После «Ста дней» по решению Венского конгресса Франция была оккупирована на три года. Из войск стран-победительниц была составлена армия под командованием Веллингтона. Русский оккупационный корпус (27 тыс. человек при 84 орудиях) возглавил М. С. Воронцов. Выбор царя, разумеется, не был случайным. Один из наиболее известных русских генералов, герой кампании 1814 г., Воронцов по происхождению, родственным связям с английской аристократией и образованию как нельзя более подходил для выполнения миссии, которая была не только военной, но и дипломатической.

Задачи, стоявшие перед Михаилом Семеновичем, были не так просты, как может показаться на первый взгляд. Конечно, маневры перемежались поездками в Париж, и не только по делам службы. Но его корпус был в основном составлен из частей, воевавших без перерыва с 1805 г., а значит уставших в достаточной мере от дисциплины. При этом они на три года должны были остаться «в покое, в изобильном, хорошем краю» и при отличном содержании, причем порядки в «хорошем краю» были совсем не те, что дома. Уже кратковременное пребывание русской армии в Париже в 1814 г. показало, что демонстрировать Европу бывшим крепостным не вполне безопасно. Число беглых нижних чинов свидетельствовало отнюдь не в пользу отечественных обычаев. К тому же по соседству с корпусом Воронцова находились войска союзников, где атмосфера также была иной. «Должно было бояться, что дисциплина и субординация могут потерпеть», — не без основания писал в 1818 г. Воронцов царю в докладной записке, наконец, было важно, во-первых, не оставить по себе плохой памяти во Франции, и, во-вторых, сохранить хорошие отношения с союзниками.

Колоритную зарисовку жизни русских военных во Франции оставил Вигель. Через полмили после Валансьена, в котором стояли англичане, он увидел казаков: «Невольно взыграло во мне сердце, я вступал в русские владения. Далее показался деревянный столб, выкрашенный белою и черною краской с красными полосками. Не вдруг разглядев, что это такое, спросил я у ямщика. „Да это проклятые черти русские поставили нам“, — отвечал он с досадой, принимая меня за француза. Написано было по-русски расстояние от каждого городка и я, считая версты, поехал как бы по Московской дороге. Каково было смотреть на это воинам Наполеона, которые осенью в двенадцатом году утверждали, что Смоленск во Франции! Никто из других военачальников Веллингтоновской армии ничего подобного не мог себе позволить. За такую наглость спасибо Воронцову, хотя она могла иметь вредные последствия. С великобританской гордостью, враг Наполеона и Франции, он по-русски умел подражать их хвастовству. Тщеславие жителей не дало им понять, сколь унизительно такое хозяйничанье для их национальной чести, а я тотчас почувствовал, как оно усладительно для нашего народного самолюбия». Русские, пишет Вигель, были щедры, жили широко в отличие от англичан и пруссаков и, «следуя примеру своего начальника, были приветливо горды с жителями и старались задабривать их ласками и деньгами». В Мобеже, где располагалась корпусная квартира, французской речи слышно не было вовсе. Вигель нашел там не только квас и блины, но и русскую баню.

Самым популярным человеком здесь был, конечно, Воронцов: «Надобно… предполагать в нем нечто необычайное, покоряющее ему людей, несмотря на все слабости. Мобеж был полон его имени, оно произносилось на каждом шагу и через каждые пять минут. Он составил дружину из преданных ему душою… людей. Для них… имел он непогрешимость папы; он не мог сделать ничего несправедливого или неискусного, ничего сказать неуместного; беспрестанно грешили они против заповеди, которая говорит: не сотвори себе кумира. Не быв царем, вечно слышал он около себя лесть, только чистосердечную, энтузиазмом к нему произведенную». Вигель не любил Воронцова, и тем ценнее нотки восхищения, прорывающиеся в этом описании.

Воронцов, к слову говоря, умел оградить достоинство России и «усладить народное самолюбие» не только установкой верстовых столбов между «Волосенем» и «Овином» (так солдаты называли Валансьенн и Авен, вскоре к этому привыкли и офицеры). Отношения с французами не всегда были такими идиллическими, как описывает Вигель. Особенно частыми поначалу были конфликты с таможенниками, причем виноваты бывали обе стороны (Воронцов писал Закревскому, что казаки с трудом понимают, почему провезти табак через границу — преступление). По конвенции, в случае конфликтов и столкновений нарушители выдавались «своему» начальству и должны были судиться по законам своей страны. Французские власти первое время не были склонны выполнять это условие. Дело дошло до того, что они дали возможность убежать из-под стражи таможеннику, который без всякого повода убил казака, и при этом уверяли Воронцова, что судят его. Веллингтон был в отъезде, но Воронцов не стал ждать его возвращения. «Дабы с самого начала преградить путь к подобному вперед, я решился сам объявить французским высшим властям, что после столь постыдного поступка одного из важных гражданских мест (Авенского трибунала — М. Д.) я должен был неминуемо вопреки конвенции почитать себя на военной ноге и что каждого виновного против нас француза буду судить нашими законами и подвергать по оным наказанию, хотя бы привелось и расстрелять». Одновременно по корпусу был отдан приказ всех виновных французов приводить под караулом в главную квартиру. Ответ Парижа, внешне лояльный, по сути содержал отказ в требовании Воронцова судить виновных в побеге убийцы казака. Вслед за этим неподалеку от таможни был убит русский артиллерист. Тогда Воронцов послал туда две роты, арестовавших всю таможенную команду во главе с офицером. Хотя следствие показало их невиновность, Воронцов продержал их под стражей 36 часов, а на прощание заметил, что «ежели бы между ими в сем случае нашел убийцу, то тут же на площади по суду оный был бы расстрелян».

«Сие подействовало, — сообщает Воронцов царю, — что вслед за сим последовало из Парижа удовлетворительное исполнение моего настояния… С тех пор вообще трибуналы, по крайней мере, сколько до судей касалось, показывали нам не только беспристрастие, но даже усердие и ревность».

Вигель был человеком посторонним и к тому же невоенным. А между тем именно скрытая от наблюдателя деятельность Воронцова заслуживает пристального внимания. И дело не только в знаменитом факте отмены им телесных наказаний при учении.

Из мер, принятых Воронцовым для «поддержания отечественных обыкновений и связей», большой интерес представляет следующая: «Я думал, — пишет он в той же докладной записке, — что получение писем из России от родных могло действовать на расположение солдат к отечественным связям, и потому всеми мерами старался доставлять им способы отправлять и получать письма. Сие обыкновение, почти неизвестное в нашей армии, и малое число партикулярных писем… особливо к нижним чинам — почти всегда пропадало… Я имел удовольствие достигнуть желаемого предмета; в доказательство чего может служить, что одних солдатских писем отправлено было, более 20 000» (точнее 20,8 тысяч). Что и говорить — это факт, плохо укладывающийся в привычные представления о русской армии первой четверти XIX в., не говоря уж о самом Воронцове. Кто же писал эти письма?

Воронцов сообщает, что за годы войны число грамотных младших командиров уменьшилось настолько, что были унтер-офицеры и фельдфебели, не умеющие грамоте. Ранее в своей дивизии Воронцов устраивал школы, в которых преподавали офицеры и полковые священники. Но, несмотря на рост числа школ, дело продвигалось медленно. Тогда он обратился к «ландкастеровой методе взаимного, обучения». В корпусе открыли 4 училища, для постановки обучения был приглашен французский специалист. Общее руководство осуществлял С. И. Тургенев. «Сей способ обучения… очень скоро и с желаемым успехом распространился на значительное число нижних чинов», — пишет Воронцов. Согласно ведомости, приложенной к докладной записке, во Франции учились грамоте 1381 человек. Это примерно 4–5 солдат из 100. Казалось бы, немного. Но это смотря с чем сравнивать. В 1912 г., через без малого сто лет, за пять лет до Октября на 100 новобранцев в русской армии приходилось чуть больше 30 грамотных (для сравнения: в германской 0,02; в шведской — 0,3 неграмотных). Так что по тому времени число обучавшихся не столь уж мало, тем более, что грамотные сюда не входят.

Училище в Мобеже посетил сам император, удостоив его «всемилостивейшего одобрения». Характерно, что обучение не стоило правительству ни сантима дополнительных расходов. Более того, Воронцов приготовил все для открытия ланкастерских школ в армии или вообще в России, причем, по его уверению, в неограниченном количестве.

Но важнее все-таки было другое. «Дабы сравнение с прочими войсками не имело худых последствий, нужно было смотреть за обхождением с солдатом… Я был всегда уверен, что дабы укротить пороки и вместе с тем поддержать дух и надежду добрых солдат, нужно строгое и неослабное наказание за важные проступки, сопряженное с действительными мерами для укрощения бесчеловечных и без разбору, на одном капризе основанных притязаний (начальников — М. Д.), особливо таких, кои еще к несчастию у нас в армии употребляются для узнания виновных, весьма часто делается сие над невинными и честными солдатами. Пытка сия, столь противная божеским законам и высочайшей воле Вашего Императорского Величества, нередко вводит сих людей в отчаяние, а от оного к пьянству и в те самые пороки, коими они прежде невинно обвинялись. Одна из главных и самых нужных вещей есть, чтобы солдат знал, что за хорошее поведение в службе, честность, усердие и ревность в учении он также должен надеяться на хорошее обращение с ним начальников, как противное поведение немедленно приведет его к строгому и справедливому наказанию», — излагает Воронцов царю свою программу.

По корпусу был отдан приказ, «чтобы не было бесчеловечия», чтобы наказание было соразмерно вине и чтобы все телесные наказания вносились в особую книгу. «Меры сии возымели желаемый успех», — считает Воронцов, ибо солдаты увидели, что за «смертоубийство, разбои, кражу, неповиновение и грубость к начальству» корпусной командир наказаний не убавляет «почти никогда», и наоборот, «за меньшие или неумышленные проступки» он смягчает приговор их непосредственных командиров, а невинных не наказывал вовсе. Практически исчезло воровство, хотя Воронцов запретил употреблять насилие при следствии. Он твердо был убежден, что лучше не найти виновника, чем истязать невинного, наказывая его за чужие преступления, поскольку солдаты, «привыкая к возможности наказания, легко привыкают и к возможности преступления».

Поведение русских солдат во Франции, высоко оцененное императором, Воронцов считал лучшим свидетельством правильности своих принципов. Характерно, что и солдаты, по его мнению, убедились в том, что их служба не тяжелее, чем в армиях союзников. Телесные наказания, особенно у англичан, применялись чаще. Еще одно доказательство правоты Воронцова — ничтожно малое число дезертиров, «особливо при выходе из Франции». Всего бежало 280 человек, 155 было поймано и возвращено в пенаты.

Подобный взгляд на дисциплинарную практику сложился у Воронцова еще до Франции. Уже в период командования дивизией он был известен как либеральный, гуманный начальник. В 1815 г. Сабанеев писал ему, что жители Бреславля, через который проходила воронцовская дивизия, якобы сильно пострадали от бесчинства его солдат. «Смотри, дружище, воля и холя суть две вещи различные: солдата беречь должно, а баловать непростительно; облегчить ему участь необходимо, но не до такой степени, чтобы от того только, что офицер бить солдата не может, последний его и в грош не ставил», — пишет тактичный с друзьями Сабанеев, добавляя, что ему, возможно, «соврали», но уверяли, будто и офицеры не могли унять солдат.

Воронцов отвечал, что Сабанеева, конечно, обманули, ибо Барклай де Толли, специально интересовавшийся этим вопросом, дважды объявлял благодарность именно за отличное поведение солдат и самому Воронцову и шефам его полков. Более того, фельдмаршал написал об этом царю. «Что не позволяю офицерам бить солдат за учение или без учения за ничто по своевольству, это правда; но не вижу, отчего сие может быть вредно… Солдат, который ждет равно наказания за разбой и за то, что он не умел хорошо явиться вестовым, привыкает думать, что и грехи сии суть равные… Пощечины дурного солдата не исправляют, а хорошего портят… Я всегда в себе думал, что ежели по опыту найду, что военная служба без пустого и без резонного бесчеловечия существовать не может, то я в оной не слуга и пойду в отставку».

Звучный оборот «резонное бесчеловечие» кажется парадоксальным лишь на первый взгляд. Воронцов просто не боится называть вещи своими именами. Война жестока, жестока бывает по необходимости и жизнь военных, но в ней не должно быть места произволу. Такова мысль Воронцова. Допустимо жестокое наказание, но только тогда, когда оно заслужено. Словом, упрекнуть в мягкотелости Воронцова нельзя. Современники, однако, были иного мнения.

В феврале 1816 г. Закревский, видимо, встревоженный начавшими распространяться слухами о либеральном управлении Воронцова, писал ему: «Не давайте потачки людям и держите весь корпус в субординации, дабы можно было привести домой». Но Михаил Семенович и не думал потакать подчиненным. Апшеронский полк, который он сам счел «офранцузившимся», немедленно отправлен в Россию.

Особого внимания заслуживают настойчивые попытки Воронцова привить русским офицерам и солдатам начатки правового сознания. Он стремился поднять дисциплинарную практику на более высокий уровень путем усиления законности.

В феврале 1816 г. он излагал Закревскому свой взгляд на постановку судопроизводства в русской армии. «Судная часть», по его мнению, находится на гораздо более низкой ступени развития, чем другие компоненты армейской структуры. Происходит это не от недостатка законов, а напротив, от незнания их военными юристами. «Петр Великий, основатель всего у нас и виновник величия России», говорил, что боевые офицеры не могут хорошо разбираться в законах, «ибо другим должны заниматься искусством». Поэтому суд в армии должен быть делом людей, имеющих специальную юридическую подготовку, профессионалов, знающих «совершенно все права и законы». «Какая критика на наших аудиторов!» — восклицает Воронцов. — «Вместо того, чтобы иметь юриста, понимающего как общие права, так и дух и смысл законов, у нас аудитор, а иногда… фельдфебели и унтер-офицеры из крестьян, чуть-чуть читать и писать умеющие и привыкшие думать, а часто и чувствовать, что палка есть единственный закон, и управление роты верх человеческого искусства. Какое варварское противоречие!.. Какой вред для армии…»

Воронцов просит обратить на это внимание царя и заняться реорганизацией судопроизводства и «соблюдением правил, всеми народами принятых и в наших же уложениях начертанных». Нужно прекратить практику производства в аудиторы младшего командного состава за храбрость или 12-летнюю беспорочную службу, «сопряженную с умением грамоты», «ибо сии качества, хотя почтенные, не имеют никакого отношения с должностию указателя и блюстителя законов». Кроме того, считал Воронцов, нужно увеличить жалование аудиторам, по примеру военных медиков, которые после 1805–1807 гг. получили возможность жить «честно и хорошо». Среди конкретных мер, призванных улучшить ход судопроизводства, Воронцов указывал на публичность, гласность суда. У себя в корпусе он ввел особые «правила… для судопроизводства», используя существовавшее законодательство, в том числе и то, чего аудиториат не знал.

Закревский, хотя и согласился с правотой Воронцова, отвечал, что ему теперь не до аудиториата, ибо он пытается облегчить участь людей, арестованных 8–9 лет назад и все еще сидящих в тюрьме. Впрочем, впечатление от принципиального согласия Закревского несколько теряется из-за следующей фразы: «И без того от новых преобразований по всем частям не знаем, куда деться». Мысль эта едва ли случайна.

Летом 1816 г. Главный штаб под редакцией Закревского начал выпускать такую нужную книгу, как «Собрание законов и постановлений, к части военного управления относящихся». При получении ее в Мобеже произошел следующий курьезный, но притом показательный случай, не без юмора описанный Воронцовым: «Все присутствующие в комнате кинулись с жадностию на оную [книгу] и все кричали: „Военные законы! Военные постановления! Надо подписаться, надо!“ Но вдруг, вообрази насчастие, отворяют книгу и как будто нарочно на листке, который при сем прилагается, а именно, что запрещается из-за галстуха показывать рубашки — приказ Волконского, все охладели, повернулись и никто не подписывается. Я их уговариваю, но все как глухие, мне и не отвечают, ужасно упрямый народ».

Закревский не на шутку обиделся, тем более, что в это самое время у них с Воронцовым началась размолвка из-за гр. Н. М. Каменского-младшего. Закревский отвечал в стиле «не больно-то и хотелось»; дескать, чем меньше офицеров у Воронцова подпишется, тем больше он будет рад, а вот смеяться над приказом, объявленным по воле Государя, нечего. В других корпусах, пишет Арсений Андреевич, книга нравится: «Видно они не так просвещены, как в вашем корпусе».

Воронцов был удивлен: «Признаюсь, что хотя знал, что с авторами об их сочинениях шутить нельзя, не ожидал, что ты вступишься как автор и так горячо за сочинение, которое ничто другое, как приказы и постановления, выдаваемые по армии и у вас сшитые вместе. Впрочем, я о пользе сего собрания никак спорить не намерен, но невинная шутка о названии законом приказа о непоказывании за галстухом белой рубашки, кажется, не есть вещь криминальная, и примечание твое о нашем здесь просвещении… также тут кстати, как седло корове».

Шутка Воронцова при всей своей «невинности» во многом отражала настоящее положение вещей: глубинное содержание Власти, нацеливавшейся в то время на переустройство российской жизни, скорее отражалось в том, что законом считался мелкий дисциплинарный приказ. Об этом нам предстоит еще говорить.

Весьма симптоматично и язвительное замечание Закревского о чрезмерной «просвещенности» корпуса Воронцова. Закревский, по-видимому, просто дал волю раздражению, но притом ударил в больное место. Дело в том, что деятельность Воронцова во Франции прежде всего дала пищу, увы, языкам, а не умам. Для России того времени официальное запрещение бить солдат, хотя бы и ограниченное, было фактом беспрецедентным. Мы увидим еще, что и ближайшие друзья не очень одобряли Воронцова. Быстрое и широкое распространение получили слухи, что корпус якобы избалован его мягким управлением, «офранцузился» и «отатарился» одновременно (первое означало уклон в либерализм-вольнодумство, второе — в анархию; различие, впрочем, несущественное с точки зрения дисциплинарного устава). Весьма благосклонный отзыв о корпусе великого кн. Михаила Павловича, осматривавшего его в 1817 г., ситуации не изменил.

Все это крайне огорчало Воронцова, человека обидчивого и отлично знавшего себе цену. Практически в каждом из известных писем его к Закревскому в 1817–1818 гг. он говорит об этих сплетнях и, как водится, собирается в отставку.

На устойчивом мнении об «испорченности» корпуса необходимо остановиться подробнее.

В определенном смысле появление слухов, и именно нелепых, в данном случае было как бы запрограммировано. Слишком необычно было положение Воронцова. Слишком заметен и необычен был он сам. Хватало и завистников; Воронцов всегда был классическим объектом в этом плане — блестящая карьера талантливого аристократа-миллионера не давала покоя многим. Утешения Закревского, писавшего, что российский двор, одетый в мундиры с эполетами, гораздо «вреднее» обычного, одетого в шитые кафтаны, и что в России иначе быть не может, помогали Воронцову мало. Н. М. Лонгиновв 1820 г. сообщал гр. С. Р. Воронцову, что еще в 1815–1816 гг. он уведомил Михаила Семеновича, что «многие влиятельные лица, узнав о преимуществах, дарованных войскам [его]… рескриптом Государя… заявляли, что по возвращении этих полков из Франции, нужно будет поискать для них необитаемый остров, иначе прочим войскам нельзя будет примириться с их старыми распорядками; да к тому же и содержание этих путешественников не подойдет уже к установленному содержанию прочих войск». Лонгинова «уверяли… что фельдмаршал Толли, когда подняли Государю вопрос о сформировании оккупационной армии во Францию, сказал Государю: „Ваше Величество! Вам нужно помнить, что Вы выиграли сражение, но потеряли 30 тыс. человек!“».

Крайне важен вопрос о степени достоверности этих слухов. Повторим, что уже и ограничения телесных наказаний было довольно. Но, видимо, было и нечто другое, о чем пока можно судить лишь приблизительно.

По возвращении в Россию Александр I прочел так называемую записку Бенкендорфа — донос библиотекаря гвардейского штаба Грибовского, принятого в «Союз Благоденствия», переданный через посредство тогдашнего начальника штаба А. Х. Бенкендорфа. Это документ весьма точный; полагают, что именно его точность обеспечила в числе прочего за Бенкендорфом III Отделение. В записке, в частности, говорилось, что руководителя «положено избрать, когда было бы уже все готово, из вельмож, уважаемых войском и народом и недовольных правительством. Самая большая надежда возлагалась на находящиеся во Франции войска и на графа Воронцова, на которого действовали Тургеневы».

Тут есть над чем подумать. «Записка» точна почти во всем, и мы не можем утверждать, что Грибовский ошибается в данном случае. Но пока в нашем распоряжении нет прямых данных, подтверждающих его версию. Правда, есть несколько косвенных.

Так, Вигель пишет, что ближайшие сотрудники Воронцова (его штаб, или «двор») «ужасно как либеральничали». По терминологии Вигеля, это если не революционность в нашем смысле, то, по крайней мере, оппозиционность. О том, что «двор» Воронцова отличался весьма либеральными взглядами, пишет и Михаил Бестужев, участвовавший в перевозке части корпуса Воронцова из Франции в Россию. Моряки, говорит он, всегда трудно сходятся с новыми людьми, а уж тем более с пехотинцами. «Но тут было противное. Большая часть даже из самых дубиноватых офицеров… все они утратили этот вечно присущий русской армии солдатизм и либеральничали. Тем более этот дух проявлялся в высшей иерархии корпуса Воронцова, между офицерами его штаба, с которыми мы очень сблизились… Понятно, почему весь этот корпус, по возвращении его в Россию, был раскассирован».

Нельзя в связи с этим не вспомнить и загадочной поездки М. А. Фонвизина в 1817 г. к Воронцову, у которого он провел несколько месяцев. С. В. Житомирская и С. В. Мироненко справедливо, на наш взгляд, пишут, что выяснение этого вопроса могло бы пролить свет на историю раннедекабристских организаций. В корпусе действовала масонская ложа, деятельность которой, возможно, следует поставить в один ряд с приведенными выше фактами.

Какова же позиция самого Воронцова по отношению к «либеральничанью» своего окружения? Ясно, что в таких случаях командующий не может не задавать тон, не стимулировать, по крайней мере, тех или иных настроений у сотрудников влюбленного в него штаба. Его позиция тут решающая. Это подтверждает, в частности, обмен мнениями между Киселевым и Закревским, состоявшийся в июле-августе 1819 г. Киселев пишет, что не понимает, «почему опорочили до такой крайности войска, из Франции возвращающиеся». Он осмотрел Якутский полк и остался им очень доволен по всем статьям, включая «нравственность солдат», и надеется, что этот полк будет одним из лучших во 2-й армии. Киселев долго беседовал с бывшим начальником штаба Воронцова Понсетом, который «согласился, что Воронцов не прав во многом и особенно в том, что полагал геройством не скрывать пренебрежения ко всему, что свыше приходило, и порочить явно все постановления, которые по званию своему обязан представлять не на посмешище, но на уважение подчиненных своих, либо не служить!» Закревский отвечал: «Корпус французский более не нравится по наговорам, чем по настоящему делу. Привычка осуждать свыше присланное — это дурно, и сам, конечно, граф Воронцов много зла сделал как себе, так и корпусу. Были приятели, которые все слушали и переносили, кому следует».

Это сообщение во многом объясняет причины весьма настороженного отношения Александра I к Воронцову. После 1818 г. тот практически оказался не у дел, пока в 1823 г. не стал преемником гр. Ланжерона на посту Новороссийского генерал-губернатора. Воронцова два раза обходили производством в полные генералы. Награда за успешное завершение миссии во Франции — орден Владимира 1-й степени — не соответствовала уровню решенной задачи (орден был весьма престижный, но Александр I награждал им иногда за успешный смотр), тем более, что в 1815 г. Михаилу Семеновичу намекали, что чин он получит. Вдобавок корпус был расформирован, что также неслучайно. С точки зрения военной такой шаг был едва ли разумен; скорее всего, возобладали политические мотивы. Более того, 10 полков из корпуса были отправлены к Ермолову из Франции в Закавказье, в этом легко усмотреть тонкую издевку. Причем полки были расформированы и поротно присоединены к ермоловским полкам. И данное решение в контексте вышесказанного имеет определенное толкование: царь стремился максимально раздробить «избалованные» части корпуса, нужно полагать для того, чтобы побыстрее выветрился «французский» дух. Характерно, что бывшие воронцовские солдаты и даже целые роты в Кавказском корпусе имели репутацию «испорченных».

Итак, ясно, что в рассматриваемый период Воронцов занимал весьма либеральные позиции, особенно на фоне настроений высшего эшелона бюрократии. Упоминание его имени в контексте выбора главы будущего правительства не выглядит совершенно искусственным. Словом, здесь есть над чем задуматься.