было непростительно. Почти ослепнув от ненависти к самому себе я открыл дверь в фойе и увидел ее краем глаза.
Действительно невозможно описать какую-то другую вещь, которая уводила бы живопись за грани возможного, даже за границы красоты в некую реальность великого искусства. Конечно, она была красивой женщиной, разумеется, освещение, цвета, композиция, мазки кисти — все эти элементы можно разделить и отдельно рассмотреть, но это не дало бы объяснения тому нереальному чувству, которое возникает у того, кто смотрит на шедевр: потребность глубоко вдохнуть, как будто воздуха теперь требовалось вдвое больше.
Вместо того чтобы подняться наверх, я направился к парадной двери. Если та картина была такой же, как портрет Елизаветы, то я просто обязан был ее увидеть.
Было темно, дождь теперь только моросил, гладкое черное масло города напоминало нечто написанное Дали исчезающими чернилами. В кармане я нащупал по привычке взятые с собой ключи. Мне пришлось проехать несколько кругов по городу, сделать несколько ложных поворотов, пару раз переезжая кому-то дорогу, пока наконец я не выбрал дорогу, которая изгибалась аркой над городом и вела к белой часовне. Она даже в дождь светилась, как будто горела изнутри. Дорога петляла, но была вполне надежной. Когда я добрался до вершины и поднялся на мыс, завывал ветер, город внизу затерялся в тумане, и только несколько желтых огней тускло светились внизу. У меня было такое чувство, как будто я смотрел на небеса, упавшие на землю. Волны с грохотом разбивались о мыс, я чувствовал соль на лице, ощущал ее на губах. Вблизи часовня выглядела гораздо больше, чем снизу, шпиль превращался в устремленную в небеса иглу, на острие которой балансировал корабль. Поднимаясь по каменным ступеням, я опять подумал о том, что Эдвард не был уверен, стоит ли мне видеть ее, но взялся за железный молоток на двери и потянул. На мгновение показалось, что дверь заперта, но она просто была невероятно тяжелой. Наконец я открыл ее и вошел в темноту церкви. За спиной тяжело захлопнулись створки. В воздухе плыли аромат цветов, маслянистый запах дерева, откуда-то доносились звуки капающей воды, как будто где-то была течь. Я стоял при входе в церковь, и впереди была еще одна дверь, отделенная от темноты тонкой полоской света, просачивающейся снизу. Я осторожно приблизился, неуверенно двигаясь во мраке. Эта дверь тоже была невероятно тяжелой. Я толкнул ее, и она открылась.
Он кашлянул, прочищая горло, как будто внезапно простудился. Она приоткрыла глаза. Наверное, жар от дров в печи вызвал сильную краску на его щеках, он выглядел так, как будто страдал от боли или лихорадки! Она позволила своим глазам закрыться, и, казалось, прошла целая вечность, прежде чем он продолжил дрожащим голосом:
— Все, что я могу сказать: мне не нужно было на это смотреть. Как бы я хотел никогда не видеть все эти картины! Именно там я дал себе обещание, что никогда не полюблю простой, ничем не примечательной любовью, что приму только ту любовь, что заставит меня превзойти мои собственные границы и дарования, так, как любовь Эмиля к Елизавете дала ему возможность преодолеть свои. Только такая любовь может оставить след в мире, как это делает великое искусство, так, что всякий, узревший подобное, изменится, как это случилось со мной.
Так что, видишь ли, если ты увидишь меня в печали и спросишь, о чем же я думаю, или когда я очень тих и не могу объяснить причину, именно та история тому виной. Если бы я не увидел те картины, может, стал бы счастливым человеком. Но теперь я навеки одержим поиском.
Она подождала, но он ничего больше не сказал. После долгого времени она прошептала его имя. Но он не ответил, и когда она украдкой на него посмотрела, то увидела, что он спит. В конце концов, и она тоже заснула.
Всю ту ночь, когда они рассказывали свои истории, лепестки пламени прогревали ледяную крышу, что свисала по обе стороны дома и над окнами, так что холодным утром, когда они проснулись, огонь превратился в пепел и тлеющие угольки, а дом был облачен в подобие ледяной кожи. Они пытались ее смягчить, разжигая другой огонь и не понимая, что этим замуровывали себя еще больше. Остаток зимы они провели в своем ледяном доме, сжигая все дрова и большую часть мебели, поедая все консервы, даже с истекшим сроком годности. Они выжили, стали стройнее, уже куда меньше верили в судьбу, дождались весенней оттепели. Но так и не смогли забыть ни те зимние истории, ни ту весну или лето и особенно ту осень, когда ветра начали приносить холод в листья, ту странную смесь солнца и увядания, о которых они не говорили, но которые, они знали, всегда будут жить между ними.