Когда он приходит к нам в дом, он сразу же начинает жаловаться на жизнь, на судьбу, на то, что ему не повезло, потому что он все пытался делать честно, а честным в наш век быть не стоит. Я слушаю его молча. Я знаю, что спорить с ним бесполезно: все равно останется при своем мнении. Я готов дать ему все, что угодно, только бы ушел. Но ему не нужны ни вещи, ни деньги. Денег у него много. У меня столько наверняка не будет никогда. Ему нужно сочувствие, а как раз этого я ему дать не могу. Мне его ничуть не жалко, хотя этот родной мне по крови человек еле ходит и ни на минуту не расстается с нитроглицерином.

Он каждый раз вспоминает прошлое. Вспоминает подробно, со смаком, и при этом безбожно лжет, стараясь показать себя в этих своих воспоминаниях добрым, смелым, благородным.

Ему наверняка хочется хоть немного оправдаться перед самим собой. Ему хочется убедить в своей доброте, в своем благородстве окружающих, оставить по себе добрую память — он уже думает и об этом, годы берут свое.

Вспоминая в нашем доме прошлое, он, видимо, рассчитывает на то, что я немногое запомнил. Когда все начиналось, я был маленьким. И ему хочется, чтобы и я, и моя жена, и мой сын поверили ему, пожалели его. Но, на его беду, у меня очень хорошая память. Я прекрасно помню все, что происходило даже тогда, когда я был маленьким.

1

Сегодня вся наша родня собралась у дяди Семена на квартире, в тихом Молочном переулке.

У дяди Семена просторно — три большие светлые комнаты. И самая большая, самая светлая — детская.

В ней хозяйничают мой двоюродный брат Майк и его сестренка Кирочка.

Кирочка немного моложе Майка, но старше меня.

У нее строгие зеленые глаза и длинные каштановые косички, которые мне всегда хочется дернуть. Но я уже знаю, что дергать Кирочку за косички нельзя — за это влетает.

Кирочка всегда все делает правильно, никогда не говорит никаких глупостей, и поэтому мне и всем моим двоюродным братьям и сестрам все время твердят, что Кирочка лучше нас, что с нее надо брать пример.

Я несколько раз честно пытался брать с Кирочки пример, но у меня ничего не получалось. Кирочка помогает своей маме — вытирает посуду, подметает пол.

А когда я стал дома вытирать посуду, я сразу разбил стакан и блюдце, и наша домработница Ксеня прогнала меня с кухни. Пол я тоже пытался подметать, но мне сказали, что я только поднимаю в квартире пыль, и отобрали у меня щетку. Так я и не смог взять пример с Кирочки.

Но зато брать пример с Майка легко, хотя его все ругают и никто не говорит, что нужно брать пример с него. Майк — большой. Он учится уже в шестом классе, а я еще осенью только собираюсь идти в первый. В отличие от Кирочки, которая учится очень хорошо, Майк учится плохо и хватает много «неудов», за которые ему крепко влетает от отца. Однако, несмотря на эти «неуды», с Майком всегда интересно. У него много рогаток, запаянных трубочек с гвоздями для разбивания капсюлей, много всяких железных деталек, частей от каких-то моторчиков и даже есть сломанный детекторный приемник, который Майк давно ремонтирует и хочет сделать действующим.

Майк всегда что-нибудь выдумывает и приспосабливает.

Однажды он взял на кухне железный кувшин, выломал из него дно и приспособил как рупор. Рупор из кувшина получился отличный, и Майк долго отдавал через него разные команды мальчишкам во дворе. А потом Майку почему-то влетело.

В другой раз Майк захотел научиться крутить тарелки на тонкой палочке, как это делают жонглеры в цирке. И опять ему влетело, потому что он разбил две тарелки.

Я тоже пытался что-то приспосабливать. Например, из большого блюда, которое все равно стояло без дела в низу буфета, мог бы выйти прекрасный щит. И я его уже почти сделал, обвязав блюдо со всех сторон веревками. Но в последний момент оно почему-то выскользнуло из них и разбилось. А мне влетело, как влетало в таких случаях Майку.

В общем, с Майком мы всегда дружили, хотя он и был намного старше меня и нередко называл меня малышом. А с Кирочкой мне было скучно, хотя она обо мне очень заботилась, всячески опекала меня и никогда малышом не называла.

Сегодня в детской у Майка, и Кирочки шумно, весело. Здесь все мои двоюродные братья и сестры и еще одна девочка — Аллочка Жук, которая мне совсем не сестра а просто дочка дяди Семиного друга, но с которой мне почему-то интереснее играть, чем со всеми моими братьями и сестрами. Аллочка — моя ровесница. Она тоже осенью пойдет в первый класс. У нее черные-пречерные волосы и большие темно-коричневые глаза. Хотя Аллочка и маленькая, она хорошо играет на пианино. Пианино у дяди Семена стоит в спальне. Сам дядя Семен на нем играть не умеет. Но зато на нем играет его жена тетя Оля, играют Майк и Кирочка. Однако сегодня прежде всего просят сыграть Аллочку — она здесь самая маленькая из тех, кто умеет играть на пианино.

И Аллочка играет. Ее маленькие пальчики бегают по клавишам, и пианино, такое большое и черное, слушается ее, маленькую, худенькую девочку, и поет какую-то грустную песню. И Аллочка тоже становится грустной, и ее и без того темные глаза темнеют еще больше.

Мне почему-то становится так невыносимо жалко Аллочку, что я подхожу, целую ее в щеку и глажу ее черные-пречерные волосы. Все взрослые начинают вдруг смеяться и хлопать в ладоши. А Аллочка краснеет, перестает играть и убегает в детскую.

А потом все взрослые сидят за столом, и мы тоже сидим за столом, только за другим — маленьким. Однако нам за ним не сидится, мы без конца подбегаем к взрослым и утаскиваем с большого стола то одно, то другое.

Дядя Алексей, самый молодой и веселый из всех моих дядей, встает, поднимает рюмку и громко говорит:

— Давайте за Семеново изобретение! За то, чтобы он изобретал побольше и жил получше!

И все стукаются рюмками с дядей Семеном и пьют.

И дядя Семен сегодня пьет, хотя вообще-то ему пить нельзя, потому что у него язва желудка. Но сегодня дядя Семен такой веселый и нарядный — в новеньких блестящих сапогах и новеньком темно-синем френче, что кажется, будто он совсем, здоровый и никакой язвы у него не было и не будет.

Я знаю, что недавно дядя Семен изобрел на своей обувной фабрике какую-то новую, очень важную машину и получил за это очень большую премию. В нашей семье он первый изобретатель, и поэтому все очень рады за него и приехали сюда, чтобы порадоваться вместе.

Мне тоже очень приятно, что у меня есть дядя-изобретатель, и я даже хвалился этим перед ребятами в нашем дворе. И выяснилось, что ни у кого больше дядей-изобретателей нет, только у меня одного. И мне это еще особенно приятно потому, что меня зовут так же, как дядю Семена. Мы с ним тезки. Я все время помню об этом.

И дядя Семен помнит. Когда мы встречаемся, он всегда обнимает меня за плечи и весело спрашивает:

— Ну, как Живем, тезка?

И я ему всегда тоже весело отвечаю:

— Хорошо живем, тезка!

И вот сейчас, когда все пьют за изобретение дяди Семена, я думаю, что, пока вырасту большой, он, наверно, наизобретает еще много-много разных полезных машин и станет самым главный, самым знаменитым изобретателем.

И мне будет еще больше, чем сейчас, приятно, что этот самый главный изобретатель — мой дядя. И тогда все мальчишки в нашем дворе просто лопнут от зависти.

Видимо, об этом думаю не только я, потому что дядя Алексей неожиданно спрашивает:

— А над чем ты работаешь сейчас, Семен? Что у тебя сейчас в задумке?

Я жду, что дядя Семен начнет рассказывать о какой-то новой, невиданной машине, которую он теперь изобретает. Может, даже не об одной, а о нескольких машинах. Страшно интересно, что это будут за машины, что они будут делать.

Но дядя Семен начинает вдруг говорить совсем не о машинах. Оказывается, несколько дней назад он узнал, что дом в Молочном переулке, где мы сейчас находимся, стоит на какой-то красной черте и его будут сносить, чтобы освободить площадь перед Дворцом Советов.

О Дворце Советов, который предложил построить Сталин и который будет самым высоким в мире домом, я уже слышал. Я даже склеил его макет из бумаги, и он стоит у мамы на шкафу. Но я никогда не думал, что из-за Дворца Советов могут снести дом дяди Семена.

— Ну и что? — говорит дядя Алексей. — Когда-то твой дом снесут.

— Он пренебрежительно машет рукой. — Может, лет через двадцать! А снесут — получишь другую квартиру.

— В том-то и дело, что другой квартиры сейчас не дают, — грустно возражает дядя Семен. — Дают участок за городом и по две тысячи на душу. Не очень-то развернешься…

— Да что ты сейчас об этом думаешь? — успокаивает его дядя Алексей. — Десять раз все переменится, пока твой дом сносить будут. Дворец Советов построить — это не фунт изюму! Шутишь — такая громадина!.. Еще научиться надо. Ты давай изобретай машины. Хорошим изобретателем будешь — тебя не обидят. Найдется тебе в Москве квартира.

— А мне хочется в этом ни от кого не зависеть, — упрямо сузив глаза, говорит дядя Семен, — Надо иметь свой дом, быть в нем хозяином и ни у кого ничего не просить.

— Да брось ты мудрить, Семен! — Дядя Алексей добро, широко улыбается и большой, тяжелой рукой обнимает дядю Семена за плечи.

— Ну, подумай сам: за чем тебе свой дом? Что ты — купец? Да и на что ты его построишь? Где столько денег возьмешь? — Если действовать с головой, — дядя Семен подиимает вверх указательный палец, — то можно из этих трех комнат выжать столько, что на небольшой домик хватит.

Я уже думал об этом.

— Что-то ты не о том думаешь, — мрачно говорит дядя Алексей. — Ты лучше думай о машинах… Ну, Ольга, — он поворачивается к тете Оле, — у тебя светлая голова! Объясни хоть ты этому путанику, что ему незачем терять время на дом. Это же просто неразумно! Ему нужно заниматься машинами и больше ни о чем не думать!

— Это легко сказать, Леша: «больше ни о чем не думать!» — Тетя Оля как-то невесело улыбается. — Как он может об этом не думать? У нас ведь дети… Нам нельзя оставаться на улице. А сейчас как раз есть премия… Можно что-то начать…

— Я удивляюсь тебе, Ольга! — грустно говорит дядя Алексей. — Пока снесут ваш дом, Майк успеет жениться и уйти от вас. За эти годы Семен стал бы большим человеком, сделал бы много полезного… А так у вас жизнь уйдет зря…

— Никто не знает, когда снесут наш дом, — упрямо говорит дядя Семен. — Может, через десять лет, а может, через год. О Дворце Советов пишут во всех газетах…

Поэтому и надо сначала построить свой дом, а потом уже думать о машинах…

Я пытаюсь представить себе, как дядя Семен строит свой дом из красных кирпичей, думаю, что ему одному это будет очень трудно и строить дом он будет очень долго. И потом он может свалиться с крыши, потому что надо ведь строить из кирпичей и трубу тоже… А кто же в это время будет изобретать машины? Другие? Значит, другие станут главными изобретателями, а вовсе не дядя Семен? Что же я тогда скажу мальчишкам с нашего двора?

Я подбегаю к дяде Семену, дергаю его за рукав и громко спрашиваю:

— А как же машины, дядя Семен? Когда же ты теперь будешь их изобретать?

Все почему-то замолкают. Становится очень тихо.

Дядя Семен улыбается, ласково гладит меня по голове и отвечает:

— Вот построю дом, Сема, и буду снова изобретать машины.

2

Тетя Оля ругает меня. Ругает за дело. Я испортил целую бочку чистой дождевой воды: разрешил ребятам топить в ней новорожденных котят. А тетя Оля собирала эту воду, чтобы мыть голову…

Я понимаю, что тетя Оля ругает меня справедливо. Но я все равно не люблю, когда меня ругают. Чего без толку ругать? Сказала, что нельзя — я в другой раз не буду. Я ведь уже все понял. И вообще, я бы никого не стал ругать из-за какой-то поганой дождевой воды. Подумаешь — вода! Велика важность! Как будто нельзя помыть голову водой из колодца…

Я не возражаю тете Оле. Я стою, молчу и разглядываю свои ботинки. Но все равно я обижаюсь на нее. Воды пожалела… Вот возьму и не буду после этого жить у них на даче!

Едва тетя Оля уходит в столовую, как я быстро взбегаю наверх, на второй этаж, где в маленькой комнатке мы живем с Майком, торопливо складываю в чемоданчик те немногие вещи, которые я привез с собой, перекидываю на руку пальто и огородами, чтобы не попасться никому на глаза, выбираюсь на улицу.

Через десять минут я уже поднимаюсь на высокий длинный мост, который проходит над путями для товарных поездов и ведет на станцию Перово. Отсюда до Москвы электричкой — десять минут. А там до дому трамваем. Дорогу я знаю.

Плохо только одно: у меня мало денег. Утром Кира дала мне на мороженое сорок копеек, и, кроме них, у меня ничего нет. Хорошо еще, что я не успел их потратить.

Билет от Перова до Москвы стоит тридцать пять копеек. С пятью копейками я выхожу на Казанском вокзале и сажусь в трамвай, который идет к моему дому. Трамвайный билет стоит всего пятнадцать копеек, но купить я его уже не могу и поэтому сажусь в задний вагон с передней площадки, подальше от кондуктора.

Ехать неприятно. Я впервые в жизни еду зайцем и очень боюсь контролера. В поезде, как назло, контролера не было, и, подъезжая к Москве, я уже жалел, что купил на поезд билет. Лучше было бы купить билет на трамвай.

Мне, конечно, не везет. Контролеры в трамвае ходят редко, но почему-то именно сейчас, когда у меня нет билета, в трамвай поднимается контролер. Он вежливо спрашивает билеты у всех, в том числе и у меня, я не теряюсь: говорю ему, что мой билет у мамы, а мама — в середине вагона, и, когда он уходит в середину вагона, я выскакиваю на первой же остановке.

Эта остановка называется Каляевской. Отсюда до моего дома не так уж далеко. Ехать на трамвае без билета я уже боюсь и иду домой по Оружейному переулку пешком.

Мама меня совсем даже не ругает за то, что я сам уехал от дяди Семена. Когда я рассказываю ей, как ехал зайдем в трамвае, она замечает:

— Ты зря купил от Перово «взрослый» билет. Тебе надо было купить детский. Тогда бы хватило на все…

— А деньги за все билеты получает государство? — спрашиваю я.

— Конечно, — отвечает мама.

— Тогда ему, наверно, все равно, где бы я их уплатил. Правда, мама?

— Правда! — Мама улыбается и гладит меня по голове.

Потом вздыхает.

— Все-таки жаль, что ты уехал из Перово. Там как-никак воздух… Ну, да ладно — проживешь три недельки в городе…

Через три недели мы уезжаем с мамой в Анапу, и там я впервые в жизни увижу море.

Вечером, уже после ужина, мама спохватывается:

— Да, там же, наверно, из-за тебя волнуются!.. И, как назло, у них нет телефона…

— Что же делать?.. Мама задумчиво смотрит в окно, за которым в тусклом и немного таинственном свете уличного фонаря шелестят широкие листья старого тополя. Потом решает — Ладно, позвоню завтра утром Ольге на работу!

Но на другой день, очень рано, еще задолго до того, как маме уходить на работу, к нам приезжает тетя Оля.

Она какая-то бледная, растерянная, у нее большие, испуганные глаза.

Увидев меня, она глубоко, облегченно вздыхает и опускается на диван.

— Боже! — произносит она. — Я из-за тебя не спала всю ночь! Разве так можно?.. Никого не спросил, ничего не сказал…

— Ты что, на меня обиделся, что ли?

— Зря, — уже жестко произносит тетя Оля. — На старших нечего обижаться. Их надо слушаться. А сейчас собирай свой багаж. Через часок поедешь в Перово.

— Я не поеду больше к вам, — говорю я.

Тетя Оля удивленно глядит на маму.

— Чего это он? Мама пожимает плечами.

— Ну, что ж, — сухо, обиженно говорит тетя Оля. — Как хочешь. Через час к тебе заедет Кира с Аллочкой Жук. Аллочка едет к нам, и мы с Кирой договорились, что они заедут за тобой. Скажешь им, что ты останешься… — Тетя Оля поднимается. — А теперь до свидания. Мне пора на работу.

Я быстро соображаю. Раз в Перово едет Аллочка Жук, мне нечего ломаться. С Аллочкой мне всегда очень весело — даже когда мы не смеемся.

— Ладно, я поеду, — глядя в пол, говорю я. — Прости меня, тетя Оля. Я больше не буду топить котят в твоей бочке.

— Так-то оно лучше. — Тетя Оля ласково треплет мои волосы и уходит на работу.

Мама провожает ее.

Из коридора до меня доносится тети Олин голос:

— Семен так ругал меня за него; так ругал — ты себе не представляешь!.. Он за Майка так меня никогда не ругает…

Хлопает выходная дверь. Тихо позвякивает цепочка. Мама возвращается в комнату и начинает застилать постели. Она ничего не говорит, но я понимаю, что она думает о том, какой дядя Семен хороший и как он сильно меня любит, если он даже тетю Олю из-за меня ругал.

Мне хочется сейчас же, сию минуту, сделать для дяди Семена что-то очень важное, очень нужное, очень полезное. Мне уже кажется ничтожно малой помощью дяде Семену то, что я вместе с Майком почти каждый день сгружаю землю с машин на участке в Малаховке и засыпаю там всякие ямы.

Мне хочется сделать для дяди Семена что-нибудь более серьезное, например построить ему в Малаховке дом или что-нибудь еще… Но я понимаю, что мне это не под силу, хотя и считаю себя уже большим, потому что перешел в четвертый класс. А хорошо бы, конечно, сделать что-нибудь такое, чтобы все ахнули!.. Может, просто что-нибудь придумать?.. Ну, например, такое, что у дяди Семена вдруг безо всяких денег оказался тес… Он ведь давно говорит, что ему сейчас тес нужен больше всего на свете, а денег на него нет.

Я начинаю думать, что вот если бы наш управдом Михайлов разрешил сломать деревянный забор, который зачем-то отделяет наш двор от двора, выходящего на улицу Горького, то из забора вышло бы много теса и даже столбов — наверно, машины две. Вот бы привезти эти машины на участок в Малаховке и сказать:

— Бери, дядя Семен, это я тебе привез. В подарок. А забор этот все равно никому не нужен. Только мешает. Из-за него на улицу Горького приходится бегать через соседний двор.

Едва мама уходит на работу, оставив мне деньги на дорогу и на мороженое, как я бегу в домоуправление и спрашиваю пожилого, седоусого управдома Михайлова:

— Иван Степанович! А нельзя сломать забор в нашем дворе? Он ведь все равно только мешает. А моему дяде очень тес нужен…

Михайлов раскатисто смеется, ничего не отвечая, хлопает меня по плечу и ласково выпроваживает из домоуправления.

Я понимаю, что ломать забор почему-то нельзя.

Все время, пока я жду Киру с Аллочкой, я думаю, где бы раздобыть дяде Семену тесу, и ничего не могу придумать, кроме того, чтобы отвезти в Малаховку два деревянных ящика, которые стоят у нас на кухне и из которых, если их разобрать, может выйти немаленькая куча досок.

Мне очень жаль, что я ничего не могу придумать для дяди Семена. Сам бы он на моем месте что-нибудь придумал.

Он все время что-то придумывает, потому что, как сказал дядя Алексей, строить дом без денег может только великий выдумщик.

Придумал же, например, дядя Семен обменять свои три комнаты в Молочном переулке на полдома в Перове.

Моя мама не понимала вначале, зачем он это делает.

Но дядя Семен сам объяснил: комнаты в Москве не продашь, а полдома в Перове продать можно, и дорого. А за деньги можно немало сделать на том участке в Малаховке, который дядя Семен получил нынешней зимой.

Кто бы другой до этого додумался?..

А кроме того, дядя Семен придумал еще сделать из амбара, который стоял в Перове, маленький домик в Малаховке. Это тоже было здорово!

Я помню, как в начале лета мы с Майком переносили на огороде низенький заборчик. Это дядя Семен отдал старухе, которая жила во второй половине дома, кусок своего огорода. А старуха за это отдала дяде Семену свою половину большого бревенчатого амбара, которая ей была совсем не нужна.

Я вначале тоже не понимал, зачем это делается. Но Майк объяснил мне, что амбйр можно разобрать, перевезти его на участок в Малаховке и сложить там из него маленький домик. А потом уже строить большой.

— А зачем еще большой дом? — спросил я. — Разве не хватит маленького?

— Папа говорит, что большой дом будет нас кормить, — ответил Майк. — Мы его будем каждое лето сдавать дачникам, и этого нам хватит на жизнь. И маме с папой можно будет не работать…

— А разве им хочется не работать? — Я недоумевающе пожал плечами. — Моя мамка говорит, что она не смогла бы не работать.

— И моя так же говорит, — ответил Майк. — Но папа не хочет, чтобы она работала. Ты же знаешь, у мамы больное сердце. А у папы язва…

— Да… Знаю… А как же машины? — вдруг вспомнил я. — Ведь дядя Семен собирался изобретать машины, когда построит дом!.. Майк почему-то усмехнулся.

— Может, он, конечно, будет опять что-нибудь изобретать, Но сейчас он об этом не думает. Сейчас нам бы маленький домик построить! А там я работать пойду. В крайнем случае, тогда и без большого дома обойдемся… Ну их, дачников!

— А разве ты не в институт пойдешь после школы? — спросил я.

— Сначала в институт. Годик проучусь, присмотрюсь, а потом пойду работать и на вечерний. Так вернее. Отцу помогать надо. Видишь, какое дело он затеял? Мне тоже кажется, что дядя Семен затеял большое дело, хотя я и не думал, что он будет строить дом в Малаховке для того, чтобы сдавать его дачникам. Мне казалось, что он строит его для себя, для своей семьи. Но в конце концов это не мое дело. Его дом — что хочет, то пусть с ним и делает. Он мой дядя, он меня любит, И Я должен ему помогать, как могу.

…И вот я уже снова помогаю ему. Мы с Майком сваливаем с машины землю: засыпаем одну из ям, которых так много на участке дяди Семена. Шофер стоит рядом и курит. Конечно, он мог бы помочь нам, но, видимо, он не хочет, а просить его мы не будем. Наверно, дядя Семен не уплатил ему за это… Сам дядя Семен ушел по каким-то своим делам и сказал, что вернется часа через два. Я знаю, что у него сейчас много забот. Нужно договориться о строительстве забора. Он считает это очень важным и срочным делом.

Наконец, земля сгружена, машина уходит, и мы с Майком растягиваемся на траве отдохнуть.

Майк кусает длинный, тонкий стебелек травинки и смотрит в небо.

— Вообще-то, позаниматься бы надо, — задумчиво говорит он. — У меня на осень переэкзаменовка по истории…

— Ну, вот мы скоро засыпем все ямы, тогда позанимаешься, — говорю я.

— Черта с два! — сердито произносит Майк и, приподнявшись на локтях, красиво сплевывает сквозь зубы далеко в сторону. — Забор с отцом будем делать. А потом амбар перевезем, дом начнем ставить. Работы хватит!

— Но ведь не ты же будешь дом ставить!

— Конечно, не я. Но помогать-то надо! Ведь все приходится делать подешевле, сам понимаешь. У нас теперь вся жизнь этому дому подчинена. Лучше бы уж не брались… Каждую копейку отец усчитывает… У Кирки туфли порвались, так сколько шуму было!.. Про себя и маму я уж не говорю. Мы обойдемся…

Я гляжу на худое, веснушчатое лицо Майка, вижу, как в его серых глазах отражается маленькое облачко, и мне почему-то становится жалко брата. Раньше я ему только завидовал: он большой, почти взрослый, перешел уже в десятый класс, он помогает отцу строить дом, а это ведь так интересно! Как игра! Но сейчас я начинаю понимать, что игра эт а — очень нелегкая.

Я почему-то думаю о Кире. Она никогда не говорит со мной о строительстве дома. Она ничем не возмущается, ни на что не жалуется. Но я сам вижу, что она одета намного хуже Аллочки, что она только по выходным покупает себе одну порцию мороженого.

Она очень терпелива, очень спокойна. Я еще никогда не видел такой терпеливой и спокойной девчонки, как Кира. Она так заботится о своем отце, как о нем не заботитсяникто. И все-таки мне кажется, что когда она жила в Молочном переулке, она была веселей и относилась к дяде Семену как-то иначе. Видно, и ей нелегко достается эта дача в Малаховке…

Вечером мы с Майком возвращаемся на электричке в Перово. Кира и Аллочка приготовили нам вкусный ужин. В душевой, которую устроил во дворе Майк, нас ждет подогревшаяся за день вода. Мы с Майком весело моемся, отфыркиваемся, шлепаем друг друга по спине и потом свежие, с еще не высохшими волосами, бежим в столовую.

После ужина Майк уходит к себе наверх заниматься.

Кира помогает тете Оле мыть посуду, а мы с Аллочкой выходим в палисадник, садимся рядом на скамейку и долго сидим молча. От усталости у меня ноет спина, болят руки и ноги, но все равно мне очень хорошо, очень приятно, потому что я сейчас отдыхаю, потому что кругом зелень и удивительная тишина, потому что рядом сидит очень красивая девочка Аллочка Жук.

Если бы ребята из нашего класса увидали меня сейчас на скамейке рядом с Аллочкой, они наверняка сказали бы, что я за ней бегаю, и стали бы меня дразнить. Да и сам я, будь здесь наши ребята, ни за что не сидел бы с Аллочкой рядом так спокойно. Я бы обязательно чем-нибудь задел ее, дернул за косы или даже стукнул. Но ребят наших поблизости нет, и мне совсем не хочется обижать Аллочку. Даже наоборот, мне очень хочется сказать ей что-нибудь такое приветливое, хорошее, но я никак не могу придумать, что сказать, и поэтому молчу.

Аллочка начинает говорить первой. Она рассказывает о музыкальной школе, в которой учится, об учителях, о своих подругах. Я тоже начинаю ей рассказывать о нашем классе, о том, как я и мой друг Борька воюем со старостой Женькой Верховым, который без конца бегает жаловаться учительнице и старается перессорить всех ребят в классе. Я так увлекаюсь, что даже не замечаю, как темнеет. Где-то вдали гремит электричка, и раздается ее протяжный, берущий за душу гудок. В соседнем доме заводят патефон, и до нас доносятся слова веселой песенки:

Эх, Андрюша, Нам ли быть в печали? Не прячь гармонь, Играй на все лады…

Тетя Оля открывает окно в палисадник и громко говорит:

— Сема, Аллочка, спать пора.

— Мы сейчас, — откликается Аллочка.

Но я чувствую, что уходить ей не хочется, и мне тоже не хочется уходить со скамейки, хотя уже и тянет спать и слипаются глаза.

Я думаю о том, как было бы хорошо, если бы мы с Аллочкой жили в одном доме или в соседних домах, или учились бы в одном классе, или хотя бы в одной школе. Я бы тогда, наверно, не побоялся насмешек ребят и дружил бы с Аллочкой.

Однако она живет в далеком от моего дома Молочном переулке, и увидеть я ее могу только у дяди Семена.

И я чувствую что-то вроде благодарности дяде Семену за то, что он подружился с Аллочкиным папой, и за то, что Аллочка гостит у него сейчас в Перово и наверняка будет гостить в Малаховке.

3

И вот снова лето, и снова я живу у дяди Семена, только уже не в Перово, а в Малаховке. Полдома в Перово продано. В Малаховке построен маленький домик, к двери которого ведут три высокие ступеньки без перил.

Нынешним летом мама хотела снимать для меня дачу, но дядя Семен отговорил ее.

Я помню, как еще весной дядя Семен сидел у нас в комнате, курил, жадно, глубоко затягиваясь, маленькие папироски и убеждал маму:

— Ну, зачем тебе снимать где-то у чужих людей дачу, оставлять ребенка с домработницей, волноваться, мотаться взад-вперед? Разве Семе плохо будет у нас?

Разве он когда-нибудь на нас обижался?

Дядя Семен перевел на меня взгляд своих усталых выпуклых глаз и вдруг как-то жалко, заискивающе улыбнулся.

Я отрицательно помотал головой: нет, я никогда не обижался на дядю Семена. Мне очень хочется к нему на дачу. Я бы стал помогать ему. И потом, может быть, туда приедет Аллочка?..

Мама, наверно, поняла, что мне хочется в Малаховку, и согласилась. И тут же решила отпустить нашу домработницу Ксеню на все лето в отпуск.

И едва только она сказала это, как я заметил, что у дяди Семена изменилось лицо. Из какого-то жалкого, просящего оно стало решительным, строгим. На впалых щеках дяди Семена быстро задвигались крупные желваки.

Закурив новую папиросу и отвернувшись к окну, он глухо спросил:

— Ты, наверно, уже… собрала деньги для дачи?

— Да… — ответила мама.

— Не сможешь ли дать их пока мне?… Я бы сделал террасу… А потом рассчитаемся… Свои же люди… Все равно, когда я построю большой дом, все вы будете летом жить у меня…

Мама как-то растерянно, даже испуганно согласилась:

— Да-да, конечно, Сема!.. Я их тебе дам… Если хочешь, прямо сегодня. Вот пойдем, я сниму с книжки и отдам тебе…

— Это было бы хорошо… Я бы начал террасу уже к приезду Семочки…

Я видел тогда, что им обоим как-то неловко — и маме и дяде Семену. И мне тоже было неловко. Я почему-то вспомнил, что говорил мне в прошлом году Майк о дачниках, и мне захотелось рассказать это маме.

Но потом я подумал, что тогда она может не отпустить меня в Малаховку, я не увижу Аллочку и вообще все получится очень нехорошо.

И я не сказал маме ничего.

Террасу мы делаем с дядей Семеном вместе. Плотники установили столбы для нее, сделали каркас. А мы настилаем пол, связываем столбы каркаса планками и прибиваем к ним маленькие дощечки «в елочку». Из этих дощечек получается красивая стенка. Стенку дядя Семен делает сам. А я только помогаю ему: отпиливаю доски, забиваю гвозди. Пробовал я и строгать, но у меня еще получается плохо, и дядя Семен доски мне не доверяет, строгает их сам.

Нынешним летом, уже после того как я приехал в Малаховку, дядя Семен ушел на пенсию. Перед этим, вечерами, он что-то долго подсчитывал, и через тонкую дощатую стенку я слышал, как он говорил тете Оле:

— Нет, мне положительно невыгодно работать…

Если я сам к себе наймусь плотником, я заработаю гораздо больше…

Тетя Оля что-то возражала и уговаривала дядю Семена не уходить с работы.

— Ведь у нас уже есть дом! — несколько раз сердито повторила она. — Чего тебе еще надо?

Но, видно, она его так и не уговорила.

Тогда я еще не понимал, как это можно наняться плотником к самому себе. Постепенно мне это стало ясно.

Каждый день, когда мы уже после ужина, затемно, кончали работу, дядя Семен садился во дворе на скамейку и, как он говорил, «подбивал итог». Нацепив на нос перевязанные ниточкой очки (новые он вынимал только при гостях), он брал из стола пухлую, потрепанную записную книжку, огрызок карандаша и, бормоча себе что-то под нос, писал столбики цифр. Потом торжественно объявлял:

— Сегодня мы с тобой, Семочка, заработали сорок три рубля! А если учесть, что плотника нужно было бы и покормить, то выйдет пятьдесят с гаком. А на работе я каждый день зарабатывал только двадцать семь рублей восемьдесят копеек. Видишь, какая разница?

Я вижу, что разница, конечно, есть. Только мне кажется, что подсчитывать ее совсем незачем. Ну, сделали что-то там, и ладно. Зачем уж все на рубли мерить? И разве здесь, на своей будущей террасе, дядя Семен изобретет какую-нибудь машину? Конечно, нет! А на работе бы изобрел.

Киры в Малаховке нет. Она сразу после экзаменов уехала вожатой в пионерский лагерь.

Дядя Семен просил ее не уезжать, говорил, что на своем участке она заработает гораздо больше. Кира не возражала ему, не спорила, но в лагерь все-таки уехала.

Вообще я заметил, что Кира никогда не спорит с отцом и часто даже одергивает Майка, если он начинает с ним спорить.

— Папу надо беречь! — говорит она в таких случаях.

Дядя Семен довольно улыбается. Ему приятно, что дочка бережет его.

И в то же время я чувствую, что Кира в чем-то не одобряет своего отца, хотя она этого никак не показывает и никому этого не говорит.

Дядя Семен, по-моему, этого не замечает. Он все время советует мне брать с Киры пример и хвалит ее даже сейчас, когда она не послушалась его и уехала в пионерский лагерь.

Иногда нам помогает строить террасу Майк. Нынешним летом он кончает десятый класс, потом будет поступать в институт и поэтому очень много занимается.

Но в те дни, когда он утром сдает какой-нибудь экзамен, он больше уже не занимается и делает террасу вместе с нами. В такие дни, как обычно, подбив вечером итог, дядя Семен бывает особенно доволен, потому что мы зарабатываем рублей по восьмидесяти.

Вначале арифметика дяди Семена была мне совершенно безразлична. Потом, постепенно, он увлекает меня ею, и я уже сам начинаю спрашивать:

«А сколько стоит эта работа?», «А сколько — эта?»

И дядя Семен обстоятельно, подробно, как взрослому, отвечает мне. Я вижу, что ему нравится, когда я задаю такие вопросы, и поэтому я задаю их все чаще и чаще.

Однажды в выходной день, когда приехала мама, я похвалился ей тем, что вчера мы с дядей Семеном вдвоем заработали целых пятьдесят семь рублей.

— Как это заработали? — не поняла мама.

— Ну, обычно! — говорю я. — Террасу делали.

— Почему же ты говоришь, что заработали?

— Мама, ну как ты не понимаешь? — досадую я. — Если бы плотник сделал ту же работу, которую мы сделали с дядей Семеном, ему пришлось бы заплатить пятьдесят семь рублей.

— Но откуда ты это взял? — Мама спрашивает уже испуганно. — Разве можно свою помощь дяде Семену измерять в рублях?

— Это не я! Это он измеряет! И совсем не мою помощь… Он считает все вместе…

Мама, видимо, вдруг что-то понимает и закусывает губу. Весь день она со мной не говорит на эту тему в только поздно вечером, когда я провожаю ее на станцию, тихо просит:

— Ты не говори больше никому, сколько вы там заработали, сколько сэкономили… Ладно? Это очень… некрасиво.

— А как же дядя Семен?

— Ну… дядя Семен делает это для себя… А тебе совсем незачем. Обещаешь мне?

— Обещаю!

Теперь я и сам начинаю понимать, что это некрасиво, и на другой день, когда дядя Семен садится на свою скамейку подбивать итог, я говорю ему:

'— Дядя Семен, а зачем ты все это подсчитываешь? Это ведь некрасиво!

Дядя Семен, сняв перевязанные ниточкой очки, удивленно смотрит на меня большими выпуклыми глазами, а потом начинает раскатисто смеяться.

— Ты еще маленький… Ха-ха-ха! Некрасиво… В хозяйстве счет нужен. А без счета никакого хозяйства нет. Вот вырастешь, поумнеешь, поймешь…

И он снова надевает очки и начинает набрасывать в записной книжке колонки цифр.

По выходным в Малаховку приезжает не только моя мама. Приезжают другие родственники. Все привозят с собой полные сумки продуктов, вино и иногда даже шоколадные конфеты. С пустыми руками не приезжает никто.

Дядя Семен всегда радуется приезду родных. Он любит их и много говорит об этом и часто повторяет, что, когда он построит большой дом, все родственники летом будут жить у него.

И после того, как он долго и настойчиво говорит об этом, все начинают чувствовать себя чем-то обязанными ему и разбредаются по участку, чтобы что-нибудь сделать, чем-нибудь помочь.

Когда родственники уезжают, дядя Семен переливает в графинчики оставшееся вино, пересчитывает бутылки и на другой день сдает их в магазин. А вином из графинчиков он угощает соседей, которые иногда по вечерам заходят к нему и у которых он всегда что-нибудь по-соседски просит: пару тесин, пару листов железа, немного дранки.

Раза два в месяц в Малаховку приезжает Аллочка Жук. Она живет на даче в Кратове, по этой же дороге.

Когда Аллочка приезжает, я бросаю все свои дела ги иду с ней в лес или на озеро, где через запруду тонкой прозрачной стенкой падает вода. Я рассказываю Аллочке о том, как мы строим террасу и что дядя Семен собирается делать дальше. Я не говорю ей только о том, как по вечерам дядя Семен «подбивает итог». Мне почему-то не хочется, чтобы она это знала.

Аллочка внимательно слушает меня и хвалит дядю Семена.

— Он очень хозяйственный! — серьезно, как старшая, говорит мне она… — Ты учись у него. Это пригодится в жизни. Мне мама всегда говорит, чтобы я у него училась.

Я почему-то сразу вспоминаю, как дядя Семен «подбивает итог», и мне совсем не хочется у него учиться.

Но я не говорю этого Аллочке. Иначе пришлось бы объяснять… Потом Аллочка рассказывает мне, что она делает у себя в Кратове, и однажды признается:

— С тобой как-то легко разговаривать, Семка. Ты не как другие мальчишки. Другие дразнятся, дерутся… А ты какой-то простой, как будто родной…

Мне хочется сказать Аллочке, что это только с ней я такой простой и не дерусь. Других девчонок я тоже дразню, дергаю за косы и иногда бью. А Аллочку бы не смог… Но вместо всего этого я неожиданно для себя выпаливаю:

— Это потому, что я тебя люблю!

И тут же пугаюсь того, что сказал. Я знаю, что о любви говорят только взрослые, а детям о ней говорить нельзя. Какой-то миг мне кажется, что и Аллочка испугается моих слов и сейчас убежит. Но она не пугается. Она очень спокойно и рассудительно говорит:

— Я так и думала. Я уже давно замечаю это.

Она подходит ко мне, поднимается на цыпочки, пригибает руками мою голову и целует меня в лоб. Потом так же серьезно и спокойно добавляет:

— Когда мы вырастем большие, мы поженимся. А сейчас смотри ничего не говори маме. Взрослые за это ругаются.

И она снова целует меня, на этот раз в щеку.

Я тоже хочу поцеловать Аллочку, но не могу пошевелиться.

Меня трясет противной мелкой дрожью. Я чувствую, что кончики пальцев у меня просто ледяные.

Ощущение такое, будто стоишь на крыше нашего пятиэтажного московского дома, смотришь вниз, на мостовую, и боишься упасть.

Наконец, дрожь утихает, я притягиваю к себе Аллочку за плечи и целую ее в лоб, в щеки и даже осторожно, едва прикасаясь, в губы.

Аллочка краснеет, опускает мне на грудь голову и тихо произносит:

— Я тебя тоже люблю, Семка… Мы ведь уже не маленькие: будем учиться в пятом классе. А семиклассницы, я знаю, вовсю целуются с мальчишками. А мы будем с тобой, да?..

Я молча киваю.

— Только ты ничего не говори маме! — снова напоминает мне Аллочка.

На другой день всю работу, которую поручает мне дядя Семен, я делаю как-то удивительно легко, прямо играючи. Я пою, свищу, а дядя Семен смотрит на меня удивленно и говорит:

— Ты сегодня что-то в ударе. Как говорится — трудовой энтузиазм…

Я вдруг чувствую, что смогу сегодня сделать все, что угодно, и поэтому прошу:

— Дядя Семен, дай мне построгать хорошую доску.

У меня сегодня обязательно получится. Вот увидишь!

И дядя Семен дает мне большую доску. Я строгаю ее двумя разными рубанками, и у меня на самом деле получается все хорошо, гладко, ровно — не хуже, чем у самого дяди Семена.

А вечером, кончив писать свои обычные столбики цифр, дядя Семен торжественно объявляет мне:

— Мы сегодня с тобой заработали семьдесят один рубль. Для двоих — это рекорд!

Но у меня почему-то сразу портится настроение, и я совсем не радуюсь этому рекорду.

4

Через семь лет я снова живу в Малаховке.

У мамы короткий, как у большинства врачей, отпуск — две недели, и она решила провести его у дяди Семена.

Чтобы ей не было скучно, я поехал с ней, хотя мне в Малаховку ехать очень не хотелось.

Семь лет — большой срок, особенно если в него входит война.

Я знаю, что уже никогда не увижу дядю Алексея, ¡громкий смех которого когда-то раздавался здесь, на этом участке. Дядю Алексея убили при форсировании Днепра.

Все эти семь лет я не видал Майка, потому что еще в сороковом году, не пройдя по конкурсу в институт, он ушел в военное училище и до сих пор в армии.

После войны он, правда, приезжал на неделю в отпуск, но я тогда был в колхозе, и мы с ним так и не увиделись.

Дядя Семен говорит, что Майк давно уже хочет демобилизоваться, но его пока не отпускают.

Кира в будущем году оканчивает электромеханический институт. Прошлым летом и я стал студентом.

Тетя Оля и дядя Семен постарели, стали больше болеть. Однако тетя Оля по-прежнему работает, а дядя Семен тоже по-прежнему занят строительством дома и лишь официально, ради продовольственных карточек, числится надомником в какой-то артели и по вечерам вяжет на специальной машине трикотажные рубашки.

Живут они уже в большом доме, в шести громадных пустоватых комнатах. Маленький домик дядя Семен сейчас штукатурит и собирается продавать. Ему нужны деньги, чтобы достроить большой дом, окружить его террасами, отделать второй этаж.

Сейчас я уже большой, и от меня скрывают, что дядя Семен должен много тысяч всем своим родственникам и знакомым. Он был должен и дяде Алексею, и отцу Аллочки Жук, который тоже погиб на фронте. И до сих пор еще дядя Семен не отдал их семьям эти деньги.

Теперь он нередко говорит, что, когда продаст маленький домик, сразу же рассчитается со всеми.

Вообще дядя Семен сейчас говорит и думает только о том, что связано со строительством дома. Я помню, что до войны он читал немало книг, часто ходил в кино, иногда даже из Малаховки ездил с тетей Олей в театр. Сейчас в театр он не ездит совсем, книги ему читать некогда, а в кино он бывает не чаще раза в месяц.

Он занимается стройкой и говорит, что в наш век человека на все не хватает.

И не только он занимается стройкой. И тетя Оля и Кира тоже занимаются стройкой и выполняют бесконечные поручения дяди Семена, потому что они ездят в Москву каждый день, а он — очень редко. Вся их жизнь подчинена стройке. Все деньги уходят на бревна, доски и гвозди. Кира никогда не жалуется на это, потому что она вообще не привыкла жаловаться, но я-то вижу, что у нее только два платья и одна пара туфель, в которой она ходит зимой и летом. И у тети Оли тоже только два платья и одна пара туфель. Зато каждый вечер дядя Семен заводит длинные и скучные разговоры о том, как всем станет хорошо, когда большой дом будет достроен.

Ни Кира, ни тетя Оля в этих разговорах участия не принимают. Тетя Оля еще хоть делает вид, что слушает дядю Семена, занимаясь своими делами: приготовляя обед, ужин или что-нибудь штопая. А Кира даже слушать его не хочет. Она тихонько уходит в свою комнату и плотно закрывает дверь.

При мне они ни о чем не спорят с дядей Семеном.

Но мне кажется, что они давно уже устали его убеждать, махнули на все рукой и смирились.

Кира не раз говорила мне, что, когда она окончит институт, она не останется в Москве, а обязательно попросит направление куда-нибудь в Сибирь или на Дальний Восток. И я чувствую, что уехать она хочет не только из-за работы, но и потому, что ей очень тяжело жить дома.

Закончив штукатурить маленький домик, дядя Семен приглашает плотников и договаривается с ними о строительстве каркаса для первой террасы большого дома. Всего этих террас должно быть шесть — три на первом этаже и три на втором.

Мне кажется, что шесть террас для одного дома многовато, особенно если учесть, что Майк в армии, а Кира после защиты диплома собирается уезжать. Однако я молчу, потому что говорить это бесполезно. Дядю Семена не переубедишь. Это давно знают все в нашей семье. Если он что-то вбил себе в голову — обязательно сделает.

Пока плотники работают, мы с дядей Семеном строгаем доски для пола, для стенок террасы. Из маленьких обрезов, которые хранятся в сарае, я начинаю делать первую внутреннюю стенку мезонина. Делаю я ее «под елочку», как когда-то, еще до войны, меня учил дядя Семен.

Вначале я берусь за все это довольно равнодушно, но потом работа увлекает меня, и я делаю ее уже не столько ради дяди Семена, сколько ради собственного удовольствия. Стенка получается красивой, и это радует меня больше всего.

Где-то в глубине души, стараясь не признаваться в этом даже самому себе, я надеюсь, что, пока я в Малаховке, сюда может приехать Аллочка Жук. Правда, вряд ли ее приезд изменит наши отношения, но чем черт не шутит?..

Еще три года назад, вернувшись из эвакуации, я в первую же неделю поехал в Молочный переулок и разыскал там квартиру Аллочки, хотя мне и не приходилось до этого бывать у нее. Больше всего я боялся, что Аллочки еще нет в Москве, что она еще не вернулась. Это казалось мне самым страшным. Но страшнее оказалось другое. Аллочка была дома. Она сама открыла мне дверь, ахнула, почему-то покраснела и сказала:

— Ну, проходи.

В ее комнате, на низеньком подоконнике, возле раскрытого пианино, сидел юноша — красивый, светловолосый, в новеньком коричневом костюмчике.

Аллочка вошла вместе со мной, протянула: «Знакомьтесь», — и, представляя меня, добавила:

— Это друг моего детства. Юноша пренебрежительно оглядел мою старенькую спортрубашку, неглаженые брюки, едва заметна усмехнулся и протянул мне руку:

— Саша.

— Ну, рассказывай, где ты был, как живешь, — попросила Аллочка.

Я начал рассказывать ей о нашей жизни в Алма-Ате, но быстро понял, что ей это совершение неинтересно.

Она все чаще и чаще смотрела на Сашу, он смотрел на нее, и мне стадо ясно, что им нет до меня никакого дела, что я им мешаю.

А мешать людям я не любил.

Через несколько минут я ушел, сказав, что мне нужно торопиться по делу и что вообще я зашел к Аллочке случайно, по пути.

Через полгода я узнал, что отец Аллочки погиб на фронте. Я снова поехал к ней и снова увидал там Сашу.

Он вел себя в доме по-хозяйски, успокаивал мать Аллочки, бегал за какими-то покупками. И я решил, что больше мне в этот дом ходить незачем.

После этого я раза два встречал Аллочку в Малаховке, и мы разговаривали с ней очень вежливо, по-дружески, как будто тогда, до войны, у плотины между нами ничего не произошло.

Прошлой осенью я случайно встретил Аллочку в Москве, на улице, и она почему-то никуда не спешила и даже сама предложила проводить меня в магазин подписных изданий, куда спешил я.

Как и обычно, сначала мы говорили о всяких пустяках, а потом Аллочка вдруг стала жаловаться, что ей очень скучно, потому что с Сашей она давно поссорилась и после этой ссоры обнаружила, что у нее совсем нет друзей.

— Это неправда! — возмутился я. — По крайней мере один друг у тебя есть!

— Если этот один — хороший, то это уже очень-много…

Аллочка улыбнулась мне так нежно, что у меня перехватило дыхание. Всего несколько минут назад я разговаривал с ней свободно, даже немного небрежно, а тут почувствовал, что не могу выдавить из себя ни одного слова. Я только смотрел на нее — красивую, тоненькую, темноглазую, черноволосую — и неудержимо, глупо краснел.

Я прекрасно понимал, что надо сейчас договориться с Аллочкой о встрече, назначить свидание, может, пригласить в театр или на концерт, но почему-то я не мог это сделать и, тупо глядя на асфальт, с трудом выдавил из себя только одно приглашение:

— Приходи ко мне в гости, Аллочка… У меня двадцать четвертого день рождения… Придешь?

Аллочка, склонив голову набок, посмотрела на меня удивленно, даже, пожалуй, немного насмешливо, но согласилась:

— Приду.

И тут же записала в крошечный блокнотик мой адрес.

Уже потом, простившись с ней, я понял: пригласил я ее на день рождения только потому, что боялся, как бы она не отказалась встретиться со мной. А не прийти на день рождения неудобно.

Аллочка пришла и весь вечер была в центре внимания.

Дела, рассказывала анекдоты, смеялась и тормошила всех. Родственники восхищались ею открыто, по старой памяти. Трое моих друзей глядели на нее во все глаза, наперебой приглашали танцевать и вообще старались не отходить от нее. Я был глупо горд, счастлив, но где-то в душе у меня что-то свербило, потому что Аллочка ничем не выделяла меня среди остальных, а мне почему-то казалось, что я имею больше прав на ее внимание, чем кто-то другой.

Когда она собралась домой, я поехал ее провожать, несмотря на то, что родственники еще оставались и мама смотрела на меня укоряющими глазами.

Мы медленно шли с Аллочкой от метро по тихой Метростроевской, потом свернули к еще более тихому. Молочному переулку, прошли по мокрым от дождя и звонким каменным плитам возле старых стен бывшего монастыря. В переулке горели редкие тусклые лампочки.

Аллочка рассказывала о своей жизни, о том, что у мамы после гибели отца плохо с сердцем. Надо бы отправить ее на курорт, но нет денег. Вот когда дядя Семен продаст маленький дом, он отдаст старый долг.

Так он обещал. Он должен много. Маме хватило бы этого на три года, чтобы каждый отпуск ездить в Мацесту.

— Это все-таки скотство! — возмутился я. — Знать, что твоя мать больна, и не отдавать деньги… Это скотство!

Уж в крайнем случае можно что-нибудь там недостроить, а деньги отдать!

— Ты зря кипятишься! — Аллочка улыбнулась, — Все это естественно… Каждый старается устроиться в жизни получше… И это легче всего сделать за счет других… Тут уж кому как удастся…

— Вот это и есть скотство — устраиваться за счет других! — произнес я. — И я не понимаю, почему ты к этому так спокойно относишься!

— Насмотрелась… Привыкла… — ответила Аллочка и замолчала.

Мы долго шли молча, глядя себе под ноги. Потом Аллочка тихо спросила:

— Сема, скажи: ты думал обо мне все эти годы?

— Конечно, думал! Много!..

— И ты вспоминал… Ну, что у нас было?

— Я не забывал об этом ни на один день!

— Правда?

— Правда!

— Знаешь… — Аллочка остановилась, очертила носком черного ботика полукруг по мокрой, стершейся каменной плите. — Знаешь, я тоже этого не забывала… Но как-то вот так все получилось… с этим Сашкой…

Ей-богу, я сама ничего не понимаю… Он оказался очень плохим человеком…

— Не надо говорить о нем, — попросил я.

— Хорошо, не буду, — пообещала Аллочка. — Поверь, он никогда больше не будет стоять между нами.

Я поверил. Я вообще был готов поверить тогда всему хорошему. Я был очень счастлив оттого, что Аллочка не забывала меня, оттого, что она со мной. Мне не было дела ни до какого Сашки. Я не хотел знать его.

Мы долго стояли с Аллочкой в подъезде ее дома и перекидывались редкими словами. Мне страшно хотелось ее поцеловать, но я не решался. Мне казалось, что она может обидеться, рассердиться, и тогда мы больше не увидимся.

Поэтому я робко, тихо спросил:

— Аллочка…

— Что?

— Можно… я поцелую тебя?

Аллочка помолчала и вдруг рассмеялась.

— Чудак!.. Конечно, нельзя!

Она хлопнула меня по руке и убежала вверх, крикнув на прощанье:

— Заходи, Сема! Слышишь? Заходи!

— Обязательно зайду, Аллочка! — ответил я.

Я шел по Молочному переулку к метро и пел. Мне казалось, что я самый счастливый человек на земле. Я был уверен, что Аллочка любит меня, что этот несчастный Сашка, действительно, никогда больше не попадется на моем пути.

Однако я ошибся. Саша на моем пути еще попался, Попался в первый же раз, как я поехал в гости к Аллочке.

Когда я подходил к ее дому, Саша вышел из ее подъезда.

Вышел не один — с Аллочкой. Они пошли в другую сторону. Они не видели меня. А я их видел. Я видел, как Саша обнял Аллочку за талию, как она прижалась к его плечу.

Значит, они помирились Значит, мне опять незачем ездить в Молочный переулок…

И вот сейчас, в Малаховке, я жду, не приедет ли Аллочка. Может, она опять поссорилась с Сашей… Все может быть… Но она ведь не приедет ко мне домой сама говорить об этом… И я к ней не поеду. Я могу узнать об этом только в Малаховке.

И, кажется, я ждал не зря. Однажды вечером, приехав с работы, тетя Оля говорит, что встретила маму Аллочки и что в воскресенье они собираются вдвоем приехать в Малаховку. Я с радостью отмечаю про себя, что сегодня пятница, что день уже окончился, осталась суббота, и потом я увижу Аллочку. И буду с ней разговаривать — в первый раз после того, как я провожал ее в свой день рождения. Изменилось ли что-нибудь за это время?

Однако дождаться Аллочку в Малаховке мне не удается.

В субботу, уже под вечер, выкладывая на мезонине свою «елочку», я слышу во дворе крики, дикую, безобразную ругань. По голосам я улавливаю, что ругаются дядя Семен и плотник Филатыч, который вместе со своим братом делает каркас террасы.

Вначале я не могу понять, из-за чего они кричат, но потом, высунувшись из окна, начинаю понимать. Видимо, Филатыч просил у дяди Семена денег за ту работу, которая уже сделана, а дядя Семен не давал. Я знаю, что у него это твердое правило — не давать плотникам авансов и оплачивать работу только тогда, когда она полностью закончена. Он много раз говорил об этом и даже учил меня:

— Когда будешь строить свою дачу, не давай плотникам авансов. Возьмут и уйдут. И часть работы не оплачивай: тоже могут уйти на более выгодную. А найти плотников на доделки — нелегко, да и дорого. Все они жулики…

Подобных советов дядя Семен дает мне в последнее время много, но я стараюсь не обижаться на него, не обращать на них внимания. Дядя Семен стареет — что с него возьмешь?.. Я неплохо знаю плотников, которые у него работали за эти годы. Жуликов среди них было только двое. Остальные были обыкновенными рабочими, которым не хватало денег и которые поэтому подрабатывали в отпуск или по вечерам. К тому же я никогда не буду строить себе дачу, потому что она мне совершенно не нужна. Стоит ли мне обижаться на такие советы?

Однако мне очень не нравится, что дядя Семен сейчас ругается с плотником из-за денег. Я вообще считаю, что ругаться с кем бы то ни было из-за денег — унизительно, позорно. Даже если плотник неправ, ему все равно нужно отдать деньги. Ведь он их у же заработал.

Я спускаюсь по стремянке вниз и подхожу к Дяде Семену.

Он стоит весь красный, сжав кулаки. Его и без того выпуклые глаза, кажется, готовы совсем выскочить из орбит.

— Ты пьяница! — кричит он в лицо морщинистому, седому Филатычу. — Тебе просто нужно сегодня напиться!

— А ты кулак! Жила чертова! — кричит Филатыч. — У меня старуха больна, мать твою!.. Мне ей сахару вон на толкучке купить надо!

— Врешь! Врешь!

Я быстро становлюсь между ними.

— Дядя Семен, успокойся, — говорю я. — Отдай ему деньги. Какое тебе дело, на что он их потратит? Он же их заработал.

— Вот что он заработал! — кричит дядя Семен и показывает кукиш. — Вот! А ты не лезь не в свои дела!

— Дядя Семен, перестань! — Я беру его за плечи, пытаюсь увести в дом. — Отдай ему деньги! У тебя же сейчас есть!

Но дядя Семен выворачивается из моих рук и снова протягивает Филатычу кукиш.

— Вот что я ему отдам! Вот!

Я вдруг замечаю, что возле калитки стоит почтальон и машет голубоватым листочком. Я догадываюсь, что это телеграмма, бегу к калитке, расписываюсь в тетради у почтальона и читаю на телеграфном бланке фамилию дяди Семена. Ему.

В этот миг я слышу дикий, испуганный мамин крик:

— Сема! Сема!

Я оборачиваюсь. Мама, в ужасе прижав руки к щекам, стоит на крыльце, а в двух шагах от нее, подняв, друг на друга топоры, стоят дядя Семен и Филатыч.

Я всовываю телеграмму в карман и бегу к ним. Еще издали я слышу голос дяди Семена:

— …Ты думал, на интеллигента напал?! Ты думал, я драться не умею?!

— Кулак! — громко хрипит Филатыч. — Кулак чертов!

Я выбиваю у дяди Семена топор. Он хватается за свою ушибленную руку и удивленно смотрит на меня. Я поднимаю топор, отдаю его маме и уже спокойно отбираю топор у Филатыча… Он отдает его неохотно, но все-таки отдает. И ворчит:

— Порубить хотел… Все, что сделал, порубить хотел. Рази для такого кулака стоит работать?

Я обнимаю Филатыча за плечи, увожу его в сторону и уговариваю:

— Не горячитесь, Филатыч!.. Погодите маленько… Скоро вернется с работы тетя Оля… Она расплатится…

Филатыч недоверчиво, исподлобья смотрит на меня и произносит:

— Ну, ладно! Зайду позднее…

И, ссутулившись, идет к калитке.

Я смотрю на его понурую фигуру, и мне становится невыносимо жалко этого старика. И хотя я знаю, что дядя Семен болен, что он отдал этому несчастному дому в Малаховке почти всю жизнь, мне почему-то совсем не жалко его. Я чувствую, что сейчас мне будет просто противно на него смотреть, противно жить в его доме.

Я долго стою возле крыльца и думаю. Мне жалко маму. Она могла бы прожить здесь еще целых четыре дня. Но в конце концов есть вещи более важные. Жить здесь больше нельзя. Противно. И приезжать сюда больше незачем.

Я вхожу в дом и решительно говорю маме:

— Собирай вещи! Мы уезжаем в Москву!

— Почему?

Неужели она не понимает? Я удивленно гляжу на маму. Она же всегда понимала такие вещи…

Видимо, взгляд у меня очень выразительный, потому что мама молча начинает собираться. Я тоже молча укладываю свой чемодан и вдруг вспоминаю, что в кармане у меня телеграмма дяде Семену. Я вынимаю ее и стучу в закрытую дверь спальни, куда ушел дядя Семен.

— Дядя Семен, тебе телеграмма.

Из спальни не доносится ни звука.

Входить туда мне не хочется. Я кладу телеграмму на туалетный столик, так, чтобы она сразу была заметна, и снова говорю закрытой двери спальни:

— Я положил ее возле зеркала.

А потом снова укладываю свой чемодан.

Через полчаса мы с мамой выходим, даже не простившись с дядей Семеном, и уже на улице, в десяти шагах от калитки, встречаем тетю Олю. Она недоуменно смотрит на нас и растерянно опускает на землю сумки.

— Что случилось?

Я коротко рассказываю.

— Хорошо, я провожу вас, — говорит тетя Оля.

Я беру ее сумки, отношу в дом и оставляю на кухне.

Я слышу, как за стеной ходит из угла в угол дядя Семен, чиркает спичками и что-то бормочет. Я понимаю, что ему обидно, что он переживает, может быть, даже жалеет. Но мне все равно не хочется его теперь видеть, не хочется с ним говорить.

По дороге к станции тетя Оля жалуется, что с дядей Семеном становится все труднее и труднее, что строительство дома стало уже не его делом, а его болезнью, что он на все в жизни смотрит теперь только с одной точки зрения — выгодно или невыгодно это для строительства дома.

— ‘Проклятый дом… — Тетя Оля вздыхает. — Лучше бы его и не строить… Жили бы до сих пор в Молочном переулке и были бы счастливы.

Я вспоминаю, что когда-то очень давно, еще задолго до войны, почти то же самое говорил мне Майк. Я вспоминаю, каким веселым, простым, ласковым был дядя Семен, когда жил в Молочном переулке. Я гляжу на тетю Олю, которая когда-то казалась мне большой и красивой, а сейчас кажется маленькой, старой и очень усталой женщиной, и мне становится так же невыносимо жалко ее, как совсем недавно было жалко Филатыча. Я вдруг понимаю, что и его, и ее, и самого дядю Семена согнула, преждевременно состарила какая-то страшная, жестокая сила, с которой они не умеют бороться и от которой не могут убежать. И эта сила олицетворяется для меня сейчас почему-то красным, разъяренным лицом дяди Семена и его вытаращенными глазами.

На перроне тетя Оля просит:

— Вы все-таки приезжайте… К нам и так все стали редко ездить…

— Приезжай лучше ты к нам, — отвечаю я. — И ты и Кира… А мы… — Я опускаю глаза. — Не знаю, как мама, а я, наверно, к вам больше не приеду… Мне неприятно…

— Я понимаю. — Тетя Оля вздыхает. — Не ты один. Только ты говоришь, а другие молча… Мне это страшно тяжело… Я привыкла, что у меня всегда много гостей.

Подходит электричка. Уже входя в нее, я вдруг вспоминаю о телеграмме и говорю:

— Тетя Оля, там возле зеркала телеграмма…

— А что в ней? — Тетя Оля глядит на меня испуганно.

— Не знаю. Она вам.

Поезд отходит.

Мы с мамой устраиваемся в полупустом вагоне и долго смотрим в окно.

Я думаю о дяде Семене и понимаю, что мама думает о нем. Потом я спрашиваю у нее:

— Мам, как ты думаешь, почему так получилось? Ведь он же был раньше веселым, добрым…

— Знаешь, — тихо, задумчиво произносит мама, — мне сейчас кажется, это у него с детства… Когда он был маленьким, он хотел играть только своими игрушками.

Он не признавал общих… Нас было четверо… Мы старались, чтобы у нас все было общее. Мы бедно жили.

На отдельное не хватало. Только он всегда выделял свою долю… Он, знаешь, часто болел. И поэтому ему как-то прощали, уступали. Даже дарили отдельные игрушки. А потом он окреп, но ради игрушек и пряников часто притворялся больным. Мы смеялись над ним… И только! А наверно, надо было не только смеяться…

— Но ведь он же был добрым, мама! — возражаю я. — Я помню, как он был добрым!

— Ему тогда везло, — говорит мама. — Ему долго везло больше, чем всем нам. Потому что он умел ловчить…

После гражданской войны мы с папой, и Алексей, к Семен учились в Харькове. Голодно было. Варили суп из картофельных очисток. И вот тогда Семен ушел из института и стал делать дома спички. Мы ругали его, а он смеялся и угощал нас настоящими мясными котлетами. А потом он достал в институте какую-то липовую справку и устроился на должность инженера. Понимаешь, папа поступил в институт на год раньше Семена и все еще был студентом и ходил в тужурке с обтрепанными рукавами. А у Семена был шикарный костюм, он разъезжал на извозчике и называл нас простофилями.

Он привык ловчить. Ему все удавалось.

Поэтому он и был добрым. Конечно, он не без способностей…

Он и в молодости что-то изобретал. Но только ради денег. Он вот и со своим домом все время ловчил. Но сейчас это труднее. Да и годы у него уже не те… Тогда он был молодым, красивым. Ему многое прощали — за анекдоты, за красоту, за то, что он умел выпить… Был нэп. Тогда многие ловчили. На это не обращали внимания. Сейчас другое время. А он как-то не может этого понять…

Мама замолкает и снова задумчиво смотрит в окно на убегающие назад дачи, заборы, станции.

Я тоже смотрю в окно и пытаюсь представить себе дядю Семена молодым, красивым, в хорошем костюме и на извозчике.

Потом я почему-то снова вспоминаю про телеграмму, которую положил возле зеркала, и задаю себе вопрос: что же все-таки в этой телеграмме?

Узнал я об этом не скоро, потому что не ездил в Малаховку и не видел ни тетю Олю, ни Киру. Телеграмма была от Аллочки. Она сообщала, что ее маме очень плохо, что маму подобрали на улице и увезли в больницу на «скорой помощи».

Через неделю ее мать умерла, а я не знал об этом еще очень долго…

5

Я был совершенно уверен в том, что в Малаховку больше не поеду. Однако поехать туда еще пришлось.

Однажды днем, вернувшись из института, я нашел в ручке двери записку:

«Сема, приезжай в Малаховку. Убили Киру».

Подписи не было. Почерк был незнакомый, и я решил, что это чья-то неумная шутка.

Я хотел спросить у соседей, кто оставил записку, но соседей не оказалось дома.

Кинув записку на письменный стол, я начал разогревать себе обед.

Уже доедая суп, я подумал, что, если в Малаховке действительно случилось несчастье, кто-нибудь обязательно позвонит маме на работу. Если же мама ничего не знает, на записку можно не обращать внимания.

Через десять минут я уже звонил маме из ближайшего автомата.

— Сема, ты? — Голос у мамы встревоженный. — Ты получил записку?

— Какую записку?

— О том, что случилось в Малаховке… Я звонила в соседнюю квартиру, просила написать тебе… Мне об этом сообщили еще утром.

— Получил, мама. Я сейчас еду в Малаховку.

— Езжай. Я приеду туда прямо с работы. Дождись меня.

— Хорошо.

Я вешаю трубку и почти бегу к метро, как будто от того, насколько быстро я приеду в Малйховку, что-нибудь зависит.

Через полтора часа я уже в Малаховке, у дяди Семена.

Еще проходя по двору, я машинально отмечаю про себя, что готова уже на только первая, но и вторая терраса и что маленький домик огорожен забором. Видно, продан.

В доме много народу. Ходят и сидят какие-то незнакомые люди, наверно, соседи. Холодно, все в пальто.

Видно, сегодня не топили. Моя двоюродная сестра Светка, дочка дяди Алексея, закутанная в пушистый платок, из-под которого испуганно глядят на все большие карие глаза, рассказывает мне, что Киру нашли утром на улице, на дороге со станции. Она уже была мертва. Убили ее ночью из нагана. Многие слышали выстрел. Почему убили, непонятно. У нее ничего не взято, даже часы остались на руке, а деньги в сумке.

Возвращалась она поздно потому, что было комсомольское собрание в институте, а потом она еще куда-то заезжала по поручениям дяди Семена. Дядя Семен и тетя Оля решили, что она заночевала в Москве, у Аллочки, и не волновались. А утром к ним прибежали и сказали…

— А где она сейчас? — спрашиваю я.

— Кто?

— Кира…

Я почему-то не могу сказать иначе.

Светка понимает. В ее глазах появляются слезы.

— В морге. Увезли на вскрытие.

Все это кажется мне диким, невероятным, непонятным.

Была война. На ней убивали людей. Это тоже было дико, но, по крайней мере, понятно. Война есть война. А ведь сейчас войны нет! Почему же убивают?!

Кто? За что? Разве Кира могла хоть кому-то сделать что-нибудь плохое?..

Я стою у стены и молчу. Все случившееся как-то не переваривается, не укладывается в моей голове.

Тети Оли не видно. Светка говорит, что она лежит в спальне, что ей плохо, и там Светкина мама.

Дядя Семен маячит по всему дому — приходит, уходит, сидит у стола, потом снова ходит из комнаты в комнату и все говорит, говорит, ни к кому не обращаясь.

Я прислушиваюсь и улавливаю, что он говорит о Кире, о том, какая она была хорошая, послушная, заботливая, о том, как она любила его, отца, и как он любил ее, хорошую, послушную, заботливую. По-моему, он говорит все время одно и то же, и мне начинает казаться, что он сошел с ума.

Светка рассказывает, что утром был следователь, спрашивал, не было ли у Киры или дяди Семена каких-нибудь личных врагов, и дядя Семен, отвечая ему, вспомнил одного молодого плотника, который хотел дядю Семена обмануть, но не смог, и, уходя, пригрозил, что отомстит. Плотник жил на соседней станции, в Краскове.

Почему-то я сразу вспомнил драку дяди Семена с Филатычем и подумал, что, наверно, не плотник хотел обмануть дядю Семена, а наоборот, дядя Семен обманул плотника. Но убивать из-за этого Киру?.. Если это так, я готов своими руками задушить этого плотника…

На другой день я снова приезжаю в Малаховку — на похороны. В столовой стоит гроб, и Кира лежит в нем спокойная, холодная. Я, кажется, впервые за всю жизнь понимаю, что она была очень красивой. Раньше я как-то не замечал этого.

Тетя Оля стоит возле гроба молча и уже не плачет.

А дядя Семен все ходит и все говорит, говорит…

Возле стены я замечаю Аллочку, подхожу к ней, и мы здороваемся едва заметным кивком головы. Я тихо спрашиваю, где ее мама, как она себя чувствует.

Аллочка очень ровно, бесстрастно говорит:

— Мама умерла. Уже давно. Только очень хорошие друзья не знают этого.

Я неудержимо краснею. У меня такое ощущение, как будто она дала мне пощечину.

На кладбище дядя Семен снова говорит, и снова о том, какая Кира была хорошая, послушная, заботливая.

Кончает он тем, что здесь же, рядом с Кирой, похоронят и его, и он вроде с нетерпением будет ждать этого дня.

Мне почему-то противно его слушать, я отворачиваюсь и отхожу в сторону. Мне не нравится, что он так много говорит.

Рядом со мной оказывается Аллочка. По ее взгляду я чувствую, что сейчас она настроена по отношению ко мне более миролюбиво, чем утром. Она грустно улыбается и тихо произносит:

— Ведь у тебя сегодня день рождения, Сема…

Да, у меня сегодня день рождения. Я как-то совсем забыл об этом. И мама забыла, она даже не поздравила меня утром, как поздравляла всегда. А вот Аллочка помнит…

— Страшные подарки иногда преподносит жизнь… — добавляет Аллочка.

Мы медленно идем с кладбища по грязной, размытой дороге. Начинает моросить противный осенний дождь. Аллочка старается ступать осторожно, чтобы не забрызгать чулки. Прямо из Малаховки ей надо ехать на уроки. Она уже дает уроки музыки и на это живет.

— А разве дядя Семен не отдал тебе долг? — спрашиваю я.

— Немножко отдал. Но очень немножко. Сказал, что на все сейчас не хватает… Вот когда достроит дом, начнет сдавать его дачникам, тогда…

Я вспоминаю, что дядя Семен собирался продать маленький домик не меньше чем за тридцать тысяч, вспоминаю две новые террасы… Да… Тут все ясно…

— А как живет Саша? — решаюсь, наконец, спросить я.

— Не знаю, — равнодушно отзывается Аллочка. — Я давно ене видела его.

— Вы снова поссорились?

— Почему «снова»?

— Мне казалось, что тогда… ну, после моего дня рождения, вы помирились…

— Да, ты прав. Но откуда ты узнал?

— Я видел.

— Поэтому ты тогда и не пришел?

— Да.

— А я и не знала, что подумать. Обиделась.

— Зря.

— Может быть. Сейчас это, наверно, уже не имеет значения.

— Почему? Имеет.

— Вот как?

Аллочка искоса взглядывает на меня, озорно улыбается.

Н ас догоняет дядя Семен, становится между нами, берет нас обоих под руку и начинает говорить о Кире, вспоминает, как она играла с нами, когда мы были маленькими, как вытирала нам носы и сажала на горшок.

Я молчу, потому что не помню этого и потому что говорить об этом, мне кажется, совсем не нужно. Я очень любил Киру. Она сделала мне много хорошего.

Но я чувствую, что об этом не нужно, нельзя сейчас говорить.

Это нужно хранить где-то внутри, для себя. Видимо, Аллочка думает так же, потому что она тоже неловко молчит. Потом она задумчиво произносит:

— Даже не представляю себе: как я сегодня вернусь домой? Одна в четырех стенках… И так-то каждый день с тоски выть хочется… А сегодня просто жутко!

Я думаю о том, что мне нужно сегодня пригласить Аллочку в кино или еще куда-нибудь, чтобы она меньше была дома одна. Она, наверно, не откажется сегодня пойти со мной. Но где добыть денег? Может, снести в букинистический несколько книг?

Пока я думаю об этом, дядя Семен резко поворачивается к Аллочке и говорит:

— А ты переезжай жить к нам! Ведь у нас теперь нет дочки. А у тебя нет родителей. Переезжай. Будешь нам дочкой.

Я испуганно гляжу на Аллочку. Она растеряна. Она явно не знает, что ответить. Это слишком серьезно сказано, чтобы отшутиться. Да и день сегодня такой, что не до шуток.

— Переезжай, Аллочка, — продолжает уговаривать дядя Семен. — Тебе будет хорошо. Ты не пожалеешь. И у Оли будет забота, будут обязанности по отношению к тебе. А то ведь ей будет очень плохо. Я боюсь за нее.

Я вижу, что сейчас дядя Семен говорит искренне. И Аллочка это видит. Она полувопросительно глядит на меня — как бы просит поддержки и совета.

— Ты будешь жить в Кирочкиной комнате, пользоваться всеми ее вещами… — Дядя Семен вдруг начинает надрывно кашлять и туже закутывает шею старым, заштопанным шарфом. — А если тебе тяжело жить в ее комнате, — бери любую другую. Ведь у нас шесть комнат…

— Он снова начинает кашлять.

— Но у меня же две комнаты в Москве, — растерянно произносит Аллочка. — Их придется тогда сдать…

— Зачем?! — В голосе Дяди Семена не только удив ление, но и возмущение. — Кто же в наше время сдает комнаты? Их можно обменять на полдома в Малаховке, с террасой. У тебя будет своя дача. Понимаешь — своя, а не коммунальная. Ты сможешь сдавать ее дачникам…

Мне вдруг становится невыносимо противно. Так противно, что хочется ударить дядю Семена. Я грубо выдергиваю свою руку из его руки и почти кричу Аллочке:

— Не слушай его! Ему нужна не ты! Ему нужны твои комнаты! Он хочет на них заработать! Он на всем хочет заработать!

Аллочка глядит на меня громадными испуганными глазами, как на сумасшедшего, закрывает руками щеки и говорит:

— Сема, что с тобой?! Сема! Это же кощунство!

— Вот увидишь, увидишь, что я прав! — снова кричу я, поворачиваюсь и ухожу назад, в дождь, к станции.

Через неделю ко мне заходит Майк… Всегда он казался мне очень высоким. А сейчас я вижу, что он совсем не так высок — почти одного роста со мной, даже чуть-чуть ниже. На его плечах поблескивают серебристые погоны капитана. У него огрубевшее, обветренное лицо, но на нем еще видны прежние, мальчишеские веснушки. И почему-то то, что они видны, очень радует меня, делает мне Майка ближе, роднее.

Вначале я чувствую себя скованно. Я понимаю, что дядя Семен рассказал Майку о моей выходке в день похорон и что Майка это, конечно, не может радовать.

Однако Майк держит себя так, как будто ничего не произошло, или, по крайней мере, как будто он ничего не знает. И поэтому постепенно моя скованность проходит.

Майк рассказывает, что он провел два дня в Малаховском угрозыске, нашел вместе со следователем плотника, который грозил дяде Семену, что этот плотник вначале от всего отказывался, но, когда его приперли к стене, признался: да, он просил одного типа с Малаховской толкучки отомстить дяде Семену, и тип взялся это сделать за четверть водки и еще потому, что он дядю Семена знал и был обманут им на какой-то комбинации с гвоздями. Сейчас плотник сидит, и ищут этого типа.

— Провалиться бы к черту этой толкучке! — с ненавистью говорит Майк. — Вся грязь от нее! И зачем только ее перевели в Малаховку?!

Я вспоминаю, что раньше толкучка была близко от нашего дома, на Тишинском рынке, и тогда в нашем районе тоже убивали, грабили, обкрадывали. А когда убрали толкучку, сразу стало спокойно. Но мне кажется, что в гибели Киры виновата не только толкучка. Я уверен, что ее погубила та темная, мутная, страшная сила, которая заставила Филатыча и дядю Семена схватиться за топоры, которая поставила для меня на одну доску темного, дикого плотника, покупающего убийцу за четверть водки, и интеллигентного, в галстуке и белоснежном воротничке, дядю Семена, который подсчитывает, сколько он сам у себя заработал за день.

Мне хочется объяснить все это Майку, но я почему-то чувствую, что объяснять ему сейчас все это не надо, что он это сейчас не поймет, потому что это надо увидеть и пережить самому.

Прощаясь, Майю говорит, что, наверно, он скоро демобилизуется и перевезет свою семью в Малаховку.

После ухода Майка я долго не вижу никого из родственников и не знаю, что происходит в Малаховке. Да, если честно говорить, меня это и не очень интересует.

Зато мне очень хочется увидеть Аллочку Жук. Однако ехать к ней как-то неудобно. Каждый раз, когда я собираюсь это сделать, передо мной встает ее испуганное и, как мне сейчас уже кажется, возмущенное лицо, и я слышу ее голос: «Это же кощунство!»

Я уверен, что, если я приеду, Аллочка будет говорить со мной сухо, вежливо и все время посматривать на часы.

И поэтому я не еду к ней долго, месяца два с лишним.

Наконец, уже зимой, я не выдерживаю и отправляюсь в Молочный переулок. Будь что будет! Хоть один раз увидеть ее я должен.

Мне открывает заспанная, непричесанная соседка и лениво говорит, что Аллочки нет, что она живет теперь в Малаховке, а свои комнаты меняет и приезжает только тогда, когда их кто-то хочет посмотреть.

Я понимаю, что дядя Семен оказался сильнее, что он уговорил Аллочку, и молча ухожу. Мне безумно хочется помчаться сейчас в Малаховку, высказать дяде Семену в лицо все, что я о нем думаю, вырвать оттуда Аллочку.

Но я понимаю, что никто там меня не будет слушать, и Аллочка первая, что я ничего не смогу там изменить, потому что я всего лишь студент и у меня нет возможности как-то помочь Аллочке занять свое место в жизни..

И в то же время я боюсь, что та же сила, которая погубила Киру, согнет и сломает Аллочку.

Уже дома я догадываюсь написать ей письмо и отнести его в Молочный переулок. Когда Аллочка придет, пусть прочтет его, пусть приедет ко мне, я постараюсь ей все объяснить, все рассказать.

Я пишу это письмо два дня, везу его в Молочный переулок и подсовываю под дверь Аллочкиной комнаты.

Вначале я жду Аллочку каждый вечер. Но она не приезжает ни через неделю, ни через месяц, ни через три месяца. Она не приезжает совсем.

6

Проходит еще полтора года, и я снова вынужден ехать в Малаховку. Вынужден — потому что не ехать нельзя. Умирает тетя Оля.

Она болеет уже давно, у нее уже было два инфаркта, и все знают, что скоро будет третий, и она это знает и просит, чтобы все родные приехали с ней проститься.

Это очень тяжело — приезжать прощаться к человеку, который знает, что скоро умрет. Но, видимо, так нужно. И я еду.

Дом дяди Семена встречает меня сочным запахом распиленного леса, веселым стуком молотков и визжанием пил. На доме работает, наверно, не меньше десяти плотников. Еще никогда у дяди Семена работа не шла так весело, с таким размахом. Плотники отделывают последнюю террасу нижнего этажа, стучат в мезонине и на террасах мезонина, стеклят готовые террасы.

Уже видно, что дом получился громадный, просторный, шикарный. В ближних кварталах нет ни одного дома, который мог бы сравниться с ним.

Я вижу, что дом красив, но меня не радует эта красота.

Я знаю, чего она стоит. Она оплачена жизнью Киры и жизнью тети Оли. Я знаю, что в этом просторном доме было тесно и душно Майку, когда он приехал сюда с семьей после демобилизации. И вот теперь в его комнате живут дачники, а он снимает частную квартиру в Раменском.

Я знаю уже, откуда у дяди Семена взялись деньги, чтобы нанять плотников. Он «занял» их у Аллочки, занял после того, как продал часть дома в Краснове, которую Аллочка получила за свои московские комнаты.

Аллочка, конечно, не смогла ему отказать. Для нее все это, наверно, было неожиданно. Да и дядя Семен так умеет обволакивать словесами каждый свой шаг, что он кажется шагом ангела. Но ведь я-то знал, что так будет, давно знал! И так же, как я ненавижу дядю Семена за то, что он сделал это, я ненавижу сейчас себя за то, что не смог помешать ему это сделать.

Когда я вхожу, тетя Оля полулежит в кровати, а дядя Семен сидит рядом и говорит Светке и ее матери, которые приехали раньше меня, как хорошо станет всем нашим родственникам будущим летом, когда дом, наконец, будет закончен.

— Мы здесь будем жить все вместе, — тянет дядя Семен, — одной большой коммуной. И детям будет просторно, и взрослым спокойно. На центральной террасе каждый вечер будем устраивать танцы. И не надо стесняться. Чувствуйте себя как дома. Ты, Светочка, привози сюда своего молодого человека, а ты, Семочка, — свою девушку. Места хватит всем. Всем будет просторно и хорошо. И Кирочка всегда будет с нами. — Дядя Семен кивает на большой портрет Киры на стене.

— Она никогда не покидает нас…

Из другой половины дома в этот момент доносится детский плач, затем ругань и хлопанье двери. Это дачники.

Дядя Семен не обращает на это внимания и все говорит, говорит.

Мне становится душно, тошно, как будто я попал на панихиду. Должно быть, у меня резко изменяется лицо, потому что тетя Оля, внимательно поглядев на меня, перебивает дядю Семена и тихо спрашивает:

— Сема, ты, наверно, еще не видал, как отстроился дом?

Я молча мотаю головой..

— Тогда сходи посмотри его. Поднимись на мезонин.

Там почти все готово. И очень удобная лестница. А помнишь, как ты лазил по стремянке?

Я киваю. Я помню.

— Сходи-осмотри все. — Тетя Оля слегка улыбается мне. — Тебе это будет интересно. А потом я с тобой поговорю.

Я выхожу и долго осматриваю дом, брожу по участку.

Мне не хочется возвращаться в комнату, не хочется слушать и видеть дядю Семена.

Я все жду, что вот-вот увижу где-нибудь Аллочку.

Но ее нет. Спрашивать о ней у дяди Семена мне противно, а у тети Оли — почему-то неудобно.

Наконец, я замечаю, что дядя Семен вышел поговорить с плотниками, и иду к тете Оле.

Тетя Оля очень бледна и очень спокойна. Я еще никогда не видел ее такой бледной и такой спокойной.

Она расспрашивает меня об институте, о перспективах работы. Расспрашивает подробно. Мне вначале кажется, что это только вежливость: ведь не может же она всерьез интересоваться моим институтом, когда знает, что скоро умрет. И поэтому я отвечаю коротко. Но потом я понимаю, что она не лицемерит, что ей на самом деле все это интересно. Она спрашивает неторопливо, медленно повторяет некоторые мои ответы, как бы стараясь запомнить их, и у меня создается впечатление, что она копит какие-то сведения, какие-то знания, складывает их в своей памяти, чтобы унести с собой, ибо понимает: это единственное, что можно с собой унести.

От сознания, что она так старательно и спокойно готовится к смерти, мне становится не по себе. Должно быть, тетя Оля и это замечает, потому что она резко меняет тему, улыбаясь, спрашивает, не собираюсь ли я жениться и как вообще у меня «на этом фронте».

Затем она быстро оглядывает комнату. Светкина мать вышла на кухню — готовить ужин. Тетя Оля слегка морщит лоб, как бы отыскивая что-то в уме, и посылает Светку на огород — надо нарвать и очистить к ужину редиски.

Когда Светка уходит, тетя Оля просит меня:

— Сядь поближе, Сема.

Я осторожно присаживаюсь на ее кровать.

— Я хотела кое-что сказать тебе, — вздохнув, произносит тетя Оля. — Я знаю, как ты относишься к своему дядьке. Мне трудно судить тебя, может, ты и прав. Но ты, как и все дети, жесток. Ты забываешь, что он стар и болен. А об этом нельзя забывать. И нельзя забывать, что он носил тебя на руках, менял тебе пеленки. — Тетя Оля задумывается, и я понимаю, что она сейчас видит меня в пеленках.

— Да… Об этом тоже никогда нельзя забывать… Ему еще будет очень плохо. Сема. Очень плохо…

Скоро будет!.. Он останется совсем один. Ты даже не можешь представить себе, какая это пытка быть одиноким в его годы. Он будет приезжать к тебе. Не за помощью, а просто чтобы ты ему посочувствовал. Не гони его… Это все, о чем я тебя прошу…

Тетя Оля замолкает, берет мою руку и тихонько сжимает ее.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Разве я могу сейчас чего-нибудь не обещать?

На террасе слышны шаги. Входит дядя Семен, садится в кресло и, сложив руки на коленях, снова начинает говорить о том, как всем будет хорошо, как все будут счастливы, когда дача, наконец, будет достроена и тетя Оля выздоровеет…

Через три дня я уезжаю в студенческие лагеря, а когда к осени появляюсь в Москве, тети Оли уже нет.

Она похоронена рядом с Кирой, там, где дядя Семен хотел похоронить себя.

Мама рассказывает мне, что дядя Семен живет сейчас один, совсем один. Аллочка поссорилась с ним и уехала на Урал, к своей тетке. Должно быть, в Малаховке произошло что-то очень нехорошее, потому что перед отъездом Аллочка была у Светки, плакала, называла дядю Семена мерзавцем и говорила, что я был прав, когда предупреждал ее. Уехала она почти без денег. Даже на дорогу ей пришлось занимать у Светкиной матери.

Все это меня уже не удивляет…

Через месяц я узнаю, что дядя Семен объезжает родственников и знакомит их со своей новой женой. Молодой.

Красивой. Жена очаровательно улыбается и приглашает всех летом в Малаховку. И дядя Семен приглашает.

К нам с мамой они не приезжают. Только к нам. Я очень рад этому.

А еще через месяц мама говорит, что дядя Семен звонил ей на работу и прощался. Он продал дом и уезжает во Фрунзе. Он сказал, что денег у него теперь очень много, хватит до самой смерти и что вообще он уже может жить только на свою пенсию и на проценты. Так и сказал: жить на проценты. Как рантье!

Несколько лет его не было видно. Изредка, раза два в год, к нам заезжал Майк и рассказывал, что дядя Семен живет неплохо, что у него свой домик, сад и никаких обязанностей. Процентов ему на жизнь хватает.

Я вспоминал цену этих процентов, и мне становилось тошно.

Радовало меня только то, что он далеко, что я его, наверно, никогда больше не увижу и мне не придется сдерживать обещание, данное тете Оле.

Но в последнее время он вдруг стал появляться в Москве.

Часто. И с женой. По-прежнему молодой, по-прежнему красивой. Но уже издерганной и злой.

Когда я вижу их вместе, мне кажется, что они ненавидят друг друга. Я догадываюсь, почему это. Она ждет и злится, что ждать приходится долго, что годы уходят.

А он понимает, чего она ждет.

Мне не жалко их. Я только не понимаю, зачем они так часто приезжают в Москву, зачем дядя Семен каждый раз ездит в Малаховку, смотрит на свой дом и ходит на кладбище.

Светка говорит, что это бывает, что преступника часто тянет на то место, где он совершил преступление.

Она тоже не любит их и тоже, как и я, старается уйти из дома, когда они приходят в гости. И, кажется, все наши родные стараются это делать.

Дядя Семен, конечно, видит это. Он, конечно, все понимает.

Но почему-то ходит и ходит в гости, как бы стараясь вымолить себе прощение. Кто же может простить его, если не мы?..

Совсем недавно я случайно попал в Молочный переулок.

Там сейчас все чистенько, заасфальтировано. Домик, в котором когда-то жил дядя Семен, все еще стоит.

Его обшили тесом, покрасили, и он кажется новеньким и веселым. В его заросшем густой зеленью дворе играют дети. Конечно, я наверняка ошибся, но почему-то мне показалось, что две девочки, которые играли в этом дворе, были удивительно похожи на школьницу Киру и крошечную пианистку из детского садика — Аллочку Жук…