«Тексты-матрёшки» Владимира Набокова

Давыдов Сергей Сергеевич

Глава первая

РОМАН В РАССКАЗЕ («УСТА К УСТАМ»)

 

 

1. Два плана пародии

В 1933 году Набоков написал рассказ «Уста к устам», появившийся в печати лишь в 1956 году. Причины этой четвертьвековой задержки будут рассмотрены в конце главы.

«Уста к устам» — первый набоковский «текст-матрешка» и на редкость интересный материал для литературоведческого исследования. В этом рассказе Набоков полностью и в наиболее обнаженной форме использовал ряд структурных возможностей, которые «текст-матрешка» предоставляет писателю. В романе «Машенька» 1926 года Набоков еще не воспользовался теми возможностями, которые открывает этот вид текста. В «Машеньке» не было того разногласия между словом героя и словом автора, той диалогичности между внутренним и внешним текстом, которая выступает как структурная доминанта не только в рассказе «Уста к устам», но и во всех последующих «матрешках» Набокова.

«Уста к устам» — трагикомический рассказ о русском эмигранте, вдовце Илье Борисовиче, на старость лет написавшем невероятно бездарный, мелодраматичный роман под названием «Уста к устам». Прямыми цитатами из рукописи романа, а также гротескным пересказом его фабулы рассказ Набокова фрагментарно воспроизводит роман Ильи Борисовича. Роман героя составляет таким образом «внутренний» текст, в то время как одноименный рассказ Набокова является «внешним» текстом.

В этой части главы моей задачей будет рассмотреть взаимоотношения обоих текстов на разных структурных уровнях, начиная с плана фабулы и сюжета и кончая уровнем стиля. Во второй части я постараюсь соотнести рассказ Набокова с другими литературными и бытовыми рядами.

Рассказ «Уста к устам» — идеальный образец «текста-матрешки». В нем «внешний» текст не только точно подражает «внутреннему», но одновременно от него значительно отличается. Отличительным признаком отдельных кукол матрешки, кроме их величины, является, как правило, определенное художественное превосходство куклы побольше (точнее детали, богаче раскраска и шкала красок и пр.). «Внешний» текст, таким образом, не только своим объемом, но и эстетически превосходит «внутренний». Обратим сначала внимание на сходство между «внешним» текстом рассказа Набокова и «внутренним» текстом романа Ильи Борисовича.

Не трудно заметить, что роман Ильи Борисовича послужил внутренней моделью для одноименного рассказа Набокова. Рассмотрим, каким образом происходит перекодировка романа в рассказ, сначала в плане фабулы. Для этой цели необходимо вкратце пересказать как роман, так и рассказ.

Роман Ильи Борисовича начинается в театре, где его герой, «одинокий» и «колоссально богатый» Долинин, влюбляется в случайную соседку по ложе, юную Ирину.

Еще рыдали скрипки, исполняя как будто гимн страсти и любви, но уже Ирина и взволнованный Долинин быстро направлялись к выходу из театра. Их манила весенняя ночь, манила тайна, которая напряженно встала между ними. Сердца их дрожали в унисон. [2]

Но скоро Долинин, «еще ни разу не обладавший Ириной», узнает, что она «увлечена другим, молодым художником» (V, 345).

Долинин с ней поговорил по душам, она ему сказала, что никогда не покинет его, потому что слишком ценит его прекрасную одинокую душу, но, увы, телом принадлежит другому, и Долинин молча поклонился. Наконец настал день, когда он сделал завещание в ее пользу, настал день, когда он застрелился (из маузера)…
(V, 345)

В одноименном рассказе Набокова, составляющем «внешний» текст, директор берлинской торговой фирмы, Илья Борисович (в английской версии рассказа у него появляется фамилия «Tal»), увлекся на старости лет литературой. Он пишет бездарный роман, походящий скорее на пародию. К удивлению Ильи Борисовича, группа молодых парижских писателей модного альманаха «Арион», при посредничестве некоего Евфратского, предлагает напечатать роман в их авангардном альманахе (где печатаются такие знаменитости, как «русский Джойс» — Галатов). С этой минуты Илья Борисович, промышляющий устройством ванных помещений, с восторгом входит в новую для него роль литератора. Однако вместо ожидаемого номера, в котором должны были появиться первые главы романа, он получает от Евфратского известие, что по финансовым причинам альманах прекращает свое существование. Влюбленный в свой роман Илья Борисович переводит в Париж «некоторую сумму». Когда долгожданный номер «Ариона» наконец появляется, он содержит всего три страницы романа, озаглавленные почему-то «Пролог к роману», а не «Уста к устам» и подписанные к тому же псевдонимом А. Ильин. Тем не менее Илья Борисович очень рад. Ему предстоит встреча с главным редактором «Ариона» Галатовым, приехавшим из Парижа в Берлин. Накануне, узнав, что Галатов будет в театре, Илья Борисович едет туда же и у гардероба ненароком слышит разговор между дамой и незнакомым ему господином (как вскоре выясняется, самим Галатовым):

— Извините, по-моему, если вы печатаете только потому, что он дает деньги…
(V, 350)

— Тише, тише, — сказал господин. — Не разглашайте наших тайн.

Потрясенный Илья Борисович догадывается, что речь идет о нем. Он в панике бросается к гардеробу за своими вещами, но тут к нему подскакивает Евфратский и представляет Илье Борисовичу Галатова. Тот неуклюже помогает Илье Борисовичу надеть пальто. Вырвавшись наконец, герой выбегает из театра, забыв в гардеробе свою трость, за которой ему придется вернуться.

Как уже было сказано, роман Ильи Борисовича служит моделью для одноименного рассказа Набокова. Тема обоих произведений — несчастная любовь. В романе одинокий Долинин влюбляется в юную Ирину, в рассказе у вдовца Ильи Борисовича начинается любовный роман с романом. В романе влюбленный Долинин напрасно мечтает о минуте, когда Ирина сама к нему придет и воскликнет:

— Возьми меня, мою чистоту, мое страдание… Я твоя. Твое одиночество — мое одиночество, и как бы долго или кратко ты ни любил меня, я готова на все, ибо вокруг нас весна зовет к человечности и добру, ибо твердь и небеса блещут божественной красотой, ибо я тебя люблю…
(V, 341)

В рассказе литератор-любитель Илья Борисович с трепетом, и тоже напрасно, мечтает о литературном признании, о появлении своего романа в «Арионе».

Роман роднит с рассказом также и общая тема «измены». В романе Ирина изменяет Долинину, отдавая предпочтение молодому художнику; в рассказе «Арион» изменяет Илье Борисовичу, предпочитая молодых писателей, модных «русских Джойсов». В романе обманутый богач Долинин делает денежное завещание в пользу Ирины, в рассказе «вполне состоятельный» и тоже обманутый Илья Борисович финансирует издателей «Ариона».

Разочарованный в любви Долинин кончает жизнь самоубийством. Любительское увлечение Ильи Борисовича, его литературные амбиции оказываются в переносном смысле самоубийственными. В художественной системе Набокова творческая неудача равнозначна физической смерти. Во многих романах Набокова («Защита Лужина», «Камера обскура», «Отчаяние») вслед за творческим провалом художника следует его смерть. Не случайно в конце рассказа вскользь говорится о смерти Ильи Борисовича:

И еще он думал о том, что его полностью оценят, когда он умрет, и вспоминал, собирал в кучку крупицы похвал, слышанных им за последнее время, и тихо ходил взад и вперед по тротуару, и погодя вернулся за тростью.
(V, 351)

Биографические детали, которыми писатель Илья Борисович наделил своего героя Долинина, Набоков нарочито сопоставляет с подробностями жизни самого Ильи Борисовича:

Долинин был просто «пожилой»; Илье Борисовичу шел пятьдесят пятый год. Долинин был «колоссально богат» — без точного объяснения источников дохода; Илья Борисович, директор фирмы, занимавшейся устройством ванных помещений и, кстати сказать, получившей в тот год заказ облицевать изразцами пещерные стены нескольких станций подземной дороги, был вполне состоятелен. Долинин жил в России, вероятно на юге, и познакомился с Ириной задолго до последней войны. Илья Борисович жил в Берлине, куда эмигрировал с женой и сыном в 1920 году.
(V, 340)

Или:

Наконец настал день, когда он [Долинин] сделал завещание в ее пользу, день, когда он застрелился (из маузера), настал день, когда Илья Борисович, блаженно улыбаясь, спросил Любанскую, принесшую последнюю порцию переписанных страниц, сколько он ей должен, и попытался ей переплатить.
(V, 345)

Последовательный принцип сюжетной мимикрии сменяется в плане личных имен анаграмматизмом и двуязычной игрой. Появившаяся в английской версии рассказа фамилия Ильи Борисовича — Tal — копирует фамилию «Долинин» (der Tal по-немецки «долина»). Имя героини романа, «Ирина» — неполная анаграмма альманаха «Арион», а «молодой художник» в романе соответствует «молодому писателю» в рассказе. Таким образом, усиливается параллельная, мимикрическая связь между «внутренним» и «внешним» текстом «матрешки».

Если на уровне фабулы проводится аналогия между «внутренним» и «внешним» текстами, то на уровне сюжета акцент переносится на разницу между ними. В сюжетном плане текст рассказа вступает с текстом романа в определенные диалогические отношения. Стилистические манеры Ильи Борисовича и Набокова взаимно полемичны между собой. Если в плане фабулы в результате этого разногласия сдвигались и перекодировались целые схемы и ситуации, то в плане сюжета мы видим перекодировку и сдвиги более мелких единиц. Согласно М. Бахтину, «диалогические отношения возможны не только между целыми (относительно) высказываниями, но диалогический подход возможен и к любой значимой части высказывания». Роман начинается со сцены в театре; рассказ сценой в театре кончается. Мотив театра, таким образом, замыкает композиционное кольцо рассказа. Инверсивная перекличка сюжета романа с сюжетом рассказа создает внешние рамки рассказа. Из сюжета романа Ильи Борисовича Набоков заимствовал всего лишь одну случайную сцену у гардероба и несколько связанных с ней мотивов: номерок, пальто, трость… На них он основывает сюжетное построение своего рассказа. Рассмотрим, каким образом он эксплуатирует этот минимальный инвентарь, одолженный из романа Ильи Борисовича.

Рассказ открывается прямой цитатой из черновика романа. Мелодраматичный тон первой цитаты гротескно срывается в тот момент, когда действие романа подходит к сцене в гардеробе театра:

— Дайте мне ваш номер от гардеробной вешалки, — промолвил Долинин (вычеркнуто).
(V, 339)

— Позвольте, я достану вашу шляпку и манто (вычеркнуто).

— Позвольте, — промолвил Долинин, — я достану ваши вещи (между «ваши» и «вещи» вставлено «и свои»). Долинин подошел к гардеробу и, предъявив номерок (переделано: «оба номерка»)…

Затем автор рассказа переключает внимание читателя с рукописи Ильи Борисовича на него самого:

Тут Илья Борисович задумался. Неловко, неловко замешкать у гардероба. Только что был вдохновенный порыв, вспышка любви между одиноким, пожилым Долининым и случайной соседкой по ложе, девушкой в черном; они решили бежать из театра, подальше от мундиров и декольте. Впереди мерещился автору Купеческий или Царский сад, акации, обрывы, звездная ночь. Автору не терпелось дорваться вместе с героями до этой звездной ночи. Однако надо было получить вещи, а это нарушало эффект.
(V, 339)

Следует ряд комментариев по поводу «чисто лирического» таланта Ильи Борисовича и его неумения справляться с такими «житейскими подробностями, как, например, открывание и закрывание дверей или рукопожатия, когда в комнате много действующих лиц и один или двое здороваются со многими» (V, 339–340). Последнее замечание подготавливает гротескную сцену в конце рассказа.

Писание было для Ильи Борисовича неравной борьбой с предметами первой необходимости; предметы роскоши казались гораздо покладистее, но, впрочем, и они подчас артачились, застревали, мешали свободе движений…
(V, 340)

Намек на предметы роскоши прокладывает путь мотиву, который сыграет центральную роль в рассказе:

…и теперь, тяжело покончив с возней у гардероба и готовясь героя наделить тростью, Илья Борисович чистосердечно радовался блеску ее массивного набалдашника и, увы, не предчувствовал, какой к нему иск предъявит эта дорогая трость, как мучительно потребует она упоминания, когда Долинин, ощущая в руках гибкое молодое тело, будет переносить Ирину через весенний ручей.
(V, 340)

Сцену в гардеробе и эпизод с тростью можно трактовать как ключевые в рассказе, что мотивировано стилистической беспомощностью Ильи Борисовича, не способного совладать с этими мотивами в романе. Как гардероб, так и трость предъявят двойной иск Илье Борисовичу и сыграют роковую роль не только в его произведении, но и в его жизни. В романе трость Долинина предъявит свой «иск» Илье Борисовичу, когда тот приступит к описанию весенней сцены с ручьем и ему придется вернуться к тому месту рукописи, у которого он «едва не застрял навеки» (V, 341), а именно, к сцене у гардероба. Ему придется отобрать у героя «дорогую трость», которой он его так старательно «наделил» в начале романа, и таким образом освободить его руки, чтоб тот мог «ощутить в руках» (а не в руке!) «гибкое молодое тело» Ирины, перенося ее через весенний ручей (V, 340). Иными словами, педантичному писателю придется «пожертвовать эффектом ради правдоподобия» (V, 339). Сцена в гардеробе, которая чуть не оказалась роковой для романа Ильи Борисовича, сыграет роковую роль и в его жизни. Не случайно как раз перед гардеробом театра ему придется подслушать разговор, который полностью разрушит его иллюзию о себе как об удачливом, признанном литераторе. Вдобавок, когда Илья Борисович поспешно покидает театр, он забывает в гардеробе свою трость, и, следовательно, подражая в жизни собственному искусству (ср. трость Долинина в романе), Илье Борисовичу придется вернуться за ней в это роковое для него место.

В набоковской художественной системе «трость» превращается в некий инструмент возмездия, которым автор испытывает и наказывает, а подчас и казнит своих героев, писателей-неудачников. Илья Борисович первый, но не единственный герой Набокова, пострадавший от трости. Для героя «Отчаяния» Германа, задумавшего осуществить «совершенное убийство» и создать «безупречное произведение искусства», таким роковым предметом окажется двоюродная сестра «трости» — «палка». Как «совершенное» убийство, так и повесть о нем обречены на провал из-за одной допущенной ошибки с «палкой». Как в случае Германа, так и в случае Ильи Борисовича авторская ирония связана с тем, что расправа над героями свершается орудием, им самим принадлежащим. Палкой или более благородной тростью Набоков каламбурно наказывает своих героев за их неудачи, промахи и падения.

По словам Бахтина, двуголосное слово рассказчика направлено «и на предмет речи как обычное слово, и на другое слово, на чужую речь». В нашем случае чужой речью является текст романа. Слово Набокова не только подражает слову Ильи Борисовича, но резко отличается от него, а порою вступает с ним в острую полемику. С первой же строчки рассказа писательский стиль Набокова начинает соревноваться с «чужим», неприемлемым для него стилем Ильи Борисовича. Приведем пример такого соревнования. Вспомним неуклюжую, с многократными исправлениями и вычеркиваниями, попытку Ильи Борисовича описать в начале своего романа сцену в гардеробе.

В противовес этому Набоков мимоходом создает в конце своего рассказа четыре контрварианта такой же сцены. Первый вариант — классический, с акустической установкой:

Спектакль еще не начинался, в холодном вестибюле потрескивал русский разговор. Илья Борисович сдал старухе в черном трость, котелок, пальто, заплатил, опустил жетон в жилетный карманчик и, медленно потирая руки, огляделся.
(V, 350)

В ясном стиле реалистической прозы XIX века здесь спародировано стремление Ильи Борисовича к педантической подробности описаний. Звукоподражательная попытка передать колорит русской речи накоплением сонорных «р» — прием чисто сиринский. Контрастируя с обстоятельностью этого варианта, второй вариант той же сцены лаконичен:

Илья Борисович очутившись опять у гардероба, протянул свой жетон. Старуха в черном, — 79, вон там…
(V, 351)

Затем следует третий вариант — гротескный, напоминающий чем-то гоголевскую сцену между Чичиковым и Маниловым:

— Вот и наш редактор, — сказал Евфратский, и Галатов, выкатив глаза и пытаясь не дать Илье Борисовичу опомниться, хватал его за рукав, помогая ему, и быстро говорил:
(V, 351)

— Очень рад познакомиться, очень рад познакомиться, позвольте помочь.

— Ах, Боже мой, оставьте, — сказал Илья Борисович, борясь с пальто, с Галатовым, — оставьте меня. Это гадость. Я не могу. Это гадость.

— Явное недоразумение, — молниеносно вставил Галатов.

— Оставьте, пожалуйста, — крикнул Илья Борисович и, вырвавшись из его рук, сгреб с прилавка котелок и, все еще надевая пальто, вышел.

Последний и, по-моему, наиболее эффектный вариант на заданную тему — вариант «нулевой». Он вовсе не развернут, но на его существование указано в последнем предложении рассказа: Илья Борисович «тихо ходил взад и вперед по тротуару, и погодя вернулся за тростью» (V, 351). Это предложение служит комическим эпилогом к скрытому в рассказе рассказу о «похождениях трости», напоминающему «похождения колеса» в «Мертвых душах».

Ряд попыток Ильи Борисовича описать сцену у гардероба и четыре набоковских контрварианта превращают «Уста к устам» в своего рода поединок между двумя артистами. В этом смысле рассказ можно было бы назвать палинодическим произведением на заданную тему, в которой «внешний» текст (рассказ) отвечает на вызов «внутреннего» текста (романа) и одерживает над ним победу, но силы участников не равны, и потому соревнование писателей скорее напоминает Апеллеса, дающего уроки рисования сапожнику.

Степень литературного невежества Ильи Борисовича лучше всего иллюстрирует его отношение к русской литературе и к Пушкину в частности. О преклонении Набокова перед Пушкиным хорошо известно. Отношение к Пушкину определяет для Набокова не только меру таланта его героев-писателей, но также писателей и критиков вообще. Пушкина Илья Борисович «конечно, признавал, но знал его более по операм, и вообще находил его „олимпически спокойным и не способным волновать“» (V, 234). Из русской прозы он «уважал Лугового, ценил Короленко, находил, что Арцыбашев развращает молодежь» (V, 342). Илья Борисович любил «подтрунить над декадентами» (V, 342), а о «беллетристике поновее», к которой не в последнюю очередь принадлежал и сам Набоков, «говорил, разводя руками: „Скучно пишут!“, чем повергал Евфратского в какой-то тихий экстаз» (V,342).

За это невежество над Ильей Борисовичем вершится расправа, инструментом которой служит его собственное искусство. Поскольку роман о жизни Долинина послужил моделью для рассказа о жизни Ильи Борисовича, мы встречаемся здесь с образцовым примером ситуации, в которой «жизнь» подражает «искусству». Если в рассказе есть мораль, то ее можно выразить в форме тривиального силлогизма: жизнь, подражающая плохому искусству, разделяет участь этого искусства. Жалкая жизнь Ильи Борисовича — лучшее доказательство этого силлогизма. Набоков не без наслаждения производит вивисекцию героя по собственному же рецепту последнего. Скальпель в руке Набокова — это, конечно, перо, мокаемое в чернильницу героя.

Заставляя жизнь Ильи Борисовича подражать его же искусству, Набоков выходит за рамки романа, привлекая и другие «шедевры» Ильи Борисовича:

Его литературный стаж был давен, но невелик: некролог в «Южном вестнике» о местном либеральном купце (1910 год), два стихотворения в прозе (август 1914 года и март 1917 года) там же и книжка, содержавшая этот же некролог и эти же два стихотворения в прозе, — хорошенькая книжка, появившаяся в разгар Гражданской войны.
(V, 340)

В каком-то смысле можно сказать, что Набоков, подставляя творчеству Ильи Борисовича кривое зеркало своего рассказа, создал своеобразный, трагикомический некролог «местному либеральному купцу» Илье Борисовичу. Эквивалентом либерализма служит увлечение Ильи Борисовича литературой. Набоков беспощаден к страданиям своих бездарных героев-писателей. Его расправа над Ильей Борисовичем напоминает расправу Аполлона над неудачником Марсием, который дерзнул вызвать предводителя Муз на музыкальное соревнование и опозорился. Возмущенный Аполлон привязал Марсия к дереву и содрал с него кожу. Иными словами, Аполлон заставил артиста разделить участь его убогого искусства. Не первый ли это случай в истории искусства, когда судьба искусства определяет личную участь? Но между богами и художниками слова есть одна существенная разница: «поэты не убивают». В рассказе есть и другая мораль. Если жизнь, подражающая дурному искусству, неизбежно разделяет его участь, это отнюдь еще не значит, что и произведение, подражающее бездарному произведению, обречено стать бездарным. Жизнь Ильи Борисовича есть лучшее доказательство первого силлогизма, замечательный рассказ Набокова — второго.

Несмотря на все явные параллели и аналогии, между одноименными рассказом и романом, конечно, больше разницы, чем сходства. Текст Набокова лишь слегка соприкасается с текстом Ильи Борисовича. Это соприкосновение и есть каламбурный поцелуй — «уста к устам», — давший название роману и рассказу. По всем правилам каламбура, здесь сливаются два слова, два текста, близкие по внешним признакам, но несоизмеримо далекие по своему художественному значению. Первые «уста» являются не больше чем омонимом вторых, а поцелуй походит скорее на издевку.

Тем не менее рассказ вряд ли можно назвать пародией на роман Ильи Борисовича. «Уста к устам» — пастиш в точном смысле этого слова. Из лоскутков чужого текстового материала сшито собственное произведение. Своей техникой рассказ напоминает маньерестские картины Джузеппе Арчимбальдо, в которых художник из разнородных самостоятельных элементов, например из разных морских животных, рыб, ракушек, креветок и пр., компонует аллегорический портрет. Для привередливого Набокова роман Ильи Борисовича не достоин пародии в том смысле, как ее определяет герой «Дара» Федор Годунов-Чердынцев: «Пародия всегда сопутствует истинной поэзии» (IV, 199). В этом возвышенном смысле пародия у Набокова является знаком почтения к пародируемому писателю. Но имеется у Набокова и второй вариант пародии, гротескный, а подчас даже издевательский. Об этих двух типах пародии Набоков говорил:

Когда поэт Цинциннат Ц. в самом грезоподобном и поэтичном из моих романов обвиняет собственную мать (не вполне заслуженно) в том, что она — пародия, он использует это слово в привычном смысле: «гротескная имитация». Когда же Федор в «Даре» упоминает о «духе пародии», радугой играющем над струей подлинной «серьезной поэзии», он говорит о пародии как о легкомысленной, тонкой, пересмешливой игре, такой как пушкинская пародия на Державина в «Exegi monumentum». {28}

По отношению к роману Ильи Борисовича рассказ Набокова — это «гротескная имитация», и его следует отнести к низкому типу пародии.

Но трагикомический рассказ Набокова можно прочитать и как пародию в высоком смысле этого слова. Для этой цели нам необходимо обратиться к произведению более значительного автора, чем Илья Борисович. В подтексте рассказ «Уста к устам» связан с «Шинелью» Гоголя. В своей книге о Гоголе Набоков пишет:

Но по прочтении Гоголя глаза могут гоголизироваться, и человеку порой удается видеть обрывки его мира в самых неожиданных местах. Я объехал множество стран, и нечто вроде шинели Акакия Акакиевича было страстной мечтой того или иного случайного знакомого, который никогда и не слышал о Гоголе. {29}

Гротескная вивисекция Ильи Борисовича исполняется гоголевским скальпелем и в гоголевском трагикомическом тоне. Для сравнения процитируем два аналогичных по тону отрывка:

Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории, про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним… {30}

Литературные неудачники, мелкие журналисты, корреспонденты каких-то бывших газет измывались над ним с диким сладострастием. С таким гиком великовозрастное хулиганье мучит кошку, с таким огоньком в глазах немолодой, несчастливый в наслаждениях мужчина рассказывает гнусный анекдот. Глумились, разумеется, за его спиной, но громко, развязно, совершенно не опасаясь превосходной акустики в местах сплетен. Вероятно, до тетеревиного слуха Ильи Борисовича не доходило ничего.
(V, 347)

Косноязычного чиновника Акакия Акакиевича можно считать прямым предшественником литератора Ильи Борисовича. Первый механически переписывает документы, второй — стертые литературные клише. Обоих роднит общий по своей сути «задор» (воспользуемся этим словечком из «Мертвых душ»). Страстный, но короткий роман Акакия Акакиевича с шинелью находит свое отражение в страстном и тоже коротком увлечении Ильи Борисовича романом. Как в случае с «шинелью», так и в случае с «книгой» мы наблюдаем аналогичную эротизацию неодухотворенного предмета. Альманах «Арион» в руках Ильи Борисовича превращается в «пухлую розовую книгу», Илья Борисович всаживает «белый нож в толстое слоистое тело книги» (V, 348). В сладостном предвкушении новой шинели Акакий Акакиевич чувствует себя «как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу». Под влиянием любовной затеи с романом Илья Борисович «расцвел», начал ходить даже «новой, беллетристической походкой» (V, 347). Акакий Акакиевич, прогуливаясь в новой шинели, «шел в веселом расположении духа, даже подбежал было вдруг, неизвестно почему, за какой-то дамой, которая, как молния, прошла мимо и у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения». «Гибнет Акакий Акакиевич, собственно говоря, от любви», пишет Д. Чижевский в своей статье о «Шинели». «Задорам» Акакия Акакиевича и Ильи Борисовича положен конец в катастрофической развязке, в сцене грабежа. Шинель и роман пришлись героям не по плечу.

Мошенничество редактора парижского «Ариона» Галатова как бы завершает тему, начатую Акакием Акакиевичем в «Шинели»: «Ну уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят что-нибудь того, так уж точно того…». Патетические слова Акакия Акакиевича «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» перекликаются с восклицаниями Ильи Борисовича в роковой сцене перед гардеробом театра:

— Ах, Боже мой, оставьте, — сказал Илья Борисович, борясь с пальто, с Галатовым, — оставьте меня. Это гадость. Я не могу- Это гадость… <…>
(V, 351)

— Оставьте, пожалуйста, — крикнул Илья Борисович и, вырвавшись из его рук, сгреб с прилавка котелок и, все еще надевая пальто, вышел.

Упоминание «пальто» в начале и конце этого отрывка недвусмысленно подсказывает литературный контекст, в котором следует читать эту гротескную сцену.

С этим контекстом могут быть соотнесены и персонажи, связанные с «Арионом». Евфратский исполняет роль искусителя, «чёрта» Петровича, который натолкнул Акакия Акакиевича на грешную и пагубную мысль о новой шинели. Галатову «с красивыми бараньими глазами» выпадает роль грабителя: не случайно Илья Борисович борется с Галатовым за свое пальто.

При сопоставлении «Шинели» с рассказом «Уста к устам» обнаруживается весьма парадоксальная роль автора Набокова. «Одноглазый черт» Петрович отказался починить изношенный капот Акакия Акакиевича, следуя евангелистам: «Никто не приставляет заплаты к ветхой одежде, отодрав от новой одежды, а иначе и новую раздерет, и к старой не подойдет заплата от новой».

— Да кусочки-то можно найти, кусочки найдутся, — сказал Петрович, — да нашить-то нельзя: дело совсем гнилое, тронешь иглой — а вот уж оно и ползет.

— Пусть ползет, а ты тотчас заплаточку.

— Да заплаточки не на чем положить

— Ну, да уж прикрепи. Как же этак право того!..

— Нет, — сказал Петрович решительно, — ничего нельзя сделать. Дело совсем плохое. {36}

По-моему, Набоков взялся именно за ту задачу, от которой отказался даже «черт» Петрович. Из старого капота Ильи Борисовича Набоков решился создать новую шинель, т. е. развернуть поношенную ткань романа так, чтобы на потертые места легла свежая материя рассказа. Результат: шинель поверх капота, или капот романа с заплатами с барского плеча рассказа. В этом шутовском одеянии свежая ткань рассказа прикладывается, как «уста к устам», к потертой словесной ткани романа. Говоря словами Набокова:

В этой жизни, богатой узорами (неповторной, поскольку она по-другому, с другими актерами, будет в новом театре дана), я почел бы за лучшее счастье так сложить ее дивный ковер, чтоб пришелся узор настоящего на былое — на прежний узор… {37}

По рецепту рассказа «Уста к устам» Набоков скроил немало произведений. Из чужого текста, иногда им же самим придуманного, Набоков перенимает приемы, характеры, темы, целые композиционные схемы и стили и, подчиняя их в своих «матрешках» новому единству, создает из этих лоскутков оригинальные пародии и пастиши.

Как мы убедились, пародия в рассказе «Уста к устам» является двунаправленной. Автор одновременно оперирует двумя типами пародии — низким и высоким. По отношению к роману Ильи Борисовича это «гротескное перекривливание». По отношению к Гоголю это высокая игра пушкинского типа, о которой в романе «Дар» говорится, что она «всегда сопутствует истинной поэзии». Высокую пародию следует воспринимать как комплимент пародируемому тексту и его автору, в данном случае Гоголю, о «Шинели» которого Набоков писал:

И вот, если подвести итог, рассказ развивается так: бормотание, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, фантастическая кульминация, бормотание, бормотание и возвращение в хаос, из которого все возникло. На этом сверхвысоком уровне искусства литература, конечно, не занимается оплакиванием судьбы обездоленного человека или проклятиями в адрес имущих. {39}

Не в последнюю очередь рассказ Набокова роднит с повестью Гоголя и общий тон стилистических перебоев трагического комическим, патетического гротескным. Заключительные слова вышеприведенной цитаты можно без оговорок отнести и к герою-неудачнику Илье Борисовичу.

Литературные критики, в том числе и русские, долго были склонны рассматривать творчество Набокова вне традиций русской литературы и не раз отмечали «нерусскую черту» в его творчестве. Между тем не подлежит сомнению, что рассказ «Уста к устам» продолжает линию русской литературы XIX века, посвященную чиновникам-неудачникам, от которых Илья Борисович унаследовал не одно «родимое пятнышко». Но не сам тип, а скорее тема пишущих неудачников привлекает Набокова. Акакий Акакиевич не в состоянии перевести письмо из первого лица в третье. Он лишь механически переписывает. Предмет его «задора» — шинель. В отличие от него, Макар Девушкин Достоевского не только переписывает, но и сам пишет. Он уже обладает собственным сентиментальным эпистолярным стилем. Предмет его «задора» — одушевленное существо, Варенька. Илья Борисович, третий в цепи «пишущих неудачников», пошел еще дальше по линии «чернильной самостоятельности». Он переписывает обветшалые литературные клише и создает из этих общих мест собственное литературное произведение. Любовный роман «Уста к устам» — предмет «задора» писателя-любителя Ильи Борисовича. Во всех трех случаях трагический конец связан с грабежом. «Акакий Акакиевич — Макар Девушкин — Илья Борисович» — контекст, в котором следует читать рассказ «Уста к устам».

Илья Борисович является первым в ряду «пишущих неудачников» Набокова. Творческая неудача писателя — тема, которой Набоков одержим. Эту тему он будет преследовать из романа в роман, и только в самом конце «Дара» — последнего из русских романов — ряд творческих неудач и полуудач героя переплавляется в художественную удачу его романа.

Однако и в «Даре» облик и манера Ильи Борисовича будут воплощены в фигуре литератора Буша.

 

2. План сатиры

В первой части главы были рассмотрены два уровня пародии. Главное внимание было уделено соотношению двух текстов в рассказе-матрешке. Роман Ильи Борисовича, как мы убедились, послужил моделью для рассказа Набокова. Если выйти за рамки рассказа и рассмотреть этот текст во внелитературном, бытовом плане, то мы увидим, что рассказ Набокова и тут ведет себя по всем правилам «матрешки». Соотношение текста с внетекстовыми рядами подчиняется тому же принципу мимикрии, который определяет внутритекстовые трансформации романа в рассказ. Рассказ Набокова — реалистичен! Его фабула основана на одном скандальном случае, действительно происшедшем в 1931 году. Ответственность за него несут литературные недруги Набокова Георгий Иванов и Георгий Адамович. Вот почему рассказ, написанный в начале 30-х годов, появился в печати чуть ли не с четвертьвековым опозданием. Его чуть не напечатали в «Последних новостях», где литературным критиком был Адамович. В предисловии к английскому изданию рассказа Набоков пишет:

Марк Алданов, состоявший в более коротком, чем я, знакомстве с «Последними новостями» (с которыми я вел веселую войну в 30-е годы), сообщил мне то ли в 1931-м, то ли в 1932-м, что в последний момент рассказ «Уста к устам», окончательно принятый к публикации, в итоге не напечатан. «Разбили набор», — хмуро пробормотал мой друг. Он был опубликован только в 1956 году издательством Чехова в Нью-Йорке в моем сборнике «Весна в Фиальте». К тому времени все, в ком можно было заподозрить отдаленное сходство с действующими лицами, благополучно и бесследно умерли. {43}

Прототипом «Ариона» послужил сборник «Числа», выходивший в 30-х годах в Париже. Активными сотрудниками этого сборника, напоминавшего предреволюционный «Аполлон», были Георгий Адамович и Георгий Иванов. После выхода 4-го номера сборнику грозила преждевременная кончина. Как и в рассказе Набокова, причины были финансовые. Спасителем и жертвой «Чисел» оказался некто Александр Буров, так же как Илья Борисович, написавший бездарный роман под названием «Была земля». «Числа» напечатали в 5-м номере первую главу романа, т. е. ровно три страницы, с примечанием «Продолжение следует». В 6-м номере «Чисел» редакция почему-то назвала эту первую главу «Прологом». Ср. в рассказе «Уста к устам»:

Озаглавлено было «Пролог к роману» … И в скобках: «Продолжение следует». Маленький кусок, три с половиной странички… <…> Но почему «Пролог к роману», а не просто «Уста к устам», глава 1? Ах, это совершенно неважно.
(V, 349)

В последующих номерах «Числа» отрывками напечатали весь роман А. Бурова, и в завершение Адамович здесь же, в № 7/8, поместил похвальную рецензию на него.

Все это должно было вызвать раздражение Набокова, тем более что «Числа» с самого начала своего существования заняли крайне враждебную позицию по отношению к его творчеству. В первом же номере сборника на Набокова с ожесточением набросился Георгий Иванов, назвав писателя «пошляком-журналистом, графом-самозванцем, втирающимся в высшее общество; кухаркиным сыном, черной костью, смердом». Немалую роль в этом скандальном выпаде сыграли личные, семейные мотивы. За год до этого Набоков напечатал в газете «Руль» рецензию на роман И. Одоевцевой «Изольда». Набоков не выразил восторга по поводу романа молодой поэтессы, но молодая поэтесса была женой Георгия Иванова. Тот воспользовался первым же случаем, чтобы отплатить Набокову. Вслед за Адамовичем он обвинил Набокова в «перелицовывании заграничных образцов», заявив, что в «Короле, даме, валете» старательно скопирован средний немецкий образец, а в «Защите Лужина» — французский. Какие именно образцы имел в виду рецензент, не сказано.

На Набокова ополчились не только Иванов и Адамович, но и другие сотрудники «Чисел». Несомненно, рассказ «Уста к устам» — ответный сатирический удар. Набоков — не злободневный писатель, но в этом рассказе он решил посмеяться над своими гонителями. «Уста к устам» можно прочесть как шуточное опровержение обвинений, выдвинутых сотрудниками «Чисел». Рассказ изобилует тем, что обычно отсутствует в набоковском творчестве. Вымысел и изощренная фантазия, за избыток которой его, как правило, критиковали, здесь уступает место действительности, факту, документу, т. е. тем чертам творчества, в защиту которых «Числа» программно выступали. Г. Адамович вряд ли мог бы назвать «Уста к устам» «правдоподобным мирком, созданным холодным и холостым воображением». Здесь — не «чистое искусство, искусство для искусства», за которое Г. Адамович не раз упрекал автора, а «злободневная тема, бытописательный документ».

Адамович писал о Набокове: «Все наши традиции в нем обрываются». Иванов, как только что говорилось, обвинял его в подражании немецким и французским образцам. Словно отвечая им обоим, Набоков использовал в своем рассказе образцы исключительно русские. «Уста к устам» можно назвать сатирическим рассказом о жизни и творчестве русского Парнаса, причем фабула взята «из жизни», а сюжет — «из творчества». Никого не называя, Набоков по очереди пародирует писателей и поэтов, которым «Числа», не печатавшие ни Ходасевича, ни Алданова, ни Бунина, ни самого Набокова, отдавали предпочтение. Выше было показано, как детали романа Ильи Борисовича переходят в рассказ Набокова. Ту же технику мелких заимствований Набоков применяет и к произведениям, напечатанным в «Числах». Приведем несколько примеров таких миниатюрных подтекстов рассказа.

Название рассказа Набоков позаимствовал из стихотворения берлинской поэтессы Раисы Блох, над которой однажды уже посмеялся в рецензии на ее книгу «Мой город». В № 2/3 «Чисел» было напечатано безвкусное стихотворение Блох:

Пусть небо черное грозит дождем, Я солнце горнее видала в нем. Пусть в блесках инея земля тверда В Лагуне синяя тепла вода, И чайки носятся, и даль чиста, И так и просятся к устам уста. Благословенная моя тоска, Огонь задумчивый, что сладко жжет, Я привезла тебя издалека, Я сохраню тебя от всех невзгод. {53}

Фабула романа Ильи Борисовича тоже не полностью принадлежит Набокову. Встреча в театре и внезапная «вспышка любви» между Долининым и «случайной соседкой по ложе» Ириной, которыми роман Ильи Борисовича открывается, заимствованы из романа Александра Бурова «Была земля», печатавшегося в 5, 6, 7/8 номерах «Чисел». Вот этот запятнанный запятыми отрывок:

Разве не подлинный ужас, можно сказать, преступное легкомыслие, когда в медовые дни, всего две недели после венца, проездом домой, из Дрездена, сначала в Италию, в отеле «Савой», он, счастливый, нежный супруг, параллельно, в том же отеле, совершенно случайно, отпраздновал еще одну, такую же, необычайную по обстановке, восхитительную встречу, с такой же красавицей, юной женой графа Бастиари!.. В театре, в «Скала», рядом с его ложей сидела такая величественная, прекрасная итальянка, «нежнейший мрамор» в обществе какого-то старика, мужа или отца, и с этого момента, — долго потом вспоминал, вспомнил, быть может жалел Стратонов, — он ничего больше не видел, не слышал. И ужас его, и нечаянная радость его были еще сильней, когда, после театра, их столы в ресторане того же отеля оказались случайно рядом, и — быть греху — и это несомненно обреченность, их апартаменты и лоджия оказались смежными! Значит, кому-нибудь это было нужно, кому-то понадобилось такое испытание, такое, если угодно, грехопадение, и Стратонов, и графиня Бастиари, случайно встретившиеся, никогда друг друга до того не видавшие, не знавшие друг друга, случайно скрестившись взглядами, в которых легко читалась и мольба, и признание, и покорность судьбе, — и поздно, до горячего восхода, зачем-то горели в будуаре Бастиари огни… {54}

Кстати, о запятых. Набокову удалась тонкая насмешка над «Числами», которые продолжали печатать бездарные тексты А. Бурова. Когда Илья Борисович передал одну копию своего законченного романа редактору для исправлений,

Евфратский ограничился тем, что в одной из первых строк вставил красным карандашом темпераментную запятую. Илья Борисович аккуратно перевел эту запятую на экземпляр, предназначенный «Ариону»…
(V, 345)

Своим «темпераментным» существованием эта запятая обязана не только злоупотреблявшему запятыми А. Бурову, но и наборщику 9-го номера «Чисел», в которых печатался рассказ того же Бурова «Мужик и три собаки». Между первым и вторым абзацем рассказа наборщик вставил лишнюю запятую. Не замеченная корректором, она на самом деле «темпераментно» выделяется на 27-й странице:

Сестры чуют, не столько разумом, сколько сердцем, когда оставлять больных с близкими, и когда им вновь, тихим ангелом, входить.

,

Больная одиннадцать суток боролась со смертью, за секундный глоток воздуха, и сестра Елизабет, и муж больной, Никита Демьянович Сериков, ни на минуту не оставляли ее глаз… {55}

Это одна из наиболее тонких и, по-моему, наиболее удачных шуток Набокова.

Как уже говорилось, неумелые попытки педантичного Ильи Борисовича совладать со сценой у гардероба и связанными с нею мотивами «пальто, котелка, номерка и трости» побудили самого Набокова описать сцену четыре раза. Имея ключ к подтексту рассказа, нетрудно подыскать источник этой назойливо повторяющейся сцены. В отрывке из романа Георгия Иванова «Третий Рим», который был напечатан в «Числах», мы находим такой эпизод:

Снимая с Вельского пальто, беря его палку и котелок, швейцар, признавший в нем по вещам и виду «настоящего» барина (в лицо Вельского он не знал), сказал как-то таинственно: «Без номерка будет, я к себе уберу — как бы не обменили…» {56}

Одной параллелью дело не ограничивается. В пятом номере «Чисел» Георгий Адамович напечатал рассказ «Рамон Ортис». В этом рассказе об игроке сцена у гардероба повторяется дважды. Первый раз — до случившейся с героем катастрофы, второй раз — после:

Отдавая пальто, он подумал, что нечетный номер на вешалке был бы хорошим знаком. Барышня улыбнулась, протягивая ему номерок, и сказала «девятнадцать». Никогда она этого не делала прежде. Рамон Ортис не в силах был промолчать: «Ваш возраст, вероятно?»

<…>

Он поспешно спустился, бросил номерок на прилавок, схватил пальто, будто боясь опоздать куда-то. Однако спешить ему было некуда, оставалась только одна потребность — идти, идти, идти, и хорошо бы, если бы дул в лицо ветер, резкий с дождем. Но дождя не было. {57}

Ср. аналогичное место в рассказе «Уста к устам»:

Илья Борисович сдал старухе в черном трость, котелок, пальто, заплатил, опустил жетон в жилетный карманчик и, медленно потирая руки, огляделся.
(V, 350–351)

<…>

…Очутившись опять у гардероба, протянул свой жетон. Старуха в черном, — 79, вон там… Он страшно заторопился, он уже размахнулся, чтобы влезть в рукав пальто, но тут подскочил Евфратский и с ним тот, тот…

Повторение этой сцены и ее композиционное место в обоих рассказах (до и после катастрофы) обнажают прямую связь между текстами Адамовича и Набокова. Вдобавок Набоков остроумно передразнивает не совсем удачный каламбур героя Адамовича (связь номерка и возраста). Раз барышне, «вероятно», девятнадцать лет, то старухе Набокова, конечно, семьдесят девять. Между рассказами Адамовича и Набокова можно отыскать еще целый ряд сюжетных и фабульных перекличек.

Доминантным мотивом сцены у гардероба в рассказе «Уста к устам», как мы помним, была трость. Возможно, на мысль о ней Набокова натолкнул рассказ Зинаиды Гиппиус «Перламутровая трость», напечатанный в № 7/8 «Чисел». У Набокова была и личная причина кольнуть Зинаиду Гиппиус. В 1916 году, прочитав книжку стихов семнадцатилетнего Набокова, она сказала его отцу: «Пожалуйста, передайте вашему сыну, что он никогда писателем не будет» (V, 291). В рассказе Гиппиус обстоятельно описана роскошная трость, давшая ему название, но на этом, как ни странно, ее роль кончается. Не хотел ли Набоков, ставший вопреки предсказанию З. Гиппиус писателем, поддразнить поэтессу? Ведь по знаменитому чеховскому рецепту, «если в начале рассказа говорится о том, что гвоздь вбит в стену, то в конце рассказа на этом гвозде должен повеситься герой». «Ни один аксессуар не должен остаться неиспользованным в фабуле, ни один эпизод не должен остаться без влияния на фабульную ситуацию», — пишет Б. Томашевский в своем учебнике поэтики. Как бы в противовес этой «лишней трости» Зинаиды Гиппиус Набоков нагружает свою «трость» фабульными, сюжетными, композиционными и стилистическими функциями, задействованными во «внутреннем» и «внешнем» тексте «матрешки».

В № 7/8 «Чисел» Набоков почерпнул и фамилию «Tal», которой он наделил Илью Борисовича в английском переводе. Вслед за последней частью романа А. Бурова «Была земля» Георгий Адамович напечатал в этом номере похвальную рецензию на роман. На той же странице, одной строчкой ниже инициалов «Г. А.», которыми Адамович подписал свою рецензию, расположено заглавие следующей рецензии: «Анна Таль, „Клетчатое солнце“». Это интересный случай метонимической подстановки по смежности. Случайная синтагма «Г. А. — Анна Таль» находит свое соответствие в именах протагонистов рассказа — Галатова и Ильи Борисовича Tal (псевдоним: И. Анненский). Не менее интересно развернуть и следующую причудливую комбинацию. Герой уже упомянутого романа Георгия Иванова «Третий Рим», Вельский, чтобы рассеять мысли о самоубийстве, начинает произносить вслух первые пришедшие ему на ум слова:

— Тра ла ла ла, — барабанил он, — Ла дона мобиле. Тигр и Евфрат. Тигр и Евфрат. Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, на утренней заре я видел Нереиду… {64}

Во-первых, название реки прямо отсылает нас к «журналисту с именем — вернее, с дюжиной псевдонимов» (V, 341), Евфратскому, в рассказе Набокова. Во-вторых, в словах Вельского можно услышать эхо двух стихотворений, напечатанных в том же номере «Чисел». Первое из них — стихотворение М. Цветаевой «Нереида», второе — стихотворение жены Иванова, Ирины Одоевцевой, «Баллада о Гумилеве». В нем поэтесса ведет воображаемый разговор с возвратившимся из Африки Гумилевым:

— Я вам посвящу поэму, Я вам расскажу про Нил, Я вам подарю леопарда, Которого сам убил. Колыхнулся розовый веер — Гумилев не нравился ей. — Я стихов не люблю. На что мне Шкуры диких зверей? {66}

С этим стихотворением Ирины Одоевцевой связано название пьесы, на которую пошел, но которую так и не посмотрел Илья Борисович, — «Черная пантера». Исполнительницей главной роли в ней названа актриса из Риги Евгения Дмитриевна. В английской версии рассказа у актрисы появляется фамилия «Гарина». В ней анаграмматически соединяются инициалы «Г. А.» с именем «Ирина» (в рассказе им соответствуют редактор Галатов и Ирина). О том, что Набоков использовал это стихотворение, свидетельствует и описание афиши, которое он счел нужным вставить в английскую версию рассказа:

Любительский плакат изображал Гарину полулежащей на шкуре пантеры, застреленной ее любовником, который впоследствии должен был застрелить ее саму. {67}

Эта помещенная в рассказ пьеса, содержание которой мотивировано стихотворением Одоевцевой, является еще одной миниатюрной «куколкой» «текста-матрешки».

Набоков опутывает своего героя Илью Борисовича, а вслед за ним читателя, сетью анаграмматических знаков и намеков, масок и гримас, текстов и подтекстов, которые сводятся к общему знаменателю — «Числа». В этой каббалистике леопард И. Одоевцевой, подстреленный Гумилевым, перекликается с тигром Георгия Иванова, а с афиши им подмигивает черная пантера Набокова. На ее шкуре актриса Гарина анаграмматично «совокупляет» поэтессу Ирину Одоевцеву с критиком Г. Адамовичем. В рассказе с ними перекликаются героиня романа Ирина и редактор «Ариона» Галатов. Ирина и «Арион» составляют неполную анаграмму.

Между прочим, греческое предание об Арионе и стихотворение Пушкина на ту же тему также составляют контекст рассказа. Как сообщает Геродот, поэт Арион покинул родной Лесбос и странствовал со своей лирой по чужим землям. Однажды по пути в Коринф команда корабля, на котором плыл Арион, ограбила поэта и собиралась бросить его за борт. Поэт вымолил разрешение пропеть в последний раз, после чего сам бросился в воду. Он не утонул: на звук его лиры приплыл дельфин, на спине которого Арион счастливо причалил к берегам Коринфа. Здесь он дождался прихода судна, чтоб предать грабителей в руки закона.

Стихотворение Пушкина «Арион» принято толковать как связанное с первой годовщиной казни декабристов:

Нас было много на челне; Иные парус напрягали, Другие дружно упирали В глубь мощны веслы. В тишине На руль склонясь, наш кормщик умный В молчанье правил грузный челн; А я — беспечной веры полн — Певцам я пел… Вдруг лоно волн Измял с налету вихорь шумный… Погиб и кормщик и пловец! — Лишь я, таинственный певец, На берег выброшен грозою, Я гимны прежние пою И ризу влажную мою Сушу на солнце под скалою. {69}

Предание об Арионе и стихотворение Пушкина могут служить метафорическим выражением личных отношений Набокова с «русским Парнасом». Как известно, «Числа» замахивались на Пушкина и неоднократно пытались выбросить Набокова за борт русской литературы. Поэтому мне представляется неслучайным, что Набоков в своем рассказе иронически использовал название стихотворения Пушкина для парижского журнала «Арион», прототипом которого явились «Числа». Быть может, таким образом Набоков хотел передать своим собратьям по перу, которые нередко «ощущали как измену иных поэзий торжество» (Адамович), собственное, сиринское послание: из «плавающих и путешествующих, недугующих и страждущих» на корабле русской литературы в изгнании погибнут все, кроме одного, «таинственного певца» с именем райской птицы — Сирина. В 1956 году, когда рассказ впервые появился в печати, по словам Набокова, «все, в ком можно было заподозрить отдаленное сходство с действующими лицами, благополучно и бесследно умерли», в то время как сам он, написавший о себе в 1931 году:

…меня страшатся потому, что зол я, холоден и весел, что не служу я никому, что жизнь и честь мою я взвесил на пушкинских весах, и честь осмеливаюсь предпочесть, {73}  —

единственный из писателей эмиграции был на пути к настоящей славе. Таким образом, в сатирическом плане рассказа «Уста к устам» раскрывается и моральное послание Набокова-Сирина, который много лет спустя признался:

Сказать по правде, я верю, что в один прекрасный день явится новый оценщик и объявит, что я был вовсе не фривольной птичкой в ярких перьях, а строгим моралистом, гонителем греха, отпускавшим затрещины тупости, осмеивавшим жестокость и пошлость — и считавшим, что только нежности, таланту и гордости принадлежит верховная власть. {74}