Чудовище взревело, потом что-то свистнуло, лязгнуло, и в ту же минуту люди за окном, хоть и не двигали ногами, будто невесомые поплыли назад. Казалось, их уносило медленное, но упругое и неодолимое течение.

Люди за окном уплывали все скорее. Уже не медленное течение, но ветер, но вихрь относили их назад, как листья на мостовой. И тогда опять взревело чудище. Еще громче, еще радостнее… Али был ошеломлен.

Елисеев не любил железнодорожные поездки. В тряском вагоне, попивая чай, не многое разглядишь. Это не путешествие. Тех, кому даль открывается из купе, Елисеев не причисляет к племени странствователей… Увы, в Алжир приходится следовать не пешим ходом, а вот эдак – паровой тягой.

Сберечь время – сберечь деньги. А деньги пригодятся в Алжире. Оттуда он повторит попытку проникнуть в великую пустыню, попытку, которая из-за трусости купцов сорвалась в Триполи. Вот и приходится скучать в поезде, поглядывая искоса на холмы и шатры арабов, на плантации европейцев, на руины времен римского владычества и горные кручи, гордые своей независимостью.

Клочковатый дым хищно реял за окном. Поезд низвергался в угольные ночи туннелей, весенним громом прокатывал по мостам и, замедляя ход, подходил к новеньким веселым станциям. На станциях переводил дух и, как только слышал повелительный удар колокола, вновь трубил самозабвенно и бросался на сизые рельсы, швыряя в африканское небо искры и чад индустриальной Европы.

У Али горели глаза, он так и светился восторгом.

– Месье, кто все это сделал?

– Французы, Али, – машинально ответил Елисеев, – французы…

Али опять прилип к окну, а Елисеев, закурив, вдруг подумал, что и в вопросе мальчугана, и в его, Елисеева, ответе на этот вопрос есть что-то знакомое, памятное. Но что же? Он никак не мог припомнить, что же такое было в этом вопросе и в этом ответе. Елисеев стал думать о другом, все так же покуривая и поглядывая искоса в окно, а память делала свое дело и вдруг подсказала:

Прямо дороженька: насыпи узкие, Столбики, рельсы, мосты. А по бокам-то все косточки русские… Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты? Чу! Восклицанья послышались грозные! Топот и скрежет зубов, Тень набежала на стекла морозные… Что там? Толпа мертвецов!

Памятные смолоду стихи Некрасова. К ним был эпиграф: мальчуган, едучи в поезде, спрашивает, кто строил железную дорогу, а папенька-генерал ответствует: «Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»

Тень набежала на стекла морозные… Что там? Толпа мертвецов!

Стекол вовсе не было: окна были отворены. И на дворе не русская зима, а знойный африканский день. Но толпа призраков неслась в клочковатом хищном дыме, в угольных ночах туннелей, по мостам, отзывающимся громом. То были африканцы, погибшие на строительстве вот этой, французам принадлежащей железной дороги. Французы проектировали ее, французы доставили из-за моря паровозы и вагоны, машинистов и кондукторов. А тунисцы? Тунисцы отдали ей сущие пустяки: свою землю, свои жизни, свой труд. Эти африканцы должны быть нам благодарны, говорили французы, забывая прибавить, что многие-многие не могут благодарить их по той причине, что подстилают своими костями шпалы и насыпь. «А я, – подумал Елисеев, – сказал ему: французы сделали все». Он посмотрел на Али, посмотрел и промолчал…

Конечная станция Гардимау стояла в ущелье. Отсюда до первых поселений Алжира ходил омнибус. Однако рожок его вот уж несколько дней молчал: ливни размыли дорогу, сообщение было прервано.

Известие это раздосадовало Елисеева. Не велика радость торчать на вокзале, отдав на съедение комарам свое бренное тело. И Елисеев решил приискать хорошего проводника да и двинуться в окрестные горы дня на три, пока дорога не установится.

Не долго думая, доктор обратился за советом к какому-то французскому офицеру, слонявшемуся по станция в поисках развлечений. Офицер вызвался отвести путешественника к некоему Ибрагиму, который, как уверял лейтенант, получше Куперовых следопытов.

На проводников у Елисеева был глаз наметан. Ибрагим ему понравился. Это был человек вежливый без подобострастия, сдержанный без угрюмости. Да и плату он запросил умеренную. Ибрагим и Елисеев начали собираться в поездку. Вскоре все было готово, и Елисеев, мельком взглянув на Али, поманил Ибрагима во двор. Али ничего не заметил, он влюбленно созерцал огнестрельное и холодное оружие, развешанное по стенам.

Выслушав Елисеева, Ибрагим задумался, ковыряя землю носком сапога, потом отвечал, что есть одно очень подходящее место, однако нужно, чтобы согласился Исафет, а для этого придется ему, Ибрагиму, примостить мальчишку у себя за спиною, потому что лошадей-то всего пара.

Лошади у Ибрагима были очень уж хороши: мавританские, сухоногие – загляденье. Ибрагим принялся седлать коней. Вороные затанцевали. Ибрагим негромко и гортанно говорил им что-то, обряжая в красивую сбрую с металлическими чеканными бляшками, похлопывая и оглаживая ладонью.

Глядя на охотничью снасть, на коней, на все эти несуетливые, но скорые и ладные приготовления, Елисеев чувствовал, как овладевает им то бодрое, приятное волнение, то ощущение «силушки по жилушкам», какие он испытывал лишь в предвкушении одного рода странствия – лесного. Он с мальчишества, проведенного под соснами и елями Финляндии, сознавал себя полесовщиком. Подумывая иной раз о старости, он рисовал себе жизнь именно лесную; впрочем, не бирючью, а такую, чтобы иногда наведываться в губернию или уезд, забирать почту да и возвращаться в лесные дебри. Так рисовался ему «склон лет». Но этот «склон» был еще за перевалами десятилетий…

Час спустя они уже ехали под сенью пограничных лесов Туниса и Алжира. Над вершинами тополей и кедров, над пробковыми дубами влеклись синебрюхие тучи. Розовым духом исходили олеандры, тихо мерцали ивы над пересохшим ручьем, нежились тамариски, затененные каштанами.

Елисеев отстал, придержал коня, осмотрелся. Все, что окружало его, давно уж распределили ботаники по гербариям согласно строгой системе Карла Линнея. Но сейчас Елисееву не было дела до коллекций. Он видел нечто живое, дышащее, высокодумное, и от всего этого сердце его билось медленно и счастливо.

Весь день ехали верхами. Сумерки поднимались с земли, как дым, заволакивали лес, и небо со своими тучами, казалось, ложилось на кроны.

– Ибрагим, скоро?

– К ночи будем.

– Мы не сбились, Ибрагим?

Проводник промолчал, но Елисееву почудилось, что он усмехнулся. Али робко пожаловался:

– Я устал, месье…

– Подождешь, сударь, – сердито ответил Елисеев: ему было неловко за свой боязливый вопрос к Ибрагиму.

Темнело быстро. Где-то всплакнул шакал. За ним всхлипнул козодой. Али уцепился за пояс Ибрагима и забормотал молитву. Ибрагим, не оборачиваясь, тронул щеку Али ладонью. Ладонь пахла лошадиным потом.

– Потерпи, малыш, – сказал Ибрагим. – И не трусь.

Взошла молодая луна. Неподалеку захрюкал кабан. Похрюкал и смолк, а москиты загудели, словно прялку пустили.

Часа в два пополуночи Ибрагим осадил коня и мягко спрыгнул наземь. Елисеев озирался. Никакого жилья он не видел.

– Идите за мной, господин.

Елисеев спешился, пошел следом за Ибрагимом. В темноте вдруг бешено залились собаки.

– Ибрагим, ты? – спросил старческий голос.

– Доброй ночи, Исафет, – почтительно отвечал проводник. – Гость со мной.

– Да будет вам благословение Аллаха, – отозвался старик и прикрикнул на собак.

Охотнику Исафету, наверное, давно уж минуло семьдесят. Он был худ, жилист, подвижен. Его светлые глаза глядели жестковато, точно прицеливаясь. В лесах прожил Исафет жизнь и считал себя хозяином лесной округи. Леса кормили его, Исафет согнулся под лесной сенью, как старый матрос под парусами, и он знал округу, как рыбак свою реку. Кому же, если не Исафету, принадлежали эти горы и эти леса?

Он подал приезжим козье молоко, холодную дичь, сладкие финики. Али был голоден, но сон свалил его. Елисеев пожевал финик и тоже растянулся на овчине. Ибрагим принялся за дичь.

Засыпая, доктор слышал тихий разговор проводника с охотником. Он слышал, как старик несколько раз с особенной, значительной интонацией произнес «эс-сбоа», хотел было разлепить веки, но не смог.

Долго ли спал, нет ли, но проснулся Елисеев внезапно, охваченный ужасом. И тут вновь – низкий устрашающий рокот.

– Эс-сбоа, – хрипло проговорил Исафет. Он стоял у дверей. В руках у него было ружье. Притухший очажок бросал слабые отсветы на его ноги и ружейный приклад. – Эс-сбоа, – проговорил Исафет и выскользнул из хижины.

Лев опять пророкотал низко, со сдержанным нетерпением, с какой-то вулканической мощью. У Елисеева мелькнула мысль, что он должен следовать за одиноким стариком. Ведь ходил же он, доктор Елисеев, ходил же он в Чардынских лесах с рогатиной на медведя. Но там… в ночи… там – эс-сбоа!.. Елисеев лежал на овчине, не смея потянуться за своей берданкой и своими револьверами.

– Ибрагим! – тихонько позвал доктор. – Ибрагим, что же ты медлишь?

– Нельзя. Львиная ночь, господин.

Елисеев понял, что его проводник тоже не шибко обрадован львиным рыком. «Да, – подумал Елисеев, – но что это он шепчет про львиную ночь? Тс-с… Ах, Али какой счастливец: спит себе, ничего не ведая… Тс-с… Что там происходит?»

«Там» ничего не происходило. «Там» все смолкло, затаилось. Ни гиен, ни шакалов, ни козодоя. Летучие мыши и те сгинули… Скрипнула дверь, длинная тень пала на земляной пол. Доктора как током шибануло, он вскочил, но тотчас сел, с трудом переведя дух. Старик Исафет поставил в угол ружье.

– Где он? – спросил Ибрагим.

Старик усмехнулся:

– Бежа-а-ал. Он знает ружье старого Исафета. У старого Исафета лишь несколько коз, а он, наглец, хотел и тех утащить.

Елисеев отвернулся к стене, подложил руку под голову. «Нда-а, – подумал доктор, – отпраздновал-таки труса, ой, какого труса отпраздновал. Срам, ей-богу, срам…» Он попытался найти себе оправдание: Ибрагим, местный следопыт, а и тот ведь носа не высунул. Ах, да – львиная ночь…

Кто-то когда-то рассказывал Елисееву об этом поверье африканских охотников: бывают ночи, когда боги не заботятся о человеке, когда боги хотят, чтобы лев явился царем не только над животными, но и над людьми. Ну, хорошо, львиная ночь. А старик-то пошел на льва, пошел в одиночку… Не тебе, стало быть, чета. Не мне, это так. Но и не Ибрагиму тоже. Вот-вот, утешайтесь, синьор, утешайтесь, месье. Лежи на овечьей шкуре, уткнув физиономию в стенку, и утешайся…

И наутро еще Елисеев не мог оправиться от презрения к самому себе. Разговаривая с Исафетом, он слышал в своем голосе льстивые нотки. Что значим все мы, думалось доктору, со своими пароходами и телефонами, векселями и доктринами, пред таким вот Великим Паном?

А старик разложил огонь, мясо режет ломтями, берет сковороду и неторопливо, как о чем-то обыденном, рассказывает, что лев, эс-сбоа, повадился в соседнюю деревню, что жители ее умоляют избавить их от злой напасти и что он, Исафет… И тут он посмотрел на чужестранца:

– Ты пойдешь, господин?

Елисеев сидит, поджав ноги, и оторопело смотрит на старика, смотрит так, будто не понимает ни слова.

– Ты пойдешь, господин? – переспрашивает Исафет и ставит сковороду на огонь.

– Почтенный Исафет, – философически замечает Ибрагим, – жизнь каждому дорога, а ведь теперь – львиные ночи.

Али глядит то на Елисеева, то на старика Исафета. На Исафета – обожающе, на франка – насмешливо. И доктору делается совсем уж не по себе, он краснеет. Ах черт тебя задери, проклятый мальчишка! Откажись, так этот негодник каждому встречному-поперечному уши прожужжит, как перетрусил «москов».

– Да, ночи львиные, – медленно молвит старик и накладывает ломти мяса на сковороду. – Но Исафет заговорит пули. – Он помолчал и спросил в упор: – Ты пойдешь, господин?

– Я пойду, – говорит Ибрагим. – Я пойду, почтенный Исафет.

Теперь все они трое, трое арабов, смотрят на «москов». И Елисеев… смеется. Смех у него фальшивый, натянутый. Но он смеется. И все трое смотрят на москов, который смеется.

– Не верю я в заговоры, почтенный Исафет, – отвечает наконец Елисеев. – А пойду я с тобой, потому что верю тебе.

– Нет, – сердится старый охотник, – пусть не говорит так мой гость. Отвагой в львиные ночи не возьмешь. Эс-сбоа отважнее, мой гость. Но ты увидишь: старый Исафет заговорит пули.

И все четверо усаживаются завтракать. В деревушку отправились после полудня. В густом горном лесу Исафет вел своих не очень-то добровольных добровольцев одному ему ведомыми тропками. Шествие замыкали Али и маленький вислоухий песик.

Али ругал себя за то, что проспал такое событие, как появление у хижины эс-сбоа. О, если б он не спал! Уж он бы, он бы выскочил за Исафетом, и тогда… А старик вышел на льва один. Что за охотник дедушка Исафет! Он самый храбрый, самый мудрый на свете человек, дедушка Исафет!.. Эй, лев! Берегись, лев, на тебя идут дедушка Исафет и Али. И хотя Али знал, что в засаду его не возьмут, а велят сидеть до утра в деревушке, он стал рисовать себе ужасные картины кровавой битвы со львом, той битвы, в которой постепенно главная роль отводилась не Исафету, но ему, бесстрашному Али из Триполи. И уже был не один эс-сбоа, уже было их два, потом три… И Али с Исафетом стреляли, сражались с ними… Али тихонько рычал, размахивал руками, прыгал в кусты, снова выскакивал на тропку, и маленький песик, трусивший, поматывая длинными ушами, позади всех, решил, что мальчишка задумал поиграть с ним.

У песика тоже было очень хорошее настроение. Как ни скулили, как ни ластились к хозяину два больших лохматых пса, но хозяин позвал с собою его, маленького, а тем, лохматым, приказал коз сторожить. Песик гордился доверием хозяина, песику было весело. «Ишь ты, – думал он, – как распрыгался этот мальчишка, а ну-ка, кусну его за ногу». И куснул.

«Ой-ой, мальчик, честное слово, я не хотел тебе сделать больно. Что же ты так перепугался? Что ты смотришь так, будто видишь не меня, а самого эс-сбоа?..»

Али дал ему пинка. Песик обиделся: «Ты, мальчик, совсем не понимаешь шуток», – и побежал вперед, к старому Исафету.

Старик, завесив глаза бровями, слушал Ибрагима. Ибрагим говорил ему про Али.

– Возьми его, почтенный Исафет, – толковал Ибрагим, – будет тебе за внука, помощником тебе будет, вырастишь из него охотника, и люди скажут, что почтенный Исафет сделал в жизни все, чему учил пророк, – дом выстроил, мальчишку вырастил.

– Слова твои мне по сердцу, – медленно ответил Исафет.

– Вот и хорошо, – обрадовался проводник. – А господин, я думаю, и денег за это даст.

– Э, Ибрагим, зачем спешишь? Я отвечу после охоты…

Они шли уже несколько часов. Солнце садилось. На деревьях лежали красноватые блики, на траве – тени. Предвечерний покой лесов… Елисеев любил его. Конечно, здесь не сосновый бор, который краше всех на закате, но и здесь «очей очарованье», и этот четкий хруст веток под сапогом, какой бывает только на вечерних зорях.

Впрочем, нынче нашему доктору было не до ландшафта. Он думал о том, что предстоит ночью. Только бы не ударить лицом в грязь… Он докажет старому Исафету, он ему докажет, черт побери… Но, храбрясь, собираясь с духом, Елисеев нет-нет да и ловил себя на тайном желании: а хорошо бы не явился эс-сбоа.

Деревенька была в узкой ложбине. Несколько шалашей из тростника и соломы, загон для скота – вот и вся деревенька. И жителей было десятка два, босоногих, в грубых рубахах до колен. Старшина, кланяясь, радостно приветствовал охотников в повел их в хижину – угощать.

Пока они угощались, ночь быстро и решительно потекла в ложбину. Наполнив ее тьмою, она деловито вывесила в небе молодой месяц, похожий на дынную корку. Арабы затянули стихи из Корана, а Елисеев подумал, что ему не худо бы прочесть «Отче наш»…

– Пора! – сказал старик Исафет.

Все поднялись.

Деревня как вымерла; где-то тявкнула собака – и как подавилась; прошумел ветер – и словно хвост поджал.

Охотники разошлись по местам: Исафет с Елисеевым в шалашик, что был напротив загона со скотом, Ибрагим – влево, двое деревенских стрелков – вправо.

Никогда еще Елисеев не ощущал такую чугунную тяжесть ожидания. Зрачки у него ширились, ширились, слух напрягался, и спирало дыхание, и билась, трепетала на виске жилка. Он стискивал берданку до боли в суставах, едва удерживался, чтобы не прижаться к Исафету.

А Исафет? Право, не старик – гранит. Вот он слегка поправил ремень на ружье. Глаза у него совсем не старческие – блистающие, зоркие, жесткие… Который теперь час? Долго ли ждать? Нет, уж пусть он явится. Пусть явится, потому что не хватит духа еще одну ночь высидеть в этом шалашике…

Кто-то назвал льва царем зверей. Этот кто-то сильно обидел льва, если только его можно обидеть. Царь… Экое жалкое словцо, когда говорят о… Но тут и мысли и дыхание Елисеева пресеклись: рев сотряс воздух, рев такой, что звезды дрогнули, как свечи при порыве ветра, и эхо понесло львиный рык по горам, по лесам, по всему, должно быть, миру.

Лев помолчал, прислушиваясь, и опять пустил на таких басах, с такой безмерной мощью, что дынная корка молодого месяца дважды качнулась.

Елисеев вроде бы и существовать перестал. И вдруг всем своим съежившимся, оцепеневшим существом ощутил, как н е ч т о очень большое, тяжко-весомое и одновременно упруго-легкое с устрашающим, хотя и негромким, шелестом пронеслось во тьме рядом с шалашиком, и секунду спустя там, в загоне, раздался отчаянный, тотчас захлебнувшийся взвизг.

Старик Исафет подтолкнул Елисеева. Надо было выходить из укрытия. Еще полчаса назад, крепясь и подбадривая себя, Елисеев полагал, что самым трудным будет именно то мгновение, когда Исафет прикажет покинуть шалашик, но теперь он с неожиданным хладнокровием последовал за Великим Паном.

Они увидели с пригорка загон, освещенный луною. Лев свалил бычка. Огромный и косматый эс-сбоа, насупленный, выпачканный кровью, властно и неторопливо раздирал добычу. В дальнем углу загона обреченно теснились овцы, козы, коровенки. У них даже не было сил блеять и мычать, как мычат и блеют они на бойнях, чуя смерть…

Исафет подал знак – не то свист, не то пронзительное шипение, – залп грянул, и все исчезло в плотном пороховом дыму.

В загоне для скота послышался хрип, в том хрипе слились и гнев, и боль, и что-то похожее на удивление… Сердце у Елисеева прыгнуло в горло и застряло там, мешая дышать.

Эс-сбоа медленно всплыл из порохового дыма. Положив на зарезанного быка передние лапы, он стоял в лунном свете как из бронзы вылитый. Его очи метали желтую ярость, его бугристая грудь, голова с огромным лбом и широким носом были повернуты в ту сторону, откуда только что прогремели выстрелы.

У Елисеева дрогнули руки. Не от страха. От чего-то иного. Ему почудилось в ту минуту, что лев глядит на него в упор, глядит с презрительным вызовом и поистине львиным бесстрашием, и Елисеев мгновенно и остро почувствовал себя подлецом, убийцей.

Исафет выстрелил первым. Елисеев механически – следом. И опять загон заволокло пороховым дымом, словно затем, чтоб скрыть от всех агонию льва.

Все было кончено. Он разметался подле бычка, его гривастая окровавленная голова была откинута, в луже крови плавал лунный серпик.

Деревня ожила. Загон окружили факелы. Люди вопили и плясали. Велик Аллах! Все спасено! Велик Аллах! Вот он валяется, дохлый эс-сбоа, его можно пинать ногами, его можно дергать за хвост.

Елисееву был неприятен восторг толпы. Еще четверть часа назад все эти люди дрожали при одном имени эс-сбоа, а теперь… Благородно ль радоваться, видя мертвого льва? Но, думал Елисеев, твои чувства определяются тем, что ты, ты-то сам ничего не терял оттого, что лев жил в этих лесах, ты ничего не терял, доктор Елисеев, они же могли потерять все, ибо что еще есть у этих бедняков, кроме коровенок да коз? Да-а, труп врага хорошо пахнет… А вот и Али. Ишь, так и жмется к старику Исафету. А в глазах-то восторг, почтение, любовь… Ну-с, на сей раз мальчишка, кажется, распростится с тобой, доктор Елисеев. И, чувствуя что-то похожее на зависть к старому охотнику, чувствуя неожиданную грусть от того, что Али словно бы бросает его, Елисеев растерянно улыбнулся.