Немало лет таскалась «Принцесса Фатима» по Красному морю, узкому, как веретено. Она плавала к Аравийскому полуострову, похожему, если присмотреться к карте, на разношенный валенок, она плавала вдоль Африки, напоминающей грубо отесанный топор каменного века, плавала туда и обратно и сызнова, опять и опять.

Море изобиловало рыбой, черными кораллами, матовым жемчугом. Море издревле знавало искусных кормчих. Теперь, после открытия в 1869 году Суэцкого канала, оно по праву звалось большим морским проспектом. И все же это море было обездоленным. Ни одна река – ни одна! – не впадала в Красное море. Ни капли пресной влаги. Жадность безводной Аравии еще можно понять. Но Африка? Африка с ее огромными реками? А Красному морю, наверное, очень хотелось пить, очень хотелось коснуться своей соленой губою какого-нибудь пресноводного устья, веселого и легкого. И ветры не облегчали участи Красного моря. Северо-северо-западные дули с мая по сентябрь; юго-юго-восточные дули с октября по апрель; но и те и другие не приносили ничего, кроме колючего злого песка и дыхания пустынь. Клубы песчаной пыли, смешиваясь с тяжелыми солеными испарениями, заволакивали горизонт, задергивали, как пологом, солнце, все багровело, и Красное море было поистине красным…

Пароход вползал на плотные островерхие волны, сваливался с волн и опять вползал. Казалось, время кружит вместе с морем и небом, а стрелки часов движутся сами по себе, без всякой связи со временем.

После ночного разговора капитан Марчеллини стал молчалив, как финн-дровосек. Капитан редко сходил с мостика и почти не отрывался от ветхих навигационных карт. «Принцесса Фатима» и Марчеллини давно плавали по Красному морю. И они знали, что погибнуть здесь легче, чем почесать затылок: море было набито рифами, как пасть акулы зубами.

Капитан был озабочен безопасностью плавания. Доктору Елисееву пришлось заботиться о пассажирах.

Красноморское солнце и быка могло бы свалить, оно так и норовило грохнуть по темени. Казалось бы, паломники привыкли к жаре. Но тут, на море, палил не просто зной, тут обливал их, мутя рассудок, зной душный, соленый и такой плотно ощутимый, что хоть черпай его, словно расплавленную медь.

И люди падали в сильном ознобе, теряя сознание от солнечных ударов.

Елисеев перед выпуском из Медико-хирургической академии вместе со всеми коллегами дал торжественную клятву оказывать медицинскую помощь всегда, везде, при любых обстоятельствах, любому страждущему. Доктор так и поступал. Путешествуя, он не расставался с аптечкой. К тому же звание лекаря охраняло его в самых диких и пустынных местах надежнее вооруженных стражников и внушительных грамот. Но теперь, на борту «Принцессы Фатимы», в эти яростно знойные дни и ночи он почти жалел о том, что был медиком…

Обмотав голову полотенцем, Елисеев брел по палубе. Он опускался на корточки, нащупывал пульс, поднимал смеженные веки, совал под нос склянку с нашатырем, впрыскивал камфару. Хуже всех было сребробородому старику с тонким, чуть горбатым носом и прекрасным высоким лбом. Елисеев, опасаясь, не разбил ли старика паралич, велел перенести его в свою каюту и уложить на койку. Потом приказал какому-то паломнику доставать забортную воду ведром и обкладывать больного мокрыми тряпками. Когда это было исполнено, Елисеев впрыснул камфару и спросил у арабов:

– Откуда старик?

Ему ответили:

– Из Гадамеса.

Елисеев решил, что он ослышался. Гадамес? Сахара, что ли? Такая даль? Ему повторили:

– Из Гадамеса. Его зовут Ибн Салах.

Елисеев покачал головой: великий путь свершил Ибн Салах. И зачем? Затем только, чтобы испустить дух посреди Красного моря?

К вечеру, однако, старик очнулся. У него были голубые печально-покорные глаза…

На третьи сутки плавания, проскользнув узким проходом между подводными скалами и банками, судно пришло в Суакин.

Бухта кишела и всплескивала, полная, как садок, косяками рыбешки, напомнившей Елисееву балтийскую корюшку. «Фатима», отдуваясь, залегла среди множества паровых и парусных судов. Елисеев отправился на берег; в его распоряжении были сутки.

Недавно еще захолустный порт с открытием Суэцкого канала обратился в подобие постоялого двора на столбовой дороге. Многие торговые караваны, прежде устремлявшиеся в низовья Нила, в Каир и Александрию, теперь, сокращая путь, сворачивали на восток, к Суакину. В тяжелых вьюках везли они слоновую кость, шкуры хищных зверей, камедь. А паломники зачастую приводили еще и «живой товар». Они сбывали его в Суакине и пускались в вожделенную Мекку с легким сердцем и тяжелым кошельком.

От Суакина до Джидды считалось миль триста, две ночи и два дня на валкой «Фатиме». Вновь вовсю жарило солнце, ветры гоняли злую игольчатую пыль, багровым пламенем горело тяжелое, душное море. Ничто не переменилось от того, что пароход под командой Уго Марчеллини шел не с севера на юг, как раньше, а с юго-запада на северо-восток.

Немного приноровившись к этому, по выражению Марчеллини, «проклятому корыту», Елисеев устроил в каюте амбулаторию, безвозмездно открытую для всех в любой час.

В его врачебной практике крылся некий расчет.

На борту «Принцессы», а стало быть и в елисеевской амбулатории, можно было видеть представителей многих африканских народностей и племен. И вот, осматривая пациентов, наш доктор проделывал антропологические измерения.

Антропологией он увлекся еще на студенческой скамье. Виною тому был профессор Кесслер. Его лекции многим казались убедительно-скучными. Многим, но только не студенту Елисееву. Почтенный профессор обратил на него нежное внимание. В 1878 году он повез студента в Москву на антропологическую выставку, и с той поры наука, изучающая физическую природу человека, именно то, что некоторые студенты насмешливо именовали «кесслеровской тарабарщиной», стала любимым предметом Елисеева.

Путешествуя, он никогда не упускал случая сделать антропологические измерения. Врачевание много в этом помогало. Не являйся к нему больные, как бы тогда подступился он со своими инструментами к африканцам, опасавшимся, и не без основания, всяческих пакостей от европейцев?

И теперь, на борту «Фатимы», Елисеев продолжал совмещать врачевание с антропологией, намереваясь послать собранные материалы не только в русское, но и в парижское Географическое общество, членом которого он был избран совсем недавно.

Вблизи Аравийского полуострова занятия доктора были прерваны происшествием неожиданным и трагическим: самоубийством Уго Марчеллини.

Капитан застрелился в полдень. Марчеллини лежал, скорчившись, на койке. Он был без рубахи. На левой стороне груди чернела дырочка. На полу валялась подушка и пистолет. Из подушки лезли перья, в каюте пахло жженым пухом.

– Через подушку в сердце, – негромко сказал Елисеев.

Лицо Марчеллини утратило скучающее выражение. Оно было решительным, жестким, со множеством морщин и складок. На столике с песочными часами и корабельными документами лежала тщательно сложенная красная рубаха, поношенная и вылинявшая, а рядом – английское наставление по навигации, раскрытое на заглавной странице. Книга была с двумя дарственными надписями. Первая гласила: «Храброму Уго от Дж. Гарибальди». Ниже, другим почерком, значилось: «Бенедетто, возьми на память. Уго».

Елисеев взглянул на помощника капитана. Бенедетто Боско, волосатый, с бугристыми мышцами и мясистым лицом, обросшим седой щетиной, мотал головой, щеки у него тряслись.

– Уго! – вскрикнул он тонким голосом.

И стиснул кулачищи. Постоял неподвижно, шагнул к столу. Осторожно взял книгу и красную рубаху. Елисеев тихо сказал:

– Ничего не поделаешь.

Итальянец взмахнул рубахой, как флагом:

– Вы знаете, что это такое? А? Вы знаете, кто такой Уго Марчеллини? Вы думаете… А… – Бенедетто поник. – Эх, да что вам объяснять, синьор доктор!..

Через час пароход застопорил машину. Сухопарое тело капитана, зашитое в парусину, с колосником в ногах, было спущено за борт. «Принцесса Фатима» сипло заголосила.

Смерть Марчеллини сильно подействовала на Елисеева, хотя он и не испытывал никакого расположения к покойному. Елисеев догадывался, что понапрасну принял Уго Марчеллини за мрачного ипохондрика, за одного из тех нервнобольных, которым не мил божий свет. Елисееву казалось теперь, что тоска Марчеллини была несколько иного свойства, что причина ее коренилась не только в постылой жизни на борту «Фатимы». А к этим мыслям-догадкам примешивалось томительное чувство неясной вины перед Уго Марчеллини, и хотя Елисеев сознавал, что вины-то за ним не числится, он не мог отрешиться от этого чувства.

Капитан Боско ничем не выразил своего удовлетворения, когда русский путешественник поднялся к нему на мостик и оперся на позеленевшие медные поручни. Но Боско был рад Елисееву. Боско нужно было хоть кому-нибудь рассказать об Уго.

Бенедетто Боско говорил долго, с несвойственной итальянцам медленностью, мешая английские слова с французскими, потому что слушатель его плохо разбирался в итальянском, и, рассказывая, пристально вглядывался в пустынный, дымчато-розовый горизонт.

– Ему было пятьдесят три, синьор доктор, всего-навсего пятьдесят три, – говорил Боско, – это не мало, но и не так-то уж и много. Не правда ли? Вы видели его красную рубаху? Ту, что лежала рядом с книгой? Д-да, вы правы: рубаха волонтеров и солдат Гарибальди. Великого Джузеппе, сэр… Уго пришел к нему в сорок девятом. Мальчишкой, юнцом. Он сражался за Рим с этим чертовым генералом Удино, и Уго чуть было не угробили, когда мы брали виллу Корсини… Что? Да, синьор, я тоже бывал в переделках… Так вот, доктор. Потом он ходил на пароходах фирмы Руббатини. Много плавал Уго. Но не в этом суть, совсем не в этом, черт возьми. А дело в том, синьор, что Уго всегда откликался на клич Джузеппе. Уго дрался с австрияками при Трепонти, и он был в том Сицилийском походе, когда мы били солдат короля. Ох, как мы дрались, синьор доктор, славная была битва… Если б вы видели Уго, когда мы штурмовали гору под Калатафими. На пушки короля, и вперед, черт побери, только вперед…

Гарибальди, борьба за свободу и единство Италии – все это представлялось Елисееву делом давно минувшим. А Боско, как видно, жил отзвуками прошлого, былыми волнениями и радостями. Они же не то чтобы вовсе были чужды или непонятны Елисееву, но он, однако, не умел разделить их сердцем, как в мальчишестве разделял со слезами на глазах солдатские воспоминания о Крымской войне, о защите Севастополя, о том, как Свеаборг – город, в котором он родился, – выстоял под сорокачасовой бомбардировкой британской эскадры.

– А потом? – спросил Елисеев: его больше интересовало, почему же Уго Марчеллини из республиканца и гарибальдийца обернулся унылым человеком с тоскливыми глазами. – Что же было потом?

Боско помолчал.

– Потом? – повторил он угрюмо. – Что же могло быть потом, синьор?.. Разве о такой Италии мы мечтали?.. А Гарибальди старел, уединился на острове Капрере. Мы встретились с Уго в Палермо, в астерии. Уго сказал: «Провались она ко всем чертям, эта лживая Европа. Давай уедем, Бенедетто». Мы отправились на Капреру, к Джузеппе. Он жил бедняком, скрученный болезнью. Никогда не позабыть его лицо, даже сердце заныло. Он хотел нам дать письма к друзьям в Америке. Но прибавил: «В Америке, ребятки, человек забывает свою родину. – И спросил: – А вы что ж, хотите ее забыть?» Мы сказали: нет, не хотим. И ушли. Но Уго все повторял: «Не могу я тут жить». И мы решили уехать на Красное море. Думали: дело нам найдется, а до дома близко. Вернемся, как только кликнет нас старик Джузеппе… И мы ждали. Ждали, как здесь можно ждать ливня, сэр! А прошлым летом наш старик умер. Уго сказал: «Послушай, приятель, пора и мне убираться. Больше делать нечего». Я думал, мрачная шутка, а видите…

Боско умолк. Потом крикнул рулевому:

– Эй, держи левее на кварту!

На другой день «Принцесса Фатима» пришла в Джидду. Паломники, торопясь, подталкивая друг друга, бормоча молитвы, с просветленными и торжественными лицами, стали высаживаться в баркасы и шлюпки.

Ибн Салах, опираясь на палку, волоча ногу – это было следствие солнечного удара, – произнес благодарственную, витиеватую и изящную речь, в которой от имени всех исцеленных восхвалял странствующего доктора, его доброе сердце, мудрость его родителя и красоту его родительницы, его далекое прекрасное отечество Москов, а засим произнес прочувствованное напутствие и кончил заверениями в том, что если странствующему доведется побывать там, где живут они, исцеленные паломники, то доктор всегда найдет преданные ему сердца, очаг, воду и пищу.

В продолжение его речи Елисеев сперва только улыбался и кивал головой, но затем, глядя на осанистого сребробородого Ибн Салаха из Гадамеса, на все эти обращенные к нему разнохарактерные лица, выражавшие искреннюю признательность и почтение, растрогался.

Приняв паломников, возвращающихся в Африку, пароход вновь вышел в море. После смерти Марчеллини Елисеев тяготился «Принцессой», но в Джидде не оказалось другого судна, отправлявшегося в южные воды Красного моря, и он вынужден был остаться.

На пути в африканский порт Массауа «Принцесса» с превеликой осторожностью пересекла архипелаг Дахлак. То была груда больших, средних и малых вулканических островов с коралловыми рифами и барьерами.

Перегнувшись за борт, Елисеев всматривался в невысокие волны бессчетных проливов. Их полосовали, как нагайкой, акульи плавники. В подводных джунглях проносились акулы-черноперки и тигровые акулы, плыл величественно богатырь-многоколючник, таились могучие мурены, блаженствовали желтые скаты. Красное море, думалось путешественнику, не только берега и портовые городишки, не только марево над синим рассолом и не только багровые горизонты, но и многоликая, мерцающая жизнь глубин. Однако попробуй-ка узреть ее хоть краем глаза…

Массауа мало отличался от Эль-Кусейра и Суакина. Глянешь – и тотчас сведет скулы как недозрелым крыжовником. Но в ландшафтах Елисеев разбирался лучше, чем в людских душах. Он не доверял первому взгляду, знал, что повсюду можно сыскать нечто особенное, примечательное. Вот и в Массауа, где был он меньше суток, поразил его гигантский водопровод. Водопровод этот тянулся издалека, доставляя воду в цистерны, которые, чудилось, под силу было соорудить лишь сотне Геркулесов.

Как и предполагал капитан Боско, в Массауа находился пароход, отправляющийся дальше, на юг: «Фердинанд Лессепс» шел к Мадагаскару. Двухпалубный, белый, он айсбергом высился посреди других судов, всем своим видом выражая презрительное превосходство.

Когда доктор Елисеев пересел на французский пароход и посмотрел с его верхней палубы на «Принцессу Фатиму», ему вдруг стало жаль бедняжку, он почувствовал какое-то раздражение на этого щеголя «Лессепса» и с грустью подумал о Бенедетто Боско, который, наверное, кончит так же, как Уго Марчеллини.

Пароход «Лессепс» разнился от «Принцессы Фатимы» не только удобствами, чистотой, бравым видом капитана и его подчиненных, но и скоростью хода. Выбравшись из Массауа, он быстро и горделиво побежал на юг.

В Баб-эль-Мандебском проливе близко сходились берега Африки и Аравийского полуострова.

Пролив пестрел островками. Среди них был и остров Перим, покрытый вулканической лавой, черной, как агат, и красной, как рубин. Британский лев цепко держал Перим в своей когтистой лапе. Проходя остров в закатный час, Елисеев слышал, как гарнизонный сигнальщик протрубил протяжно, а на борту серого английского броненосца, может быть, одного из тех, что в прошлом году обстреливал восставшую Александрию, оркестр исполнил гимн «Боже, храни короля».

Миновав Баб-эль-Мандебский, «Лессепс» вынес Елисеева в Аденский залив. Тут уже слышалось богатырское дыхание Индийского океана, и путешественник почувствовал, что кровь в жилах побежала веселее.

«Лессепс» шел близ Африки. Желто-бурые берега внезапно вспыхнули густо-зелеными пятнами: это леса ринулись к океану. Поутру пароход входил на рейд Обока. Обок, якорная стоянка на краю Эфиопского нагорья, недавно был захвачен французами. Когда-то в Обок сбегались караванные тропы из Эфиопии, с берегов великих озер, из лесов Экваториальной Африки. Этот старинный торговый путь можно было проторить сызнова, и тогда потекут во французский Обок кофе Каффы и благовония Сомали, слоновая кость, индиго, сахарный тростник…

Пока, правда, Обок был маленьким местечком. Тотчас за Обоком вспухали холмы, за ними лезли к небу горы, а там, в горах, схватывались насмерть тропические заросли. Французы остерегались отлучаться из Обока: в горах и чащах их убивали «дикари». «Дикарям» почему-то не пришлись по вкусу французские пушки, французские сержанты, французские казармы, французские попы. «Дикари» никак не могли взять в толк, что пушки, казармы и сержанты – символы добрых намерений, что проповеди полупьяного монаха – само просвещение и что все это вместе – цивилизаторская, высокая и святая миссия белых пришельцев. Нет, никак не могли взять это в толк кочевники-данакили. Однако белые пришельцы были оптимистами: они полагали, что у них достанет и терпения, и головорезов, и ружей, чтобы образумить «дикарей».

Елисеев взобрался на башню, возведенную французами на берегу Обока. Он стал на верхней площадке, навел подзорную трубу туда, где за пустынями и горами, за лесами и реками крылась Южная Эфиопия, загадочная страна Каффа… Влажный ветер бил в лицо Елисеева, он чуял запах тайны, и размечтался, размечтался Александр Васильевич о путешествиях в Эфиопию.

После Обока Елисеев побывал в Адене, на другом берегу залива. Там, на краешке Аравийского полуострова, громоздилась британская крепость. Там тоже были сержанты, пушки, казармы. И они тоже были символами добрых намерений белых пришельцев.

От южных пределов Красного моря к северным его водам Елисеев отправился на египетском пароходе. Вновь мучила путешественника душная жара, и вновь паломники набивались в его амбулаторию.

Поднимаясь на север, к Синайскому полуострову, Елисеев завершал круговое плавание. Но он знал, что не сможет написать в своих очерках: «Я видел Красное море», если хоть краем глаза не взглянет на «жизнь бездны».

Надо было взять шлюпку и плыть вдоль побережья. Плыть медленно, всматриваясь в подводные джунгли. И только после этого можно направиться через Синайскую пустыню к Средиземному морю и сесть на судно, идущее в Одессу. Только после этого. Но легко сказать – «шлюпка», «медлительное плавание». Как-то оно все еще обернется?

Обернулось как по писаному.

Есть на свете городок Эт-Тур: песок, пальмы, домики, монастырь, рыбаки-арабы. Перед ними – залив, позади – горы.

Среди рыбаков и кормчих небольших торговых посудин отыскал Елисеев некоего Юнуса. Старик прошел морем верст четыреста, сбыл кое-какой товарец и собирался восвояси, в городок Акабу. Плавание порожняком не очень-то радовало Юнуса, но тут судьба свела его с русским странником. Русский предложил две лиры.

– Две лиры? – изумился старик. – О, господин, зачем шутить? Зачем обманываешь старого Юнуса, господин?

Господин, однако, не шутил и не обманывал. Вот пожалуйста: две лиры, двадцать рублей на русские деньги.

Баркас был, наверное, ровесником своему хозяину. Восемь матросов служили на баркасе. Как и Юнус, матросы были тощими и жилистыми. Кожа, выдубленная солнцем, так плотно облегала их скелеты, что даже самый тупой из бывших товарищей Елисеева по Медико-хирургической академии без труда указал бы любую кость, не раскрывая анатомический атлас.

Глядя на баркас и команду, Елисеев не испытывал особой уверенности в благополучии предстоящего плавания. Впрочем, успокаивал он сам себя, почему именно в этот раз должна приключиться беда? А когда хлопотами Юнуса и его «морских волков» на баркасе соорудили для почтенного путешественника что-то вроде нар, да бросили на них соломки, да сколотили из двух дощечек подобие столика, Елисеев вполне удовлетворился.

Десять дней длилось последнее плавание доктора Елисеева Красным морем. Разлегшись на широкой низкой корме, он глядел, восхищаясь и млея, на рифы и отмели.

Казалось, не волны, а солнечные лучи, трепеща и тая, колеблют стебли морских лилий, голубые нереиды и пышные трубчатники. Казалось, не телесное усилие, а солнечные лучи колышут плавники тунцов с фиолетовыми полосками на спинке и плавники красных крылаток, развевают длинные хвосты скатов-тритонов и шевелят бахрому разноцветных медуз.

Солнце, луна, звезды, воздух, свечение моря создавали феерию, порой сочную и резкую, порой мягкую и теплую, будто все, как говорят живописцы, было слегка протерто умброю.