Рот был заклеен липкой лентой, он задыхался, у него то и дело закладывало нос, и животный страх удушья не оставлял места никакому другому страху. Он сидел не шевелясь на заднем сиденье, рядом с худым, и ослепшими от слез глазами смотрел в затылок блондину. Руки его не были скованы, они были свободны, но двигать ими он не мог. Он вообще не мог двигаться. Укол, который ему сделали, обездвижил его. Это был укол, аналогичный тому, какой теперь делают в ветеринарных клиниках животным, чтоб они не дергались, когда их режут, ведь если сделать им другой укол — такой, чтоб им не было больно, — это может отрицательно сказаться на морально-нравственном облике ветеринарных докторов, по натуре своей, видимо, склонных к наркомании; а что такое муки собаки, которой заживо вскрывают брюшную полость, по сравнению с морально-нравственным обликом доктора? Ничто… И Саша тоже был теперь как собака на операционном столе, визжащая от чудовищной боли, но бессильная пошевелиться.
На самом деле Геккерн с Дантесом не собирались пытать Сашу, они даже бить его не собирались — зачем, когда на все есть уколы? Им просто легче было обездвижить его медикаментозным путем, чем возиться с наручниками. Но Саша-то этого не знал…
Стекла в «девятке» были черные, никто ничего не видел. Худой и блондин обшарили Сашу, забрали нож, забрали деньги. Но они искали не это. Они не задавали ему вопросов, он сквозь ужас понимал, почему: хотели дополнительно помучить психологически. Он понимал опять же неправильно, агенты просто не хотели тратить силы на бесполезные препирательства: через пять минут они прибудут на квартиру, сделают ему другой укол и все узнают быстро и без вранья: и где рукопись, и где Профессор.
— Это только начало, — сказал худой блондину, — самое страшное впереди.
— Да.
Они говорили о своем — о том, что, заполучив рукопись, нужно будет самим тотчас же пускаться в бега, переходить на нелегалку, из охотников превратиться в дичь, — но Саша понял, конечно же, так, что они говорят о пытках, ожидающих его. У него скрутило все внутренности, и он почувствовал, что вот-вот с ним случится та невообразимая мерзость, которая называется «наложил в штаны». Весь этот гадкий ужас, происходивший помимо воли с его телом, был сам по себе хуже пыток и страшнее смерти — так что же такое «самое страшное»?
— Достал меня этот козел, — сказал Дантес, глядя в зеркало.
За «девяткой» шел серебристый «хаммер», больше похожий на танк, чем на нормальную человеческую машину. Стекла в «хаммере» тоже были черны. Внутри него бушевал тошнотворный рэп — будто обезьяна гвозди вколачивает молотком тебе в голову, — бушевал так громко, что вся мостовая содрогалась и чудовищной силы вибрация подбрасывала всех попутных и встречных водителей на их сиденьях.
— Макаки, — сказал Геккерн.
Когда «девятка», подрагивая от нетерпения, стала на светофоре — сейчас повернет с Невского в переулок, — впереди раздался хлопок. Он был негромок, но тотчас же, перекрывая этот слабый звук, заорали, завопили люди, грохнуло — кто-то в кого-то въехал, — посыпались стекла… Машины и люди визжали, выли, наталкивались друг на друга…
— Теракт, — сказал Дантес, — этого еще не хватало. Он нажал на кнопку — боковое стекло поехало
вниз — и тут же закашлялся отчаянно, схватился за грудь. Все кругом было окутано клубами черного едкого дыма.
Лицо Саши побагровело, глаза лезли на лоб, грудная клетка разрывалась от толчков; безбрежный ужас накрыл его. Больше он не дышал. Он погиб и тем почти погубил Геккерна с Дантесом: ведь мертвеца не допросишь, след рукописи оборвался вновь. Он умер и не почувствовал, как слоноподобный «хаммер» сзади поддал «девятку» — со всей своей внутренней бронею она все же была намного легче его — и швырнул в столб; не слышал, как несколькими секундами позже звон, крики, грохот и вой усилились тысячекратно, словно кто-то до отказа повернул ручку громкости; не видел, как приблизительно в ста метрах оттого места, где в корчах лежала разбитая «девятка», столб огня метнулся вверх и какая-то чудовищная сила вздернула в воздух и расшвыряла по сторонам обгорелые тела машин и обломки людей.