В апреле 1816 г. Ермолов отправился в Персию. Цель посольства, как уже говорилось, состояла в установлении окончательной границы между Россией и Персией по Гюлистанскому миру 1813 г. Персия настаивала на уступке некоторых пограничных земель, и царь, всеми силами стремившийся сохранить мир, в общем был согласен на это. Во всяком случае персидский посол в Петербурге был уведомлен о том, что Ермолову дан приказ «во всем сколько возможно соответствовать желаниям шаха и сохранить дружелюбное его расположение». Эта туманная формулировка равно была пригодна и для того, чтобы санкционировать передачу спорных территорий, и для того, чтобы их не возвращать. Ермолов должен был сам решить это на месте, как и то, поедет ли он к шаху лично или отправит кого-нибудь другого. Ермолов, во-первых, категорически отказался уступить хотя бы аршин завоеванных земель, во-вторых, отправился в Персию лично, не столько от честолюбивого, сколько от самолюбивого любопытства.
Свою задачу он сформулировал так: «Главнейший предмет дел моих был тот, чтобы удержать за нами области присоединенные, которых сильно домогалась Персия. Отказ сам по себе уже неприятен, а нам надобно было не только сохранить, но и утвердить связи дружества». С этой задачей Ермолов справился блестяще, о чем в столь же блестящей форме рассказал в «Записке о посольстве в Персию». К сожалению, «Записка» нас сейчас интересует прежде всего как один из немногих документов, позволяющих судить об общественно-политических взглядах Ермолова.
Еще в Петербурге, сообщая Воронцову, что назначение послом и самому ему «в голову не вмещается», Ермолов говорил, что это «настоящая фарса или бы послали человека к сему роду дел приобвыкшего». Однако после возвращения он назвал свое посольство «фарсой» уже в другом смысле. Это действительно был спектакль, точнее как бы дипломатический водевиль, написанный для бенефиса Ермолова, причем он был не только автором, но и режиссером, и «примадонной», с правом импровизации по ходу действия.
Дипломатические методы Ермолова (трудно решить, какое из двух первых слов нужно поставить в кавычки) вполне характеризует и упоминавшееся уже обсуждение в «служебных целях» родства с Чингисханом, и категорический отказ исполнить принятый при персидском дворе церемониал, который он счел унизительным для русского посла, и отказ признать наследником третьего сына шаха Аббаса-Мирзу, несмотря на то, что инструкция МИД разрешала ему сделать это (Ермолов поддерживал претензии старшего сына шаха, считая, что для России полезны распри в шахской семье). Наконец, он велел высечь плетьми полковника гвардии Аббаса-Мирзы, француза по национальности, посмевшего ударить саблей плашмя посольского музыканта. Все это не противоречит тому, что когда было необходимо, Ермолов, по собственному выражению, «глупо» льстил, и не только шаху, но и отдельным вельможам. Вообще же ермоловское посольство больше похоже на инспекцию какого-нибудь присутственного места в Тифлисе или Кутаисе, чем на дипломатию Нового времени. И здесь был очень точный расчет, а не прихоть «пламенного характера», так часто определявшего его поступки. Исходную ситуацию Ермолов описывает так: «Отправляюсь в такую землю, о которой ни малейшего понятия не имею; получаю инструкцию, против которой должен поступать с самого первого шагу, ибо она основана на том же самом незнании о земле. В ней поручено мне поступать по общепринятой ныне филантропической системе, которая совсем здесь не приличествует и всякая мера кроткая и снисходительная принимается за слабость и робость. Еду ко двору, известному нестерпимою гордостию и надменностию, и что везу с собою? Отказ на возвращение областей, которое шах ожидает четыре года… Ко всему тому шах и министерство уверены, что посольство не может быть отправлено с другим намерением, как искать высокого его дружества и с покорностию поднести требуемые провинции» (выделено мной — М. Д.). В подчеркнутых словах — ключ к пониманию политики Ермолова на Востоке вообще, политики, споры вокруг которой не стихают уже полтора века.
Характерно, что самым серьезным противником Ермолова при этом был официальный Петербург, прежде всего Нессельроде, требовавший, чтобы он управлял Кавказом и вел дипломатические сношения с Персией на основании «правил благочестия и библейских истин», по определению Ермолова. Сам же он считал, что дипломатия на Востоке не может вестись так, как в Европе. Именно поэтому он действовал не по инструкции и сразу же добился бесспорного успеха.
В «Записке о посольстве» Ермолов специально не мотивирует свое не слишком обычное для дипломата поведение; как бы подразумевается, что он «пришел, увидел, победил». Посольство изображается как активное столкновение двух образов, двух моделей жизни — русской и персидской, в основе которых лежат различные государственные системы. Различие государственного строя обеих стран порождает различие обычаев и нравов, ибо Ермолов твердо убежден в том, что общественная система жестко детерминирует людей. Этот тезис, один из главных в социологии французского Просвещения, был, как известно, подробно рассмотрен Монтескье в его «Персидских письмах». Ассоциация с этим произведением и ермоловской «Запиской» возникает буквально с первых же страниц и вызвана она не только эвфонией — «Персия» — «персидские».
И в «Записке», и в «Персидских письмах» стержневым идеологическим конфликтом является сопоставление двух систем — европейской монархии и восточной деспотии. Согласно Монтескье, у каждой из трех выделяемых им форм правления есть свой организующий принцип. Так, принцип деспотии — произвол владыки, его тирания, не признающая другого закона, кроме собственных прихотей. Все подданные поэтому являются рабами деспота, вельможи и крестьяне уравниваются страхом и полной незащищенностью перед этим произволом. Страх пронизывает все сферы жизни деспотии, которая только этим и держится. С произволом деспота неразрывно связано бесправие подданных, личность и собственность которых не ограждаются законами. Поскольку отсутствует дворянство, то нет и понятия о чести, о славе, как личной, так и государственной. В деспотии все, включая самого владыку, не могут быть уверены в будущем, ибо не только подданные трепещут перед тираном, но и он сам всегда может пасть жертвой ответного произвола с их стороны.
Организующий принцип монархии — честь, под которой понимается, как уже говорилось, «стремление к почестям при сохранении независимости» от власти. Носителем этого принципа является дворянство. Если нет дворян, то нет и монарха, а есть деспот. Честь — побудительный стимул, ведущий дворянство по дороге службы своей стране и вообще определяющий его жизнедеятельность. В монархии отсутствует неограниченная власть, какой обладает деспот, ибо, в отличие от деспотии, в монархии существуют законы, охраняющие достоинство и собственность подданных. Различие между монархом и деспотом состоит, используя известное определение, в том, что монарх может по своей воле изменить законы, но до тех пор, пока он этого не сделал, он обязан подчиняться существующим.
«Записка о посольстве» иногда кажется своего рода лабораторной работой на тему «Персия как образец восточной деспотии по Монтескье». Отдельные «технические параметры» деспотии представлены на ее страницах с разной степенью подробности, но очень мало можно встретить не только главных положений, но даже сюжетных ситуаций, для которых нельзя было бы найти аналогий в «Персидских письмах».
В самом начале путешествия Ермолов познакомился с нахичеванским ханом, которого когда-то ослепил жестокий Ага-Мегмед-хан, тот самый, который в 1795 г. превратил Тифлис в руины. Впечатления Ермолова от этой встречи как бы задают направление идейного конфликта «Записки»: «Хан… человек отлично вежливый и весьма веселый, тронут был особенным уважением, оказанным мною к несчастному его состоянию… Вырвалась горькая жалоба на жестокость тирана. Не всегда состояние рабства заглушает чувство оскорбления, и, если строги судьбы определения, благодетельная природа дает в отраду многим надежду отмщения. Но сей несчастный, уже в летах, клонящихся к старости, лишенный зрения, двадцать лет отлученный от приверженных к нему подвластных, не может и сего иметь утешения… Какие новые чувства испытывает при подобной встрече человек, живущий под кротким правлением! Здесь между врагами свободы надобно научиться боготворить ее. Здесь с ужасом видишь предержащих власть, не познающих пределов оной в отношении к подданным, с сожалением смотришь на подданных, не чувствующих достоинства человека. Благословляю стократ участь любезного отечества, и ничто не изгладит в сердце моем презрения, которое почувствовал я к персидскому правительству. Странно смотрели на мое соболезнование провожавшие меня персияне: рабы сии из подобострастия готовы почитать глаза излишеством».
Ермолов, во-первых, «россиянин», т. е. представитель «первого в мире народа» и, во-вторых, представитель страны с «кротким правлением» и поэтому не может исповедовать «филантропическую систему» в отношении «презренного» правительства.
Персы выступают же как совершенно обезличенная масса; иногда как бы по недоразумению некоторые из них имеют имена. Ермоловская типология персов может называться нерасчлененной в том смысле, что люди, которых он описывает, обладают определенным, раз и навсегда заданным набором качеств. Ермолов уравнивает отдельную личность и персидский национальный характер вообще: личность — не компонент его, не часть, а такое же полноправное и представительное целое, как и само целое. Каждый перс по сути равен персидскому национальному характеру, он лишен индивидуальности. Характеристики персов даются в терминах идентичных текстуально или по смыслу. И здесь сказывается не столько присущее иностранцу стремление обобщить увиденное, сколько прямая установка, вытекающая из мысли Монтескье о том, что деспотия нивелирует человеческую индивидуальность, препятствует раскрытию способностей людей, ибо раз нет понятия о чести, то нет и стимула к состязанию талантов. Ермолов прекрасно справляется с задачей «монотонного» изображения персов. В «Записке» немного индивидуальных характеристик, но это отчасти компенсируется социальной значимостью персонажей (шах, наследник престола, три первых министра, сардар Эривани) и тем, что их портреты представляют, по существу, описание градаций одного и того же явления. Самая безобидная в сравнении с другими характеристика — великого визиря Персии Садр-Азама такова: «В злодейском правлении Аги-Магмет-Шаха неоднократно подвергался он казни, и в школе его изучился видеть и делать беззаконие равнодушно. Он сам изобличен был в намерении отравить одного министра, коего завидовал он дарованиям и доверенности, приобретенной им у шаха… Богат чрезвычайно, скуп еще более и всеми средствами приумножает свое имущество», «потеряв сыновей, в отчаянии, что не имеет, кому передать в наследство благородные свои свойства». Визиря подкупали, как впрочем, и остальных министров и сановников, и французы, и англичане. Ермолов по этому поводу замечает: «Старик в 80 лет честь свою боялся унести в гроб и пред смертью в ней сторговался».
Среднестатистический «персиянин» в восприятии Ермолова обязательно наделен непомерной гордостью без малейших на то оснований, высокомерием, хитростью, алчностью, жестокостью и сладострастием, и притом всегда остается рабом. Ермолов не находит у персов, с которыми встречается, ни одного положительного качества и поэтому выглядит в «Записке» как фараон на древнеегипетской стеле, окруженный толпами рабов и пленных: все персонажи едва достают ему до колена. «Вельможи сии по множеству жен имеют толпы детей, которые по большей части наследуют их добродетели. Персия долгое время может гордиться постоянством своих нравов», — таково его мнение об элите этой страны. Выше уже приводились уничтожающие характеристики персидских придворных, которые, впрочем, в такой же степени относятся и к их русским «коллегам».
А вот собственно о народе Персии Ермолов говорит совсем с другой интонацией, хотя вспоминает о нем значительно реже, чем о его властелинах. Ермолов высоко оценивает восприимчивость, прекрасную физическую закалку, выносливость, пылкий характер народа. Бедственное состояние, в котором находится простой народ, не может не вызвать у него сочувствия, ибо длинная цепь «начальствующих» только тем и занимается, что отнимает у него последние крохи: «Из замка видны четыре небольшие деревни бедные, потому что у самой большой дороги. Здесь довольно сей причины, чтобы поселянам быть в совершенной нищете, ибо из посылаемых от правительства чиновников редко который не снабжается законным правом требовать от них всего безденежно. Так с многочисленною свитою проезжающий вельможа истребляет в один день запасы нескольких месяцев. Проходят военные, состояние их заставляет завидовать состоянию беднейшего из поселян, и его имуществом распоряжаются как собственностию».
В «Записке» есть и другие места, делающие Ермолова чуть-чуть похожим на Радищева, совершающего путешествие из Тифлиса в Тавриз и далее, причем, как всегда бывает у Алексея Петровича, ирония незаметно переходит в самый настоящий пафос (сразу понимаешь, почему именно ему император поручил писать манифест о вступлении русской армии в Париж в 1814 г.). Так, описывая ставший нормой жизни Персии грабеж простолюдинов, он говорит: «Вельможи… людей низкого состояния приучают к презрению богатства, и так до самого простого народа, которому если и остается кусок железа, и тот безжалостная судьба исковывает в цепи рабства, и редко в острый меч на отмщение угнетения». В другом месте, сообщая, что английские офицеры-инструкторы, нимало не смущаясь присутствием русских, избивали в строю персидских солдат, саркастически замечает, что «сею полезною операциею англичане внушают персиянам понятия о чести, и хотя последние досадуют на то, но утешены тем, что в свою очередь передают удары свои подчиненным. Одни нижние чины остаются без удовлетворения, но справедливая судьба может и им представить благоприятный случай, и ручаться нельзя, чтобы когда-нибудь английские экзерцирмейстеры не расплатились за кулачные удары».
Тема права порабощенных на месть угнетателям пунктиром проходит по тексту «Записки». Откровенная ненависть Ермолова к деспотизму не дает оснований сомневаться в том, что ему хотелось бы в данном случае видеть теорию естественного права переведенной на язык практических действий. «Тебе, Персия, не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытимая власть, никаких пределов не признающая; где подлые народа свойства уничижают достоинства человека и отъемлют познание прав его; где нет законов, преграждающих своевольство и насилие; где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю, где самая вера научает злодеяниям, и дела добрые не получают возмездия; тебе посвящаю я ненависть мою и, отягчая проклятием, прорицаю падение твое!» — таково заключение «Записки». Кажется, еще немного и Ермолов примет на себя роль «справедливой судьбы» и отомстит за слезы страждущих; он, по всей видимости, и не против, но только в роли главнокомандующего русской армией.
Здесь возникает важный вопрос. Известно, что «Персидские письма» были прежде всего письмами о Франции, а не о Персии, которая занимала автора много меньше. Естественно спросить, насколько «Записка о посольстве в Персию» может считаться «Русскими письмами»? Ибо несмотря на многочисленные радостные уверения в том, что чудесно быть жителем страны с «кротким правлением», в ермоловском тексте есть немало прямых аналогий с тогдашней Россией, как мы ее себе представляем в начале XXI в. Причем, эти аналогии не слишком завуалированные. Речь идет не только об описании придворных, вельмож. Взять хотя бы кулачные расправы с солдатами во время «экзерциции», бедственное положение «поселян», беззащитных перед произволом власть имущих, роскошь верхов и нищету простого народа. Разве все это Ермолов мог видеть только в Персии? При желании «Записку» нетрудно рассматривать как образцовое в смысле использования «неконтролируемого подтекста» произведение, когда чуть ли не каждое слово или мысль непременно имеют двойной, потаенный смысл. Ермолов, например, пишет о персидском деспотизме, а сам-то метит в российский, переживает из-за порабощенных женщин Востока (кто же из европейцев мог пройти мимо такого знака «роскоши восточной», как гаремы!) а думает о русских крепостных «харемах», критикует англичан за избиение солдат-персов, а сам имеет в виду соотечественников-аракчеевцев и т. д. Рассуждения такого рода часто просто неотразимы, опровергнуть их бывает трудно. Тем более, что в ряде случаев они верно отражают ситуацию подцензурного мышления целого народа.
Но имеет ли это место в данном случае? Можно ли считать, что и русские крестьяне и солдаты, по мнению Ермолова, имеют право на «острый меч на отмщение угнетения»? Если так, то важность данного заключения трудно преувеличить. Мы, однако, сейчас воздержимся от окончательных выводов. Заметим лишь, что «Записка», сразу же начавшая распространяться в списках, без сомнения должна была укрепить либеральную репутацию Ермолова. О том, что его «персидский журнал» оценивался как произведение достаточно радикальное говорит, в частности, письмо А. Я. Булгакова брату (1818), в котором он сожалеет, что «Записку» «нельзя напечатать ради многих вольных суждений».
Действительно, если бы мы не знали имени автора, можно бы было искать его в кругу декабристов, посчитать «Записку» очередным малоизвестным памятником русской освободительной мысли этого периода и т. п. Автор — убежденный противник рабства и деспотизма, человек, сострадающий угнетенным, и притом активно.
Тем неожиданнее на фоне эпического обличения тирании выглядит его письмо Закревскому по поводу варшавской речи Александра в 1818 г. Вот что писал Ермолов: «Я думаю, судьба не доведет нас до унижения иметь поляков за образец и все останется при одних обещаниях всеобъемлющей перемены… У нас народ удобен рассуждать исключительно в свою пользу, которую весьма понимает, и по малому еще образованию не допускает совместность польз другого состояния людей, а потому власть дворянства есть необходимая сила для удержания равновесия, и выгода правителя состоит в точном определении сей силы, ибо чрезмерность с той или другой стороны лишает его власти, ему приличествующей, и, которая по свойству народа, по обширности земли, по многосложному составу разнообразных частей, необходима в той степени, которая для всякого другого народа была бы излишним и тягостным.
Напрасно думают, что дворянство в России много потеряет от перемены: оно сыщет способ извлечь пользу из своего положения по мере той надобности, которую имеет простой народ, не в состоянии будучи найти в себе самом все способы заменить его по непросвещению своему, а потеряют одни правители, лишась дворянства яко подпоры, ибо оное, соединяя близко свои выгоды с народом, найдет пользу быть с его стороны, и в руках правителя останется одна власть истребления, то есть силою оружия заставлять покорствовать народ своей воле, когда законы запрещают раболепствовать пред нею! Вот мои мысли, и я очень верю, что при жизни моей не последует никакой перемены, то есть Государь при жизни своей оной не пожелает».
Итак, Ермолов категорически против возможных преобразований. Под ними он понимает и уменьшение самовластия царя в том или ином виде, и освобождение крестьян (что же другое может разорвать узы, связывающие помещиков и царя?). Почему? Нарисованная им картина «равновесия сословий», осью которой выступает неограниченное самодержавие, не допускает ни малейших изменений. Другими словами, «самодержавие — палладиум России». Власть дворян над крестьянами, по Ермолову, — социальный симбиоз. Нарушение статус-кво повредит не только царю, не только помещикам, но и крестьянам, которые «по малому еще образованию не допускают совместность польз другого состояния людей», т. е. не понимают, что крепостничество полезно и для них. В основе такой позиции Ермолова — убеждение в самобытности исторического пути России.
Взгляды Ермолова несут явный отпечаток просвещенческой теории «равновесия сословий», «классового мира» как основного условия нормального функционирования государства, притом, что главной задачей верховной власти является поддержание равновесия между сословиями. Во взгляде на дворянство как «необходимую силу для удержания равновесия» — отзвук концепции дворянства Монтескье, считавшего, что дворяне — необходимые посредники между монархом и народом и что дворянство сдерживает перерождение монархии в деспотию. (См. нарисованную Ермоловым картину будущей борьбы между населением страны и монархом, ставшим деспотом, ибо он силой будет заставлять раболепствовать перед собой граждан.)
Особенность России в данном случае заключается в том, что специфика ее исторического развития потребовала очень сильной центральной власти, причем настолько сильной, что любому другому народу она была «излишней и тягостной». Заметим, что несмотря на это, Ермолов действительно считал Россию монархией, а не деспотией: «Законы запрещают раболепствовать» перед Властью. И значит, в этой части «Записки о посольстве в Персию» он искренен.
Особый, самобытный путь развития России, неграмотный народ, который, естественно, нуждается в образовании больше, чем в свободе. В целом же заочный спор его с царем в 1818 г. и с Воронцовым в 1820 г. перекликается с знаменитым заочным же спором Карамзина и Сперанского накануне 1812 г. Понятно, что эту аналогию можно оспорить: слишком разнятся «субъекты» сопоставления. Тем не менее, именно в силу типичности взглядов Ермолова и Закревского (а то, что они единомышленники, не подлежит сомнению), такое сравнение допустимо. Это будет понятно чуть позже.