До возвращения Олега оставалось всего ничего: была уже пятница. Квартира была очень спокойная и чистая, но улица Бауманская все больше и больше не нравилась Саше. От страха и безделья они с Левой уже на стенку лезли. За обедом, когда Лева просыпал соль, Саша сказал:
— Ну все. Сегодня они нас возьмут.
— Все вы, молодежь, суеверны, — сказал Лева недовольно.
— А тебе сколько лет?
— Сорок.
— Ну и мне тоже тридцать один. Я уже давно не молодежь.
— Но ты суеверный.
— Ну и что, — сказал Саша. — Он тоже был суеверный.
Он говорил о Пушкине; он знал, что Пушкин был суеверный, из популярной книги, которую поутру купил в магазине «Букберри», — не сам, это было рискованно, а мальчишку попросил за десять евро. Пушкину нагадали, что он в тридцать семь лет умрет от белой лошади или белого человека. Так и вышло: Дантес был белый человек, блондин. Лева тоже прочел эту книгу и сразу понял, о ком говорит его товарищ. Лева посмотрел на Сашу хмуро и ничего не ответил.
— Это карма, — сказал Саша.
— О-о-о… — протянул Лева; глаза его сузились, и все лицо сделалось очень неприятное. — Начинается… Карма… Биополе… Вот объясни мне, пожалуйста: что у тебя такое на шее висит?
Было жарко, — они сидели по пояс голые и ели на десерт арбуз. Этот арбуз был сладкий, не как в прошлый раз. Саша умел выбирать арбузы, его еще в детстве дедушка научил. На Сашиной широкой груди — все мышцы у Саши были отлично развиты, и он гордился своей грудью, как какая-нибудь кинозвезда, — болтались золотой крест на цепочке и шнурок с амулетом от порчи и сглаза, он купил этот амулет в Турции, куда ездил еще с Наташкой. Он объяснил это Леве, хотя понимал, что объясняет напрасно. Цыплячья Левина грудь была пуста. Лева ни во что не верил. Саша даже спрашивать не стал, христианин ли Лева, католик или еще кто. Лева был естествоиспытатель. Ему положено верить только в свою зоологию. Саша не наезжал на Леву из-за его неверия, как не наезжал на медичку Катю, и ему было непонятно и обидно, что Лева на него наезжает. А Лева сделался какой-то раздражительный и наезжал теперь на Сашу по всякому поводу и без.
— Ты в армии был?
Саша хотел солгать, но передумал.
— Нет.
— Откупился?
— Мать откупила, — сказал Саша, — Ну и что? Если война — так я пойду, у меня разряд по борьбе, и стрелять умею, а генералам дачи строить — извините. Тебе-то какое дело? Ты, что ли, служил?
— У меня зрение, — угрюмо ответил Лева, — и плоскостопие, и печень не в порядке.
— Ну и что ты на меня наезжаешь?
— Ты же темный, — сказал Лева, — ты неандерталец… А денег у тебя куры не клюют. За что, почему?! Продаешь глупые железки таким же неандертальцам… Все вы такие…
Это было уже слишком. Саша вскочил и стал одеваться. Он больше не мог находиться в одной комнате с Левой. Он взял рукопись из кармана куртки и, сложив вчетверо, стал заталкивать в задний карман джинсов.
Один ветхий листок надорвался, Лева громко охнул. Саша молча вынул листочки, разгладил их и сложил в пакет. Затем он раскрыл бумажник и стал демонстративно пересчитывать деньги. Он знал точно, сколько денег еще есть у Левы в его бумажнике, они друг от друга денег не утаивали и отчитывались в расходах, потому что денег было мало и они имели жизненно важное значение. Саша в уме разделил все их общие деньги на две части и выложил из своего бумажника лишнее на тумбочку. Он делал все это не из честности, а лишь желая оскорбить Леву. Он это сам понимал, потому что уже поступал так с Наташкой. Надо еще было сказать Леве что-нибудь уничтожающее, например: «Настоящие ученые изобретают лекарство против рака, а ты изучаешь какого-то паршивого хомяка и еще хочешь, чтобы государство тебе деньги платило», но Саша не решился сказать это, потому что не был твердо уверен в том, что изучение хомяков и лекарство против рака никак не связаны: лекарство-то на мышах испытывают. Саша не хотел еще раз выглядеть темным и невежественным. Черномырдин подошел к нему и потерся о его ноги; он не оттолкнул Черномырдина, но и не нагнулся погладить его, как делал обычно. Уходя, он шарахнул дверью так, что самому сделалось страшно. Он начал жалеть о ссоре, еще не успев спуститься по лестнице, так всегда бывало у него с матерью, с Наташкой, с Катей или с Олегом; ему отчаянно хотелось вернуться и предложить Леве мир, но он не мог себя переломить. Лева оскорбил его ни за что ни про что и должен быть наказан; но Лева не сказал ему ни единого словечка, а только щурил свои близорукие глаза, и Саша не знал, наказан ли Лева и мучается ли он. Быть может, Лева только рад, что избавился от Саши. Быть может, Лева сейчас схватит копию рукописи и побежит на Лубянку. Быть может, Лева с самого начала был их агентом.
Саша шел быстро, почти бежал; он был в отчаянии. То относительное спокойствие, в котором он пребывал еще час назад, рухнуло по его собственной вине, и он понятия не имел, что будет делать дальше. Опять какой-нибудь вокзал, опять искать ночлега… Ему было тошно и жутко даже думать об этом. И погода, как назло, была жаркая, солнечная; это угнетало его и совсем сбивало с толку. Ему захотелось пойти в церковь, где он был вчера, и все рассказать батюшке. Однако, дойдя до церкви, он одумался. Они знали, что он верующий, и, стало быть, церкви были так же опасны для него, как посольства, вокзалы, почта, телеграф, Интернет, метро, библиотеки, книжные магазины, музеи, проститутки и город Петербург. Да и батюшку Саша вчера видел; батюшка был какой-то невзрачный, с озабоченным и сердитым лицом, похожий на учителя химии. Такому человеку открываться не хотелось. Саша читал в детстве «Овода»; но и без «Овода» он понимал, что не всякому батюшке можно доверять. Он решил, что до вечера будет болтаться по улицам, а потом… Он не знал, что потом. Но он лучше сдохнет, чем вернется к Леве и Черномырдину. Его новый телефон зазвонил; этот номер знал только один человек — Лева. Саша не стал отвечать на звонок. Вероятно, Лева звонит ему с Лубянки.
Саша пошел куда-то не разбирая дороги. В каком-то ошеломлении он миновал Садовое и бульварное кольца; он несся уже по Ильинке, когда до него наконец дошло, что сейчас он прибежит прямиком в Кремль. Кремль, наверное, тоже был опасен. Саша свернул в первый попавшийся переулок, но там, в конце переулка, серым маревом висела Лубянка. Он метнулся в другой поворот, и переулки вывели его на Кузнецкий; там было много народу, но все же недостаточно много; спотыкаясь, на дрожащих ногах он побрел вверх по Тверской, где народу было больше, но, дойдя до книжного магазина, вспомнил, кто стоит и поджидает его там, дальше, и ему показалось, что
он сходит с ума. Он был весь взмокший и липкий от жары. Он развернулся и быстрым шагом пошел прочь от центра города. Безумием было вообще крутиться внутри этих ужасных колец. Он вырвался из них и продолжал идти как автомат, куда глаза глядели; увидав слева от себя нависающую громаду Курского вокзала, он едва не завыл, сам не понимая отчего, и стал торопливо забирать правей-правей; он не помнил, как попал в Лефортовский парк; ноги его подкашивались, он сел на скамью, но тут его ужалила мысль, что Лефорт тоже каким-то образом относится к Пушкину, и он вскочил в ужасе, но потом вспомнил, что про Лефорта писал не Пушкин, а Алексей Толстой; однако ужас его не слабел, все эти Пушкины и Вяземские заманивали и преследовали его будто нарочно. Надо было сразу поселиться в каком-нибудь Бирюлеве или Химках, там спокойно, там искать не станут, там Пушкин никогда не ходил, при Пушкине никаких Химок не было. Он ушел из парка и снова побрел куда попало.
На какой-то улице Саша остановился покурить. Поддавшись панике, он совсем уже запутался, потерял ориентацию, и Москва казалась ему чужим и жутким местом, вроде Гарлема. Он не знал, что это за улица. Может, это опять Тверская, и сейчас он спрыгнет с постамента и, тяжко ступая, погонится за ним… Может, это уже Невский? Саше захотелось пойти на Лубянку и сдаться. Может, и напрасно он откосил от армии. Может, армия научила бы его терпению и самообладанию. А может, и нет. Он задыхался. Он уронил сигарету и растоптал ее. Он увидел, как из дверей какого-то учреждения вышел кругленький длинноволосый человек и, подобрав полы рясы, стал садиться в машину. Он узнал этого человека: то был популярный отец Филарет, он часто выступал по телевизору, был остроумен и Саше очень нравился, больше, чем Познер. Саша не раздумывая бросился к о. Филарету; он был в таком состоянии, что
бросился бы сейчас, наверное, к любому человеку, чье лицо показалось ему знакомым, даже к Андрею Малахову, которого терпеть не мог.