Джофф Раймен — канадец, живущий в Великобритании. Его повесть «Незавоеванная страна» (издательство «Бэнтэм») получила премию Британской Нуачно-фантастической Ассоциации и Всемирную премию по фэнтези. Его роман «Детский сад» недавно был опубликован издательствами «Анвин Химэн» в Британии и «Бэнтэм» в Соединенных Штатах. Первая часть этого романа под названием «Любовная болезнь» была напечатана отдельно в журнале «Интерзона» и получила премию Британской НФ-Ассоциации за лучшее короткое произведение. «Многополый» — один из немногих рассказов в этой книге, о котором мне нечего сказать, помимо того, что уж чуждого в нем наверняка предостаточно.

Внутри нее были птицы. Не сама ли она их порождала? Одна из птиц билась крыльями о стены ее матки. Он тоже чувствовал трепетание этих крыльев. В пароксизме взаимности он чувствовал то же, что и она, но она была не настоящей. Этот мир породил ее из воспоминаний. Из нее выбралась на волю голубка. Круглая белая головка птицы, ее удивленные черные глазки заставили его улыбнуться. Голубка помаргивала, вся покрытая слизью, а затем с последней серией конвульсий окончательно вырвалась на свободу. Женщина положила птицу на свой живот, чтобы согреть, и голубка лежала между ними и чистилась. Потом она вдруг улетела.

Он уткнулся в женщину лицом — ему нравилось ощущать ее вкус.

— Оставайся так, — сказала она ему, прижимая к себе его голову и показывая, куда надо прикасаться языком. И он чувствовал прикосновения собственного языка к новой чуткой ране, открывшейся, казалось, у него в паху.

Она выделяла кпельки молочного вещества, напоминавшего на вкус белый шоколад. В те дни, которые проводил с ней, он питался этими капельками.

Она родила колибри. Тогда он понял, что происходит. В ДНК закодированы и гены, и воспоминания. Здесь, в ином месте и времени, воспоминания и гены смешивались. Она рожала воспоминания.

— Уже почти, почти, — предупредила она его и вновь прижала к себе его голву. Колибри выбралось из нее и перешло прямо в него, начав пробираться в глотку. Дыша очень осторожно и не смея пошевелиться, чтобы не поперхнуться, он чувствовал, как комочек теплых перьев протискивается и проталкивается. Он почувствовал, как ток его дыхания проходит над спинкой птички и глотнул, чтобы помочь ей.

Колибри свило гнездо у него в желудке. Жужжание его крылышек производило ощущение непрерывного возбуждения. Он знал, что переварит колибри. Клетки его разрушатся и отдадут свой груз генов. Он знал, что эти гены смешаются с его собственными. Механика жизни была здесь совсем иная.

Он забеременел. По всей коже у него вскакивали огромные бледные пузыри, так и просящие, чтобы их вскрыли. Он среб эти пузыри, пока они не лопались, извергая потоки жидкости и новую жизнь. Это приносило удовлетворение.

Он рожал тварей, выглядевших как сырая печень. Он выковыривал их из-под бледных лохмотьев кожи лопнувших пузырей и бросал на землю. Твари стягивались в мускульные узлы и снова растягивались. Таким образом они передвигались по почве; пыль облепляла их, точно тонкие замшевые пальто. Они умели говорить тоненькими голосами. «Домой, — кричали они, — домой, домой, домой», — словно птички. Они хотели обратно в него. Они были его частью; они еще помнили, как они были им; они не имели формы. Они нуждались в его форме, чтобы действовать. Они собирались вокруг него, чтобы согреться в ночи, и мяукали, прося воссоединения. Наконец он съел их, чтобы вернуть в себя. Ничего больше сделать он не мог. Их мать также их ела.

— Они возродятся в виде колибри, — сказала она ему. Но вместо колибри рожала букеты роз и тварей, похожих на маленькие игрушечные поезда.

Он ей не поверил. Он знал, что она собирает из съеденных тварей его воспоминания. Она собирала воспоминания людей. Она заметила его сомнения.

— Я как книга, — сказала она. — Книги — это духи, принимающие внешне форму слов и бумаги. Они — плод работы каждого, коллекции, собрания. Я — общее достояние. И ты тоже.

Ее прямота вызвала у него неловкость. Сомнения не были развеяны. Он прошелся по шелестящей тундре мыслящих трав. Волоски на колосьях ячменя поворачивались ему вслед, как антенны. Трава тоже была общим достоянием. Когда он вернулся к женщине, которая не была настоящей, она сделалась больше. Она лежала, оплетенная травой, и сжимала его в объятиях; она раскрылась и обволокла его. Теплая плоть, розовая, словно лососина, с синими прожилками вен, влажно сомкнулась над ним, горячая, как бифштекс, и подавляющая, как Бетховен. Он жил у нее внутри.

Любопытные ленты мягко тыкались в него, раскрывали. Они угнездились у него в ушах, прокрались в ноздри, проникли в анус; истончившись, как иголочки, вошли в кончик члена. Они развязали его пупок, чтобы кормить его. Плоть была маленьким морем, в котором он временно растворил свое независимое «я». Какое слияние может быть полнее, чем это? Когда он появился обратно несколько месяцев спустя, он был уже другим человеком. У него было другое лицо. Оно выросло из него самого, из его старого лица. Он заглянул ей в глаза и увидел там отражение своего нового лица. Это его потрясло. То было лицо героя, завоевателя, точно лицо с римской монеты. Оно было старше, чем его прежнее лицо. Ее глаза ответили ему взглядом, полным ласкового смеха и страсти.

— Теперь ты уйдешь, — сказала она ему. — Тебе уже скучно. Ты всегда должен прислушиваться к скуке или отвращению. Они предупреждают тебя, когда пора двигаться с места.

В другом мире, в том мире, из которого он пришел, за окном у него висела светящаяся надпись.

«ЗДАНИЕ ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ, — гласила она, — ДЛЯ ЛЮДЕЙ СЕГОДНЯШНЕГО».

Ему всегда казалось, что это невозможно.

Дождь усеивал окно водяными капельками, преломляющими красный свет надписи, отчего они превращались в светящиеся капельки крови. И он мог прислушиваться к реву ветра снаружи или пробираться по шумным улицам под нависшими облаками, похожими цветом на голубей.

Все было покрыто бетоном. Деревьев не было; здания были дешевыми и нечистыми. Ничего мягкого кроме людей тоже не было. Люди жили там же, где работали; поутру они вылезали из-под своих письменных столов, сонно потягивались, смущенные, вежливые, пахнущие выделениями организма, одетые в выцветшие балахоны, чтобы преграждать путь запахом, и отправлялись, шаркая, в туалеты, чтобы умыться. Их груди, их ягодицы были спрятаны под тканью. Болезнетворные миазмы бродили между ними, словно некая излучающая радиацию эктоплазма. С запорошенными пылью глазами ходил он по шумным улицам, глядя на молодых людей. Он не мог поверить красоте их лиц и тел; он страдал за них, думая, что они состарятся. Ему хотелось касаться их, обнимать их, чтобы их красота не ушла незамеченной, став достоянием всего лишь одного-двух других людей. Он страдал, думая, что они утратят здесь свою красоту. Он видел, как они ее теряют. Он видел, во что они превращаются. Люди, с которыми он работал, держали под письменными столами крошечные примусы и готовили на них крошечные завтраки, обеды и ужины. Все учреждение пропахло капустой. Лица их были морщинистыми, бледными и виноватыми, быстро превращаясь в одутловатые, вечно хмурые маски. Их утрата вызвала в нем желание. Он хотел стариков. Он хотел мановением руки смягчить призраки их ушедшей молодости и заставить цвести то, что осталось от их тел. Он хотел молодых, которые были обречены.

Они не должны были жить такой жизнью. Они могли выбрать свободу, как это сделал он. У него было призвание, призвание к любви. Чтобы иметь призвание, нужно отбросить амбиции и нормальность. Он ушел жить в иное место, где любовь дозволялась, ибо механика жизни была иной, и болезни были иными, и продолжение рода. Те, кто ушел туда, могли любить, не рискуя, и возвращаться чистыми. Он не хотел возвращаться. Он бросил свой письменный стол и капустный запах. Его обзывали сукой.

Это — не рассказ об иных планетах. Это рассказ о вытеснении изнутри. Его вытеснило в иное место и иное время. Туда приходили посетители, чтобы стать любимыми, и он любил их. То был рай учтивости. Существовали многочисленные подходы, элегантные или робкие, и еще были шутки, и еще ему нравились прощания, и тихая неловкость прощания, когда ничего не выходило, и ласковое поглаживание волос, которое столько всего значило — все это было чудесно и все это теперь кончилось. Некоторые из них не верили, что он занимается этим не за деньги. Уходили они уже поверив.

Человек начал понимать, что он взялся за нескончаемую работу. Невозможно коснуться всей человеческой красоты, если только не расщепиться на множество нитей, уходящих в пространство между мирами и не стянуть всех людей и планеты в одну сверкающую паутину. Невозможно достигнуть того, чтобы давать или получать достаточно, если только не перестать быть человеком. Рай учтивости — этого еще не достаточно.

Его вкусы начали изменяться. Он хотел войти и не выходить, остаться с одним человеком. Он встретил женщину, которая не была настоящей. Он понял, что этот мир породил ее. Почему она выбрала именно его, он не знал. Не смогла ли она прочитать его мысли по его семени? Вначале вкусы его, а затем и тело изменились, были изменены любовью и вирусами. А теперь и это ему тоже наскучило.

Он покинул женщину, которая не была настоящей, и бродил по суровой тундре. Тело его обезумело. Новая жизнь изливалась из него непрерывным потоком; маленькие мокрые существа, похожие на слизней, сыпались у него изо рта или срывались с кончика члена. Он вырастил карман на животе, чтобы согреть их. Они карабкались вверх по его животу на кожистых крыльях, как у летучих мышей, или цепляясь крючками, напоминающими скорпионье жало. Другие порхали вокруг него, как колибри. Соски его разбухли и затвердели, начав выделять густую, солоновато-сладкую пасту. Его жужжащее потомство кусало их, чтобы извлечь пищу. Другие висели, держась за волоски на его груди или друг за друга и грызли его.

На серых искривленных кустах росли ягоды. Он ел эти ягоды и мясистые протуберанцы, торчащие из земли, как грибы. Съедая их, он знал, что в него переходит генетическая информация, и передается потом через его грудь его странным детям. Его тело сходило с ума все больше. Потом пришла осень и все дети опали с него, как листья.

После первого снега он выстроил себе полость в снежных наносах. Он лизал стены и его слюна замерзала. Он жил в этой полости нагой, согревая ее теплом своего тела. Он полз вверх по теплым стеклянистым тоннелям и выбирался наружу, чтобы набрать снега. Снег был живым. На вкус он напоминал сухое молоко и сперму. Поэтому снег напоминал о людях, настоящих и нет.

Зачем он вообще сюда пришел, для того разве лишь, чтобы ютиться в одиночестве в каморке, сделанной из слюны? Он начал мечтать об общении. Он начал мечтать о лесе, но о лесе, нетронутом фантазией. Он был полон противоречий. Чтобы двигаться, необходима простота. Он оставался на месте.

Потом он стал замечать, что какие-то существа движутся по ту сторону слюнной стены, и попытался окликнуть их. Он видел, как они перемещаются внутри льда. Потом он понял, что это всего лишь его собственные отражения. Он набросил на себя одежду и покинул нору посреди зимы.

Снег был живым и снег его любил. Снег садился ему на плечи и превращался в плотное одеяло живой материи, которое его согревало. На ходу он запрокидывал открытый рот, чтобы питаться. Снова вкус спермы.

Мир был насыщен феромонами. Это мир влек его все дальше непрерывным обещанием на подсознательном уровне — обещанием секса или чего-то подобного, каких-то обстоятельств, каких-то изменений. Что пользы от инстинкта, если конечный результат не имеет ни облика, ни определенной формы? Форма или облик — вот чего он искал. Снег оплодотворил его язык. Он распух и отяжелел. Человек продолжал идти, а язык его разорвался, залив кровью его подбородок и горло. Человек встал на колени, высунув язык, чтобы увидеть во льду свое отражение. Язык был покрыт лихорадочно извивающимися, копошащимися белыми хвостами. Он сел и заплакал, закрыв лицо руками. Казалось, нет ему пути ни вперед, ни назад.

Он отломил кусочек льда, чтобы выскрести им язык. Белые твари попискивали и отлеплялись с чавкающими, сосущими звуками. Он сбрасывал их в снег. Снег таял, поглощая их, втягивал их в себя.

Человек сьел лед. Лед был сделан из сахара. Он был нейтральным, неживым, всего лишь продуктом жизнедеятельности, как сахар, собиравшийся в стеблях комнатных растений у него на родине. Он все еще мысленно называл другой мир родиной. С презрением он отверг снег и пережил зиму, питаясь льдом.

Он бежал трусцой на юг. Лучи света, и те были сексуальны. Они падали на него твердыми желтыми брусками. Они просвечивали его, пронзали, вызывая боль. Они вызывали мучительное тупое желание в костях предплечий и бедер. Кости задвигались на своих местах, исполнившись неопределенных желаний. Они начали резаться, точно зубы.

Первым прорезалось левое бедро. Кость прорвалась из ноги наружу и ее идеальный, покрытый хрящом шар вышел из своего гнезда со звуком, напоминающим поцелуй. Кость упала и снег принял ее, помог ей удрать. Когда человек попытался ее найти, кость над правым локтем вырвалась из плеча и последовала за первой, ускользнув в живой снег. Было уже поздно. Он стал увечным.

Он пил свою собственную кровь, чтобы поддержать силы. Он шел, спал и выращивал новых детей. То были новые руки и ноги — множество, но они ему не подчинялись. Они обладали собственной волей. Пока он дремал, они оттянули плоть с его лица, завернув губы, чтобы он смог родить собственный оголенный череп. Его кости собрались стать коралловым рифом. Они не давали ему двигаться. Пластины черепа расцветали тонкими лепестками кальция, точно цветок, сделанный из соли. Он ждал, тоскующий, терпеливый, неподвиджный, потерявший надежду.

Пришла весна. Снег превратился в лес плоти, розовой, с линиями вен. Там были толстые, кожистые цветы и мимозы, мычавшие, как коровы. Розовый аспарагус бегал с топотом на мириадах корней. Его кости разрослись в башни и бастионы, утолщения в форме мозга, растопыренные веера, заросли отвердевших кустов. Его тело скрывалось в потайных камерах и вновь сделалось плотоядным. Оно выскакивало из укрытия, словно мурена, хватая резвящиеся обрывки плоти и втаскивая их внутрь, втискивая их в костяные раковины с острыми, как бритва, краями.

Наконец он заскучал. Скука и отвращение вернули ему способность двигаться.

Коралловый риф зашевелился. С первым же его сдвигом хрупкие башни треснули и упали. Они сокрушили причудливые спирали и мосты из кальция. Они взломали просвечивающие костяные купола. Вся масса начала изгибаться, корчиться. Он выбрался на свободу, выскользнув из сплетения перегородок. Он больше не был похож на человеческое существо. Он лежал на спине, не в силах выпрямиться. Стояла первая ночь лета, теплая и спокойная. Лежа на спине, он смотрел на звезды. Он пытался напевать сам себе и множество его ртов пело ему. Лес сонно покачивался на ветру. Он любил этот мир. Наконец, наконец-то он достиг этого.

Семя, вывернувшись из-под тысяч его век, обожгло глаза. Семя текло из его муреновых пастей, из множества анусов, из обилия гениталий — приплясывающий кордебалет, окрашенный лунным светом. Паховые узлы вскрывались один за другим, как головки мака. Он уже не был самцом. Он спал в луже собственной крови, пота и спермы.

К утру лужа рассосалась, отдав себя этому живому миру. Почва вокруг него покрылась рябью, расползаясь в стороны. Все было живым. Пошел дождь и омыл его дочиста. Те места, которыми он соприкасался с кораллом, ныли и были покрыты красными рубцами.

Один из его детей пришел к своему отцу. Дитя не имело определенной формы или пола. У него был огромный рот и все оно было покрыто бугорками вроде прыщей. Оно еще не было половозрелым.

Дитя нашло у родителя настоящие руки и ноги, выбрало те из них, которые были увечными и катало во рту, согревая их. Кончиком языка дитя проворно извлекло кости из самого себя и втолкнуло их на место сквозь старые раны. Затем дитя обкусало родителя, отделив его от его разросшихся форм и придав ему подобие старой формы.

— Садись на меня, — прошептало его дитя. Изможденный, он попытался вскарабкаться своему ребенку на спину. Ежиные иголки пронзили ему руки и ноги, удерживая его на спине ребенка. Иголки кормили его, закачивая ему в вены сахар. Он отдыхал, толстел, а тем временем его куда-то везли.

Его желания провлекли его по всему миру. Глядя вверх, на меняющееся небо, он имел возможность поразмыслить. Он мог улетать по частям и собираться вместе. Его ДНК могла переносить память и желания в другие тела. ДНК могла комбинировать из него разные сочетания, заставляя его живую плоть вести себя по-разному. Только ли эта сила его толкала? Потребность сделать мир подобным самому себе? Или же этот мир был так прекрасен, что вызывал потребность поглотить его и быть им, в свою очередь, поглощенным?

Его дитя опустило его на кукурузном поле. Огромные, толстые кукурузные листья отходили от стеблей, переламываясь у основания, точно гигантские травинки, и слегка покачивались под приятным ветерком. Он никогда не видел кукурузного поля, только читал про них. Он и этот мир создали поле вместе.

— Ты стал слишком тяжелым, — сказало ему дитя. Говорило оно с трудом, короткими фразами и делая остановки, чтобы глотнуть воздуха. — Давно ли я появилось на свет?

— Не знаю, — ответил он. Дитя заморгало на него крошечными синими глазками. Он поцеловал его и погладил хохолок грубой шерсти у него на макушке.

— Может быть, я выращу крылья, — сказало дитя. Затем развернуло свою неуклюжую тушу и со вздохами и ерзанием пустилось в обратный путь.

Кукурузное поле тянулось до горизонта. Он потянулся вверх и отломил початок. Стоило ему откусить от початка, как из того потекла кровь. На поле стояло пугало. Оно помахало ему рукой. Он отвернулся. Он не хотел знать, живое ли это пугало.

Он пошел вдоль ровных рядов, углубляясь все дальше и дальше в поле. Воздух был теплый, густой, пахнущий кукурузой. Наконец он добрался до аккуратно обработанной границы поля, выходящей на речной берег. Берег был крутым и высоким, вода в реке текла медленно и была грязной. Он услышал тихое ржание. Вдоль крутого берега реки

взад-вперед бегало пегое пони. Косматая белая грива лошадки свисала почти до самой земли. Пони остановилось и посмотрело на него. Они стояли и глядели друг на друга.

— Откуда ты взялся? — ласково спросил он у лошади. Ветер ворошил ее гриву. В гриве запутались репейники, они выглядели грубыми, серыми и настоящими. — Где ты их нацеплял? — снова спросил он.

Пони фыркнуло и помотало головой в воздухе, указывая в сторону реки.

— Есть хочешь? — спросил он. Пони стояло неподвижно. Он открутил от стебля початок кукурузы, облупил обертку из листьев и протянул лошади. Пони взяло початок мягкими, чуткими губами и захрустело им, как яблоком. Человек вытащил из его гривы репейники.

Лошадка позволила ему пройтись рядом с ней вдоль реки. Ростом она была человеку едва по пояс, а задние ноги ее были так изуродованы рахитом, что коленные суставы чуть ли не терлись на ходу друг о друга. Он дал ей кличку Лир, за буйную белую гриву и репейный венец. Они вместе шли вдоль кукурузного поля. Поле неожиданно кончилось — последний аккуратный рядок, и дальше уже шла травяная неразбериха сухого луга. Лавровые деревца источали запах его молодости, маленькие сосны были украшены огоньками и стеклянными шариками. Над кротовыми кучами курились крошечные дымоходы. Неужели все это его дети? Они вышли на равнину, покрытую гигантскими пустыми раковинами с мраморным узором. Одна из вещей, которыми он хотел стать и бросил. Ветер шуршал в их пустых завитках. Звук ветра; звук моря; звук включенного среди ночи радио, говорящего на иностранном языке, неровный и настойчивый. Все неуслышанные голоса. Река, покинув торфяники, сделалась уже и чище; волны ее тихо плескались о полированные скалы. Облака мчались низко и быстро. Солнце все время казалось только что выглянувшим из-за их края, словно состязалось с облаками в беге.

Они вышли к зарослям репейников и низкорослых кривых деревьев на губчатой, торфянистой почве. Ну вот, как бы сказал Лир, сюда-то я тебя и собирался отвести. Сюда ты и стремился. Пони помотало головой вверх-вниз и убежало на своих искривленных ножках. Человек опустился на колени и поел травы, ухватывая ее губами и набирая полный рот. Трава была совершенно нейтральной, ничего кроме хлорофилла и целлюлозы. Человеку она показалась вкусной, как мята.

Он вошел в воду. Вода ужалила его холодом, она была чистая и чужая. Человек тяжело дышал — он всегда трусил заходить в воду. Частью бегом, частью вплавь он пересек заводь и вышел в лес, раскинувшийся на другом берегу. Маленькие, но старые дубы поросли мхом вместо орхидей. Солнечные лучи выглядывали из-за мелких спешащих облаков. По земле двигались узоры светотени. Все пахло перегноем, прелой

листвой и растущим в тени лесным орехом.

Человек сел наземь на небольшой поляне. Рядом росло буковое дерево. Ствол у него был гладкий, почти полированный, и сильно искривленный. Ветер вздыхал в его изгибах и дерево шевелило ветвями. Почва пришла в движение и из нее вышли его дети, бесформенные, безвидные и терлись о его руки, чтобы он их погладил. «Домой», — говорили они мяукающими голосами.

Все изменялось. Все было живым в этом раю взаимности. Человек, который был настоящим, породил этот сад, а сад породил его.

Женщина подошла к нему и села рядом. Она стала меньше и чуть одрябла, у нее намечался второй подбородок.

— Теперь я настоящая, — сказала она. Они смотрели, как пляшут деревья, до самого захода четырех солнц. Проглянувшие звезды хором запели.

От автора

Один мой друг чуть не напечатал рассказ в «Космополитэн». Рассказ был посвящен обычным для этого журнала темам: сексу и преуспеянию. Однако развивал эти темы он совершенно не в «Космополитэнском» духе. Нельзя же иметь все сразу, как замечал мой друг. Рассказ прошел все стадии отбора до самой последней, прежде чем у редакторов появилось какое-то странное, неуютное чувство на его счет.

Несколько лет спустя я попытался проделать ту же самую штуку с одним глянцевым журналом «только для мужчин». Рассказ был о межпланетном борделе, в котором шлюхами служили роботы, изготовленные не людьми. Рассказ, несомненно, был порнографическим в самом прямом смысле слова («произведение о шлюхах»), вот только из него следовало, что существование такого места в любой форме было бы трагедией. Рассказ едва не прошел.

Теперь я стал более благосклонен к сексу. В некотором роде этот рассказ — возвращение к тому борделю, только теперь сексуальность распространяется на всю вселенную и в некотором роде преобразует искусственные отношения в стойкие, человеческие. Вероятно, это самый оптимистичный написанный мной рассказ — и, я надеюсь, самый сексуальный.