Восшествие на престол императора Александра III. Присяга войск в Троицком соборе, в Измайловском полку, в Санкт-Петербурге. Рисунок А. Бальдингера (конец XIX века)

Строчка из романа Ю. В. Давыдова «Глухая пора листопада», вынесенная в заголовок, многозначительна и сама по себе. Однако короткая цитата, из которой она взята, интригует еще больше: «Потомки скажут: “Печальной памяти восьмидесятые годы”. И не ошибутся». Почему же память о 1880-х годах, во всяком случае их начале, о чем и идет речь в романе, должна представляться нам печальной? Не ошибся ли писатель, рискнувший говорить от лица разномыслящих потомков, и при этом говорить столь решительно?

Чтобы ответить не только на эти вопросы, но и разобраться в хитросплетении событий, имен, в радужном и зачастую обманчивом калейдоскопе альтернатив развития тех или иных процессов, обратимся за помощью к истории – не столь уж далекой родственнице художественной литературы. Глаза историка и беллетриста «устроены» похоже, но не одинаково, что позволяет увидеть ту или иную эпоху с различных точек зрения, то есть сделать ее многомерной, более понятной и близкой. Перекличка же времен, диалог нас, сегодняшних, и их, тогдашних, является, что тут греха таить, основой читательского интереса к произведениям на исторические темы.

Итак, начало 1880-х годов... Новое десятилетие открылось катастрофой 1 марта 1881 года, когда народовольцы двумя бомбами взорвали императора, то есть человека Александра II, а вовсе не царский престол, на который вступил великий князь Александр Александрович, провозглашенный Александром III. По давней российской традиции смена монархов означала не просто европейское: «Король умер... Да здравствует король!» За ней всегда просматривалось начало новой эпохи в истории страны, непонятная уверенность подданных в том, что их положение заметно и моментально улучшится; оживление огромной бюрократической машины, принимавшейся гадать о перестановках на всех значимых ступенях чиновничьей лестницы и, дабы доказать свою незаменимость, имитировавшей бурную деятельность; робкие надежды образованного общества на то, что новая власть наконец заметит его самоотверженные усилия и захочет вступить с ним в диалог. Впрочем, если говорить о воцарении Александра III, то некоторые из этих ожиданий имели под собой основания.

Александр II. Парадный портрет

Со смертью царя-освободителя завершилась эпоха реформ 1860 – 1870-х годов, заметно изменившая облик страны. Историки считают ее второй волной модернизации (европеизации) России. Причем если первая волна (реформы Петра Великого) повлияла главным образом на политическую и культурную жизнь империи, то вторая воздействовала в основном на ее социально-экономические основы. Более того, накануне своей гибели Александр II подписал указ об учреждении в России своеобразного предпарламента. Этот указ мог перевернуть и политические порядки в стране, став реальным шагом к рождению конституционной монархии. Кстати, почему царю-освободителю, немало сделавшему для обновления страны, потребовались еще и изменения в ее политических порядках? Чтобы ответить на эту первую, не самую хитрую загадку, нам следует отступить несколько назад, тем более что Юрий Владимирович Давыдов подразумевал подобные отступления и даже настаивал на них. Они помогают не только бросить общий взгляд на происходившее, но и лучше разобраться в его сути.

В 1870-е годы Россия вступала под рокот завершающихся реформ предшествующего десятилетия. В 1874 году была поставлена точка в преобразованиях в армии, продолжавшихся чуть ли не пятнадцать лет. По мнению властей, наступало время устроения всех и вся на новых основаниях, заданных преобразованиями 1860 – 1870-х годов. Что же это были за основания? На этот вопрос четко и ясно, видимо, не могли ответить ни Зимний дворец, ни правительство, ни общество. Не подлежало сомнению одно – старый фундамент, если хотите, скелет империи был разрушен бесповоротно. Ведь до 1861 года все сферы жизнедеятельности Российского государства: экономика, социальные отношения, связь правительства с обществом, культура – зиждились на крепостном праве. На смену этим варварским и устарелым скрепам пришло не что-то внятное, распланированное и просчитанное, а всего лишь надежда на то, что освобожденная энергия крестьянских масс, предпринимателей – промышленников и торговцев, а также дворянства, вынужденного заботиться о своем существовании в новых условиях, – придаст стране мощное ускорение. Последнее позволит России ликвидировать отставание, прежде всего военное и промышленное, от ведущих стран мира и подтвердит ее право называться великой державой. На бумаге, а вернее в умах государственных мужей, все выглядело достаточно логично и даже лучезарно.

На деле же столь серьезные, поистине структурные преобразования вызвали у большинства россиян явное замешательство, чем не преминула воспользоваться оппозиция, тем более что вопрос о границах, пределах реформ оставался открытым (официально их окончания никто не декларировал). Наверное, в теоретическом плане надежды власти на общее устроение и успокоение были обоснованы, однако маховик реформ, пусть и в меньшей степени, чем колесо революций, всегда делает несколько лишних оборотов, заставляя власть, общество, страну выйти за пределы, очерченные реформаторами. Когда в Зимнем дворце сочли, что все закончилось, так называемая прогрессивная часть общества была уверена, что все только начинается или должно начаться.

Александр III. Фотография

Она принялась поднимать «странные» вопросы о власти, государственном устройстве, о том, как цивилизованно, по-новому управлять обширной державой. Проблема обустройства пореформенной России стала переплетаться с пока еще неявным кризисом «верхов». А последний весьма скоро, как говорится, имел место быть. В апреле 1878 года Александру II исполнилось 60 лет, и он был уже не тем «знаменем» реформ, каким представлялся России в конце 1850 – начале 1860-х годов. Монарх явно устал от власти, от постоянных тревог и волнений, связанных с руководством огромной державой. Несовпадение позиций Зимнего дворца и части общества монарх воспринял с недоумением и растерянностью, что моментально отразилось на курсе, проводимом его правительством. Попытки царя посоветоваться с ближайшим окружением и найти решение вставших перед Россией проблем ни к чему не привели. Участники Особых совещаний, призванных обсудить происходившее и принять меры к укреплению государственных устоев, разродились банальными и, как оказалось позже, опасными рекомендациями.

Для борьбы, скажем, с распространением разрушительных идей среди молодежи (этим, по словам консерваторов, недугом века) предлагалось сократить контингент учащихся в университетах и институтах и учредить в отдельных районах империи особые исправительные учреждения для «бациллоносителей» (то есть впервые идея создания поселений для политически неблагонадежных граждан прозвучала в России, как это ни странно, именно при царе-освободителе). Традиционно полагая, что главной опорой режима является армия, участники Особых совещаний рекомендовали передать все политические дела на рассмотрение военно-полевых судов, надеясь, что их члены не будут нянчиться со смутьянами и тем самым быстро наведут порядок в стране. Для ограждения «девственно чистого российского крестьянства» от социалистической пропаганды в селах должны были появиться полицейские урядники. Наконец, жандармские и полицейские чины получили право на арест и высылку лиц, «подозреваемых в политических преступлениях». То-то наступило раздолье для полицейско-чиновничьих фантазий! В 1880 году М. Т. Лорис-Меликов, назначенный «всероссийским диктатором», обнаружил на своем столе список на 250 лиц, высылаемых из Петербурга (всего к высылке из столицы предназначалось 3 тысячи человек). Он попросил чиновника написать против каждой фамилии, обозначенной в списке, причины предполагавшейся высылки, и тот, не задумываясь, вывел: «опасный человек», «вообще высылаемый», «в особое одолжение губернатору» и т. д.

В империи все смешалось настолько, что куда там дому Облонских из знаменитой «Анны Карениной» Л. Н. Толстого! «Сколько можно судить, – писал глава передвижников И. Н. Крамской коллекционеру и меценату П. М. Третьякову, – по признакам, почти неосязаемым, наверху неспокойны... Точь-в-точь в запертой комнате в глухую ночь в кромешной тьме сидят люди, и только время от времени кто-то в кого-то выстрелил, кто-то кого-то зарезал, но кто, кого, за что? Никто не знает. Неужели не поймут, что самое настоятельное – зажечь огонь?» Огня не зажгли, зато обыски, аресты, произвол полиции сделались нормой государственного управления и вызывали все большее недовольство населения.

Дошло и до введения небывалых ранее, а потому чрезвычайных мер. Европейская часть России была поделена на ряд генерал-губернаторств, главы которых получили диктаторские полномочия, вплоть до издания на своих территориях новых законодательных актов (всего, по подсчетам историков, таких актов было сочинено около 450). Начались высылки неблагонадежных вагонами, кое-где были воздвигнуты виселицы – эти мрачные символы решимости верховной власти в борьбе с инакомыслием. Неистовства цезарей-диктаторов не вывели, да и не могли вывести страну из кризиса. Против них выступили даже консерваторы – сторонники централизованной сильной власти – во главе с наследником престола. Правда, свои надежды они связывали не столько с явно растерявшимся и уставшим от власти Александром II, сколько со «всероссийским диктатором», которого должен был назначить царь. Впрочем, ряд сановников вели речь не только об этом, но и о продолжении реформ, необходимости конституции, призвании к управлению «достойных людей из общества». Победили все-таки сторонники введения диктатуры, причем диктатором, по их мнению, должен был стать один из генералов, прославившихся в недавней русско-турецкой войне 1877 – 1878 годов.

М. Т. Лорис-Меликов. Фотография (около 1885 г.)

Выбор Александра II неожиданно пал на М. Т. Лорис-Меликова, вся служебная жизнь которого была связана с Кавказом, то есть с периферией империи. Именно он был назначен главой Верховной распорядительной комиссии, созданной для охраны «государственного порядка и общественного спокойствия». Элегические строки рескрипта в переводе на обычный язык означали, что на генерала возлагалась обязанность искоренить крамолу и вернуть страну к обычной государственной жизни. Изрядно надоевшими и бесплодными репрессиями Лорис-Меликов ограничивать свою деятельность не захотел, хотя и не собирался вовсе от них отказываться. Он обратился с воззванием к жителям Петербурга, в котором попросил поддержки общества в возобновлении «правильного течения государственной жизни». Затем сместил с поста министра народного образования недоброй памяти Д. А. Толстого и ликвидировал еще более мрачной памяти III Отделение (функции которого, конечно же, не исчезли, будучи переданы Министерству внутренних дел). Встретился диктатор и с издателями влиятельнейших российских газет и журналов, пообещав упрощение и смягчение цензурных правил, а заодно посоветовав им внимательнее прислушиваться к инициативам правительства, дабы не сердить власть, собиравшуюся вновь встать на путь реформ, чрезмерными претензиями.

В начале января 1881 года Лорис-Меликов представил Александру II доклад, в котором намечался план многообещающего преобразования политического строя империи. Проект предусматривал учреждение временных подготовительных комиссий, состоявших не только из чиновников, но и из представителей земств и городских дум. Комиссиям предстояло вырабатывать законопроекты по важнейшим вопросам российской жизни. Замысел генерала произвел на монарха благоприятное впечатление, и после небывало быстрого обсуждения в высших сферах он был утвержден царем. Монарх спешил даровать недовольным подданным некое подобие конституции, однако подданные оказались расторопнее и, не ведая о почти свалившемся на них благодеянии, расправились с императором на Екатерининском канале в Петербурге. Замечательную по своей лаконичности оценку последующих событий предложил поэт В. Корнилов, который грустно отметил: «И пошла такая круговерть, как царя убили на канале».

Именно проект Лорис-Меликова стал первым испытанием для нового императора. От указа, подписанного Александром II, нельзя было просто отмахнуться, но в то же время воля покойного царя, не подкрепленная решениями Государственного совета, Комитета министров и прочих бюрократических инстанций, не являлась обязательным руководством к действию для его преемника. Особенно если учесть, что Александр III вообще приветствовал далеко не все преобразования, проведенные его отцом в 1860 – 1870-х годах. Лорис-Меликов «со товарищи» из числа министров-реформаторов предыдущего царствования (великий князь Константин Николаевич, Д. А. Милютин, А. А. Абаза) были уверены, что «конституционный» проект пройдет без сучка и задоринки. Они не представляли себе, что документ, одобренный Александром II, может быть оспорен его преемником, а потому не готовились к жестоким кабинетным боям.

Их оппоненты отнеслись к делу более основательно: собирали силы, подыскивали контраргументы, готовили пламенных ораторов. Вождем и рупором крайних консерваторов в этот момент стал известный юрист, воспитатель и наставник Александра III К. П. Победоносцев. Именно он произнес громоподобную речь на заседании Комитета министров, собравшегося для обсуждения проекта Лорис-Меликова. Победоносцев не оставил камня на камне не только от туманно конституционных замыслов генерала, но и весьма сурово оценил все реформы предыдущего царствования. «Нам предлагают, – сетовал он, – устроить говорильню наподобие генеральных штатов”. Мы без того страдаем от говорилен... мы все, от первого до последнего, должны каяться в том, что так легкомысленно смотрели на совершавшееся вокруг нас...» Вскоре после этого был опубликован коронационный манифест Александра III, написанный опять-таки Константином Петровичем. В нем утверждалась незыблемость самодержавия и отметались всякие конституционные мечтания. Министрам-реформаторам во главе с бывшим диктатором не оставалось ничего другого, как выйти в отставку. Впрочем, это еще не означало, что Зимний дворец выработал твердый и ясный внутриполитический курс нового царствования.

К. П. Победоносцев. Фотография (около 1870 г.)

Поначалу центральный пост министра внутренних дел занял Н. П. Игнатьев – чиновник достаточно необычный, поскольку искренне увлекался славянофильскими идеями и был готов применить их на практике. Его предложение о созыве Земского собора как средства совета трона с «землей» и символа единения царской власти и народа вызвало осторожный интерес царя и бурный протест Победоносцева. В результате в 1882 году министром внутренних дел стал упоминавшийся выше Д. А. Толстой – человек с устоявшейся репутацией реакционера, ненавидящего любые перемены и сочувствующего желанию Победоносцева «подморозить Россию». Поворот от реформ предыдущего царствования к попыткам стабилизировать ситуацию в стране традиционными патриархальными методами осуществился. Однако и это не внесло полную ясность во внутриполитический курс Александра III, ее и не могло быть, даже если исходить из чисто субъективных соображений.

Д. А. Толстой. Фотография (около 1880 г.)

В «верхах» империи сложился своеобразный триумвират, в состав которого вошли К. П. Победоносцев, Д. А. Толстой и М. Н. Катков (влиятельный консервативный журналист и издатель). Власть, сила и даже талант публицистов оказались, безусловно, на их стороне. Однако у Победоносцева никогда не было ни одной позитивной идеи, он был неподражаем только как критик всего и вся. Толстой постоянно жаловался на здоровье, и действительно, каждую весну врач-психиатр, если пользоваться выражением циничного медика, «с трудом ремонтировал графа», который воображал себя лошадью и пытался убежать на конюшню, чтобы полакомиться сеном. Катков же, при всей своей верности монархии, иногда отпускал такие оценки деятельности правительства, что Александр III не знал, что с ним делать, то ли приблизить к своей особе, то ли посадить на гауптвахту (хотя времена заключения литераторов на гауптвахте вроде бы давно миновали).

По-прежнему оставалось непонятным, как поступить со столь теперь нелюбимыми Зимним дворцом реформами 1860 – 1870-х годов. С одной стороны, Александр III дал слово, что преобразования его отца останутся неприкосновенными. Впрочем, было бы весьма затруднительно заново выстроить крепостническую систему отношений в деревне, уничтожить независимые суды и столь полезные в повседневной жизни уездов и губерний земства, вернуться к прежнему рекрутскому набору в армию. Так что император ничем не рисковал, клянясь в верности деяниям отца. С другой стороны, серьезные реформы всегда ослабляют вертикаль власти, делают политику верховного правительства невнятной и нерешительной, поскольку в условиях структурных перемен оно само с трудом вырабатывает четкую линию поведения. Что и отразилось в последние годы царствования Александра II и с чем не собирался мириться его преемник.

М. Н. Катков. Фотография (около 1885 г.)

Кроме того, преобразования, проведенные «сверху» (а в России они всегда проводились именно таким образом), не стали поводом к единению власти и общества. Для последнего, не участвовавшего как в разработке планов реформ, так и в проведении их в жизнь, они вскоре сделались некой «бюрократической затейкой», и начальные приветственные клики сменились раздраженным недоверием к властям предержащим. Не стоит забывать и о том, что востребованность реформ страной, то есть их жизнеспособность на местной почве, проявляется не сразу, а спустя 10 – 15 лет после начала проведения преобразований. До этого же правительству приходится или гнуть свою линию, невзирая на сопротивление «почвы» (что весьма опасно), или начинать подправлять реформы в соответствии с традицией (что весьма соблазнительно).

Вряд ли можно утверждать, что Александр III и его ближайшее окружение в начале 1880-х годов стояли перед выбором, словно витязь на картине Васнецова: продолжение реформ либо реконструкция старой, патриархальной системы правления. Свою задачу они осознавали достаточно четко: укрепление власти монарха, рост его пошатнувшегося авторитета, настойчивое напоминание россиянам о долге подданных. Для этого правительство принялось «подправлять» те реформы – университетскую, судебную, земскую, цензурную – которые, по его мнению, исказили традиционные отношения между властью и обществом, предоставив последнему слишком много прав. Однако на неком перепутье Зимний дворец все же оказался, и его характер определялся теми новыми временами, которые наступили в России после 1860 – 1870-х годов. К хорошему привыкают быстро, а за эти десятилетия заметно изменились (к лучшему или нет, это вопрос вкуса) отношения между властью и обществом, обществом и народом, что требовало вдумчивого осмысления, а не напрашивающихся по первому впечатлению попыток возвращения к старому.

Говоря об обществе, исследователи имеют в виду прежде всего ту часть образованной России, что на протяжении XIX века получила название интеллигенции . Этот русизм, отмеченный во всех толковых словарях мира, до сих пор вызывает недоумение и споры ученых. Он загадочен до такой степени, что одних только определений термина «интеллигенция» насчитывается около дюжины, если не больше. Разговор об этом феномене увел бы нас далеко в сторону, поэтому скажем о нем лишь то, что совершенно необходимо для понимания событий, разворачивающихся в романе Давыдова. Ведь его героями в основном являются представители именно этого слоя населения.

Российская интеллигенция окончательно сложилась в XIX веке и имела в своем основании два потока: дворянский и разночинный – причем от десятилетия к десятилетию первый из них заметно сдавал позиции, а второй необратимо набирал силу. К концу столетия в России насчитывалось 200 тысяч человек с высшим образованием (0,2 процента от 125-миллионного населения), однако далеко не все из них могли считаться интеллигентами. К интересующей нас интеллигенции относились люди не просто образованные и не просто представлявшие свободные профессии. Российский интеллигент должен был обладать еще и целым набором определенных нравственно-политических качеств. Он обязательно являлся радетелем за счастье народа, переживал его беды, как свои собственные, был оппонентом власти и считал себя ответственным за все происходившее в государстве.

В Европе люди свободных профессий (интеллектуалы) все более оказывались вмонтированными в средний класс, у нас же этот класс не сложился окончательно и в начале XX века, оставляя интеллигенцию в неком противопоставлении другим слоям населения. В результате на ее взгляды огромное влияние оказывало то социально-культурное одиночество, в которое она попала по иронии российской истории. Во всяком случае, простой народ, как и родовитое дворянство, испытывал заметную неприязнь, основанную на непонимании, к выходцам из разночинной интеллигенции. Вспомним, как в романе И. С. Тургенева «Накануне» отец Елены Стаховой встретил известие о ее браке с Дмитрием Инсаровым: «Дочь столбового дворянина Николая Стахова вышла замуж за бродягу, за разночинца!» Все это привело к тому, что, если пользоваться словами современных исследователей, в 1860-х годах в образованной среде (особенно у радикальной молодежи)

возник некий политико-культурный образец (парадигма), в соответствии с которым люди осознавали свое место в жизни и объединялись в те или иные общественные группировки. Что же из себя представлял данный образец?

Главным героем этих лет стал нигилист, строивший свой образ на решительном противопоставлении «они» и «мы», на безусловном отрицании старого со всеми его верованиями. В «переделку» пошло все: философский идеализм, теология, христианская мораль, либерализм, эстетика романтизма. Им на смену пришли позитивизм (главенство чувственного опыта), антропология Фейербаха (с ее человекобогом), английский утилитаризм, политический радикализм, эстетика реализма. Последняя была особенно важна, так как соединила в себе практически все, перечисленное выше. Причем реализм понимался «новыми людьми» достаточно своеобразно, он подразумевал не тот мир, который есть, а тот, который должен был быть выстроен разумно мыслящими деятелями, то есть ими самими и их единомышленниками.

Миропонимание нигилиста базировалось на представлении о жизни как упорядоченном наукой мире, мире причин и следствий, мире без чудес. По формуле Д. И. Писарева, спасение и обновление России лежало в распластанной скальпелем лягушке, иными словами, по мнению нигилистов, общественной жизни не хватало таких же четких и ясных законов, которыми так гордились представители точных и естественных наук XIX века. Уже это настораживало людей, мысливших иначе, чем прогрессисты-разночинцы. Попытки выстроить мир без чудес и секретов означали победу веры в возможность написания единого для всех плана действий, единого для всех образа мыслей и стиля поведения. После этого людям оставалось строиться в шеренги и маршировать в заданном кем-то направлении, что хотелось делать далеко не всем. Между тем, подобно членам средневековых цехов, нигилисты даже внешне старались отличаться от представителей традиционных групп населения. Пледы, длинные волосы у мужчин, стриженые у женщин, синие очки, обязательное ношение бороды (поскольку бороды запрещалось носить чиновникам – «чинодралам», по выражению «новых людей») и подчеркнутое отсутствие манер. Нигилисты проповедовали также полную откровенность в общении с окружающими, видя в ней особую связь с реальностью.

Наука превращалась для них в символ веры, который не столько расчищал дорогу новому, сколько защищал прежние общинные идеалы. Результатом подобных верований стал целый ряд последствий, имевших серьезный политический характер. Прежде всего это конфликт поколений, поскольку «дети» были уверены, что в отсталости России, в ее бедах виноваты исключительно «отцы». Это вполне в наших традициях. Как справедливо писала в 1880-х годах одна газета, мы, может быть, единственный в мире народ, который каждое десятилетие или проклинает предыдущее, или с особенной любовью и вниманием доказывает, какие же это были дураки. Запретительные меры, принятые правительством в отношении «тлетворных» идей, «чуждых» произведений литературы и искусства, спровоцировали появление у радикальной молодежи заметной нелояльности к власти. Уже в начале 1860-x годов часть нигилистов открыто стремилась к полному и скорейшему уничтожению старого государственного строя, а то и государства вообще. В силу того что никакой другой слой населения не подвергал существовавший режим всеобъемлющей критике и не решался предложить ему замену, интеллигенции пришлось взять на себя не только разработку альтернативного плана развития общества, но и претворение его в жизнь.

Подобная ситуация читалась, но оказалась крайне опасной для судеб страны, ведь интеллигенция всегда остается «материально безответственной» частью населения, которой нечего терять, кроме... ну, скажем, своих пишущих перьев. Она же, хотя и не получила «разрешения» на разработку далеко идущих планов и тем более на претворение этих планов в жизнь от других слоев населения, смело предлагала самые фантастические (утопические) проекты переустройства России, не слишком считаясь с ее экономическими, социальными и культурными реалиями. Судьбоносная роль, в общем-то, случайно выпавшая на ее долю, рождала у интеллигенции завышенные представления о своих возможностях. Не принадлежа ни к одному сословию империи, она провозгласила себя выразительницей интересов всех слоев населения. К собственной выгоде можно представить все, даже социальную обособленность, особенно если искренне уверовать в то, что это делается для блага Отчизны. Помогало интеллигенции и то, что в безграмотной стране даже слово «студент» звучало необычайно гордо. Студентов по первой просьбе принимали в гостиных, в кабинетах ученых и общественных деятелей; ведь они олицетворяли собой давно ожидаемое обновление России. Юношеский максимализм в силу исторических особенностей страны и уникальности ее общественно-политической жизни в 1860-х годах не вызывал понимающую улыбку взрослых и трезвых слоев общества, но делался символом прогресса.

Зажатость интеллигенции между властными структурами и массой политически инертного крестьянства, осознание собственной роли носителя прогресса, «спасителя Отечества» подталкивали ее радикальную часть на вспышки героического поведения, сопровождавшегося необычайным энтузиазмом «критически мыслящих личностей». Их слабость – количественная, социальная, культурная – вела не к отчаянию (во всяком случае, в 1860 – 1870-х годах), а к воспитанию неукротимой силы духа, преданности идее, желанию стать мессиями нового мира. По мнению радикальной интеллигенции, именно ей предстояло ответить на острейшие вопросы российской жизни, в том числе и на так называемые «проклятые» вопросы: «Что делать?», «Кто виноват?», «Что из себя представляет Россия?»

Навязшая в зубах и умах повседневность, надоевшие реалии жизни не давали ответов на эти вопросы, размениваясь на мелочи, зато оставляли широкое поле для социально-политических мечтаний молодежи.

Главным из них в 1870-х – начале 1880-х годов стала идеология и практика народничества. Достаточно часто можно услышать, что народничество было специфически российским явлением. Это и так, и не так. По большому счету оно являлось одной из разновидностей популизма, характерного в свое время для США, Японии, Китая, Аргентины, а позже – для стран так называемого «третьего мира». Популизм возникал в период модернизации этих государств, вернее тогда, когда противоречия данного процесса проявлялись наиболее болезненно: город беззастенчиво эксплуатировал деревню, плоды модернизации доставались немногим, традиционная система рушилась, а буржуазные структуры еще не утвердились в полной мере.

К этому необходимо прибавить и социально-психологическую инерцию населения, которое не успевало достаточно быстро приспособиться к постоянно меняющимся условиям существования, а также – переоценку привычных ценностей, усиливавшую психологический дискомфорт людей. Популизм (а значит, и народничество) стремился амортизировать, облегчить для широких слоев населения тяжесть пугающей новизны. И здесь многое зависело как от конкретных исторических условий, так и от того, насколько осознанно и ответственно подходили лидеры популизма к поставленным жизнью задачам. Что можно сказать об ответственности и осознанном подходе к событиям лидеров российского народничества и их последователей?

Количественно народники составляли ничтожную часть населения империи, но именно им удалось дать новый импульс ее политической жизни. Народничество во многом вырастало из нигилизма, что придавало ему черты яркого своеобразия, если хотите, национального колорита. В результате тотальной критики всего и вся в 1860-х годах мальчики годов 1870-х начали стыдиться и ненавидеть самодержавие так же, как их отцы стыдились и ненавидели крепостничество. Эти мальчики, как и их предшественники, были, конечно, не столько реалистами, сколько утопистами, но не станем заниматься скучным приисканием политических ярлыков. Постараемся лучше проникнуть в суть этих терминов, тем более что на этой сути во многом держится внутренняя интрига «Глухой поры листопада», тот самый «нерв» романа, который представляет наибольший интерес для внимательного читателя.

Утопизм никогда не приемлет существующей действительности, а «реализм», понятый по-нигилистически, заставлял своих сторонников создавать чарующие конструкции воображаемого идеального общества и ратовать за их воплощение в жизнь. Все так, но вряд ли можно ограничиться исключительно этим. Во-первых, утопизм присущ не только радикалам. Народнические мечтания, пока они оставались лишь мечтаниями, мало чем отличались от конструкций «земской монархии» славянофилов или от «истинной монархии» идеологов консерватизма 1880 – 1890-х годов. Во-вторых, проекты утопистов – это не просто плод воспаленного ума, иначе ими занимались бы не столько историки, сколько психиатры. Они вызваны реальными противоречиями общественного существования, а значит, выступают как одна из форм социального сознания и действия. Утопизм народников оказался к тому же явлением достаточно сложным, поскольку включал в себя и достижения науки Нового времени, и влияние традиционных для России идей и ценностей.

Переходя к 1870-м годам, то есть подбираясь все ближе к терпеливо ожидающему нас началу годов 1880-х, надо подчеркнуть еще несколько значимых моментов. До 1870-х годов социализм в России носил несколько умозрительный характер, был фактором общественной мысли, социологии, экономической науки, но не представлял собой практической задачи. Чтобы стать таковой, он, по словам философа и историка В. Г. Хороса, должен был быть сформулирован «как политический и нравственный принцип», стать формулой непосредственного действия. Именно этим и озаботились идеологи так называемого революционного народничества: П. Л. Лавров, М. А. Бакунин, П. Н. Ткачев и Н. К. Михайловский.

Любая идея (в том числе и социалистическая), становясь достоянием масс, невольно упрощается, «выпрямляется» и, если хотите, «удешевляется» ради большей своей доступности. Теории идеологов 1870-х годов были заметным шагом назад в сравнении с четкими чертежами будущей России А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского. Но ведь теоретический взгляд на процессы, происходившие в обществе, и не может быть идентичен программе непосредственной революционной деятельности. Он, конечно, во многом интереснее, значительнее, выглядит более научно, но не является более действенным.

Идеологи революционного народничества считались людьми рациональными (Ткачева и Михайловского можно назвать певцами рационализма), а потому, почтительно раскланиваясь в сторону Чернышевского, предпочитали не отвлеченные размышления и сомнения, а планы конкретных действий. Молодой же революционер 1870-х годов и вовсе не мог, да и не хотел глубоко вникать в тонкости творческой кухни своих учителей, он им слепо верил и гордился этим. То, что для идеологов народничества было результатом знания и убеждения, для него превращалось в объект веры. Превращение политической доктрины в своего рода верование – дело далеко не редкое. Подобное случалось даже с убежденными атеистами. Хочется напомнить известный диспут Д. Дидро с одним из таких безбожников, закончившийся классической репликой мэтра эпохи Просвещения: «Стало быть, сударь, атеизм и есть ваша религия!»

Безбожие российских народников являлось к тому же изрядным «новоделом», не столько выношенным убеждением, сколько следованием нигилистической моде. Нет, революционное движение 1870-х годов было вполне светским, но христианское воспитание в семье, православие, пронизавшее жизнь любого из россиян, сама борьба с религиозными убеждениями накладывали на него заметный отпечаток. Показательно, что, например, «хождение в народ» (1874 – 1875) радикалы гордо именовали «крестовым походом», имея в виду освобождение «святых мест» (деревни и общины) от бюрократической и капиталистической скверны.

Да и способ существования радикалов 1870-х годов, их мироощущение наводят на некоторые размышления. Простота жизни, доходящая до бедности, жертвенность, вырастающая из страданий за «униженных и оскорбленных» (ну, и из веры в сверхвозможности интеллигенции, конечно), покаяние («кающийся дворянин»), иногда доводящее наиболее экзальтированных представителей радикалов до самоубийства из-за того, что «принес людям мало пользы», – все это, согласитесь, не похоже на поведение сугубо светских политиков. Наконец, понятие «народ». Для революционеров это была не просто массовая сила, союзник в борьбе с правительством, но объект глубокой веры, средоточие всей жизни сегодняшней России и единственная надежда на ее будущее благополучие. Недаром известный землеволец и народоволец А. Д. Михайлов даже в письмах к близким, где совсем не обязательно было демонстрировать свои убеждения, писал это слово с большой буквы. Неудивительно, что в среде народничества начала 1870-х годов зародилось и настоящее религиозное течение, некая разновидность толстовства – секта «богочеловечества», или «маликовщина». Показательно и то, что большого распространения это течение не получило, и его сторонники вынуждены были эмигрировать в США.

Можно, видимо, согласиться с мнением исследователя Е. Рашковского о том, что «в народничестве чувствуется особая светская разновидность религиозного по типу сознания, проявлявшегося в благоговейно-мифических представлениях о крестьянстве и бескомпромиссном неприятии существующей власти». Эти представления и это неприятие требовали от радикала 1870-х годов непременного участия в «революционном деле». Неотложность же такого дела не вызывала у народников сомнений, поскольку Россия, с их точки зрения, настоятельно нуждалась в коренном преобразовании. С этим трудно не согласиться, как трудно спорить и со многими лозунгами, провозглашавшимися деятелями народничества.

Что можно, собственно, возразить против необходимости демократизировать политический строй России, передачи земли тем, кто на ней работает, введения системы социальной защиты трудящихся и т. п.? Дело не в этих справедливых требованиях, а в том, каким образом они станут воплощаться в жизнь и будут ли поддержаны населением страны. Именно: «каким образом» и «будут ли» – стали для народничества подлинным камнем преткновения в ближайшие годы их политической деятельности.

Однако сначала надо сказать о том, что происходило в лагере радикалов в самом конце 1860-х годов. Зимой 1868 года на сходках и вечерах петербургского студенчества появился некто Сергей Геннадьевич Нечаев, учитель Закона Божьего и вольнослушатель Петербургского университета. Худенькому, нервному, с резкими жестами молодому человеку студенческие споры вокруг кассы взаимопомощи, права на сходки в общественных кухмистерских казались детским лепетом, игрой, не стоящей внимания. У него в голове складывался проект создания в России многочисленной тайной организации, в которой кружки, «пятерки» и союзы подчинялись бы единому центру – Комитету, во главе, конечно, с ним, Нечаевым. Причем Комитет был обязательно нужен к началу 1870 года, когда истекал девятилетний срок временнообязанных отношений крестьян с помещиками и когда, по расчетам революционеров, «обманутые реформой» селяне должны были подняться «в топоры» против правительства.

С. Г. Нечаев. Фотография (около 1870 г.)

Нечаев начинает не с организации кружков и поисков единомышленников, а с накопления личного авторитета революционного вожака и создания вокруг своего имени героического ореола. Он скрывается от друзей, но перед этим подбрасывает им записку о том, что его «везут в Петропавловскую крепость». Затем объявляется в Москве, утверждая, что ему удалось бежать из крепости, а потому он должен срочно скрыться за границей. В марте 1869 года Сергей Геннадьевич уже в Швейцарии, где легко сходится с Н. П. Огаревым и М. А. Бакуниным. Вместе с последним Нечаев начинает создавать образ не просто непреклонного революционера, но нового социалистического лидера, вождя российской радикальной молодежи. В Швейцарии он издал несколько прокламаций, брошюры «Народная расправа» и «Катехизис революционера». Даже одному из авторов «Катехизиса» Бакунину тот казался «катехизисом абреков» (что не помешало Михаилу Александровичу поддерживать Нечаева во всех его начинаниях). Впрочем, о «Катехизисе» мы поговорим позже, пока же поинтересуемся политическими целями и ознакомимся с некоторыми методами действия Нечаева.

О его целях можно сказать очень коротко – разрушение старого строя, подготовка «стройплощадки» для возведения здания нового справедливого общества (по поводу того, должно ли это здание быть государственным, Нечаев не распространялся, его это попросту не интересовало). Экстремисты, дорогой читатель, такими «мелочами» не занимаются. Методы же действия Сергея Геннадьевича – это особая статья. Скажем, он предлагал знакомым распространять написанные им прокламации. Если же те отказывались, ссылаясь на ненужный риск, то заявлял, что станет присылать им листки по почте, и тогда эти люди будут вынуждены поскорее избавляться от них, передавая «по цепочке». Или собирал подписи желающих участвовать в политической демонстрации, а потом клал список к себе в карман, чтобы держать опрометчивых молодых людей в кулаке и заставить их делать то, что ему нужно.

В Петербурге Нечаев рассказывал о «могучем» московском Центре, в Москве – о грандиозной петербургской организации. Закончилось все вполне банально, обычной уголовщиной (о чем речь опять-таки впереди). Сейчас же для нас важно показать, с каким грузом проблем революционный лагерь подошел к 1870-м годам.

Неудивительно, что следующее десятилетие началось для радикального движения с появления студенческих кружков самообразования. Их участники, убежденные, что дальше так жить нельзя, одновременно открещивались от вседозволенности и аморальности нечаевщины, испачкавшей чистое и святое дело освобождения народа. Причем открещивались настолько рьяно, что их кружки принципиально не имели ни программы, ни устава, чтобы «не было, как у Нечаева». Многие и многие из этих мальчиков и девочек, защищавших перед товарищами свои рефераты по истории, экономическим наукам или статистике, сгинут позже в «местах отдаленных», «не столь отдаленных» или в камерах тюремных казематов. Однако некоторым из них удастся не только выжить и не разочароваться в своих идеалах, но и пройти суровую школу полуподпольной и подпольной работы, побывать бродячими пропагандистами, попытаться стать «своими» для недоверчивого российского крестьянства, выковать из себя несгибаемых политиков-террористов.

Пока же, в начале 1870-х годов, они заводят «книжное дело», желая снабдить провинциальные университеты современной научной литературой, а заодно завести полезные для будущего «настоящего дела» связи с коллегами-студентами. Молодежь надеется все-таки припасть «к истокам», то есть посетить с пока еще неясными целями деревню и то ли познакомить крестьян с социалистической правдой жизни, то ли позаимствовать у них что-то сокровенное, основополагающее, то ли поднять на немедленную борьбу с правительством. Не решившись сразу отправиться по российским не столько городам, сколько весям, молодые народники попытались проверить свои возможности на фабричных рабочих Петербурга, Москвы, Тулы, Харькова, Одессы. Получилось очень неплохо – воскресные школы, открытые ими для рабочих, пользовались успехом и являлись хорошей ширмой для социалистической пропаганды.

Однако город и рабочие стали лишь генеральной репетицией для главного действа – выхода молодежи в деревню, к крестьянам. Народнические кружки первой половины 1870-х годов не успели, вернее, не захотели обзавестись ни программой, ни уставом, ни единым руководством. Отсутствие программных документов и единого центра казалось радикалам торжеством «чистой» демократии и надежной гарантией от возникновения «Бонапартов от революции», диктатуры начальствующих лиц. Поэтому и «хождение в народ» 1874 – 1875 годов получилось абсолютно стихийным. Еще только налаживал выпуск пропагандистской литературы в московской типографии И. Мышкин, только обдумывал организацию всероссийской сети пропагандистских пунктов П. Войнаральский, отдавший на «революционное дело» все свое состояние (40 тысяч рублей), а молодежь уже ничто не могло удержать в городах.

Если воспользоваться свидетельством очевидца, то выглядело это таким образом. «Небольшой деревянный флигель из 3 комнат с кухней на Выборгской стороне. Скудная мебель. Спартанские постели. Запах кожи, вара бьет в нос. Это сапожная мастерская. Трое молодых студентов сосредоточенно работают. Один особенно занят прилаживанием двойной, толстой подметки к ботфортам. Под подошву надо спрятать паспорт и деньги – на всякий случай. У окна, согнувшись, вся ушла в работу молодая девушка. Она шьет сорочки, шаровары, кисеты для своих товарищей, собирающихся на днях идти в народ... Говорят мало, все ясно, как день. То же самое при встречах на улицах. Лаконичные вопросы: Куда направляетесь? Куда едете?”... Крепкие рукопожатия и благие пожелания».

Две-три тысячи молодых людей снялись с места по всей европейской части России и отправились знакомиться с крестьянством, разъяснять ему социалистическую доктрину, поднимать на борьбу с правительством. Продолжались эти «именины сердца» очень недолго. Полиции не составило большого труда арестовать в 37 губерниях империи более 2000 неорганизованных, не имевших понятия о конспирации «адептов правды и справедливости». Общественное мнение снисходительно посмеялось над их усилиями, пожурило молодежь за романтически красивую, но наивную и бесперспективную выходку. К сожалению, власть отнеслась к «народнической шалости» гораздо серьезнее.

Три года продолжалось следствие по делу о противоправительственной пропаганде в деревне. Три года задержанные провели в одиночных камерах, и к началу 1877 года среди них насчитывалось 93 случая самоубийств, помешательств и смертей от болезней. Да и приговор суда над народниками в 1877 году (процесс «193-х») был далеко не снисходителен. Жестокая расправа правительства над молодыми радикалами-романтиками привела к тому, что симпатии общества явно склонились на сторону народников. Общество признало их то ли несчастными жертвами самовластия, то ли серьезными оппонентами правительства. Кто в России не оппозиционер, когда речь заходит об отношении к властным структурам, особенно если эти структуры не желают проявлять не то чтобы мудрость, но хотя бы осторожную снисходительность? Сами же революционеры сделали из опыта «хождения в народ» далеко идущие, хотя и не всегда верные выводы. Не понимая или не принимая того, что их главным заблуждением является уверенность, будто народ готов к восприятию социалистических идей и просто сам не ведает этого, радикалы сосредоточились на организации и централизации революционных сил, стремясь противопоставить их мощи государственного аппарата.

Уже 1876 год стал временем рождения подпольного, строго конспиративного общества «Земля и воля», которое приняло серьезные меры и к защите собственных членов, и к нападению на лидеров правительственного лагеря. После знаменитого выстрела Веры Засулич в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова последовал целый ряд покушений, в ходе которых социалистами были убиты: агент полиции А. Г. Никонов, провокатор Н. В. Рейнштейн, генерал-губернатор Харькова Д. Н. Кропоткин, одесский шеф жандармов Б. Э. Гейкинг, шеф III Отделения Н. В. Мезенцов. 2 апреля 1879 года дошло дело и до третьего покушения революционеров на Александра II, в которого стрелял бывший мирный пропагандист А. К. Соловьев. Он протестовал таким радикальным способом против того, что власти не позволяют народникам «слиться» с крестьянством, препятствуют их пропаганде в деревне. Император уцелел, Соловьев был повешен, но борьба организованных в партию террористов с правительством только набирала ход.

Метод устрашения власти с помощью покушений на жизни ее представителей оказался настолько действенным, что захватил социалистов без остатка. Да, российское правительство не рухнуло, но радикалам удалось, по выражению Г. В. Плеханова, «остановить на себе зрачок мира», сделать свою борьбу достоянием мировой общественности. Вдохновляло и поддерживало их то, что деятельность российской передовой молодежи приветствовали такие мощные фигуры, как И. С. Тургенев, В. Гюго, М. Твен, Г. Ибсен, Б. Шоу, О. Уайльд. Митинги социалистов в поддержку своих российских коллег проходили не только в Европе, но и в отдаленном Египте, и совсем уж неправдоподобно далеком Уругвае. То, что начиналось как чисто российское явление, как протест против попыток правительства лишить радикалов права разговаривать с народом, превратилось в событие мирового масштаба. Чтобы убедиться в этом, сравним примерно одновременные высказывания А. Д. Михайлова и К. Маркса. Когда человеку, хотящему говорить, писал Михайлов, зажимают рот, то тем самым развязывают ему руки. Основоположник же марксизма видел в происходившем на одной шестой части суши событие гораздо большего масштаба. Он утверждал, что Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе. Расстояние от размахивания руками приведенного в отчаяние человека до уверенного жеста, которым он указывает всему миру путь к счастью и справедливости, оказалось на удивление коротким.

Отношения власти и общества, общества и крестьянства, особенности менталитета российской интеллигенции, реформы, предвещавшие «оттепель», и виселицы, возвращавшие Россию к началу правления Николая I, логика существования самодержавной системы и внешняя алогичность развития революционного лагеря – все это перепуталось в клубок причин, породивших «Народную волю», о которой, собственно, и идет речь в романе Давыдова. К осени 1879 года сторонники террора в радикальном движении создали свою организацию, в названии которой существительное «воля» звучит вполне естественно, а прилагательное «народная» вызывает законные сомнения. О борьбе народовольцев, об их четырех покушениях на жизнь и, наконец, убийстве Александра II невозможно писать без удивленного восхищения личностями и справедливого негодования на организацию, их объединявшую.

Ф. Энгельс, вспоминая о российских событиях конца 1870-х годов, справедливо писал (греша, правда, излишним оптимизмом): «В России в те времена было два правительства: правительство царя и правительство тайного Исполнительного комитета... заговорщиков-террористов. Власть этого второго, тайного правительства возрастала с каждым днем. Свержение царизма казалось близким». Знаменитый основоположник марксизма, конечно, ошибался. Речь все-таки шла не о свержении самодержавия, а о возможности его существования в прежнем виде. И добились народовольцы постановки такой необычной для России проблемы не столько своей работой в крестьянской, военной или студенческой среде, сколько террористической деятельностью, устрашавшей (а как не устрашиться?) правительство.

Поздней осенью 1879 года они попытались взорвать царский поезд, следовавший из Крыма в Петербург. То, что не удалось сделать Желябову близ Одессы, получилось у Перовской на окраине Москвы. По счастливой случайности обошлось без жертв, революционеры пустили под откос состав, груженный припасами для царской кухни. Весьма показательно для отношений между властью и обществом то, что когда в Москве задумали провести подписку среди населения для сооружения на месте «счастливого избавления монарха от опасности» часовни, то за год собрали всего 153 рубля. Видимо, обыватель ставил уже не на императора, а на террористов.

Зимой 1879/80 года народовольцы подготовили еще более дерзкое покушение на Александра II – взрыв столовой Зимнего дворца. Пользуясь тем, что во дворце работало более 5 тысяч человек обслуживающего персонала, а проверка его была абсолютно формальной, С. Н. Халтурин устроился работать дворцовым краснодеревщиком. К слову сказать, благодаря патриархальным нравам, процветавшим в царской резиденции, воровство в ней было укоренено настолько, что Халтурину приходилось пару раз красть предметы царских сервизов, чтобы не выделяться из общей массы слуг. Динамит, передаваемый ему товарищами во время встреч на улицах столицы, он прятал в своей постели в комнате столяров, расположенной как раз под царской столовой. 5 февраля 1880 года Халтурин зажег бикфордов шнур и вышел из дворца. От взрыва пострадало более 60 лакеев и солдат караула (что не прибавило народовольцам популярности и заставило их точнее планировать следующие покушения), но император уцелел.

Газеты зарычали на читателя страшными словами: «инсуррекция» (восстание), «революция», «экспроприация»; разразилась паника на бирже – владельцы капиталов срочно переводили их за границу. По-английски уравновешенные корреспонденты лондонской «Таймс» меланхолично обратились к подписчикам: «Мы предупреждены, что 2 марта предположено взорвать три главные улицы Петербурга. Если такой дьявольский план будет выполнен, ваш корреспондент и один из его коллег, которые имеют счастье жить на упомянутых улицах, не будут иметь удовольствие сообщать вам больше сведения о русских делах на этом свете».

А народовольцы упрямо гнули свое. Внимание А. Д. Михайлова давно привлек Каменный мост, который располагался на пути от Царскосельского вокзала к Зимнему дворцу. На рекогносцировку выехала целая экспедиция членов Исполнительного комитета: на руле лодки – Тетерка, на веслах – Желябов, а кроме них – Баранников, Пресняков, Грачевский. Осмотрели мощные опоры моста, промерили глубину дна. Выяснилось, что динамит необходимо заложить в опоры моста и что незаметно это можно сделать только под водой, взрывать же удобнее всего с мостков, на которых прачки полоскали белье. Кибальчич подсчитал, что для успешного покушения необходимо 87 пудов динамита, он же придумал и оболочку для него – четыре гуттаперчевые подушки. Их спустили с лодки к опорам моста, провода же подвели под мостки для прачек.

Однако по зрелом размышлении взрыв моста показался народовольцам недостаточно надежным способом покушения, к тому же связанным с большим количеством жертв среди случайных прохожих. Они вернулись к идее подкопа под улицу, дополнив ее отрядом метальщиков взрывчатых снарядов, расположившихся в различных местах в центре Петербурга. Подкоп было решено вести на Малой Садовой улице, для чего была куплена сырная лавка в доме графа Менгдена. Отряд же метальщиков поступил под начало С. Л. Перовской. Таким образом, когда Александр II выехал 1 марта 1881 года из Зимнего дворца, он оказался в западне – миновать террористов у него не было никакой возможности.

Впрочем, статья о романе – это все-таки не учебное пособие, а потому, представив общую канву событий, происходивших во властных структурах и революционном лагере, поговорим о вещах не менее важных, дискуссионных и имеющих прямое отношение к роману Давыдова. Как такое могло случиться, что российская полиция – не столько многочисленная, сколько всезнающая – допустила шесть покушений на Александра II и его убийство в центре столицы горстью революционеров (членов «Народной воли» насчитывалась около 500 человек, а непосредственно террором занималось 40 – 60 из них)?

История – наука мифопредполагающая, так как события прошлого не поддаются абсолютно точной реконструкции. Исследователи скрупулезно восстанавливают происходившее, опираясь на не раз проверенные и разнообразные факты, но полной идентичности с прошлым добиться не могут по определению (нельзя в точности воспроизвести то, что случилось вчера, что уж говорить о происшедшем 100, 300 или 1000 лет назад). А потому в узловых точках этого прошлого (в научной литературе они называются очень красиво – точки бифуркации) всегда остается местечко для самых неимоверных предположений. Убийство же Александра II, несомненно, являлось одним из таких узловых событий российской истории. Первое объяснение случившегося – на наш взгляд, достаточно спекулятивное – заключается в следующем.

Желание императора продолжить реформы, попытки его создать всероссийское земство, согласно проекту Лорис-Меликова, оскорбили, вернее, напугали и придворных, и высшую бюрократию империи. Женитьба Александра II после смерти супруги на давней своей любовнице Е. М. Долгорукой, признание им детей, нажитых с Долгорукой вне брака, не могли понравиться его первой семье, так как создавали почву для серьезного династического кризиса. Из этого комплекса объективных и субъективных причин рождается версия о том, что убийство императора стало результатом заговора силовых структур России и некоторых членов первой семьи монарха, интересы которых неожиданно совпали в столь щепетильном и политически важном деле. А дальше эти мощные силы использовали революционеров в своих интересах, намеренно не мешая им организовывать планомерную «охоту на царя».

Кроме соображений формальной логики и наших сегодняшних представлений о методах решения подобных конфликтов, доказательств этого заговора нет никаких, но слухи о нем благополучно дожили до начала XXI века. Произошло это, может быть, и потому, что уже после смерти Александра II высшие полицейские чины попытались использовать террористические кружки в политических играх крупных сановников империи. Так что речь идет, скорее всего, о нарочитом или неумышленном смешении времен, наложении одних событий, случившихся позже, на другие, произошедшие ранее. На самом деле, на наш взгляд, все произошло гораздо прозаичнее. Российская полиция оказалась скандально не готовой к борьбе с такими организованными, строго законспирированными обществами, какие представляли собой «Земля и воля» и «Народная воля».

Силовые структуры империи легко справлялись со студенческими кружками или дружескими «пятницами» социалистов 1840 – 1860-x годов. Особо не напрягаясь, подавляли силой убеждения или оружия разрозненные крестьянские бунты, предупреждающе грозили пальцем в сторону либералов. Однако теперь они пребывали в растерянности, столкнувшись с партизанской тактикой неуловимых, а оттого еще более опасных террористов-заговорщиков, к тому же поддержанных значительной частью либералов. Требовались новые приемы и методы борьбы с крамолой, но полиция пока что до них не додумалась. Вернее, они существовали, однако оставались невостребованными, то ли потому, что казались чересчур радикальными, то ли потому, что являлись слишком непривычными, выходящими за рамки бюрократической морали или логики.

Помимо этой объективной причины беспомощности полиции, имелась еще и субъективная сторона дела, достаточно случайная, но чрезвычайно важная. В землевольческом и народовольческом подполье (во всяком случае, в его руководстве) собрались не только самоотверженные, целеустремленные, но и на редкость талантливые люди. О гении конспирации А. Д. Михайлове («Дворнике») у того же Ю. В. Давыдова есть прекрасный роман «Завещаю вам, братья...». Сюжеты о таинственном существовании подпольных типографий в Петербурге или о беспрецедентном проникновении в III Отделение революционного контрразведчика, Н. В. Клеточникова, еще ждут высокого художественного воплощения.

Написаны книги и о прирожденном организаторе, одном из создателей и руководителей «Народной воли» А. И. Желябове, и о гениальном изобретателе Н. И. Кибальчиче. Однако и их жизнь остается открытым сюжетом для серьезных исторических романов. Что же касается способностей революционеров, то достаточно вспомнить, что выступавший на суде «первомартовцев» в качестве военного эксперта герой Крымской и Балканской войн генерал Э. И. Тотлебен требовал, чтобы Желябову и Кибальчичу сохранили жизнь и дали возможность трудиться в тюремном заключении на благо России. Один, по его мнению, должен был разрабатывать армейские уставы, другой – создавать новые конструкции гранат, ведь таких взрывных устройств, какими был убит Александр II, не имела на вооружении ни одна армия мира. А в это время в тюремном каземате Кибальчич разрабатывал проект ракетного то ли корабля, то ли снаряда, предназначенного то ли для полетов в космос, то ли для уничтожения живой силы противника. Но об этом стало известно уже после революций 1917 года.

Л. А. Тихомиров. Фотография (около 1875 г.)

В борьбе с подобным созвездием талантов (а ведь мы не упомянули еще о С. Л. Перовской, В. Н. Фигнер, Л. А. Тихомирове, Н. А. Морозове и др.) нужен был свой гений охранки, который мог бы предложить что-то неожиданное и гибельное для революционеров. Самое интересное, что такие люди в полиции работали и даже были известны официальному Петербургу. В Киеве с середины 1879 года не произошло ни одного покушения на жизнь местных жандармов и чиновников. Подполковник Г. П. Судейкин с помощью умело подобранных агентов и перевербованных членов социалистических кружков свел на нет всю местную сеть народовольческого подполья. Его московский коллега А. С. Скандраков внимательно изучал опыт европейских политических полиций и пытался применять его в борьбе с радикалами, развивая свою агентурную сеть. Однако до 1 марта 1881 года их практика не была принята во внимание, а в первые недели после гибели императора «верхи» надеялись, что все разрешится как-то само собой.

В. И. Фигнер. Фотография (около 1880 г.)

И надо сказать, основания для этого имелись. Смерть Александра II не вызвала не то что чаемой народовольцами революции, но даже сколько-нибудь серьезных беспорядков в городах и селах империи. Ее население было оглушено, но никак не революционизировано этим событием. Вопреки расчетам народовольцев народ начал избивать интеллигентов и помещиков за то, что они, по мнению крестьян, убили царя-освободителя, мстя за проведенную им отмену крепостного права. Реалии жизни, господа, это вам не бумажные планы и программы. Разочарованное руководство «Народной воли» успело отправить новому монарху письмо-ультиматум, требуя продолжить реформы и ввести в стране конституцию (что выглядело довольно странно после убийства Александра II, только что одобрившего проект Лорис-Меликова). А вскоре радикалы будто забыли о правилах конспирации, так что аресты членов Исполнительного комитета последовали один за другим.

Вскоре из тридцати руководителей «Народной воли» на свободе остались лишь трое: Л. А. Тихомиров и М. Н. Ошанина – в эмиграции, В. Н. Фигнер – в России. Именно Фигнер попыталась восстановить цепь революционных кружков на Украине, менее затронутой арестами, чем Петербург и Москва, и именно против нее были брошены основные силы полиции империи. Вот тогда-то и оказались востребованы опыт и методы подполковника Судейкина, переведенного после убийства Александра II в Петербург.

По его требованию прошла переподготовка штатных агентов полиции, на которую в год тратилась значительная сумма в 406 480 рублей. Но гораздо в большей степени Судейкин надеялся на сотрудников внештатных, которых он вербовал самолично из числа арестованных революционеров. В конце 1882 года ему несказанно повезло: в Одессе был арестован С. П. Дегаев. К тому времени Дегаев считался далеко не последним человеком в народовольческой среде. Еще при старом, «Великом», Исполнительном комитете он был связан с Центральным студенческим кружком, являлся членом Центрального военного кружка, участвовал в работах на Малой Садовой улице в Петербурге, где народовольцы, как мы помним, надеялись взорвать карету Александра II при помощи подкопа.

С арестом Дегаева завязался сложнейший клубок провокаций, являвшихся родными детьми утопий (как революционной, так и консервативной). Судейкин соблазнял арестованного радужными планами захвата власти силами революционеров, находящихся под их, Судейкина и Дегаева, контролем. Арестованный... О чем мечтал Дегаев, сделавший вид, что поверил подполковнику, понять достаточно сложно. Провокатор, как справедливо заметил в одной из своих книг Ю. В. Давыдов, – существо раздвоенное, многоликое. Но в основе его поведения всегда лежит одно – сотрудничество с властями, ради сохранения не только жизни, но и достаточно комфортного существования. И, конечно, нельзя сбрасывать со счетов самообман, постепенно становящийся для провокатора явью. А эта явь превращается в попытку увидеть в своем поведении нечто эпическое, такое, на что способен далеко не каждый – в общем, герой во стане вражеских воинов.

Плакат с изображением С. П. Дегаева, объявлявший о его розыске

Как бы то ни было, Дегаев принял правила игры, предложенные Судейкиным, и выдал полиции около двухсот офицеров-народовольцев Кронштадта и Одессы. Поспособствовал он и аресту, как выражались в Зимнем дворце, «этой ужасной женщины», В. Н. Фигнер, в Харькове. В то же время он издавал «Листок “Народной воли”», вербовал для радикальной организации «свежие силы», проводил совещания, предупреждал некоторых товарищей о возможном аресте. В общем, играл роль представителя Исполнительного комитета и для подполья, и для руководителей полиции. Ситуация запуталась настолько, что народовольцы, переставшие понимать, откуда может грянуть гром, начали подозревать друг друга и окружающих в неосторожности, а то и прямом предательстве. Вскоре слухи о неблагополучии в революционном лагере дошли и до вождей эмиграции. В середине 1883 года Е. Н. Серебрякова, приехав в Швейцарию к Л. А. Тихомирову, обвинила Дегаева в предательстве. Чуть позже сам Дегаев не только посетил швейцарского изгнанника, но и, после короткого запирательства, признался в сотрудничестве с Судейкиным. Он, естественно, постарался сделать вид, что это не жандармский подполковник руководит им, а Дегаев собирается использовать Судейкина в целях торжества революции. Выглядели его объяснения настолько жалко и неправдоподобно, что провокатору никто не поверил. Однако между ним и руководством народовольцев было заключено соглашение, по которому Дегаев обязывался помочь революционерам устранить своего шефа-жандарма, а они гарантировали предателю сохранение жизни и выезд за пределы империи.

Для выяснения всех обстоятельств дела и восстановления сети действительно народовольческих, а не полицейско-народнических кружков в Россию был командирован Г. А. Лопатин. Герман Александрович (любимый герой Давыдова, персонаж нескольких его книг) не принадлежал ни к одной партии, но был известен как истинный демократ, человек безупречной чести и честности, непримиримый противник самодержавия. Надо бы и о нем сказать несколько слов – очень уж яркая, необычная фигура, да и судьба уникальная. Впервые Герман Александрович был арестован в 1866 году в связи с покушением Каракозова на жизнь Александра II. Лопатин не одобрял выстрела в царя, но когда в дни разгрома ишутинцы обратились к нему (отметим это обстоятельство), он не мог отказать товарищам, попавшим в беду. Он был сослан на родину, в Ставрополь, оттуда бежал... в Вологодскую губернию, чтобы поспособствовать похищению и тайному отъезду за границу сосланного П. Л. Лаврова. А в 1870 году он и сам прибыл в Швейцарию, где отчаянно бросился в бой с хитроумной ложью Нечаева и Бакунина, пытавшихся уверить эмиграцию в том, что в России существует мощное революционное подполье, а они являются его руководителями.

Лопатины (слева направо): Всеволод, Сергей, Герман, Николай. Фотография (около 1906 г.)

В том же году Лопатин оказался в Лондоне у К. Маркса и настолько очаровал всю семью, что о его житье в отеле и речи не могло быть. Остановившись у Марксов, Герман Александрович начинает переводить на русский язык «Капитал», «Принципы биологии» Г. Спенсера, становится членом Генерального совета I Интернационала. Однако мыслями он был далеко, в России. Дело здесь не столько в привычной для наших сограждан ностальгии, сколько в желании спасти еще одного узника, но на этот раз не вологодской, а забайкальской глухомани. Речь шла о похищении и отправке за границу Н. Г. Чернышевского. В первых числах января 1871 года Лопатин находился уже в Иркутске, а в начале февраля, так ничего и не узнав о местонахождении Николая Гавриловича, он был арестован и посажен на гауптвахту.

Летом того же года попытался бежать, перепрыгнув через забор гауптвахты, но уже на улицах города погоня настигла беглеца. И все же в августе 1872 года Лопатин вновь бежал и на лодке-долбленке спустился по Ангаре, чудом миновав опасные пороги. Однако на гораздо менее порожистой речке Ушайке он потерпел крушение и был вновь доставлен в Иркутск. В третий раз он бежал летом 1873 года из здания судебного присутствия и, переодевшись крестьянином, добрался до Петербурга, а оттуда спокойно по железной дороге – за границу. И вот в конце 1883 года Тихомиров обратился за помощью именно к Герману Александровичу, попросив того навести порядок в народовольческих кружках в России. Снова нелегальная поездка на родину, снова редкая по своей опасности миссия, правда, теперь опасность грозила Лопатину не только со стороны полиции, но и от предателя Дегаева. Показательно, что Герману Александровичу самому пришлось разоблачать «руководителя российского подполья», и сделано это было артистически. Во время обеда в ресторане Лопатин попросил Дегаева рассказать о своем побеге из-под ареста. Тот, недоумевая (он и представить себе не мог, что Тихомиров не открыл Лопатину правды), поведал, как ему удалось засыпать глаза конвойному табаком. Лопатин спросил, что это за спасительный табак, и, когда Дегаев ответил: турецкий курительный, сообщил предателю, что крупным курительным табаком засыпать глаза человеку невозможно, для этого годится только мелкий, нюхательный.

После этого стороны пришли к соглашению, суть которого нам уже знакома по изложенному ранее. В середине декабря 1883 года особый инспектор секретной полиции подполковник Судейкин был убит на конспиративной квартире, где он обычно встречался со своим тайным агентом Яблонским (Дегаевым). Дегаев же, как и уговаривались, был переправлен революционерами в Европу, а оттуда вскоре уехал в Северную Америку, так как в Старом Свете его могла настигнуть месть родственников и друзей преданных им товарищей. Здесь, в США, он стал профессором математики в одном из учебных заведений Южной Дакоты и благополучно умер в своей постели в 1921 году под именем Александра Пелла.

Лопатин, оставшийся в России, попытался вылечить революционное подполье от судейкинской заразы, наладить работу типографии, объединить разрозненные кружки в единую организацию. Сделать ему удалось многое, но в октябре 1884 года Лопатин был арестован, причем столь хитроумно, что не сумел уничтожить хранившиеся в его архиве списки кружков и их членов. В 1887 году на «Процессе 21-го» Герман Александрович не смог закончить своего последнего слова. Он разрыдался, стыдясь товарищей, арестованных по его невольной вине. В Шлиссельбургской крепости Лопатин провел двадцать с лишним лет и вышел на свободу в 1905 году, когда ему шел седьмой десяток. Умер он в декабре 1918 года, не приняв Октябрьских событий 1917 года, поскольку считал их не социалистической революцией, а заговором, не отвечающим нуждам и чаяниям народных масс.

Кстати, о народных массах. Революционеры 1870 – 1880-х годов, как и их предшественники всех времен и народов, настойчиво подчеркивали, что они действуют исключительно в интересах крестьян и рабочих, а потому было бы небесполезно попытаться выяснить, как складывались отношения радикалов с боготворимым ими народом. Начать, видимо, придется опять с 1870-х годов, когда молодые и решительно настроенные интеллигенты впервые познакомились с жизнью и нуждами «простого люда». Здесь их ждали и нечаянные радости, и горькие разочарования.

Поход народников к фабричным рабочим оказался весьма многообещающим. На занятия с пропагандистами мастеровые приходили, как и работали, артелями, да еще норовили привести с собой родственников. Внимательно и сочувственно слушали они рассказы о Парижской коммуне, I Интернационале, положении рабочего класса в странах Западной Европы. Иногда огорошивали пропагандистов неожиданными вопросами, то о положении женщин в других странах, а то и вовсе об индийской философии и медицине. Были, правда, и другие примеры. Желябов вспоминал такой случай. После успешных и долгих занятий в рабочей артели он спросил одного из слушателей: «Ну, что, брат, если бы теперь тебе кто-нибудь дал 500 рублей, что бы ты сделал?» Последовал уверенный и неприятный для учителя ответ: «Я? Я бы пошел в свою деревню и снял бы лавочку». Надо сказать, что большого значения таким «проколам» народники не придавали. И, как оказалось, напрасно. Ведь исполнять роль, отведенную ими рабочим, последние отказывались наотрез. По расчетам радикалов мастеровые, никогда не терявшие связей с деревней, должны были нести социалистические идеалы односельчанам, стать передаточным звеном между пропагандистами и крестьянством, этакими «буревестниками революции». Поскольку из нехитрой задумки ничего не получилось, народники сами отправились в деревню.

Здесь их ожидало немало сюрпризов. Крестьяне отнеслись к «пропагаторам» недоверчиво: им отказывали в ночлеге, подозревали в воровстве, а то и принимали за беглых каторжников. Бывали случаи, когда крестьяне задерживали народников и передавали в руки сельской полиции, но потом, приставленные караулить арестованных, сами же их отпускали, не желая связываться с городскими властями. Даже если пропагандисту удавалось увлечь селян своим рассказом, результат чаще всего его разочаровывал. В деревне народников слушали как привычных странников, издавна переносивших полумифическую, полуреальную информацию из деревни в деревню. Лучшей оценкой таких бесед стали слова одного из слушателей, обращенные к недоверчивому соседу: «Не любо, не слушай, а врать не мешай!» Иногда жизнь придумывала для самоотверженной молодежи и более грустные сюжеты.

Пропагандист, работавший в Смоленской губернии, рассказывал в одной деревне об истории селян в Англии, об огораживании, современном их положении и т. п. Слушатели горестно качали головами: да, обидели в Англии паны народ, обманули и обокрали. Вот и у нас также было бы, но царь не допустил. И последовал вывод: у нас за царем лучше, чем у народов, где паны все решают. Иными словами, деревня осталась совершенно равнодушной к социалистической пропаганде и верной своим надеждам на монарха.

Да, крестьяне ждали нового передела земель, но были уверены, что распоряжение о нем придет «сверху», от императора. А потому и слышать ничего не хотели о республике, Учредительном собрании, Земском соборе, политических правах граждан и т. п. Прочность царистских иллюзий, непробиваемость наивного монархизма крестьянства не была оценена народниками в должной мере. Радикалы решили, что все дело в том, что ими неправильно велась пропаганда, что они не сумели стать в деревне «своими», да и язык листовок и их бесед с народом оказался далек от привычного крестьянскому уху.

После образования в 1876 году «Земли и воли» было решено исправить ситуацию и постараться завоевать расположение крестьян, организовав не набеги агитаторов на деревню, а поселения радикалов в ней. Однако и жизнь революционеров бок о бок с крестьянами не слишком продвинула вперед дело социализма. Во-первых, заедала работа по приобретенным народниками специальностям. В. Н. Фигнер, ставшая сельским фельдшером, в первый же месяц приняла 800 больных, а в течение 10 месяцев – около 5 тысяч человек. Ее сестра Евгения открыла школу на 25 детей, которую по вечерам с удовольствием посещали и взрослые. Работа по 10 – 12 часов в сутки не оставляла ни времени, ни сил, ни возможностей для регулярной пропаганды. Не будешь же стучаться по вечерам в избы и развлекать уставших людей рассказами о светлом будущем.

Во-вторых, крестьяне по-прежнему оставались глухи к социалистической риторике, зато с огромным удовольствием видели в грамотных «студентах» ходатаев по мирским делам. Наконец, в-третьих, появление в селах чужих людей и их заступничество за селян заставили помещиков, священников, сельскую полицию насторожиться и начать писать доносы либо пресекать «подрывную» деятельность народников иными способами. Так или иначе, но деревня вновь не оправдала ожиданий революционеров...

«Народную волю» давно и справедливо называют партией террористической. Однако напомним, что ее членам удалось завоевать твердые позиции в студенческой среде, выпестовать Рабочую организацию «Народной воли» и Центральный военный кружок. Сложнее всего, как это ни странно (впрочем, что же тут странного?), складывались отношения народовольцев с крестьянством. Как и все радикалы 1870-х годов, они считали крестьян стихийными социалистами, однако рассчитывали использовать их не столько для совершения переворота, сколько для активного строительства новой жизни после свержения царской власти революционерами и городскими «низами». Когда попытки создать массовую крестьянскую организацию потерпели неудачу, необъяснимое упрямство селян стало вызывать у народовольцев острое раздражение. Как писал Тихомиров: «Работа в деревне напоминает наполнение бездонных бочек Данаид, потому хватит биться около народа как рыба об лед».

Правда, осенью 1880 г. ситуация несколько изменилась. Ряд российских губерний оказался охвачен неурожаем, голодом, а значит, и недовольством населения. В ожидании близкого крестьянского восстания Желябов предложил коллегам отсрочить покушение на императора, сосредоточившись на работе в деревне. Исполнительный комитет с ним не согласился, уповая на то, что убийство Александра II само по себе станет сигналом к мощному народному выступлению. Ну, а после 1 марта 1881 года народовольцам, по понятным причинам, стало не до работы в деревне.

Так они и существовали, как две несоприкасающиеся параллельные прямые в евклидовой геометрии, и революционерам оставалось надеяться, что этим прямым все же удастся пересечься по воле какого-то социалистического Лобачевского. По-иному вряд ли могло и быть, ведь вопрос о чаяниях народных масс, их представлениях об идеальном государственном устройстве является одним из самых трудных и в исторической науке, и в политической практике. Нет ничего удивительного в том, что народникам не удалось решить эту проблему, во всяком случае, они не были одинокими в своей неудаче. Народный идеал всегда был таким сгустком противоречий, что трудно однозначно сказать, о чем, собственно, мечтали народные массы.

Попробуем коротко и схематично перечислить основные положения, известные историкам. Крестьяне не знали другого государственного порядка, кроме монархического. Не считая его идеальным, они не могли предложить реальную альтернативу этому строю, а потому противопоставляли ему некую утопию, складывавшуюся веками. Народ хотел жить без монаршей, да и без чьей бы то ни было опеки. Недаром самыми популярными легендами у него были рассказы о граде Китеже и о чудесной земле Беловодье, где не существовало никакого, даже общинного, начальства и каждый имел достаточно земли для ведения крепкого хозяйства. Распространяя эти легенды и утешаясь ими, крестьяне понимали, что Китежа и Беловодья, какими бы чудесными они ни были, на всех не хватит. Им оставалось мечтать лишь о «праведном», «народном» царе, который будет заботиться о благе подданных, особенно о «черном люде». Именно поэтому самозванчество вплоть до середины XIX века имело на Руси такой успех в народных массах. Царя-самозванца крестьяне и горожане с той или иной степенью энтузиазма принимали за «праведного» монарха, ниспосланного им за муки и терпение.

Кроме того, наивный монархизм крестьянства был тесно связан с его религиозными представлениями. Начиная с XVIII века, император рассматривался подданными как наместник Бога на земле. Отсюда упования на его справедливость, его защиту от притеснителей возрастали многократно, вплоть до ожидания от него возведения «Царства Божия» на земле. Настроения народных масс, при всей их наивности, были прочнее и долговечнее иных теорий, хотя для них невозможно отыскать серьезных политических или экономических обоснований. Основное заключалось, наверное, в том, что в этих настроениях отразилась устойчивая связь монархической формы правления с русским вариантом православия, а также уверенность крестьянства в высшей справедливости патриархальной традиции, в соответствии с которой царь являлся защитником народа, сдерживающим началом для его угнетателей, радетелем за всю страну. Здесь-то и таились истоки всех народнических (да и не только народнических) неудач. Вряд ли при таком положении дел в представлениях народных масс могло найтись место не то что для социалистических, но и просто для республиканских идеалов.

Устремленность народничества в некую заоблачную историческую даль и высь, нежелание считаться с неготовностью народных масс совершать столь рискованный полет или прыжок, пренебрежительное отношение к представителям других общественных лагерей – все это определило судьбу революционного движения 1880-х годов. Оно, как и Зимний дворец, оказалось на перепутье, было выбито из вроде бы научно обоснованной колеи неторопливой непредсказуемостью российской жизни. Практические предложения радикалов заметались в узком пространстве народнических возможностей: от аграрного и фабричного террора до теории «малых дел»; от призывов поднять народ на борьбу с правительством до желания заняться его политическим просвещением.

Внутри народнического движения уже нарождался его могильщик – марксизм. В 1883 году Георгий Валентинович Плеханов («Жорж») с пятью недавними правоверными народниками-пропагандистами, эмигрировавшими от полицейских преследований, сформировали в Швейцарии первую российскую марксистскую группу «Освобождение труда», которая обрушилась на теоретические установки бывших единомышленников с неистовостью адептов новой веры. Да и внизу, в народных массах происходило какое-то тектоническое шевеление, обещавшее невиданные прежде сдвиги и разломы. В империи, где и без того хватало противоречий: национальных, конфессиональных, социальных, политических – возник рабочий вопрос, и к его появлению «старое» народничество (о чем также говорится в романе) приложило руку, воспитав целый ряд вожаков рабочего движения. Во всяком случае, если первые стачки на Невской бумагопрядильне (1870) и Кренгольмской мануфактуре (1872) были достаточно стихийны, то в конце 1870-х годов их, во-первых, насчитывается уже более 140, а во-вторых, они возглавляются В. П. Обнорским, П. А. Моисеенко, П. А. Алексеевым, С. Н. Халтуриным, А. Н. Петерсоном – рабочими, прошедшими школу народнических кружков. По предложению народников рабочие создали свою нелегальную библиотеку, отчисляя по 2 копейки с каждого заработанного рубля, и начали задумываться об организации своих сил.

В конце 1878 года в Петербурге образовался «Северный союз русских рабочих», подчеркнувший в программных документах историческое значение роли рабочих, от которых зависит «успех социальной революции в России». В этот момент пролетарии считали, что их задачей является поддержка в городах того массового крестьянского движения, которое приведет к победе социализма. Однако вскоре народническое влияние на рабочих ослабнет, и марксизм начнет свое победоносное шествие по стране.

Новые-старые проблемы, как и старые-новые ответы на них, продолжали тревожить и правительство, и общество России, не давая империи не то чтобы надолго успокоиться, но хотя бы неспешно поразмыслить над ними.

* * *

В очерке о последней повести Ю. В. Давыдова «Коронованная валькирия» справедливо и необычайно точно отмечено: «Одна из бед последнего десятилетия – психологический разрыв между происходящим сегодня и фундаментальными причинами этого происходящего, коренящимися в великом вчера”. В ситуации массового неверия в публицистические формулы снять этот психологический порок может только историческая литература, теплое художественное начало, вызывающее доверие к говорящему. Так было в глухие семидесятые, когда историческая проза высокого уровня включала своего читателя в единый и осмысленный исторический поток, давая ему силы для противостояния абсурдной действительности».

О каких же связях происходящего с прошедшим напоминает нам роман Давыдова? Каковы отстаиваемые им историософские, политические и нравственно-художественные начала, выраженные в действительно теплых и высоких формах? Попробуем разобраться уже не столько с текстом, сколько с тем, что таится за ним, в меру сил и возможностей внимательных представителей XXI века, безбоязненно и с любовью заглядывающих в прошлое. Вряд ли нам удастся раскрыть все эти связи и начала (подобная задача не для одной статьи), но заметить главное, чего коснулся в своем романе Юрий Владимирович, действительно интересно.

Вы никогда не задавались вопросом о том, почему с прямо-таки трагической закономерностью те или иные проблемы в разные эпохи упрямо возвращаются в российскую действительность? Вроде бы вот она, проблема, стоящая во весь рост и абсолютно созревшая, обсуждается обществом, решается властью, а через некоторое время, чуть изменив макияж, но не сущность, вновь маячит перед страной, напоминая о себе то хромающей экономикой, то громыхающим диссонансом между властью и обществом, то падением нравственности и культуры. Проще всего было бы счесть, что это аллюзии, хитроумно или злонамеренно навязываемые читателю писателями и историками. Только вряд ли такое объяснение может успокоить разум и душу, тем более что все гораздо сложнее, и поспешные, а потому поверхностные соображения дня сегодняшнего лишь заслоняют историческое содержание происходившего и происходящего. Чтобы не быть голословными, вернемся ненадолго назад, к реформам Александра II, без них нам никак не обойтись в разговоре об уроках, данных «Глухой порой листопада». В 1860 – 1870-x годах перед правительством стояли сложные задачи решения острой аграрной (земельной) проблемы, выстраивания действенной системы местного самоуправления, организации независимой, пользующейся доверием населения системы судопроизводства, установления цивилизованных отношений между властью и средствами массовой информации, реорганизации армии и системы образования.

Переносясь в наши дни, мы с грустью убеждаемся, что правительство и общество озабочены схожими проблемами. Вот почему нам кажутся странными нынешние сетования по поводу того, что Александр II провел реформы своего царствования нерешительно, в интересах господствующих сословий и т. п. Ведь со дня его гибели миновало 125 лет, а... Можно, конечно, утешиться именно тем, что прошло много времени, а значит, настала пора вернуться к этим вопросам на новой стадии развития страны. Однако настораживает то, что перечисленные выше вопросы не были удовлетворительно решены ни в начале XX века, ни за семьдесят лет советской власти, хотя правительства неоднократно пытались покончить с ними раз и навсегда. И где гарантии того, что сейчас нам удастся сделать это достаточно удовлетворительным образом? Раздражающая нерешаемость каких-то проблем вызвана, конечно, целым комплексом причин, обусловленных особенностями исторического развития страны и менталитетами ее власти, образованного общества и народных масс. Именно к главным из этих особенностей нам и следует присмотреться внимательнее. Бояться тут особенно нечего – ну, не проклятие же в конце концов лежит на России, и не заклинаниями мы будем дальше заниматься, тем более, что ими-то как раз дела не поправишь.

Начнем с того значения, которое имело гибельное сращивание власти и собственности, происходившее в России с древнейших времен и не прекратившееся до сегодняшнего дня. Это привело к тому, что политика не выделилась в специфическую отрасль социальной занятости части населения. У нас к ней всегда была причастна так называемая элитная номенклатура. На любой клич, обращенный к новым силам, почему-то постоянно откликались одни и те же лица. В таких условиях власть слишком легко и цинично превращалась в собственность, что приносило ее представителям весьма ощутимые прибыли, а потому властные структуры упорно консервировали столь выгодное для них положение. Потому кризис в экономике обязательно приводил к кризису власти, и наоборот. «История России, – пишут исследователи, – история не разделения, а соединения, сращения власти с собственностью. На дореволюционной стадии персонификатором власти и собственности был монарх, на послереволюционной стадии – государство».

Именно поэтому трудно говорить об утверждении в России XIX века правового строя. В нашей державе на протяжении веков устанавливалось не право-канон, то есть обязательный порядок исполнения законов, а право-правда, означавшее сочетание закона со справедливостью – понятием чрезвычайно субъективным и опасно разъедавшим формальное законодательство и автоматическое законопослушание населения. Да и как можно ожидать честного соблюдения законов от подданных, если сама власть манипулировала ими весьма произвольно. В XIX веке известны случаи, когда те или иные принятые и обнародованные законодательные акты исчезали при очередном переиздании Свода законов без всяких объяснений. Поэтому в тогдашней России очень трудно отыскать зародыши подлинно гражданского общества. В ней не сложилась или почти не сложилась система тех самодеятельных объединений граждан, которые амортизируют естественную жесткость отношений государства и личности. Впрочем, только ли «верхи» повинны в подобном положении дел?

Показательно, что учебная и научная литература изобилует примерами вопиющего самовластия Зимнего дворца и высшей бюрократии. Однако, помня о фактах свирепого деспотизма власти, нельзя не упомянуть и о подленьком чинолюбии «низов», поскольку и то и другое свидетельствует о привычном пренебрежении законами. «Маленький» человек, получивший определенный пост, мгновенно делался диктатором-столоначальником и допускал беззаконие в пределах собственной компетенции, вырастая в своих глазах и глазах просителей до размеров незаменимого государственного рычага или, по крайней мере, винтика. Бороться с самовластием чиновника всегда пытались «дубиной государства, а не розгами общества», что не приносило почти никаких результатов. В итоге российское общество напоминало общину, а не совокупность свободных личностей и самодеятельных объединений. Да и страна в целом стремилась сделаться семьей, где обязательно наличествуют патриарх, послушные ему старшие родственники и масса «неразумных детей», за которыми нужен постоянный пригляд. Поэтому личностность, «штучность» человека, робкие попытки отпочкования от общины или «семьи» расценивались как предательство, чужестность, нарушение принятых норм поведения. Желание добиться в стране победы не едино-, а одномыслия всегда приводит к обратному результату – неподконтрольному расцвету потаенных идей, проектов переустройства общества, подчинению обыденной, нормальной жизни этим идеям и проектам.

Идеологизированность общества, равно как и власти, была в России чрезвычайной. В принципе в этом нет ничего уникального или сверхопасного. Любая уважающая себя нация имела и имеет особое самосознание, выраженное в определенной идее. Беда только в том, что каждый раз крушение той или иной идеи (правительственной либо общественной) вызывало в XIX веке кризис веры у всего населения, а то и гражданскую смуту. Идея в России являлась поводом не для дискуссий, а для поклонения. Ну, а если все же затевались дискуссии, то они быстро превращались в поле брани в прямом и переносном смысле этого слова, не принося никакой реальной пользы ни государству, ни обществу.

Не забудем упомянуть и о предубежденности народных масс к реформам, которая коренится в подозрительности общества по отношению к власти (а ведь реформы, как мы помним, проводились именно «сверху»). Это предубеждение играло важную роль в судьбах страны. По справедливому замечанию одного из исследователей, у нас политические двери открываются не ключами, а лбом, т. е. политическая важность момента перемен осознается далеко не сразу, не всеми и не до конца. В тот миг, когда власть ослабла и протрезвела по поводу собственного величия и незаменимости, общество отказывалось не только вступать в союз, но и вообще разговаривать с ней. В результате власть начинала опасаться проводимых ею реформ, поскольку границы неспешных перемен хотя и определяются точнее, чем пределы революций, но все же достаточно непредсказуемы. Непросчитываемое развитие событий могло привести к нечаянной смене традиционного режима, чего Зимний дворец допускать не собирался. Пространство реформ начинало съеживаться, а сами они – подгоняться под привычные стандарты. Иными словами, перемены, вместо того чтобы сделаться точкой отсчета новой эпохи, становились вехой возвратности к проблемам, уже вроде бы удовлетворительно решенным.

Все это волей-неволей заставляло задуматься о прочности или зыбкости итогов реформ в сравнении с завоеваниями революций.

Еще французские события конца XVIII века показали мыслящей Европе, что основные завоевания революционного народа являются исключительно прочными, поскольку после реставрации свергнутых режимов определяющие декреты революционной власти оставались незыблемыми. Вернувшиеся на престол монархи не решились их отменить, опасаясь нового взрыва недовольства. Таким образом, революции в глазах современников грозных событий и ближайших за ними поколений сделались не просто «очищающими смерчами», «последними доводами угнетенных», но и гарантией необратимости произведенных ими перемен. Однако менее грозные европейские события 1830 – 1831 и 1848 – 1849 годов заставили радикалов задуматься совсем о другом.

В результате этих революций народы, по их мнению, были обмануты политиками и политикой. Борьба между группировками буржуазии, использовавшими недовольство трудящихся в собственных интересах, ничего не дала рабочим, а потому политические вопросы и проблемы народники заменили чисто социальными лозунгами. Отказ от политики в пользу «социальности» не прибавал эффективности народническому движению, и образование «Народной воли», помимо всего прочего, означало возвращение радикалов к признанию необходимости политической борьбы с правительством. Вместе с этим признанием возвращались и старые вопросы о правомочности насительственных переворотов, своевременности замены одного режима другим. Вопросы необычайно важные, ведь от ответа на них зависело и зависит оправдание или осуждение революционных действий в принципе.

Правда, народников конца 1870-х – начала 1880-х годов эти проблемы, похоже, не слишком волновали. В необходимости, а значит, справедливости свержения существующего строя они были абсолютно уверены. Кроме того (может быть, здесь и скрывались корни их уверенности в собственной правоте), эти удивительные оппозиционеры вообще не собирались приходить к власти. Если верить программным документам «Народной воли», то сразу после переворота верховная власть передавалась Учредительному собранию (Земскому собору), которое и должно было установить новый образ правления страной. Народовольцы, во всяком случае на словах, оказывались готовыми даже к тому, что депутаты Учредительного собрания могли провозгласить Россию вновь монархической страной. При таком развитии событий радикалы должны были потребовать права свободной пропаганды собственных идей, и ничего более. Поверить в реальность подобного минимализма желаний революционеров трудно, ведь в случае успеха народовольческий переворот стал бы уникальным явлением в мировой истории. Победители отказывались бы в полной мере воспользоваться плодами своей победы.

Нет, как хотите, но уверовать в такое благородство чрезвычайно сложно, однако и дискутировать по данному поводу совершенно бессмысленно – жизнь не удосужилась предоставить нам реальных pro и contra замыслов народовольцев. Да и проблема, напомним, заключается в другом – в предпочтительности революционных действий и извечных сомнениях большинства населения страны по поводу целесообразности структурных реформ. Революционный путь по-мефистофельски соблазнителен логичностью своих постулатов, прямотой суждений, быстротой достижения цели и простотой действий. Да он, собственно, и не спрашивает мнения большинства членов общества. Этот путь предполагает трудности, муки рождения нового мира, но говорит о них с таким радостным упоением, что невиданные прежде муки кажутся наградой за безропотное существование многих поколений, появившихся, живших и умерших при старом режиме. Ну, а уж перспектива возведения нового государственного здания, его справедливость, мессианская гордость за свою отчизну – все эти планы и чувства, подвигавшие революционеров к борьбе, были расписаны самыми яркими красками, имевшимися в публицистической и ораторской палитре адептов нового мира.

Странно, правда, что прелести победы над врагом относились исключительно к светлому будущему, громкие гимны социализма и коммунизма постоянно доносились из-за горизонта, который, как известно, движется, повинуясь законам то ли физической оптики, то ли географической целесообразности. Существующие же поколения неизменно рассматривались вождями революций как строительный материал, вернее, как материал, подлежащий переделке на иной лад. И в этом уподоблении кирпичам или бетонным блокам есть, согласитесь, нечто если не унизительное, то сомнительное для достоинства пусть и несовершенных, но живых людей. Да и в бесконфликтном существовании коммун и артелей, столь любовно прописанном классиками социализма, что-то тревожно цепляет разум и душу, напоминая совсем не о земной революции, а о рукотворном Царствии небесном, построение которого вряд ли под силу даже самым талантливым смертным.

Реформы же... Они предполагают долгий, трудный и малопредсказуемый путь. К тому же они являют собой промежуточное состояние зыбкого баланса между отжившей традицией и страшащей революцией. Реформы представали и предстают ничего не гарантирующими возможностями, ради которых общество рискует пересмотреть привычные устои жизни. Преобразования всегда начинаются на памяти одного поколения, а их конечные результаты зачастую ощущает поколение следующее. Они непременно вызывают в обществе раскол на сторонников и противников перемен, который, как правило, не перерастает в гражданскую бойню. Оба лагеря могут настойчиво пугать друг друга недовольством народных масс, опасностью забвения традиций или, наоборот, невнимания к требованиям времени. Однако и тех и других явно утешает возможность изменить вектор реформ, притормозить или ускорить их ход, сгладить нежелательные последствия неудавшихся перемен.

В процессе неспешных или быстротекущих преобразований всегда находится время учесть готовность к ним различных слоев населения, а значит, сделать вместо одного-двух широких шагов несколько менее решительных движений, показывая опасающимся, что ничего катастрофически непоправимого не происходит. Наконец, совершенно различен общественно-политический статус вождей революций и «зодчих» реформ. Безусловная несменяемость (даже незаменимость) первых подчеркивает неотвратимость и суровость ломки всего и вся в заданном ими, а потому единственно возможном, то есть правильном, направлении. Внезапное появление на политической арене и легкое исчезновение с нее вторых символизируют гибкость курса преобразований, возможность политического лавирования. В романе Давыдова отзвуки эпохи Александра II слышны постоянно, отблески судеб ее реформ освещают наступление «печальной памяти восьмидесятых годов». Однако в основном речь в нем все же идет о ситуации в революционном подполье, о шагах, предпринимаемых «людьми дела», как называли себя народники. Что же подчеркивается писателем в этом отношении, на что он пытается обратить наше внимание в первую очередь?

Здесь есть одна чрезвычайно важная черта, не раз и не два отмеченная Юрием Владимировичем. Бескомпромиссная борьба правительства и социалистов дала немало захватывающих, трагических примеров. В ней присутствовали и подлинный героизм, и коварство, и убежденность, и слабодушие, и открытый вызов, и низкое интриганство. Словом, несмотря на явную разницу в весовых категориях, соперники были достойны друг друга. Но почему этот бой не на жизнь, а на смерть порой напоминает нам бой с собственной тенью? Попытаемся разобраться в его природе, пользуясь подсказками Давыдова, которого не останавливала, а, наоборот, подстегивала царапающая шероховатость того или иного соображения, возникавшего при вживании писателя в исторический материал.

Самодержавный режим изначально являлся закрытой системой, принятие решений в которой составляло тайну за семью (если не семнадцатью) печатями. В таком государстве все зависело от очень узкого круга лиц, оказавшихся на своих постах достаточно случайно. Режим требовал от подданных безоговорочного подчинения, был нетерпим к инакомыслию и боролся с ним жесточайшим образом, порой наказывая подозреваемых даже не за совершенные деяния, а за вынашиваемые намерения. К концу 1870-х годов карательная политика властей приняла характер фантасмагории. Бывший шеф жандармов П. А. Шувалов, скажем, предложил «высылку разом из столицы всех подозрительных людей». Только противодействие военного министра Д. А. Милютина спасло страну от этой позорнейшей акции. Тем не менее в начале 1881 года газета «Порядок» сообщила, что только в Сибирь ежегодно ссылается 10 тысяч человек, и резонно назвала это «великим переселением народов». Причем в порядке вещей сделались ссылки по недоразумению, по сходству фамилий или вообще без объяснения причин.

Еще более тяжелые последствия имел принятый в 1878 году закон «О временном подчинении дел о государственных преступлениях и о некоторых преступлениях против должностных лиц ведению военного суда, установленного для военного времени». Военно-судебный психоз привел к тому, что, пользуясь словами СМ. Кравчинского, эти суды стали «лишь узаконенными поставщиками палача; их обязанности строго ограничены обеспечением жертв для эшафота и каторги». Причем военные суды решали такие дела, в которых не было ни намека на насилие. Например, дело Н. Н. Рашевского, преданного военному суду в Москве за «имение у себя запрещенной литературы». А как могло быть иначе, если по-прежнему считалось, что лишь глава государства с немногими посвященными знали точный маршрут самодержавного корабля и уверенно вели его по волнам исторических событий. Если несколько снизить пафос, свойственный писаниям монархических государственников, то в остатке окажется самое главное – монарх и его правительство желали насильственно осчастливить подданных, всерьез полагая, что знают путь к всеобщему благоденствию.

Ради этого «осчастливливания» (циники полагали, что для сохранения престола и династии) самодержавное государство само издавало законы и само же следило за их исполнением. Правда, и тут император оказывался выше закона, поскольку, еще раз повторим, лучше всех знал, что правильно, справедливо, прогрессивно, а что – нет. Вслед за ним сановники и бюрократы среднего уровня пытались встать если не выше закона, то вровень с ним, разрушая веру россиян в справедливость самодержавного судопроизводства. И если бы только законы! Верховная власть пыталась руководить даже нравственностью подданных, определять стиль их поведения в быту и на службе, диктовать моду на одежду, внешний вид и т. п. Истинный деспотизм лишь рождался в политической сфере, а вырастал до уровня повседневного кошмара во всех областях жизни россиянина, стараясь привить ему понятия о верноподданности и единомыслии как о важнейших гражданских доблестях.

Как же обстояло дело со свободой мысли и действия у революционеров, этих несгибаемых и непримиримых оппонентов самодержавного деспотического режима? Загнанные силой обстоятельств в подполье, они вынужденно, сами того не подозревая, приняли чужие правила игры. Во многом являясь порождением режима, радикалы вряд ли имели шанс сделаться чем-то иным, а не его частью. Высшим органом власти у «Земли и воли» и «Народной воли» объявлялись съезды представителей всех ячеек этих организаций, которые так никогда и не были созваны. Фактически же власть находилась в руках неких высших органов (Администрация, Центральный кружок, Исполнительный комитет), определявших и программу движения, и тактику его действий.

Решения этих органов являлись обязательными для всех членов организации, хотя дискуссии по тем или иным вопросам ни землевольцами, ни народовольцами не запрещались. Однако, в отличие от решений руководства, итоги этих дискуссий не имели никакого практического значения. Революционеры, как и их оппоненты во власти, были непримиримы к инакомыслию в собственных рядах, а внутрипартийные споры имели главной целью лишь обязательное восстановление единомыслия среди членов организаций. Народники требовали соблюдения строжайшей дисциплины от членов кружков и обществ, то есть беспрекословного подчинения решениям Центра. Путь к светлому будущему страны был четко намечен в программных документах радикалов, а потому критика выработанных планов, тем более отступление от них, расценивались как предательство народных чаяний, идеалов справедливости и т. п.

Складывалась странная и страшная картина. Надежды общества и народных масс вновь использовались в качестве ширмы, лозунга, подменяясь сугубо теоретическими выкладками о прогрессе, справедливости, счастье, упорстве в бою, терпении после него и вере в вождей. Менялся пастырь, однако система построения благополучного общества оставалась, в сущности, неизменной. И в основе ее лежало насильственное осчастливливание не понимающего своих выгод населения. В связи с этим просто нельзя отказать себе в удовольствии и не привести отрывок из разговора старого пропагандиста М. Н. Рогачева и члена Исполнительного комитета «Народной воли» А. И. Зунделевича:

« – Скажите, Зунделевич, – спросил Рогачев, – что вы имели в виду, посягая на жизнь царя, которого весь народ еще признавал своим освободителем?

– Мы думали, – ответил тот, – что оно {покушение на Александра II. – Л. Л.} произведет мощный толчок, который освободит присущие народу силы и послужит началом социальной революции.

– Ну а если бы этого не случилось и народ социальной революции не признал... Как и вышло в действительности... Тогда что?

Зунделевич задумался, как бы в колебании, а потом ответил:

– Тогда... мы думали... принудить».

Правда, неплохо для демократа, противника захвата власти революционной партией и борца за народное счастье? В общем, как писал в одной из своих поэм еще в начале XIX века известный декабрист К. Ф. Рылеев:

Несмотря на хлад убийственный Сограждан к правам своим, Их от бед спасти насильственно Хочет пламенный Вадим...

Дело даже не в том, чем это закончилось и для Вадима, и для декабристов, и для народников. Дело в том, что революционное подполье оказывалось всего лишь кривым зеркалом деспотического режима. Да, конечно, не желая того, да, в условиях жестокого преследования со стороны правительства, да, народные массы издавали пока какой-то невнятный лепет, но...

Ведь и защитники монархии могли вспомнить о том, что самодержавие являлось системой выживания страны в условиях, продиктованных жесткими историческими обстоятельствами. О том, что внятной позиции народа по поводу предпочитаемой им формы правления никто никогда не слышал. О том, что ничто не подтверждает реальности планов развития страны, предлагавшихся социалистами. И самое страшное – о том, что любое подполье оказывается своеобразным отражением режимов деспотических, с одной стороны, и никому не нужным наростом в условиях демократических форм правления – с другой.

Однако что это мы все о пользе да о реальности планов и методов действия? Может быть, нравственный климат социалистических кружков и организаций с лихвой оправдывал их существование, искупая утопизм проектов будущего развития страны высокими образцами морали, царившими в этих обществах? Вот и Давыдов с огромной симпатией говорит о духе и характере подпольщиков, отдавая должное их самоотверженности, бескорыстию, преданности идее. Они действительно были героями, боровшимися с самодержавием в неимоверно тяжелых условиях, смело указывавшими на язвы, разъедавшие Отечество, противостоявшими натужной восторженности казенного патриотизма, суть которого выразил один из сановников, заявивший, что степень его патриотизма напрямую зависит от количества принадлежащего ему недвижимого имущества. Здесь самое время поговорить об одном из наиболее важных и абсолютно вневременных понятий – об истинном патриотизме гражданина своей страны. Мы, из-за свойственной российскому сознанию идеологизированности и свойственной российскому характеру безудержности, в рассуждениях о патриотизме легко скатываемся или в очернительство, или в сплошное любование тем, что находится вокруг нас (природа, национальный характер, государственные порядки и т. п.). И самоедство, и непрерывные всеобщие поцелуи являются путями тупиковыми и ни в коем случае не могут считаться проявлением истинного патриотизма.

Последний был и остается понятием двуединым, в котором неразрывно переплелись любовь к Отечеству и неприятие всего того, что мешает его развитию. Ироничный, а то и критический взгляд на самих себя также необходим государству, нации, как и отдельно взятому гражданину. В противном случае мы рискуем скатиться по лестнице-формуле, открытой в свое время B. C. Соловьевым: национальное самосознание – национальное самодовольство – национальное самолюбование – национальное самоуничтожение. Возвращаясь же к нашим героям, надо отметить, что если верно присловье о том, что «в жизни всегда есть место подвигу», то в череде подвигов революционеров конца 1870-х – начала 1880-х годов не всегда находилось место для обыденной жизни. Однако для жарких дебатов, мучительных раздумий минуты и часы у народников все-таки имелись. О чем же во время этих споров шла речь?

Давыдов спешит поделиться с нами своим удивлением по поводу странного господства тайны над человеком общественным, политическим. Находясь на государственной службе или скрываясь в подполье, этот человек настолько «застолоначален» или законспирирован, что непроизвольные движения души и обычные поступки всегда подчинены у него строгому цензору – целесообразности. А целесообразность действий человека общественного исключительно и постоянно таинственна, скрыта не только от людей посторонних, но иногда и от единомышленников. Помните, Тихомиров, отправляя Лопатина в Россию разбираться с ситуацией в народовольческих кружках, ни слова не сказал ему о предательстве Дегаева? Дело в том, что Лев Александрович заключил с провокатором своего рода джентльменское соглашение, о котором, по представлениям Тихомирова, должны были знать только высокие договаривающиеся стороны. Трудно сказать, чего здесь было больше: боязни запачкать свое доброе имя или желания сохранить данное Дегаеву честное слово. Вообще-то, в революционной среде соглашения с предателями, если выразиться предельно осторожно, не поощрялись. Поэтому Тихомирову было что скрывать от товарищей. С другой стороны, без помощи Дегаева очень трудно, а то и просто невозможно оказалось бы узнать, какие из народовольческих кружков остались «чистыми», не находившимися «под колпаком» у полиции. Так что целесообразность и мораль сошлись в данном случае в такой жестокой схватке, что выйти из нее победителем мог только какой-то гибрид этих понятий. Поведение Тихомирова по-своему логично, но послать товарища в пасть к провокатору и не предупредить его об опасности как-то слишком... целесообразно.

Искреннее сочувствие, которое Юрий Владимирович испытывает к своим героям, не может скрыть от него еще одной навязчиво-тоскливой темы, имя которой – нечаевщина. Ей посвящен роман Давыдова «Соломенная сторожка» (другое название – «Две связки писем»), она постоянно дает о себе знать в его работе «Герман Лопатин, его друзья и враги», отзвук нечаевщины слышен в блистательном «Бестселлере» и в «Коронованной валькирии». Конечно, не обошлось без упоминания о ней и в «Глухой поре листопада». Да и как могло быть иначе, если сам писатель отмечал: «Еще при жизни Нечаева возникло что-то вроде мифа о его бессмертии». И как печальный диагноз звучат слова: «...болезнь нечаевщины сидит глубоко». Не хватает лишь еще более пессимистичного: «В каждом из нас».

Что же это за недуг и в чем заключалась его опасность не только для революционного или в целом общественного движения в России, но и для ее властей, а может, и для нравственного здоровья нации в целом? В конце 1860-х годов Сергей Геннадьевич Нечаев всеми правдами, но в основном неправдами, создал революционную организацию «Народная расправа». Расправляться она должна была, конечно, со старым режимом и его виднейшими представителями во имя счастья и процветания народных масс, однако прославилась совершенно иным. Стремясь найти средства для борьбы с самодержавием (откуда брались деньги на эффективное функционирование подполья и подпольщиков, это вообще интереснейший и малоизученный сюжет), нечаевцы проявили недюжинную сноровку. Здесь были и фиктивные женитьбы на богатых невестах, и планы убийств состоятельных родителей с целью получения наследства их прогрессивно мыслящими отпрысками. Сторонников же нечаевцы вербовали не только среди искренних социалистов, но и среди колеблющихся, угрожая будущим единоверцам предусмотрительно собранным на них компроматом.

Вершиной этой уголовно-политической вакханалии стало убийство Нечаевым и его сторонниками студента Ивана Иванова. Вина несчастного слушателя земледельческой академии заключалась в том, что он осмелился усомниться в подлинности мандата, выданного Нечаеву некой «Всемирной революционной организацией» (мандат от имени несуществующей структуры был выписан Сергею Геннадьевичу известным анархистом М. А. Бакуниным, так что действительно являлся фальшивкой). Все исполнители убийства (кроме Нечаева, арестованного позже в Швейцарии) были задержаны и судимы. Вот тут-то, в ходе судебного разбирательства выяснилось самое ужасное. Оказалось, что обман, шантаж, убийства считались совершенно в порядке вещей, установленном Нечаевым для себя и своих единомышленников. Именно тогда потрясенному обществу стал известен документ, пропитанный цинизмом, абсолютной безнравственностью и каким-то убежденным в своей правоте людоедством, – «Катехизис революционера», написанный Нечаевым в соавторстве с Бакуниным.

Попытки пересказать его бессмысленны, а потому позволим себе лишь одну небольшую цитату. «У революционера, – пишут авторы «Катехизиса», – нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единою мыслию, единою страстию – революцией. Он... разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами и приличиями... Нравственно для него все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему. Все... чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела... У товарищества нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, т. е. чернорабочего люда. Но... товарищество всеми силами и средствами будет способствовать к развитию тех бед и тех зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и понудить его к поголовному восстанию...»

Выведение новой породы людей – занятие, издавна привлекавшее деспотов и тиранов всех мастей, и, как показали события XX века, не всегда безнадежное. Другой вопрос, как долго действует на людей магия подобных заклинаний, во что в итоге превращается «холодная страсть революционного дела» и каково жить без родства, дружбы, любви и чести? Однако бацилла нечаевщины опасна не только и даже не столько этим. Страсти-мордасти «Катехизиса революционера» потребовались Сергею Геннадьевичу для того, чтобы утвердить в умах и душах своих сторонников новый (на самом деле старый как мир) вид нравственности. Главный постулат его морали был позже подхвачен большевиками и звучит, напомним, так: нравственно все то, что способствует торжеству нашего дела. Безнравственно то, что ему препятствует. Иными словами, нравственность здесь совершенно ни при чем, однако безапелляционность этого заявления освящена, как водится, обещанием счастливого будущего для народных масс, путь к которому известен, понятно, только революционерам.

Подобные теоретические построения возводились, собственно, с одной целью – провозгласить правоту известного лозунга, прославленного еще Н. Макиавелли и иезуитами, а именно: «Цель оправдывает средства». Вряд ли кто-нибудь знает цель выше и гуманнее, чем обеспечение счастливого будущего своего народа, а то и всего человечества. Именно на роль пастырей – поводырей народов на пути к светлому будущему и претендовали социалисты 1860 – 1880-х годов. Посему любые средства и методы достижения этой цели оказывались допустимыми, честными и высокими. Обман, шантаж, торговля живым товаром, убийства единомышленников – все превращалось в пусть и крайние, но допустимые методы действия. Аморальность, возведенная в ранг политики, становилась средством необыкновенно действенным и смертельно опасным. Не увлеклись ли мы, однако, обличая нечаевщину, не переступили ли дозволенные объективностью границы? Посмотрим.

Чем, спросим себя, грозило революционному делу разоблачение студентом Ивановым нечаевского обмана? Да ничем, кроме исчезновения замешанной на уголовщине «Народной расправы» и возникновения на ее месте другой, более чистой в нравственном плане, народнической организации. Так что же, Нечаев, оболгав товарища и убив его, спасал только свой авторитет, свое ведущее положение в «Народной расправе»? Подобное объяснение было бы самым простым и по-человечески понятным: ну, что поделаешь, нашелся в политическом движении, в народнической семье моральный урод – от такого никто не застрахован.

Послушаем, однако, совсем не сторонника Нечаева, а обыкновенного правоверного революционера начала 1870-х годов В. Дебагория-Мокриевича: «Один из важных принципиальных вопросов, возбужденных у нас показаниями и объяснениями Успенского, которые он давал суду, в частности по делу об убийстве Иванова, был вопрос о средствах, допустимых или недопустимых, для достижения известной цели; и хотя мы отрицательно отнеслись к мистификациям, практиковавшимся Нечаевым, так как, по нашему мнению, нельзя было обманывать товарищей по делу, но в вопросе об убийстве Иванова, после размышлений, мы пришли к другому заключению, – именно: мы признали справедливым принцип: цель оправдывает средства”». Так вот чего добивался Сергей Геннадьевич – утверждения в умах молодых радикалов старого принципа иезуитов.

Да не просто так, а «после размышлений»... Интересно, о чем размышляли молодые социалисты? Верно, никак уж не о гибельности этого принципа для того дела, на алтарь которого они готовились принести свои жизни. Не размышляли они и о природе нечаевщины, столь точно вскрытой Ф. М. Достоевским на страницах знаменитого романа «Бесы», написанного как раз под впечатлением процесса над нечаевцами. Не поняв главного в этой страшной ситуации, народники не смогли или не захотели прийти к выводу, четко и бесстрашно сформулированному философом и культурологом Г. С. Померанцем: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». Ненависть к несправедливости, неистовость, с которой социалисты боролись с режимом, их злоба по отношению к отжившему неожиданно оказывались путем назад, к тому злу, от которого они так яростно отталкивались. Бесами и нелюдями делаются именно те, кто считает себя выше остальных смертных, кто полагает, что может осчастливить человечество, зная путь к его спасению, и готов на все, чтобы подтолкнуть людей на этот путь.

Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Фотография

Не могу не привести (не важно, к месту или нет) замечательного отрывка из «Истории моего современника» В. Г. Короленко. «На небольшой сходке, – пишет автор, – обсуждались нравственные вопросы в связи с растущим революционным настроением... Поставили вопрос конкретно: предстоит, скажем, украсть “для дела”. Можно это или нельзя?.. Когда речь дошла до Гортынского... он подумал и сказал: “Да, я вижу: надо бы взять. Но лично про себя скажу: не смог бы. Руки бы не поднялись...”

Россия должна была пережить свою революцию, и для того нужно было и базаровское бесстрашие в пересмотре традиций, и бесстрашие перед многими выводами. Но мне часто приходило в голову, что очень многое бы у нас было иначе, если бы было больше той бессознательной, нелогичной, но глубоко вкорененной нравственной культуры, которая не позволяет некоторым чувствам слишком легко следовать за раскольниковскими” формулами...

Да, русские руки часто слишком уж легко поднимались и теперь поднимаются на многое, на что не следовало...»

Тем не менее вердикт «Виновны» вряд ли стоит выносить революционерам слишком уверенно и безапелляционно. На страницах романа, посвященных Давыдовым народникам, мы не найдем ни улюлюканья, ни анафемы в их адрес. А ведь Юрий Владимирович отнюдь не был всепрощенцем, особенно в том, что касалось нравственных проблем и начал. Вместе с тем не был он и сторонником простых решений, подсказанных логикой момента или разгоряченным воображением публициста. Народники, безусловно, не являлись ни обиженными властью недоучками, ни безнравственными монстрами. Так же как и их оппонентов не стоит считать тупоголовыми ретроградами или бездушными чинушами. Любимые российские вопросы: «Что делать?» и «Кто виноват?» – вечны, то есть ежеминутны, однако в определенные моменты истории они обостряются настолько, что растерянность перед первым из них заставляет с излишней безапелляционностью отвечать на второй.

Итак, безвинность, вина, степень ее, а значит, и мера ответственности за происшедшее... Вряд ли в каком-нибудь самом трагическом историческом или литературном событии, при соблюдении объективного подхода к нему, можно отыскать только одного виновного. В конце концов и Яго всего лишь умело сыграл на откровенно несимпатичных особенностях характера Отелло. Вот и в случае с народничеством 1870-х годов не стоит перекладывать всю ответственность за случившееся на революционеров. Никто не заставлял правительство действовать против молодых энтузиастов всеобщего равенства жандармским кулаком, отупляющей безнадежностью тюремных казематов и уж тем более эшафотом виселиц. Как сторона более сильная и, безусловно, более опытная, власть могла и должна была найти иные методы убеждения революционеров и противодействия им.

Народники не родились террористами, их сделали таковыми ненормальные, упрямо агрессивные условия российской политической жизни (вернее, ее полное отсутствие). Правила, законы развития этой жизни устанавливало отнюдь не общество, их диктовала власть. Именно она не сумела да и не пыталась направить оппозицию (либералов и революционеров) в русло правильного политического существования. Именно она постепенно превратила мирных пропагандистов в убежденных экстремистов. Внутренняя же логика развития народнического движения, о которой речь шла ранее, лишь довершила дело. Даже террор землевольцев и народовольцев – самое горькое и тяжелое обвинение против них – оборачивается обвинением также и против власти.

Он возник как естественное средство защиты организаций, загнанных правительством в подполье, от вполне вероятных предательств, провокаций, проникновения агентов полиции и т. п. Террор продолжался как крайняя форма протеста общества против беспардонного и безнаказанного нарушения чиновниками высоких рангов законов Российской империи (речь шла об условиях содержания политических заключенных в тюрьмах и местах каторги и ссылки). А как еще народники могли реагировать на издевательства над своими арестованными товарищами, на унижение их человеческого достоинства, если легальные средства отстаивания прав заключенных были для общества заказаны самим правительством?

Террор сделался грозным и почти неуправляемым оружием, когда приобрел характер мести судьям, прокурорам, чинам полиции за варварски жестокие приговоры арестованным социалистам. Колесо правительственных репрессий конца 1870-х годов оказалось не катком, подминающим и искореняющим крамолу, а червячной передачей, раскручивающей колесо «красного», народнического террора. Обратите внимание, на всех упомянутых этапах развития революционного экстремизма правительство сохраняло рычаги воздействия на него, могло, проявив определенную гибкость и терпение, снять проблему с повестки дня или смягчить ее остроту, но не пожелало сделать этого. Когда же террор стал в глазах социалистов единственным средством переустройства общества, сигналом к народной революции, то поле бескровного взаимодействия власти и общества съежилось, как легендарная шагреневая кожа. И ведь все это той или другой сторонами оправдывалось самыми высокими целями. Цели же, вырвавшись за границы разумного, начали в полной мере диктовать и оправдывать средства: око за око, казнь за казнь, провокация за провокацию.

Провокационным методам действия власти и революционеров в «Глухой поре листопада» отведено особое место. И это не случайно. Обман, шантаж, мистификация, даже некоторые проявления террора – с большей или меньшей натяжкой – могут быть списаны на болезнь роста общества или неловкие действия власти, приспосабливавшейся к неясным по последствиям, но внятным изменениям в пореформенной российской жизни. Но провокация... О! Это тонкое и высокое искусство подлости, которое нельзя объяснить неведением последствий или случайностью применения. Провокаторы точно знают, зачем они действуют и что последует за тем или иным их шагом. Поэтому провокации, в силу своей абсолютной гнусности, нуждаются не в оправданиях, а лишь в подробных, в назидание потомкам, описаниях. Начнем, пожалуй, с высших сфер, поскольку в России именно они чаще всего определяли различные стороны жизни ее населения, а значит, и характер его поведения.

Когда Судейкин начинал борьбу с народовольцами, создавая сеть «революционных» кружков, находящихся под контролем полиции, или когда он вербовал агентов из числа сломленных содержанием в одиночных камерах социалистов, то смотрел подполковник далеко вперед. Он, конечно, хотел победить крамолу и крамольников, но как-то странно, так, чтобы, не дай бог, не извести их под корень, а лишь подчинить его, Судейкина, влиянию. В мечтах он воспарял очень высоко: уничтожить с помощью народовольцев не совсем адекватного, а потому не понимающего выгод своего положения министра внутренних дел Д. А. Толстого, стать незаменимым для Зимнего дворца специалистом в борьбе с террором, а там... Там открывались перспективы, от которых у подполковника захватывало дух.

Чуть позже в планы инспектора по особо важным делам вторгся директор департамента полиции В. К. Плеве, который по части умения «провокировать» не многим уступал своему подчиненному. Плеве, оказывается, тоже мешал министр внутренних дел, а потому он предложил Судейкину наступательный союз с целью устранения надоевшего им обоим сановника. У директора департамента полиции дух не захватывало (может быть, по причине холодности темперамента и недостатка воображения), поэтому он нарисовал перед подполковником совершенно ясную перспективу. После убийства Толстого министром внутренних дел становится Плеве, а главой российской полиции – Судейкин. Хозяйничая в важнейшем министерстве империи и имея ручных полицейских и террористов, они приобрели бы чрезвычайное влияние на монарха, что дало бы им огромную власть и... в общем-то, и все. Дальнейшие усилия заговорщиков, как можно себе представить, были бы направлены на удержание и упрочение своего положения с помощью новых провокаций и авантюр. Недаром творец великой «Человеческой комедии» Оноре де Бальзак заметил: «Всякая власть есть непрерывный заговор». Как развивалась провокаторская интрига Судейкина – Плеве и чем она завершилась, прекрасно описано в «Глухой поре листопада», так что нам лучше перейти к другому сюжету, дабы не вступать в бесплодное состязание с писателем.

В. К. Плеве. Фотография (около 1882 г.)

Есть, правда, один сюжет, о котором странно было бы умолчать. Если пользоваться определением, данным в одном из рассказов Давыдова: «Дворцовая историйка разыгрывалась за кулисами Истории». «Историйка» заключалась в том, что весной 1880 года в высших сферах Петербурга возникла некая «Т.А.С.Л.» – Тайная антисоциалистическая лига. Организация была настолько тайной, что историки до сих пор не знают ни одного имени ее членов. Если верить письму Лиги к княгине Е. М. Юрьевской (Долгорукой), то можно выяснить следующее. «Наш девиз, – говорится в послании, – Бог и царь”, наш герб – звезда с семью лучами и крестом в центре. Ныне нас насчитывается около двухсот агентов». Далее речь идет о структуре Лиги: «Великий лигер, два высших лигера и младшие лигеры, деятельные члены, депутаты, секретари канцелярий, агенты администрации».

Лигеры желали не только внедриться в коронную администрацию (что им по их положению сделать было несложно), но и проникнуть в революционное подполье, чтобы бороться с террористами изнутри. Но тут им приходится писать не столько о реальном, сколько о желаемом, то есть попросту врать. Оказывается, Лига уже один раз спасла императора, захватив двух руководителей подполья (?) и снаряд (??), прибывший из Америки в ящике с ярлыком фирмы швейных машин. Истины ради, надо сказать, что в чем-то лигеры то ли угадали, то ли были в курсе планов народовольцев. Они точно указали на Малую Садовую улицу как место следующего покушения на царя, а также – на бомбы как средство нападения, которое окажется роковым. Близки к истине таинственные «спасители Отечества» были и тогда, когда говорили о 600 активных членах «Народной воли» и 900 – 1500 сочувствующих ей.

Однако на этом все и завершилось. Никакого реального противодействия террористическому подполью «добровольные полицианты», как они себя именовали, оказать не сумели. Поэтому и ушли в историческое небытие, хотя и пытались, перерядившись в одежды «Священной дружины», предложить свои услуги Александру III. Прав оказался М. Е. Салтыков-Щедрин, который еще на заре всей этой «историйки» предложил переименовать «Т.А.С.Л.» в «К.В.Л.» – «Клуб взволнованных лоботрясов».

Вернемся все же к нашим основным сюжетам. Зеркальность действий власти и революционного лагеря дала себя знать и в вопросе о провокациях. В 1877 году крестьяне Чигиринского уезда Киевской губернии долго и безуспешно спорили с помещиками из-за размеров и качества своих пашен. Перевес, как водится, оставался на стороне сильного. Однажды в этих краях появился образованный и решительный человек, обещавший дойти до самого царя и помочь селянам в их борьбе с бывшими хозяевами. Пикантность ситуации заключалась в том, что в роли крестьянского заступника выступил член «Земли и воли» Я. Стефанович, а помогали ему два других землевольца – Л. Дейч и И. Бохановский. Их план базировался на наивном монархизме крестьянства, его вере в справедливость царских решений, то есть на тех основаниях, о которые не раз спотыкались народники, пытаясь революционизировать деревню. Теперь они решили использовать их в своих интересах. Исчезнув на некоторое время, Стефанович вскоре вернулся к чигиринцам с царским ответом, который носил название «Высочайшей тайной грамоты Александра II» (документ был напечатан, естественно, без ведома монарха, в одной из подпольных типографий «Земли и воли»).

В грамоте, в частности, говорилось: «Мы повелеваем оставить помещикам только усадьбы и такое же количество земли, леса, какое придется и всякому бывшему их крепостному... Непрестанная 20-летняя борьба наша за вас с дворянством убедила нас... что мы единолично не в силах помочь вашему горю и что только вы сами можете свергнуть с себя дворянское иго и освободиться от тяжких угнетений и непосильных поборов, если единодушно с оружием в руках восстанете против ненавистных вам врагов и завладеете всею землею... Всякий, кто готов положить жизнь свою за великое и святое крестьянское дело, обязан дать присягу на верность обществу Тайной дружины”» (этакий аналог вышеупомянутой «Тайной лиги»).

За восемь месяцев существования в Чигиринском уезде «Тайной дружины» в ее ряды вступили около трех тысяч крестьян, но дальнейшие успехи организации были прерваны до боли знакомым образом. Один из «дружинников», угостившись в кабаке, во всеуслышание начал похваляться тем, что скоро крестьяне покончат с помещиками и заберут себе их земли и леса. После ареста он с перепугу рассказал все, что знал о «Тайной дружине» и ее руководителях. Последовали аресты, прервавшие создание армии крестьянских освободителей. Народники, в массе своей осудившие затею Стефановича и компании, называли ее мистификацией, старой самозванщиной, облаченной в новую канцелярскую форму. Можно, наверное, сказать и так. Однако, с точки зрения чигиринцев, «Тайная дружина» являлась типичной провокацией, прикрытой словами о благе народа, социальной справедливости и т. п.

А ведь существовала задумка и еще более лихая, хотя и не совсем народническая, поскольку идею ее подал один из основоположников марксизма Ф. Энгельс. По его мнению, российская оппозиция должна была использовать в освободительных целях спровоцированный ею же дворцовый переворот. Энгельс посоветовал народникам вступить в переговоры с покинувшей в 1881 году Россию вдовой Александра II Е. М. Долгорукой-Юрьевской о возведении на престол ее сына Георгия. В обмен на трон будущая регентша должна была согласиться на проведение в стране политических реформ (введение конституционного правления, дарование политических и гражданских свобод и т. д.).

Трудно себе представить, как развивались бы события дальше, если бы старый теоретик народничества П. Л. Лавров не развеял иллюзии Энгельса и его русских сторонников одной фразой. Они, сказал Петр Лаврович, имея в виду Долгорукую-Юрьевскую и всю чиновную Россию, никогда не простят нам первого марта. Лавров был безоговорочно прав: трудно представить себе вдову императора или Лорис-Меликова, сопровождавшего княгиню в ее вояжах по Европе, вступившими в какие-то переговоры с революционерами, убившими Александра II.

Опять-таки можно сказать, что это была авантюра, а не провокация, но, во-первых, попробуйте провести четкую грань между ними, а во-вторых, в данном случае дело не в терминах. Так ведь и чудится, что из-за спин Стефановича, Дейча, Энгельса выглядывает подмигивающий и потирающий от удовольствия руки Нечаев. Сложное это понятие – «нравственность». Счастье народа, судьбы страны, будущее нации... Сопоставимы ли подобные вещи с добром и злом, любовью и ненавистью, допустимым и запрещенным? Политика и мораль – так ли уж они несовместимы, как об этом часто говорят, то ли бравируя цинизмом, то ли искренне веруя в произносимое? А может быть, дело обстоит с точностью до наоборот? «Красный» и «белый» террор действовали, как это ни странно, в одном направлении, приучая россиян к обесцениванию человеческой жизни, к тому, что сохранение старого порядка или установление нового требуют варварских жертвоприношений. Другими словами, они с одинаковым успехом разрушали общественную мораль, ставя свои политические цели выше нравственных устоев общества. Самое печальное заключается в том, что террор и та и другая сторона оправдывали желанием защитить и сберечь именно нравственные идеалы нации (то ли традиционные, то ли вновь насаждаемые).

В конце концов оказывается, что мораль и политика взаимосвязаны теснейшим образом, и попытка развести их есть не что иное, как лукавство, нежелание отвечать на неудобные вопросы (а удобных мораль для человечества как-то вообще не заготовила). Власть и подполье затратили массу сил и средств для того, чтобы заглушить голоса друг друга, иногда они чуть ли не менялись местами, дабы выполнить то, что предначертали себе сами. Интересно, а если увеличить масштаб рассмотрения событий, то о чем шла речь в схватке Зимнего дворца с революционным подпольем в конце 1870-х – начале 1880-х годов?

Правительство Александра II, как умело, вводило Россию в «небывшее», т. е. в нечто новое в ее истории, но уже успешно испытанное западноевропейскими странами. Это небывшее, которое вряд ли можно назвать самым справедливым строем на земле, являлось, несомненно, более прогрессивным, чем традиционное общество. Оно медленно, с трудом приживалось на российской почве, меняло социальную структуру России, ее экономику, культуру, приспосабливая их к восприятию нового, пугающего, но необходимого стране. В конце концов, что такое культурный прогресс в самом широком смысле этого слова? По словам Ю. М. Лотмана, он представляет собой постепенное превращение чужого, страшного и ненужного в родное, привычное и необходимое. Процесс перемен в России обещал быть долгим и мучительно сложным и для «верхов», и для «низов» империи. К примеру, Зимний дворец во времена Александра II только в самом начале 1880-х годов согласился на перемены в системе управления государством. И большой вопрос, осознал ли он при этом насущную необходимость таких перемен или действовал только под давлением обстоятельств?

Однако начало пути в небывшее вскоре оказалось скомканным в связи с убийством императора и вступлением на престол Александра III. Повторим еще раз: новый правитель не собирался сворачивать все мероприятия, получившие начало в царствование его отца. Он просто испугался того небывшего, куда они вели Россию, и поспешно скомкал процесс перемен. Сделать это с ростками нового, не утвердившегося как следует на русской почве было относительно легко. Причем всегда можно было оправдаться тем, что это новое не подходит россиянам, не принимается ими. Однако в данном случае дело было не в приятии или неприятии страной последствий реформ, а в объяснении их необходимости, в выработке привычки к небывшему. Вместо трудного пестования нарождавшегося (пугавшего и манившего одновременно) началось тупое пережевывание уныло традиционного. Самое интересное заключается в том, что революционный лагерь, не признаваясь самому себе, должен был быть доволен происходившим.

Для народничества небывшее, в которое вели страну реформы 1860 – 1870-x годов, оказалось делом не просто пугающим, а совершенно неприемлемым. В социально-экономическом плане преобразования повлекли за собой неотвратимое расслоение крестьянства и быстрый рост капиталистических отношений во всех сферах жизни общества. Революционеров не устраивало не столько появление прослойки бедноты, с этим-то как раз можно было мириться (помните нечаевское призывание на голову народа бед и зол, которые должны были стать детонатором возмущения масс самодержавным режимом?). Их пугали «несоциалистические» настроения остальной части крестьянства – кулачества и середняков, мечты крепких мужиков о самостоятельности, частном хозяйстве, разрушение их коллективистской психологии и т. п. Главное же заключалось в том, что перемены, происходившие в российской деревне, угрожали традиционной крестьянской общине, то есть лишали страну ее счастливого будущего, базировавшегося, по мнению народников, именно на общинных ценностях.

В политическом плане небывшее наносило радикалам не меньший урон. Учреждение временных подготовительных комиссий – этого лорис-меликовского предпарламента – могло лишить революционеров моральной и материальной поддержки либеральной части общества, иными словами, оставить их в безнадежной изоляции. Ну, а если бы дело дошло до цивилизованного встраивания радикалов в правильную политическую систему (легальное существование партий, участие в выборах, в работе парламента), то функционировать в этой системе пришлось бы уже не народовольцам, а куда менее экстремистски настроенным социалистам. Между тем (вспомним об особенностях менталитета российской интеллигенции) народовольцы полагали, что именно и только им известен путь России к прогрессу. Все другие варианты, с их точки зрения, являлись обманом народа, дорогой к построению общества, более циничного, формально свободного, а потому менее уязвимого со стороны оппозиции, чем существующее, традиционное. Иными словами, народники приглашали, вернее, подталкивали Россию в нечто вообще небывалое в истории человечества. А потому просто небывшее в ее опыте государственного развития казалось им рутинным, тупиковым.

Таким образом, социально-экономические и политические проблемы, стоявшие перед властью и обществом, завязывались в 1880-х годах в тугой узел с вопросами нравственными и культурными.

К сожалению, в указанный период столкнулись два нежизненных, умиравших подхода к распутыванию этого узла. Ни правительство Александра III, ни народничество не смогли предложить ничего принципиально нового, точнее, принципиально спасительного, для решения сложнейших задач. При этом власть имела возможности для маневра, но не собиралась его совершать. Радикалы же – единственный активный оппонент власти – должны были или продолжать бессмысленный террор либо безнадежную пропаганду в деревне, или отважиться на смену идеологии своего движения. Последнее всегда чревато болезненной ломкой привычных стереотипов, непредсказуемыми зигзагами сознания, что прекрасно показано в романе Давыдова на примере эволюции взглядов члена Исполнительного комитета «Народной воли» Л. А. Тихомирова.

Предчувствие неминуемой катастрофы, так остро выраженное в свое время литераторами Серебряного века, ощущается и на страницах книги Юрия Владимировича. Может быть, поэтому в ней физически чувствуется потаенная давыдовская грусть, вызванная твердолобой беспомощностью власти и беспорядочными метаниями народников. Писатель тонко указывает нам на безысходность ситуации 1880-х годов, но вместе с тем выражает робкую надежду на то, что настоящий, действительно гуманный выход все же существовал. Давыдов безжалостно пишет о манипулировании сознанием личности, растаптывании в человеке всего человеческого и внимательно вглядывается в каждый не то что поворот – в малейшее изменение душ своих героев: вдруг где-то там, в самых тайниках этих душ, начнется движение к осмыслению, восчувствованию, очеловечиванию. Бесстрастная констатация фактов: «Так было», – и чуть слышный, но явственный призыв к читателю: «Нельзя, чтобы так повторилось!»

«...Печальной памяти восьмидесятые годы». Печаль, в которой слышнее всего элегическая, тихая грусть, ни к чему не обязывающая, а потому приятная, смягчающая нрав и умиротворяющая сердца? Или гнетущая тоска по зовущему, но не сбывшемуся, свидетельствующая о невозможности сбросить проклятие, висящее над родом человеческим? Печаль – прародительница и этой грусти, и этой тоски – она всегда с нами и в нас. И легче нам было бы без нее, стали бы мы безмятежнее и счастливее? Кто знает, кто знает...

И замечательные давыдовские концовки книг, которыми (мы имеем в виду концовки) ничто не заканчивается. «Искать град Китеж можно, отыскать – невозможно. И канат обрублен, якорь утерян... Душа цепенеет. Однако приходит срок, и вдруг словно бы веет теплом: мой милый, довлеет дневи злоба его; по совести, по мере своих возможностей отправляй свое ремесло. И счастлив будь тем, что оно позволяет тебе быть человеком, который протягивает руку другому человеку». Это не из «Глухой поры листопада», это из «Судьбы Усольцева». Не потому, что в этом романе у писателя получилось удачнее, просто эта концовка более характерна, если хотите программна, для Давыдова.

«...Печальной памяти восьмидесятые годы». Годы упущенных возможностей, торжества заблуждений, время не замеченных зарниц и попыток разогнать тьму беспорядочным размахиванием кулаками. И вслед Давыдову звучит тяжелый вздох его коллеги и, смеем думать, единомышленника, Бориса Васильева: «Сумерки XIX столетия были мрачными и на редкость долгими». Совсем не предубеждение, а тихое, но настойчивое предупреждение слышится в словах писателей: смотрите и запоминайте, слушайте и вслушивайтесь, мечтайте и не обманывайтесь.

Сумерки... Глухая пора листопада... Часы суток, как и времена года, меняются постоянно и независимо от желания людей. Но только от нас зависит, оставаться или нет неизменными в своей сущности, а если меняться, то как и для чего.