В войнах того времени подчиненные видели командиров высокого ранга рядом с собой в бою гораздо чаще, чем их потомки в XX в. Понятно, что репутация генерала в огромной степени зависела от того, как он вел себя в эти минуты.
Боевые биографии наших героев в этом смысле соответствуют лучшим образцам эпохи и полны эпизодов, блестящих и по содержанию, и, условно говоря, по форме. Что касается последней, то, как известно, по обилию исторических фраз и «жестов» начало XIX в. могло поспорить со временем героев Плутарха и Тацита.
Несколько примеров.
В сражении при Прейсиш-Эйлау Ермолов командовал 30-пушечной батареей. Объявив подчиненным, что «об отступлении помышлять не должно», он отослал в тыл лошадей и передки орудий. После каждого залпа батарея под собственной дымовой завесой передвигалась вперед в полном смысле слова на руках. Командующий русской армией Беннигсен был очень удивлен, увидев в тылу лошадей и передки без единого орудия, но, узнав об этом варианте «сожженных кораблей», был «чрезвычайно доволен», пишет Ермолов в своих «Записках».
Внимание цесаревича Константина Павловича Ермолов обратил на себя при следующих обстоятельствах. Цесаревичу показалось, что ермоловская батарея слишком долго не открывает огня. Присланному адъютанту Алексей Петрович отвечал, что будет стрелять тогда, когда отличит «белокурых от черноволосых». Колонна была рассеяна.
Хладнокровие Воронцова в бою было притчей во языцах, и даже возраст не изменил его. Вот что писал о 65-летнем Михаиле Семеновиче его адъютант 2-го кавказского периода кн. Дондуков-Корсаков: «Князь чрезвычайно высоко понимал и ценил военные доблести, давая собою пример исполнения военного долга с тою естественностию и простотою, которая еще более выставляла его достоинства. Он не любил хвастовства в военном деле и вообще всякого фанфаронства, и в храбрости более всего ценил скромность; трусость он презирал глубоко, а человек, подверженный этой слабости, окончательно терял в его глазах». (Надо сказать, что и Ермолов импонировал окружающим своей скромностью. Цесаревич Константин говорил: «Ермолов в битве дерется как лев, а чуть сабля в ножны, никто от него не узнает, что он участвовал в бою».)
В 1847 г. во время осады аула Салты на Кавказе Воронцов шел по траншее вслед за одним из полковых командиров, Плац-Бек-Кокуном, человеком огромного роста и воинственного вида. В тех местах, где бруствер был невысок, полковник пригибался, ибо горцы простреливали эти промежутки. «Князь, увидев эту проделку раза два, не вытерпел и, остановившись в одном из опасных мест, сказал: „Полковник, я всегда хотел помериться с вами ростом — станьте-ка со мной“. Кокун, разумеется, повиновался, и общий хохот свиты служил лучшим наказанием его слабонервности. Между тем несколько пуль просвистело над князем и Кокуном. Главнокомандующий, продолжая путь, сказал ему: „Однако же вы значительно выше меня ростом, берегите свою голову“. В мнении князя репутация Кокуна была навсегда установлена», — пишет Дондуков-Корсаков.
Закревский во время шведской войны однажды играл в карты, сидя в лодке на одном из озер под неприятельским огнем. Когда столик сбила пуля, партнеры поставили его на место и продолжили игру. Нет нужды специально рекомендовать храбрость Сабанеева (Суворов мог доверить командование передовыми цепями только лихому офицеру) или Давыдова. Храбрость, проявленная Киселевым во время русско-турецкой войны 1828–1829 гг., покорила Николая I и во многом способствовала их сближению; ведь после 14 декабря положение Киселева было весьма сложным.
Жаль, что объем этой работы не позволяет увеличить число подобных примеров. Вообще человечество во всех смыслах много потеряло с тех пор, как полководческое искусство в основном перестало описываться тремя знаменитыми картошинами из кинофильма «Чапаев».
Следующий сюжет, о котором необходимо сказать, связан с деньгами. Проблема эта деликатная. В то время, как всегда и везде, чиновники делились на тех, кто «брал», и тех, кто этого не делал. Нет нужды пояснять, что наши герои относились не к первой категории, хотя, подобно большинству офицеров, лишних денег не имели и, кроме Воронцова, жили преимущественно на довольно скудное жалование (реальные размеры их материального неблагополучия мы не всегда представляем себе отчетливо; даже у историков иногда отношение к этому вопросу вполне пролеткультовское). Однако они не только не пользовались служебным положением для исправления ситуации (даже намек на это был бы в высшей степени оскорбителен), но, несомненно, относились к казенным деньгам куда внимательнее, чем к собственным. Экономия государственных денег — приятная обязанность для них: за время пребывания во Франции Воронцов сэкономил 4 млн франков, Сабанеев, командуя в 1824 г. несколько месяцев 2-й армией — до 1,6 млн рублей («Заплатил Царю за Его милости ко мне», — писал он Закревскому). Экономия казенных средств была предметом постоянной заботы Ермолова, что неоднократно специально отмечалось императором. Примечателен следующий факт. Потратив во время посольства в Персию экстраординарную сумму в 100 тысяч рублей ассигнациями, Ермолов вернул ее в казну из сумм, положенных ему на содержание. «Сии последние, — пишет он Закревскому, — даны мне в полное распоряжение и без отчета, взамен также и жалованья, которое я принять не согласился. Ты верно доволен, что подобный тебе богатством человек делает подарки ценою в сто тысяч рублей. Знай наших, брат Арсений! Пожалуй, обрати на это внимание Государя, не мешает, если он увидит, что в деньгах я не первое поставляю счастье. В Персии я мог, по крайней мере, взять миллион с Аббас-Мирзы, которого надобно только было признать за наследника престола. Я сие мог сделать на основании данной мне инструкции… но я видел в том нам вред и за сто миллионов бы не согласился. Много нашлось бы мастеров, которые бы и деньги взяли и поступку своему придали похвальный вид. Меня многие примут за дурака!» Однажды Ермолов заметил: «Если бы служил из-за денег, то здесь умел бы я достать их без соизволения на то начальства, а вы взгляните, что я их ежегодно по всем частям управления сберегаю в сравнении с тем, что делалось прежде». Очень показательно при этом, что возможная перспектива потерять шесть тысяч рублей, которые он получал как командир гвардейской артиллерийской бригады, его беспокоит: «Тогда я пропал и не буду иметь способов существовать в службе»; он просит Закревского «не приводить на память» возможное распоряжение о прекращении этого дополнительного жалования, тем более, что Коновницын, тогдашний военный министр, недоброжелатель Ермолова, вполне мог ему специально навредить.
Впрочем, всегда была возможность поправить свои финансовые дела, обратившись к императору. Но вот здесь между нашими героями единодушия не было. Когда Ермолов говорит, что он честолюбив, но почитает честолюбие в том, «чтобы ничего не просить», — это не пустые слова. Его единственная сестра вышла замуж за некоего Павлова, образ жизни которого Ермолову совсем не импонировал: «Кто стыдится бедного своего состояния и, бедность закрывая, делает долги, тот не мой человек. Жить соразмерно способам, хотя бы, впрочем, и скудно, никогда не бесчестно. Так я приближался к старости моей и мне бедностию не упрекали!» Вскоре дела Павловых стали совсем плохи. Сестра прислала Ермолову письмо, в котором «почти упрекала… равнодушием к ее бедственному» положению. «Весьма ясно дает мне уразуметь, что я должен просить у Государя ей помощи и что сие есть единственное средство спасти ее», — пишет он Закревскому, добавляя, что, «приняв награду, а паче выпросив ее», будет считаться и по справедливости неблагодарным, если «не заплатит за оную трудами», а сделать этого он не может и не хочет. «Или должен я принести в жертву свободу мою, угождая прихотливой и нерасчетливой жизни любезного зятя. Что от меня зависело… я исполнил. Теперь предлагаю сестре уделять ежегодно от моего жалования от полутора до двух тысяч рублей» и жить у родственников. Особенно возмутили Алексея Петровича разговоры о том, что его, Ермолова, сестре «не приличествует быть в состоянии столько бедном». Он квалифицирует их как «самолюбивые и нелепые»: «Я доказывал им, что случайно послужившее мне счастье не сделало меня богатым, не вывело нас из состояния, в коем мы рождены. Что не может лежать на правительстве забота о благосостоянии каждого из служащих, что подобной обязанности не могут возлагать на него даже великие люди отечества нашего, не только я, отличных заслуг и подвигов не оказавший. Итак, сам я и сестра моя, не выходя из класса людей обыкновенных, должны, уклонясь от неуместного самолюбия, почитать себя в равных правах с прочими». Рассказывая Закревскому о единственном случае, когда он был близок к браку, Ермолов замечает, что его и ее бедность не позволили «затмиться страстию»: «Что бы из меня теперь вышло? Я, как и ты, имею правило ничего не просить, а давать мне может быть не догадались бы, и я теперешнюю свободу променял бы на всегдашнее сетование». Кстати, Закревский единственным серьезным недостатком Сабанеева считал то, что он «любит просить денег у Государя, за что часто мы ссоримся». Заметим, что деньги Сабанеев просил в долг и под проценты. Однако и такая просьба пуристу Закревскому была не по душе. Н. В. Басаргин, адъютант Киселева, рассказывает о беседе своего патрона с императором: «Раз как-то государь спросил его, почему он, будучи небогат, не попросит у него никогда аренды или денег? „Я знаю, что вы охотно даете, государь, — отвечал он, — но не уважаете тех, которые принимают от вас дары. Мне же уважение ваше дороже денег“».
Подобный взгляд не мешал нашим героям постоянно ходатайствовать перед Властью о прибавке жалования, пенсий, столовых и т. д. неимущим офицерам и генералам, которых, повторюсь, в русской армии было большинство. Показателен эпизод с арендой Д. В. Давыдова. Как известно, главная часть состояния их семьи пошла в уплату казенного долга, лежавшего на отце Дениса Васильевича. Долг этот царь простил за подвиги 1812 г. (как писал сын Д. В. Давыдова, «за службу отца моего в 1812 году»); к тому же Бородино — воистину символически — принадлежало Давыдовым, что, возможно, тоже сыграло свою роль. Когда Денис Васильевич решил жениться на Злотницкой, Ермолов выхлопотал ему аренду в 6 тысяч рублей ассигнациями. Но свадьба расстроилась, и Давыдов отказался от аренды, однако император оставил ее за ним (это, кстати, не противоречит тому, что Денис Васильевич был «не на хорошем замечании», Киселев верно говорил, что царь «охотно дает» деньги тем, кто просит). Наконец, напомню известный эпизод из биографии Воронцова, который, как пишет Дондуков-Корсаков, показывал истинную натуру grand seigneur'a, которой он во всем был проникнут. Князь оставлял Францию после 14-го года и, не желая, чтобы какое-либо нарекание падало на русские войска, потребовал сведения о долгах своих подчиненных, как офицеров, так и солдат, и заплатил из собственных денег всю сумму, составлявшую до миллиона франков. Вообще кошелек настоящего начальника всегда был открыт для подчиненных. Если Воронцов за свой счет обмундировывал бедных офицеров, состоявших при нем, и даже назначал содержание их женам, то и Ермолов, не имевший и сотой части состояния Михаила Семеновича, давал безвозвратно значительные суммы подчиненным офицерам. Это норма для того времени (как, впрочем, и займы у знакомых под проценты!).
Всех наших героев, кроме Воронцова, объединяло то, что они принадлежали к небогатому среднему и мелкому дворянству. Свои фамилии, хотя и старинные, состоящие иногда в родстве с известными и знатными родами, суждено было прославить именно им. Замечу, что слова Пушкина «у нас нова рожденьем знатность, и чем новее, тем знатней» — вовсе не поэтическое преувеличение. Представления о знатности того времени не совпадали с нынешними (да и тогдашними европейскими). Потемкины, Орловы, Зубовы и другие, им подобные, благодаря «случаям» успешно оттеснившие от трона представителей исторической знати, в глазах общественного мнения котировались ничуть не ниже Рюриковичей и Гедиминовичей, не имевших их влияния и богатства, а нередко и куда выше. Граф Воронцов был в глазах современников аристократом не только потому, что претендовал на родство со знаменитыми боярами Воронцовыми, служившими роду Ивана Калиты (у Киселева родословная была еще древнее), но прежде всего потому, что с середины XVIII в. Воронцовы имели большой вес при дворе и были очень богаты. Подобно тому, как в наше время сплошь и рядом путают понятия интеллигентность и престижность, так и тогда богатство и влияние при дворе нередко выступали эрзацем благородного происхождения.
Для Ермолова, например, проблема происхождения стояла очень остро. Презрение, с которым он всю жизнь относился к аристократии всех времен и народов, и которое, как и любое «классовое» чувство, легко интерпретировать как элементарную зависть, выдержано в лучших традициях Комитета общественного спасения 1793 г. Сам себя он считает «простым армейским офицером», «простолюдином» (любимая ерническая самооценка), который с трудом продвигался по служебной лестнице, пробивая путь тяжкими трудами и талантом, и должен был при этом уступать ее людям, все достоинства которых заключалось в титуле и связях семьи. Характерно его замечание в «Записке о посольстве в Персию», где он пишет, что реформам в этой стране могут воспротивиться вельможи, знать, которая боится, чтобы «достоинства (обычных людей — М. Д.) не похитили нечто от преимуществ, породе принадлежащих — опасность, порождающая одинаковую боязнь в знатных всего мира».
Когда в 1817 г. он слишком долго, как ему казалось, ожидал награды за успешное завершение посольства в Персию, он говорил Закревскому: «Заметь… что Строганов в Константинополе не более меня успел сделать, а награждение тотчас дали. Я правду тебе говаривал, что одно из преступлений моих то, что я незнатной фамилии и что начальство знает, что я кроме службы других средств никаких не имею… Крайне больно мне, что о вознаграждении меня нужны хлопоты…, тогда как многим весьма другим за меньшие гораздо заслуги успели бы сделать множество приятностей. Скажи, если бы в моем положении нашелся брат Михайло, чтобы ему до сего времени сделали? Я умалчиваю о множестве немцев, которые, по крайней мере, равные с нами имеют преимущества». Даже отбросив продиктованную сиюминутной обидой претензию на то, что начальство не любит награждать его одного, легко видеть, что точка зрения на незнатность и бедность как препятствие для карьеры возникла у Ермолова не в 1817 г. Это еще резче подчеркивает искренняя радость, с которой он встретил долгожданную награду — чин полного генерала: «Я могу большим числом считать умножившихся друзей моих, ибо не против одних только виноват я старших (чином — М. Д.), но и против тех, кто превосходит меня рождением, воспитанием, знатными связями, известностию у двора и проч. Тут входят все завидующие, которые на старшинство не смотрят… Признаюсь, что радостию моею много обязан я тому, что Государь наградил во мне простого солдата, усердного к службе его, и не остановился за тем, что имя мое не столько знакомо общему слуху или не так приятно звучит в ушах, как имя, воспоминающее знаменитые заслуги или происшествия, то есть, что Государь не основывается на том, что достоинства праотцов должны быть непременно наследием потомков, а смотрит на дела каждого. Иначе и тебе и мне, как и подобным нам, доставались бы в удел большие труды и весьма малые приятности».
Ермолов неоднократно «превентивно» отказывался от возможного присвоения ему графского титула, что было достаточно необычно на фоне тогдашней эпидемии «титуляризации» русского генералитета. Так, в марте 1818 г. он пишет Закревскому, что если его «сделают» графом, то «жизни рады не будут» — «довольно с вас Милорадовичей и Тормасовых, которые от подобных пустяков без памяти», ему же, «все средства в службе заключающему, надобно то, что дает право на некоторую команду, единый способ оказать усердие и добрую волю к трудам». Здесь уже не эмоции, а чувства, отвердевшие до принципа. Невольно вспоминаются строки из Диогена Лаэртского, где говорится, что для людей, привыкших презирать наслаждение, само это презрение становится высшим наслаждением.
Однажды Ермолов, правда, вспомнил о своей родословной, но исключительно в тактических целях. Сначала азербайджанским ханам, а затем и персам во время посольства он сообщил, что является потомком Чингисхана, что было правдой, но добавил, будто его предки-татары лишь недавно стали христианами, что не совсем соответствовало действительности. «Персы с уважением смотрели на потомка столь знаменитого завоевателя». «Я видел, — замечает Алексей Петрович, — что мне нетрудно быть потомком даже Тамерлана». Это было сделано не только для того, чтобы повеселить себя и друзей. Знаток Востока, Ермолов полагал, что в случае войны с Персией ничто не остановит русских солдат, возглавляемых потомком Чингисхана. «Государь не подозревает, что он между подданными своими имеет столько знаменитого человека, предупреди его… Легко быть может, что персияне узнавать будут, точно ли я чингисхановой породы. Я писал и к Каподистрию». Кстати, о своем происхождении вспомнил однажды и Давыдов:
Но взгляд Давыдова на происхождение куда лучше характеризует не шутливое послание гр. Строганову, а следующие строки из письма Закревскому: «Так как ты не из того класса, который в колыбели валяется на розовых листах и в зрелые годы не сходит с атласного дивана, а из наших братьев, перешедших на диван (и то кожаный, и по милости Царя и верной службы) с пука соломы, то я смело решаюсь опять беспокоить тебя…» Здесь продолжается линия юношеского послания к Бурцову, где у хозяина, который «слава Богу, не великий господин», «все диваны заменяет куль овса», где внешние атрибуты быта — как бы знак принадлежности к «нашим братьям».
Аналогичную позицию занимает Закревский. «Служу, как прилично званию офицера без фамилии и сколько сил имею», — пишет он Воронцову, а в следующем письме добавляет: «Никогда не могу быть ни большим барином, ни случайным человеком».
У них сформировался стереотип психологии «простолюдина», «офицера без фамилии», который сделал себя сам, всем обязан «Царю и верной службе». Ясно, что в этом случае им не нужно «подпирать» себя длинной родословной — это только уменьшило бы ценность сделанной карьеры. Понятно, что такая позиция подразумевает если не прямую враждебность, то, по крайней мере, скепсис по отношению к представителям «класса», выросшего на «розовых листах», противопоставление себя тем, кто пользуется какими-то преимуществами по праву рождения. Можно спросить, а как же их отношения с Воронцовым? Никак: во-первых, Воронцов был очень талантлив, что подтверждали и враги его, а во-вторых, перефразируя известное высказывание, у каждого якобинца есть любимый аристократ. Впрочем, ни Ермолов, ни Закревский никогда не забывают о знатности «брата Михайлы».
В письмах Киселева и Сабанеева нет обращения к этой теме. Киселев, как говорилось, принадлежал к роду знатному, но обедневшему, что, возможно, сближало его с такими людьми, как Ермолов и Закревский. Возможно, они не придавали этому значения, а возможно, что и придавали (общее мироощущение их, несомненно, близко ермоловскому), но не считали нужным писать об этом постоянно, как это делал Алексей Петрович.
Наших героев объединяло и то, что они не были придворными. Эта мысль, на первый взгляд, может показаться несколько странной, ибо Воронцов, Закревский и Киселев были флигель-, а затем и генерал-адъютантами. Можно, например, вспомнить пушкинские строки, посвященные Киселеву:
Однако в понимании героев нашего рассказа не быть придворным означало нечто иное. Что именно, хорошо показал Ермолов в своих мемуарах: «В Полоцке, по отъезде Государя (в первый месяц Отечественной войны. — М. Д.) случилось мне обедать вместе с оставшеюся его свитою, и я заметил разность в тоне, какую перемену в обращении! Государь увез с собою все величие и оставил каждого при собственных средствах. Люди, осужденные быть придворными, умейте снискать уважение собственными достоинствами, или, заимствуя блеск другого, умейте его отражать… Неужели думать надобно, что много было сходства между придворными всех времен?» — риторически вопрошает Ермолов, хорошо зная ответ. Еще откровеннее эта же мысль высказана в «Записке о посольстве в Персию»: «С удивлением заметить надлежит, что люди придворные в Персии похожи на всех других придворных, и тогда как народы между собою не имеют… легчайшего подобия в свойствах, они как будто одну особенную нацию составляют, различествуя только в угодливости, которая определяется мерой просвещения».
Ни Воронцов, ни Закревский, ни Киселев не попадали, разумеется, в эту категорию. Они были «придворными жителями», что называется, вопреки господствующей тенденции.
«Мы познакомились не в передних и не [на] вахт-параде», — эта фраза Воронцова сразу отсекает определенный круг знакомств и сообщает им ясную цену.
Жизнь «в передних» и по соседству с оными — не для наших героев. Вот, например, что писал Сабанеев Закревскому в 1823 г.: «По всем слухам я назначаюсь, как говорят все, военным министром. Господи Боже мой! Мне, право, жить недолго, и если кому-нибудь нужно мое место, то пусть определят меня куда хотят, только не в министры. Мне ли грешному старому инвалиду фигурировать на узорчатом паркете? Какую пользу принесу я, занявши такой пост?… Знаю, чем обязан я Царю и царству. Готов был умереть солдатом, но если высшей власти неугодно, то буду просить заблаговременно увольнения, ибо при получении уже назначения просьбу об отставке справедливым образом сочтут за упрямство…
К осени ожидаем Государя… хлопот бездна, а министерство отнимает руки: как вспомню, что надобно расстаться, так и сердце кровью обливается. Посуди, любезный, вот уже 36 лет живу с солдатом, и, наконец, в преклонных летах вместо покоя назначают министром!..
Петр Иванович (Меллер-Закомельский. — М. Д.) старее меня, да был министром, но Петр Иванович, почтеннейший Петр Иванович, дай бог ему здоровья, век свой провел в Петербурге, а я в поле. Если думают, что я дрянной генерал, ведь у Государя мест много — да пускай взглянут и на других лучших».
Немногие, конечно, сочли бы пост министра за такое наказание, каким его считает Сабанеев, причем совершенно искренне. Но его непреклонность имеет неоспоримое для него самого основание: «узорчатый паркет» не для тех, кто «век свой провел… в поле». «36 лет живу с солдатом» — это жизненная философия. И П. И. Меллер чудесный человек (наши герои его очень уважали), он много и храбро воевал, а все ж «век провел в Петербурге». Каждому свое.
Ермолов поначалу отказался от начальствования гвардейской артиллерийской бригадой и перешел в гвардию лишь по личному настоянию царя, хотя упорно твердил о том, что боится парадной службы. Уже в столице он пытался вернуться обратно, поближе «к солдату» и подальше от разводов, отнимавших у тех, кто служил в Петербурге, большую часть времени.
«Ты пишешь, что если бы не армейские наши товарищи, то бы умер от скуки в Петербурге, к коего большому свету ты приучить себя не можешь — верю, брат, и похваляю! И я так же здесь живу, вижусь с одними короткими, а вельмож и знать не хочу», — сообщает Закревскому Д. Давыдов из Москвы с 1815 г. Закревский неоднократно жаловался на то, что в столице ему не очень-то весело, что придворная атмосфера не для него. Друзья это хорошо чувствовали. В 1820 г. Давыдов, благодаря его за помощь в получении отставки, писал: «Хотя и привык к доказательствам твоей дружбы, но всякое новое доказательство меня более и более привязывает к тебе, да идет мимо тебя чад придворный, от которого угорели так много мне известных и некогда почитаемых мною людей! Будь, что ты есть, и будешь единственным!»
Сказанному не противоречит то, что Ермолов, например, умел «политиковать по-придворному» и обладал выраженной склонностью к интригам. Все равно он не укладывался и не мог уложиться в рамки двора, равно как и Киселев, большую часть жизни стоявший в оппозиции к придворным кругам, даже в бытность министром при Николае I.
Был еще один важный момент, сближающий большинство наших героев. Вспомним толстовскую классификацию противоборствующих группировок в главной квартире русской армии накануне и в начале Отечественной войны: «Первая партия была: Пфуль и его последователи… К этой партии принадлежали немецкие принцы, Вольцоген, Винцингероде и другие, преимущественно немцы.
Вторая партия была противоположна первой… Кроме того, что представители этой партии были представители смелых действий, они вместе с тем были и представителями национальности. Это были русские: Багратион, начавший возвышаться Ермолов и другие. В то время была распространена известная шутка Ермолова, будто бы просившего Государя об одной милости — производства его в немцы».
Здесь многое схвачено очень точно. Действительно, русско-немецкий антагонизм, о котором словно бы забыли при Екатерине II и который вновь возник при Павле и усилился при Александре I, был достаточно важным компонентом психологической атмосферы общества того времени. Принадлежность наших героев (исключая, возможно, Воронцова) ко второй партии известна. Но здесь необходимы некоторые разъяснения.
Ермолов, описывая свои скитания по канцеляриям Военной коллегии в 1801 г., объясняет, почему, несмотря на отличия екатерининских времен, он долго не мог получить назначения: «Неизвестен я был в экзерциргаузах, чужд Смоленского поля, которое было школою многих знаменитых людей нашего времени». За противопоставлением Ермолова, боевого офицера, награжденного двумя самыми почетными орденами, и «знаменитостей», выросших на Смоленском поле, легко увидеть противопоставление царствования Екатерины II царствованиям ее сына и внука: Павел привел к власти «людей новой категории», а Александр опирался на них в своем «кротком правлении». Во что это обошлось России, Ермолов последовательно показывает в своих воспоминаниях о войнах 1805–1812 гг. Павел не зря обещал «вышибить потемкинский дух» из русской армии: то, чего не успел сделать он, довершили его дети. Наши герои (за исключением Давыдова и Сабанеева) переживут еще позор Крымской войны, закономерно увенчавший 60-летние «страсти по Гатчине».
Известно, что Екатерина II, немка по крови, была русской, российской императрицей по самому духу своего правления (добровольно или нет — в данном случае не важно). В частности, она не допускала на высшие командные должности в армии немцев и вообще иностранцев. Да, конечно, среди них было немало генералов и адмиралов (например, Дерфельден, Ферзен, Пален, де Рибас, Джонс и др.), но в большинстве случаев они не играли первых ролей. Другое дело Павел и Александр I. Их дворы сделались прибежищем иностранцев всех категорий, причем, увы, такие люди, как гр. Штейн, были среди них в меньшинстве. Процент немцев, занимавших важные посты, резко возрос, и этот процесс со временем усиливался. Понятно, что это не могло радовать русских дворян, «представителей национальности», по выражению Л. Н. Толстого. Их оскорбляло предпочтение, которое Александр оказывал иностранцам типа Фуля, их возмущало, что корпоративная сплоченность немцев оттесняла русских от власти, мешала их служебному продвижению.
Ермолов и после 1812 г. оставался глашатаем недовольства немецким засильем. В 1818 г. он удивляется, что среди командующих нет ни одного с русской фамилией, а в 1820 г. деланно недоумевает по поводу того, что среди полковых гвардейских командиров ее имеет только один. «Отличных людей ни в одном веке столько не бывало, а особливо немцев. По простоте нельзя не подумать, что у одного Барклая фабрика героев. Там расчислено, кажется, на сроки, и каждому немцу позволено столько времени занимать место, сколько оного потребно для отыскания другого немца, сверх ежегодно доставляемого… из Лифляндии приплода». С течением времени социальная конкуренция с немцами обострялась все больше, и наши герои были солидарны в негативном отношении к этому явлению.
«Дибич любит себя, не службу, о которой он много говорит и трубит подчиненным, — пишет Закревский Киселеву в цитированном уже письме в 1820 г., — впрочем, он ни в каком случае себя не забывает и от службы не разорится, как другие; но зато Государю потакает во всем отлично-хорошо и сим возьмет очень много. Не забудь, что он немец, — эти люди редко пропадают. Дибич — офицер хороший и с большими познаниями, если бы он только не придерживался последним двум достоинствам». Здесь очень точно определена едва ли не главная причина служебного преуспевания Дибича и иже с ним. Если наши герои позволяют себе активно не соглашаться с «Белым», если считают это необходимым для пользы службы, то Дибич не просто со всем всегда согласен, но «потакает» царю «отлично-хорошо». Нечего говорить о том, что при абсолютном бескорыстии и крайней щепетильности наших героев в отношении казенных денег они оказывали предпочтение тем, кто «разоряется от службы», перед теми, кто «себя не забывает». Практически у каждого из героев этого рассказа мы найдем шпильки разной длины в адрес немцев и немецкого засилья.
Вместе с тем для них немец — далеко не всегда человек, носящий немецкую фамилию. С большим уважением и симпатией они относились, например, к Беннигсену, который, кстати, как и Дибич, не был русским подданным, к Палену (сыну главы антипавловского заговора), для описания мужества которого Ермолов обращается к Горацию, Меллер-Закомельскому и многим-многим другим. Мы уже не упоминаем о любимых адъютантах Ермолова — М. А. Фонвизине и П. Х. Граббе (Фонвизины, правда, давно обрусели). Критериями здесь были, как можно судить, во-первых, включенность человека в неофициальную немецкую «корпорацию», в «фабрику героев», и, во-вторых, тип поведения в широком смысле. Предпочтение, естественно, отдавалось тем, кто служил России за совесть, отдавая всего себя этой службе, а не ландскнехтам, «потакавшим» начальству и не слишком разборчивым по части казенных сумм. С этой точки зрения, многие русские по национальности современники, к которым наши герои относились куда хуже, чем к Дибичу, с полным правом могли бы называться «немцами».
Таковы некоторые из составляющих мировосприятия наших героев. Нетрудно видеть, что они относились к числу лучших людей своего времени, отнюдь не обделенного яркими личностями. В их внутреннем мире сочеталось наследие русского XVIII в. и тот богатейший личный опыт, который они приобрели в эпических событиях начала XIX в. Их личные качества — патриотизм, храбрость, независимость поведения, честность в соединении с высокой талантливостью — обеспечили им большую (иногда — огромную) популярность среди современников. Воздействие наших героев на окружающих было велико. Не будет ошибкой сказать, что именно такие люди были питательной средой не только для лучших представителей молодого поколения, но, забегая вперед, и для деятелей Великих реформ.